Лидия проснулась за мгновение до того, как часы начали бить полночь. Она зажала уши да еще сунула голову под подушку, поэтому гулкие удары донеслись словно бы издалека. Эти старые-престарые часы, помнившие еще прадеда Ирины, шли и время показывали отменно, главное, не забывать подтягивать пружину, однако били только дважды в сутки — в полдень и в полночь, но уж били так, что слышно было в каждом уголке старого дома и, по пословице, они даже мертвого способны были поднять. И пословица вполне каждую ночь сбывалась, потому что вскоре после последнего удара часов Лидия слышала, как сверху раздавались тяжелые шаги. Кто-то бродил туда-сюда по чердаку — бродил, шатался, шаркал ногами…

Это было фамильное привидение. Слуги не сомневались, что призрак Гаврилы Ивановича Симеонова просто не может покинуть столь любимое им Затеряево, где он провел всю жизнь практически безвыездно. А Лидия только диву давалась, что и в русской усадьбе, словно в каком-нибудь английском кастле, или французском шато, или в немецком шлоссе, имеется свое привидение. Правда, не столь романтическое, как белая дама, или несчастный влюбленный, или предательски зарезанный барон, но все же — привидение! В первую ночь, проведенную в Затеряеве, когда она услышала эти шаги, жути натерпелась, конечно, до судорог. Точно так же страшно было Ирине, она даже прибежала к Лидии в ее светелку под крышей, и они вместе ежились под большим лоскутным одеялом, поджимая к подбородку заледенелые от страха ноги. Со страху они даже на «ты» перешли и больше из этого обращения не выходили. Ночь они провели в одной кровати, с нетерпением ожидая крика третьих петухов, после чего всякое уважающее себя привидение должно было непременно удалиться.

Так оно и произошло, шаги стихли, и Ирина ушла к себе. На другую ночь все прошло легче, и за неделю Лидия научилась почти не бояться. Но все равно — шаги мешали спать.

Она сунула голову под невероятно мягкую подушку (вся постель была набита пухом, кроме одеяла, конечно) и принялась вычислять, сколько времени могло пройти с полуночи. Первые петухи пели около половины первого, вторые — ближе к двум часам ночи, третьи — в четыре утра. Бывало, призрак раньше угоманивался, сразу после первых петухов. Но старики капризны: вдруг Гаврила Иваныч нынче станет бродить аж до третьих? Этак ведь рехнуться можно! Хоть бы Ирина прибежала, поболтали бы о чем-нибудь! А может, она спит, ничего не слыша? Что-то без удержу зевала за ужином, еле досидела до девяти вечера, когда, по обыкновению, все расходились по своим комнатам, чтобы проснуться чуть засветло. Деревенская, глухоманная жизнь диктовала свои законы, что поделаешь! Впрочем, молодым господам, то есть Лидии, Ирине и Алексею разрешалось поваляться в постели хоть бы и до девяти утра, до самого завтрака, ну а дворню чем свет подымала Фоминична.

Фоминичной звалась Иринина нянька, сменившая в свое время кормилицу и с тех пор не расстававшаяся с молодой барышней Симеоновой почти ни на день. Неведомо, конечно, как при генерале, но в его отсутствие истинной хозяйкой дома была именно Фоминична. И теперь Лидия начала понимать, откуда у Ирины Михайловны Рощиной-Сташевской взялся крепостной художник со странной фамилией Фоминичнин.

Эта женщина вполне заслуживала такой чести — быть основательницей рода. В деревне Затеряевке, носившей почти такое же название, как усадьба, и находившейся в двух верстах, у нее была семья: вдова ее старшего сына, а также младший сын, его жена и дети, Фоминичнины внуки (очень может статься, среди них уже сейчас народился и тот самый Илья, которому предстоит прославить себя в живописи), — однако Фоминична свое семейство как бы отделила от себя: она вся всецело принадлежала Ирине, которую любила истовой, почти тиранической любовью, словно бы ограду непролазную вокруг нее городила, и из этой любви-ограды Ирина выйти не смела. Да и не хотела.

Оставалось только диву даваться, как это Фоминична уехала в Затеряево, оставив Ирину одну в Москве в столь опасный час. Лидию этот вопрос очень интересовал. Не вдруг удалось выпытать у Ирины, что, когда она узнала о пребывании Алексея в госпитале и вознамерилась его оттуда забрать, чтобы увезти с собой, а потому отказалась ехать с обозом, между служанкой и барышней разыгралась страшная ссора. Фоминична во что бы то ни стало хотела остаться в Москве с Ириной, Ирина же велела ей отправляться в подмосковную усадьбу и приготовить дом, чтобы туда не зазорно было привезти раненого. Фоминична была настолько потрясена категоричным неповиновением всегда робкой и покорной барышни, что с нею сделался обморок. Ирина, обливаясь слезами, проявила все же невиданную твердость натуры и велела грузить Фоминичну в повозку как есть — беспамятную.

