Златовласая амазонка

Арсеньева Елена Арсеньевна

Часть I

Звезда злокрылая

 

 

1. Сероглазый водяной

Май едва перевалил за середину, но жара установилась нестерпимая, так что Волга у песчаных отмелей насквозь прогрелась. Воздух был напоен острым духом цветущей по берегам дикой смородины и будоражил душу. Серебряные листья тальника трепетали под легким ветерком; заливался в вышине жаворонок, и Ангелина, раскинув руки, выгнулась, едва не касаясь воды распущенными золотистыми локонами, ощущая, как счастье пронизывает ее каждым лучом солнца, каждой трелью, льющейся с небес. Твердые ребрышки песка щекотали подошвы. Ангелина осторожно плеснула на себя воду и провела влажными ладонями по белому взопревшему телу, наслаждаясь своей нежной кожей, налитой грудью, длинными ногами, очертания которых в прозрачной воде двоились, словно рыбий хвост. Нет, русалочий хвост!

Ангелина расхохоталась и решила, что, ежели невзначай кто чужой покажется, она прикинется русалкою и уплывет к другому берегу, скроется там среди тальников. Именно в таких зарослях и живут речные владычицы, которые всегда охочи приласкать неосторожного купальщика, да так, чтобы забыл он белый свет, опустился в их объятиях на дно. А кому нужны неосторожные купальщицы вроде Ангелины? Осклизлому, зеленобородому старику-водяному? Нет, бывалошные люди сказывают, будто водяной стар лишь на ущербе луны, а при рождении ее он молод.

Хоть и уверяла себя Ангелина, что бояться нечего, а все же ойкнула, когда длинное стройное тело почти без брызг врезалось в воду, прочертило за собой сверкающий след; вот из волн поднялась мокрая голова, встряхнулась, отбрасывая с лица светло-русые пряди, и серые насмешливые глаза глянули на Ангелину вприщур.

Казалось, этот взгляд длился долго-долго, и что-то произошло с миром в эти мгновения, и Ангелина даже вскрикнула, осознав, что прежнее ощущение счастья было подобно легкому дуновению ветерка перед тем бурным смятением чувств, которое обрушилось на нее и потрясло все существо.

От изумления («Надо же, накликала!») она забыла даже завизжать и стояла недвижимо до тех пор, пока «водяной» не воспрял из волн во весь свой немалый рост и не встал рядом.

Он был обнажен по пояс, и от никогда прежде не виданной красоты и гармонии стройного юношеского тела у Ангелины приостановилось сердце, а потом забилось так торопливо, что она стала задыхаться. Капельки воды переливались на гладких прямых его плечах, кожа была золотистая, чуть тронутая первым весенним загаром, а вовсе не зеленовато-бледная, какая подобала бы повелителю речных глубин. И от бедер его не змеился чешуйчатый рыбий хвост, а в воду погружены были обыкновенные ноги, совсем по-человечьи обтянутые белыми полотняными мокрыми исподниками.

Как ни была простодушна Ангелина, она все же сообразила, что никакой перед ней не водяной, а такой же купальщик, как и она, с тою лишь разницей, что незнакомец, пусть и прекрасный, все-таки мало-мальски одет, а вот она-то стоит перед ним голым-голешенька!

Самое время было завопить и спугнуть охальника, но горло у Ангелины почему-то пересохло, а ноги отнялись. Она только и смогла, что глубоко вздохнуть, когда незнакомец приблизился, неотрывно глядя ей в глаза, причем взор его сделался вдруг недоверчивым, изумленным, а дыхание участилось так, что Ангелина увидела, как мелькает, пульсируя, жилка на его сильной шее, кожа незнакомца покрылась ознобными пупырышками, а крошечные соски на великолепно вылепленной груди затвердели… точь-в-точь как у нее самой, смятенно поняла Ангелина и попыталась хоть грудь прикрыть, но не смогла шелохнуться: только обреченно закрыла глаза, когда губы незнакомца дотронулись до ее губ.