Впрочем, силы и чувства очень скоро воротились к Фоминичне вполне, и хоть она, по слухам, рыдала, не осушая глаз, слезы ее мгновенно высохли, как только телега с Ириной, Алексеем и Лидией показалась за три версты от Затеряева. Фоминична заранее позаботилась о том, чтобы выставить дозоры из дворовых мальчишек, которые и предупредили ее о приезде молодых господ, и их встретила на крыльце не рыдающая старуха, а дородная женщина лет пятидесяти — гладкая, высокая, сильная, с полуседыми волосами, тщательно упрятанными под повойник, одетая в черное, но в красном, ярком, праздничном полушалке на плечах, с безукоризненными чертами лица, полными губами, соболиными бровями и огромными карими глазами — ну просто натурщица для Кустодиева!

При виде ее у возницы Степаныча сделалось тоскливое выражение, и он проворчал — вроде бы про себя, однако достаточно громко, чтобы быть услышанным:

— Очухалась, анаральша! Никой черт ее не возьмет!

Ирина одернула его, но не сердито. Было видно, что ей и смешно, и боязно. Чувствуя за собой вину, она ластилась к Фоминичне, словно дитятко малое, и мигом подпала под ее влияние.

Впрочем, Лидия уже успела понять, что Ирина была из тех натур, которые предпочитают подчиняться, а не властвовать, и если все же выходят из воли своих повелителей, то ненадолго и лишь в том случае, когда дело касается вопроса, имеющего для них значение жизни и смерти, например, участи любимого человека.

«Любимый человек» Ирины был руками лакеев вынесен из повозки и водворен в лучшие покои в доме. Фоминична немедля приставила к Алексею для врачевания, ухода и служения мужика по имени Иннокентий, которого все звали просто Кешей, даром что имел он возрасту около сорока лет.

Нравом Кеша был тих и смирен, на слова скуп и вид имел несколько испуганный. Впрочем, это было совсем даже не удивительно, если учесть, какие испытания выпали ему на долю. Фоминична рассказывала, что Кеша однажды, лет десять назад, пошел охотиться, да и пропал. Искали, искали, все дворовые разбрелись по лесу, еще и деревенских на помощь покликали. Нет как нет мужика, и след простыл. Наконец на третий день нашли его в лесу за версту от Затеряева. Причем нашли совершенно диковинным образом!

В лесу стояла сосна, высокая-превысокая. Верхушка ее была расщеплена молнией — туда и умудрился леший (так уверяла Фоминична) втиснуть несчастного Кешу, бывшего без памяти. Вынули его оттуда с превеликим трудом, едва живого. С тех пор он и сделался тих и странен.

Лидия, конечно, как дитя своего века и женщина здравомыслящая, иной раз даже переизбыточно циничная, не должна была в эту невнятицу старушечью верить… однако же верила, потому что с ней ведь и самой случилась подобная же невнятица, еще похлеще Кешиной. Оттого она выслушала Фоминичнин рассказ со всей серьезностью и с Кешей обращалась сочувственно.

При старом барине, покойном Гавриле Иваныче, был Кеша цирюльником, иногда исполнял обязанности коновала, умел поставить банки и кровь отворить, и это, видимо, делало его в глазах Фоминичны причастным медицине. Впрочем, другого доктора все равно было взять неоткуда, а под Кешиным присмотром дела Алексея пошли неплохо. Он все меньше времени проводил в постели, столовался с барышнями, принимал участие в их разговорах и вообще выказывал несомненные признаки выздоровления. Например, он уже начал поговаривать об отъезде в действующую армию, однако где она сейчас, никто не знал (то есть Лидия-то знала — стоит под Москвой, около Филей, — но благоразумно помалкивала), это первое, а во-вторых, уехать Алексею было просто не на чем: всех лошадей, а также всю скотину и птицу, бывших ранее при господской усадьбе, благоразумная Фоминична велела отогнать на лесную заимку (кроме одной коровы, одной самой неказистой лошаденки и десятка кур) — из страха перед возможным появлением французских мародерских отрядов[5]Так в годы Отечественной войны 1812 года назывались отряды, отправлявшиеся по окрестным деревням за продовольствием.
— и под страхом смерти поклялась, что не даст коня молодому барину.