Сначала это было лишь осторожным касанием, но уже через мгновение вся их кровь, гонимая бешеным стуком смятенных сердец, прилила к губам, и они затрепетали, пробуя друг друга на вкус, дрожащие языки делались все смелее, рты алчно засасывали друг друга.

Ангелина пошатнулась, когда пальцы незнакомца повторили очертания ее грудей, а потом так же неторопливо, дразняще, сводя с ума, поползли по животу к ногам.

Чтобы не упасть, ей пришлось за что-то схватиться. Под ладонями оказалось мокрое полотно, и Ангелина краешком затуманенного сознания поняла, что это чресла незнакомца. Отдаваясь поцелую, она ухватилась за мокрую ткань, но пальцы ее соскользнули, поползли по животу юноши, а внизу этого плоского мускулистого живота наткнулись на твердую выпуклость, которую Ангелина с любопытством ощупала. Незнакомец обморочно застонал, не отрываясь в поцелуе от ее губ, и, подхватив девушку на руки, понес на отмель, прогретую насквозь, так что пылающее тело Ангелины не ощутило ни малейшего холода, только по бедрам провели чьи-то прохладные ладони, но не остудили внутренний жар, а распалили ее до полного самозабвения, до того, что она, повинуясь древнему темному зову, бессознательно развела ноги и выгнулась, желая сейчас одного: встречного движения мужского тела. И незнакомец ответил на ее зов.

– …У нас в Нижнем купцы считают, что ученье – баловство, а для дочерей – даже вредное занятие, но Ангелина получила изрядное образование. Что же до прочего… Жизнь в глухой деревне мало простору дает для светского воспитания, – рассказывала гостье княгиня Елизавета Измайлова, – а к Смольному душа у девочки никогда не лежала из-за суровости тамошних порядков. Впрочем, к чему обременять вас нашими заботами?..

Гостья-француженка понимающе посмотрела на княгиню своими миндалевидными темно-карими глазами. Дивный разрез этих ярких глаз позволял предположить, что и все лицо маркизы д’Антраге было очаровательно до того, как его изуродовала сабля какого-то санкюлота, опьяневшего от безнаказанности и крови, – одного из тех, кто косил головы своих жертв по Парижу. Маркиза чудом осталась жива, но вот уже более двадцати лет принуждена скрывать свое изуродованное шрамом лицо подобием чадры – столь изящной и сшитой из такой прозрачной кисеи, что она казалась необходимым дополнением элегантного туалета.

Маркиза д’Антраге умоляюще сложила руки:

– Не могу не принять близко к сердцу того, что касается дочери моей дорогой подруги! Были ли у нее домашние воспитатели?

– Как не быть? – почти обиделась старая княгиня. – Медамов и мосье перебывало – бессчетно! Вы же знаете: в наше время стоит лишь зваться французом, чтобы заслужить доверие знатных фамилий, однако учителями они были столь ничтожными, что физиономии и имена их совсем вышли из памяти!

Тотчас же княгиню бросило в жар от собственной бестактности, однако сказать что-то во исправление сего она не успела.

– А как же не выйти? Бежать от революции сделалось доблестью высших слоев, и вся Россия теперь покрылась пеною, выброшенной французской бурею, – послышался с порога звучный голос, и князь Алексей, высокий, худой, с орлиным носом, седыми бакенбардами и благородным лицом, по-молодому проворный и не по годам статный, вступил в залу, отвесил небрежный поклон дамам и продолжал свою речь, не заботясь представиться незнакомке.

«Le provincial vrai!» – подумала гостья, однако жизнь научила ее сдержанности, потому она даже бровью не повела, а устремила на хозяина столь внимательный и приветливый взор черных очей, что, казалось, ничего более приятного, чем эти издевки над ее соплеменниками, она в жизни своей не слыхивала!

Княгиня Елизавета, воспитанная по-старинному, и помыслить не могла перебить разошедшегося супруга.

– При матушке Екатерине повелись, а при Павле и вовсе размножились у нас эмигранты эти! Не было полка в армии, в коем бы не водилось их по два-три человека, – продолжал нахлестывать любимого конька князь, не отдавая себе отчета, сколь это смешно – честить французов не сочной русской бранью, а утонченным французским же языком! – Кому удалось попасть в службу, более других повезло. Прочие подавались в учителя, и хоть в российских понятиях сие звание немногим выше холопа-дядьки, да все ж плоха честь, когда нечего есть. Вот и рассеялись бывшие французские дворянчики по всей земле Русской.

И тут князь Алексей обратил наконец внимание на непритворный ужас, исказивший черты его жены, и смолк озадаченный.

– Позвольте представить вам, маркиза, мужа моего, князя Измайлова, вотчима Машеньки, – скованным от неловкости голосом промолвила Елизавета и сказала мужу: – Маркиза д’Антраге сейчас из Лондона, почти прямиком от нашей Маши и Димитрия…

Поцеловав ручку гостьи, князь так заразительно расхохотался, что и дамы не сдержались, подхватили.

– Думаете небось: экий медведь русский? А, ваша светлость? – Он оживленно заглянул в темные глаза маркизы. – Что ж, простите старика великодушно, ежели обидел, а все ж правда моя, хоть и горькая: не сумели вы, аристократы, слабыми белыми своими ручками власть удержать – вот и утирайте ими теперь слезы от злых насмешек. Храни Бог, ежели выпустят и русские Россию из рук: тоже нахлебаются горького на чужой стороне!

– Господи, спаси и сохрани! – обмахнулась крестом княгиня. – Революция – гнусное событие, а ее деятели – вампиры, каннибалы! – со страстью сказала она. – Моя дочь, баронесса Корф, рассказывала, что в ту пору в Париже… Впрочем, что это я? – засмеялась она. – Вы ведь и сами все знаете, все помните!

– Такое не забывается, – глухо промолвила гостья.

Первым делом она поведала княгине Елизавете, как в годы террора пряталась вместе с Марией Корф в каменоломнях под старым монастырем кармелиток. Гостья вообще была прекрасно осведомлена о жизни супругов Корф в Лондоне, где барон продолжал свою дипломатическую деятельность. Старый же князь Алексей Михайлович долгие годы негласно представлял интересы России на Балканах, однако после смерти великой Екатерины император Павел, по какому-то недоразумению или наговору, отставил его от службы. Князь уехал в родовое нижегородское Измайлово, и хотя новый государь, Александр Павлович, всяческими посулами заманивал его в Иностранную коллегию, тот на уговоры не поддался и за двадцать почти лет покидал Измайлово не более десяти раз: отвозил внучку в Смольный институт; забирал из института прошлым летом – да вот нынче забота о будущности юной баронессы Ангелины Дмитриевны вынудила Измайловых подумать о постоянном городском жительстве.

– А что? – сердито вскинул было бровь князь. – Главный-то во всей Европе злодей у самых врат наших стал! Вот до чего довело пристрастие к французишкам: всех он под каблук свой корсиканский подтоптал.

– Полагаю, вы говорите о Бонапарте? – уточнила маркиза с такой ненавистью в голосе, что князь воззрился на нее с горячей симпатией.

– О ком же ином? Я за себя не трушу, Бог нас не оставит – лишь бы Россия безопасна была. Но не вижу конца и меры бедствиям, которые покроют Отечество наше, ежели французское чудовище переступит российские границы. А ведь все к тому идет!

– Наполеон, если начнет кампанию, намерен уничтожить крепостную зависимость в России. Верно, в таком случае следует опасаться «общего резанья», когда мужики, прельщенные посулами свободы, поднимутся с топорами против помещиков? – спросила маркиза.