— Рано еще рану бередить! — объявила Фоминична, и тон ее был так суров, что никто даже не обратил внимания на каламбур.

Рано или нет, но что творилось с Ириной, когда Алексей заводил речи о своем воинском долге, который понуждает его к отъезду… У нее делалось совершенно несчастное лицо, слезы наворачивались на глаза, и понятно, что Фоминична, которая ловила каждое движение своей «девоньки», прилагала все силы, лишь бы ее ничто не огорчило. Лидия была уверена, что, подвергни кто-нибудь Фоминичну самым жестоким пыткам, она все равно не выдаст, где кони.

Сама же Лидия могла лишь надеяться, что на ее лице не отражается никаких чувств, когда Алексей заводит эти разговоры. Но что творилось в это время с ее сердцем! Она чувствовала себя еще несчастней Ирины, гораздо несчастней! Ей хотелось превратиться в повилику, обвиться вокруг этого красивого и стройного молодого дерева — Алексея Рощина… Безнадежность этой внезапной, непрошеной любви убивала ее совершенно. Приходилось прилагать массу усилий, чтобы скрывать свои чувства от посторонних глаз, и Лидия могла лишь надеяться, что это ей удается.

При этом она внимательнейшим образом присматривалась ко всем особам женского пола, наличествовавшим в доме. Больше всего на роль убийцы подходила Фоминична, однако она же на эту роль годилась меньше всего — просто потому, что не могла бы нанести такую ужасную рану любимой своей Иринушке.

Кто тогда? Кузина, именем которой назвали было Лидию, отпадала, так сказать, еще в одной восьмой финала, ибо практически не было никаких шансов на то, что она вдруг нагрянет из Санкт-Петербурга.

Кто еще? Ни одной соседки-соперницы в поле зрения не появлялось.

Может, роковую роль сыграет какая-нибудь горничная или сенная девка? Скажем, барин будет на нее поглядывать, а то и не только поглядывать… нравы крепостников известны из того же Лескова… а потом она возьмет да и отмстит коварному соблазнителю, ведь прикрыть грех, выражаясь словами сего времени, Алексей не пожелает, женится себе на Ирине, вот и останется несчастная крепостная брошенкой, вот и захочет отомстить за то, что барин молодой поманил мгновениями счастья, да и отвернулся…

На месте крепостной брошенки Лидия поступила бы точно так же, ибо и ее тоже поманил молодой барин, да и отвернулся…

Она вела себя с Алексеем замкнуто, отчужденно, а порой и неприветливо, что очень огорчало Ирину, убежденную, что Лидия с Алексеем невзлюбили друг друга. Ну да, он тоже держался по отношению к невесть откуда взявшейся гостье не слишком-то приветливо, был с нею молчалив, в то время как с Ириной болтал о чем ни попадя вполне непринужденно. И Лидия в таких случаях поражалась, насколько схожи эти двое в своих взглядах и насколько хорошо они образованны — свободно рассуждали о том, о чем Лидия, конечно, слышала, но имела самое приблизительное представление.

Скажем, дня два назад случился казус: Лидия поставила на стол две свечи, но ей показалось темновато, она и зажгла третью. Немедленно налетела, словно коршун, Фоминична, плюнула на пальцы, сжала их щепотью и свечу погасила, проворчав:

— Да вы что, барышня Лидия Александровна, беду накликать желаете?! Хуже того, чтоб три свечи на стол поставить, может быть только ну… ну… соль за столом просыпать да солонку после этого не бросить через плечо!

— Да что ж дурного в трех свечах? — изумилась Лидия.

— А то, что три свечи рядом с покойником ставят! — сурово ответствовала Фоминична. — Две в головах, а одна — у него между перстами, на груди недвижимой!

Немедленно завелся разговор о том, отчего такой обычай и примета такая взялись. Лидия что-то бормотала про магическое число три, известное всем народам мира, но Алексей возразил:

— Тогда получается, что три свечи должны иметь значение охранительное, а у нашего простонародья напротив получается.

— А вспомните, — сказала тут Ирина, — что многие верованья пришли к нам вместе с христианством из Византии, а Византия — прямая наследница Эллады. У эллинов же в мифах — в Тартаре три парки, трое судей, три фурии…

— Да и Цербер тоже трехглав, — подхватил Алексей. — Очевидно, что три свечи — символ этой роковой тройственности.

Лидия только вздохнула: ну конечно, она знала и о трех парках, и обо всем прочем, однако ей и в голову не приходило так быстро увязать одно с другим!

Итак, если Алексей с Ириною понимали друг друга с полуслова и полувзгляда, на Лидию молодой красавец поглядывал настороженно. Особенно когда перехватывал ее взгляд, устремленный на его кольцо… Помнил ли он то, что происходило между ними там, под попоною? Помнил ли, как надел ей на руку кольцо? Если да, то, конечно, он терялся в догадках, каким образом это кольцо на его палец вернулось.

Честно говоря, Лидия отчаянно жалела, что оказалась такой раззявою и позволила Ирине увидеть Алексеев перстенек. Как бы хотелось, чтобы он оставался при ней! Конечно, носить его было нельзя, это совершенно ясно, да и великоват он был, не хотелось бы потерять, но Лидия припрятала бы его получше, понадежней, в тот же замечательный тайничок, куда она умудрилась затолкать свою реальную одежду.

Тайничок обнаружился случайно: в комнате Лидии стоял сундук, окованный железом, которому она обрадовалась, словно доброму знакомому. Совершенно такой же сундук когда-то стоял в деревенском доме ее бабушки, и Лидия отлично знала, что если сильно нажать на один из металлических гвоздиков, украшающих крышку, гвоздик чуть приподнимется и его можно будет вытащить. Это был даже не гвоздик, а как бы костылик, фиксирующий сдвижную крышку. Если ее вытащить, открывалось очень немалое пространство. Все эти операции Лидия проделала совершенно машинально, просто потому, что вспомнила детство, проведенное около этого сундука, и была немало изумлена, когда второе дно крышки открылось. Внутри оказалось пусто, похоже, никто в доме не знал о секрете, и Лидия была теперь вполне спокойна за судьбу своих вещей, которые, очень может статься, ей еще придется на себя надеть. Кстати, пряча юбку, она обнаружила, что в кармане нет ключа — того самого ключа, который был ей дан когда-то (или все же еще когда-нибудь будет дан?!) А.В. Рощиным-вторым. Значит, там, в московском проулке, ей не померещилось, как что-то ударилось о землю, когда она переодевалась…

Странным образом эта потеря нимало не заботила Лидию. Она вообще не думала о будущем — жила только настоящим, только той любовью, которая и мучила ее, и делала счастливой. Никогда с ней не случалось такой внезапной, такой всепоглощающей вспышки страсти. И то влечение, которое она некогда ощутила (или еще ощутит?!) к своему клиенту г-ну Рощину, было (будет?!), конечно, как бы увертюрой к этой любви. Оба эти Рощины, к слову сказать, оказались очень похожи: черноволосые, с точеными чертами, с синими глазами, но если потомок вызывал лишь незначительное волнение, то предок… о, господи! — он совершенно свел Лидию с ума.

Это была воистину любовь с первого взгляда, с первого прикосновения, она чувствовала себя юной девушкой, впервые отдавшей свое сердце мужчине, и была счастлива и несчастлива одновременно… Собственно говоря, живя в этом доме, можно было влюбиться только так!

Это был очень странный дом, совершенно не похожий на те классически-романтические «дворянские гнезда» с непременными колоннами, которые Лидия видела в кино и образ которых сделался стереотипным. Помещичий дом представлял собой длинное двухэтажное здание с двускатной крышей, высоким резным крыльцом, да вдобавок опоясанное затейливой галерейкою по второму этажу. Стены его были увиты хмелем, который еще не высох и вызывающе зеленел на фоне потемневших от времени бревен, из которых был сложен дом. Окна с резными наличниками и ставнями смотрели с одной стороны на сизую от осенней прохлады речку с песчаным берегом под высоким травянистым обрывом, а с другой — на запущенный сад.

Почти от самого заднего крыльца начинались беспорядочные заросли смородины, крыжовника, малины (причем на малиновых кустах вдруг ни с того ни с сего возникали по несколько запоздалых, невероятно сладких ягод), а за ними шли такие же беспорядочные посадки груш и яблонь, за которыми не ухаживали столь давно, что они уже начали дичать. И все же сад был так огромен, что среди дичков осталось множество прекрасных деревьев, которые плодоносили столь щедро, словно обладали некоей волшебной силою, которую им просто некуда было девать. На поварне под присмотром Фоминичны знай варили китайку в меду, закатывая ее в маленькие липовые бочонки и заливая медом — готовили на зиму. Некоторые, самые крепкие, бледно-розовые яблоки неведомого Лидии сорта оборачивали каждое в папиросную бумагу и укладывали в особо отведенной для них комнате, откуда начал просачиваться сводящий с ума, утонченно-сладковатый, чуточку медовый аромат, который вызывал в памяти Лидии «Антоновские яблоки» Бунина. Ужасно захотелось этот рассказ перечитать, но это было совершенно невозможно, потому что до рождения Ивана Алексеевича оставалось около шестидесяти лет…