– Ничуть не бывало! – вскинулся князь Алексей. – Русский человек способен предать Россию для русского же: Стеньки Разина, Гришки Отрепьева, Ивашки Болотникова, Емельки Пугачева и иже с ними. Но не для иноземца, ибо ненависть к чужеродному – в основе русского характера, и великий Петр напрасно старался ее искоренить.

Княгиня Елизавета издала жалобный стон, и тут гостья великодушно решила положить конец страданиям деликатной хозяйки.

– Не все чужеземцы чудовища, и не все, что исходит из иных земель, особенно из Франции, несет вред, смею вас заверить!

– Теперь ваша правда, – благодушно согласился князь Алексей. – Жаль, что вы, сударыня, у нас проездом, а то просил бы я легонько приложить вашу великосветскую ручку к нашей деревенской красавице!

Мгновение маркиза смотрела на Алексея Михайловича неподвижным взором, и княгиня Елизавета внутренне ахнула, решив, что вот теперь-то она обиделась: мыслимое ли дело – предлагать роялистке из древней фамилии роль презираемой madame! – однако приветливая улыбка осветила глаза маркизы, и княгиня Елизавета успокоилась, подумав, что гостья могла за искренний привет и ласку принять приглашение воспитывать их внучку.

– Прошу извинить, сударыня, – произнесла княгиня. – Наверное, вы упрекнете мое гостеприимство, однако известное дело: бабушки обретают другую молодость во внучках! Боюсь, я чрезмерно хлопочу над Ангелиною, но, похоже, пребывание в Смольном прошло для нее даром!

– Ангелина? – приподняла красивые брови маркиза. – О, понимаю. Дочь Марии! На обратном пути я была бы счастлива встретиться с нею в Санкт-Петербурге, так что ежели у вас будут какие-то наказы, я их исполню с охотою.

Княгиня поклонилась:

– Чувствительно признательна вам, сударыня, однако вы не поняли меня. Ангелина уже более года как завершила курс обучения и живет дома, с нами. Это и составляет главную нашу заботу, ибо девица на возрасте, все ее сверстницы давно уже замужем – она же только и знает, что читать какую-нибудь «Амалию Мансфилд»! Платье новое на ней – новое только час, на других же барышнях оно будто и вовсе не изнашивается!..

Елизавета осеклась, недоумевая, что это вдруг разошлась хаять любимую внученьку перед первой встречной. Вдобавок гостья смотрела так странно…

– Значит, дочь Марии здесь? – Голос маркизы д’Антраге дрогнул. – А я-то пыталась разыскать ее в Смольном, да эти старые наседки – классные дамы… – Она расхохоталась, закинув голову, и тонкая чадра запала в ее открытый рот, так что княгине на какой-то жуткий миг почудилось, будто перед нею оскал черепа. Но гостья обернулась к ней, и взор ее прекрасных глаз тотчас успокоил мимолетную тревогу.

– Мария желала, чтобы дочь ее выросла вполне русской, – пояснила княгиня Елизавета. – Кроме того, родив дитя в зрелые годы, ни Мария, ни Димитрий Васильевич, похоже, так и не поверили вполне, что стали отцом и матерью!

Со стороны, наверное, могло почудиться, что княгиня осуждает дочь и зятя, однако в голосе ее отчетливо звучала благодарность судьбе за то, что Мария и муж ее были всецело поглощены друг другом и карьерой барона Корфа, а потому даровали Измайловым на старости лет это счастье: растить и воспитывать любимое дитя. Ангелина была светом их очей, и княгиня Елизавета могла упрекать себя лишь за переизбыток любви и ласки, из-за чего Ангелина и к двадцати годам казалась сущим ребенком, а никак не девицею на выданье.