Лидию, закоренелую горожанку, почти ничто не шокировало в этой старой и не слишком-то уютной усадьбе, никакие мелочи быта и неудобства не раздражали. Может быть, именно потому, что слишком живы были в памяти те дивные сказания русской литературы, которые повествовали о мелкопоместном быте, — рассказы того же Бунина, к примеру. А может быть, какая-то собственная родовая память оживала — пусть и не знала Лидия ровно ничего о своих предках, но ведь кто-то из них жил, очень может быть, вот в такой же усадьбе: не слишком богато и разнообразно обставленной, но уютной даже и в самой неуютности своей и невероятно чистой, прибранной. Что и говорить, Фоминична, которая была не только Ирининой нянькою, но и домоправительницей, умела держать немногочисленную прислугу в ежовых рукавицах! При этой ее воинствующей чистоплотности невероятно удивительно и противно было встретить иной раз в доме черных тараканов.

Что характерно, появление этой пакости изумляло даже прислугу. Все диву давались, думали, из городского дома с господскими вещами привезли. Однако Ирина клялась и божилась, что в Москве у них никаких тараканов не было. Фоминична подтверждала. Однако она очень обрадовалась их появлению в доме и громогласно объявила, что черные тараканы приходят к свадьбе.

Ирина покраснела, Алексей сделал отсутствующее лицо, Лидия почувствовала себя несчастной, но промолчала. А что ей оставалось делать? Что она могла сделать?!

Вообще, тема свадьбы иной раз зависала слишком назойливо. Понятно было желание Фоминичны непременно выдать воспитанницу за того, кого та безумно любит, но деликатности у няньки было даже меньше, чем у слона.

Она непрестанно устраивала гадания — вечерами и в дурную погоду все начинали отчаянно скучать и рады были любому развлечению. То и дело топили олово, изводя для этого одну за другой чайные ложки, выливали расплавленный металл в холодную воду и разглядывали, что получалось. Из кабинета покойного хозяина Гаврилы Иваныча таскали листы тонкой бумаги, складывали их гармошкой и поджигали над подносом, на котором обычно пекли в поварне пироги. Бумага чернела, корчилась, словно ее мучили, принимая невероятные очертания. Ни в оловянных кукишах, ни в истончившейся черной бумаге Лидия ровно никаких символов не находила, однако Фоминична упорно видела то кивер, то церковь, что, по ее толкованию, означало непременную свадьбу с военным. Она так упорствовала, что однажды Лидия подумала: она не удивилась бы, если бы малое количество тараканов Фоминична нарочно, украдкой привезла из города, дабы насекомые напророчили свадьбу Ирины с Алексеем.

Ирина делала вид, что Фоминичнины предсказания ее смешат, но Лидия замечала, что ей неловко. Как-то раз она чуть ли не со слезами призналась Лидии, что старания нянькины ее ужасно тяготят и смущают:

— На балах, бывало, тетушки и маменьки беззастенчиво подходили к кавалерам, особенно к заезжим военным, улыбались и просили: «Батюшка, ты уж с моей-то потанцуй!» А потом бежали к дочкам или племянницам и в их карточки записывали имя господина, которого уговорили. А теперь Фоминична себя так же ведет, как они. Моя матушка умерла, когда я была еще во младенчестве, моя тетушка, которая меня в свет вывозила, прежде всего о своих двух дочках, моих кузинах заботилась, я на балах все больше стеночки подпирала, меня приглашали только тогда, когда совсем уж не с кем было танцевать, и лишь Алексей… его не надо было уговаривать… я тогда думала, что он… а теперь он стал такой… по-моему, он равнодушен ко мне… и я не знаю, как оно все будет…

Ирина путалась в недомолвках и жалобно умолкала. Она искательно взглядывала на Лидию, явно желая, чтобы подруга с жаром начала доказывать: Алексей-де к ней вовсе не равнодушен, — однако Лидия помалкивала. А между тем кто-кто, а она-то наверняка могла сказать, что гадания Фоминичны вполне правдивы, что рано или поздно, а вернее, в 1814 году они непременно сбудутся, и Ирина сменит фамилию Симеонова на Рощина. А потом Алексей будет убит… Тоска при этой мысли брала такая, что о своем собственном будущем Лидия задумывалась мало.

Да в самом деле, ну какая разница, что с ней станется? Может быть, воротится обратно, в свое время, причем так же внезапно, как появилась здесь. Может быть, назад не вернется и уйдет в монастырь в тот же день, как исполнится предначертанье времен и Алексей поведет Ирину под венец. Может быть, умрет — ведь в эти странные времена медицина была на уровне чуть выше пещерного, люди умирали от самых безобидных причин, возможно, и ее час скоро пробьет.

Лидия не заботилась о будущем. Она все чаще думала о прошлом и ругательски ругала себя за то, что поддалась на уговоры Ирины. Не нужно было ехать сюда, в Затеряево! Не нужно было устраивать для себя такую пытку!

Ирина хоть и некрасива, но такая милая! Она станет очень хорошей и верной женой Алексею. Она будет закрывать глаза на все его проказы. А проказы будут… Или он просто не успеет напроказить? А что, если он уже проказит с кем-нибудь из хорошеньких крепостных? Ирина, конечно, воспринимает это спокойно. Для сего времени такие дела в порядке вещей! Но даже если бы, скажем, вдруг да и сбылись тайные и грешные мечты Лидии, если бы Алексей внезапно взял да и пришел к ней, и это стало бы известно Ирине, она, наверное, сделала бы вид, что ничего не происходит…

Лидия вздрогнула — заорали петухи. Птичник стоял рядом с тем крылом дома, где была ее светелка. Крик доносился громко и отчетливо.

Она высунула голову из-под подушки и прислушалась.

Очень странно… Пора бы призраку Гаврилы Ивановича угомониться! А он ходит и ходит. Только теперь не по чердаку шляется, а спустился оттуда и скрипит половицами в коридоре… около самой двери Лидии!

Она села в постели, прижав руки к груди и чувствуя, как колотится сердце, словно держала его в ладонях. Несмотря на то что она была женщиной XXI века, в душе ее всегда жил страх перед неведомым, который еще и укрепился в этом странном мире, где знай плевали через левое плечо да еще и оглядывались опасливо, не стоит ли там бес, где не садились за стол, не перекрестясь, где в каждом, самом незначительном и неприметном явлении видели вещий знак Судьбы и самонадеянно не сомневались в том, что и Богу, и его вечному противнику до каждого человека есть дело.

Говоря попросту, ей было сейчас ужасно страшно. А услышав, что кто-то потряхивает дверь, словно проверяя, закрыта ли она на крючок, Лидия и вовсе в оторопь впала.

Этот дурацкий крючок! Она все время забывала его накидывать! В самом деле, зачем? В доме только свои, да и Ирина порой забегала поболтать, входила тогда без стука. Может быть, и сейчас она пришла?

Нет, Ирина прибегала легкой, но уверенной поступью. Этот же человек — или призрак?! — крался осторожно, замирая при каждом скрипе половицы.

И вот дверь начала приотворяться. Лидия неслышно метнулась с кровати, едва успев взбить одеяло в некий ком, напоминающий очертания ее тела. Замерла за комодом.

В комнате было темно — осенние ночи стояли мрачные, туманные — видно было только, как что-то смутно белеет в темноте. Господи, матушка Пресвятая Богородица… да ведь это саван!

Лидию затрясло так, что показалось, будто комод, к которому она прижалась — тяжелый, дубовый комод, — заходил ходуном. Она отодвинулась, пытаясь унять дрожь, стараясь не дышать, хотя умом понимала, что, если в комнате призрак, для него все ее попытки укрыться смешны и нелепы. Он должен проницать тьму своим горящим мертвенным взором, он все видит насквозь! Вот сейчас он поведет головой, и на Лидию упадет взор его мертвых глаз!

Ее собственные глаза хоть и не были всевидящими, но все же успели привыкнуть к темноте, а потому она смогла различить, как призрак ведет головой из стороны в сторону. Однако создавалось впечатление, что он по-прежнему не видит Лидию! Во всяком случае, он недовольно фыркнул и пошел не к комоду, около которого она скорчилась в три погибели, а к кровати. Наклонился, ощупал скомканное одеяло. Отпрянул, расправил его, потряс, словно надеялся, что оттуда выпадет хозяйка постели. И приглушенным шепотом воскликнул:

— Лидия! Где вы?!