* * *

…Блаженная тяжесть навалилась на Ангелину, терлась о ее жаждущее естество, однако того, чего бессознательно желала она, не случилось. Руки юноши то хватали ее, то отпускали; он что-то досадливо шептал, терзая ее губы… Ангелина приоткрыла глаза и увидела, что он лихорадочно пытался развязать мокрые тесемки своего исподнего, но они никак не поддавались нетерпеливым пальцам. Ангелина потянулась помочь, но ее руки вновь встретили напрягшуюся, обтянутую полотном плоть, и она только разок приласкала ее, как вдруг незнакомец уже не застонал, а зарычал и так прижал Ангелину своим телом, что та едва не задохнулась. Он весь содрогался, его тяжелые вздохи оглушали ее. А потом, к величайшему ее разочарованию, он скатился с нее и обессиленно распластался на песке, бурно дыша.

Ангелина забыла осторожность и стыд, она знала лишь одно: распалив до изнеможения, он так и не погасил сжигавший ее жар, в то время как сам… Она не знала, что все это значит, она просто рассердилась, а потому вцепилась в завязки зубами и так их рванула, что юноша вскрикнул от неожиданности, а тесьма не выдержала – и лопнула.

Незнакомец лежал, распластавшись, бесстыдно воздев к небесам знак своей божественной земной сути, но более не делая попыток прикоснуться к Ангелине, а как бы в ожидании, предоставив себя ее заботам.

Она дрожащими руками стала нежить его и гладить, однако слишком распалена была, чтобы думать сейчас о другом наслаждении, кроме своего, а потому в нетерпении вскочила на незнакомца верхом, коленями сдавив его бока… И ей почудилось, будто она насадила себя на раскаленный жезл, который вошел в нее чуть ли не до самого сердца.

Новый душераздирающий вопль огласил окрестности, и Ангелина, сорвавшись с этого обоюдоострого, окровавленного меча, почти бездыханная рухнула на песок, сжалась в комочек, зашлась в рыданиях, вдруг поняв, что боль и кровь означают утрату девичества – самого драгоценного сокровища для всякой незамужней женщины.

Сейчас она не могла понять, где были ее стыд и разум, почему она впала во грех с первым встречным… И добро бы он ее, а то ведь сама себя лишила невинности! И, осознав это, Ангелина залилась горькими слезами, которые, увы, нельзя было выплакать дедушке в плечо или бабушке в колени: все, кончилась ее девичья пора, навеки и с корнем вырвала она себя из привычного мира домашней, снисходительной любви… теперь она одна, навеки одна!

– Нет, – раздался у самого уха шепот, и теплые губы прильнули к ней ласковым поцелуем: – Не плачь! Ты не одна! Я с тобою!

И вдруг у Ангелины захватило дух, ибо она ощутила его руки и губы на своих бедрах. От радости она вся обессилела и безропотно позволила перевернуть себя на спину, всецело отдаваясь во власть незнакомца.

– Милая… – долетал чуть слышный шепот. – Милая, ненаглядная моя!

Ангелина попыталась приподняться, но тяжесть его тела не позволяла шевельнуться. Теперь Ангелина вовсе не пылала к нему жаждой мести: ведь руки незнакомца порхали по самым сокровенным уголкам ее естества и извлекали из него сладостную, томительную мелодию, в лад которой начали медленно вздрагивать и ее сердце, и ее тело. Будто желая отблагодарить Ангелину, незнакомец осыпал поцелуями ее лоно. Он нашарил языком какое-то волшебное местечко в самой его сердцевине, и Ангелина не сдержала стона изумления и восторга. Его губы сделались смелей, жарче, да и она отвечала со всей страстью: ласкала, целовала, гладила его везде, где только могла дотянуться ртом, пока трепет близкого наслаждения не сотряс ее тела. Тотчас незнакомец вновь оказался с нею лицом к лицу, чресла с чреслами, и они неистово сплелись в блаженных содроганиях, вцепились друг в друга, враз исторгнув из самой глубины сердец и тел:

– Люблю тебя!

– Люблю тебя!

– …Сколь я слышала о молодой баронессе, ей надобно сделаться общительной и обходительной, чтобы на балу не приходилось весь вечер сидеть и удалось бы составить выигрышную партию, – проговорила маркиза д’Антраге, и князь с княгинею переглянулись, удивившись, как скоро поняла и точно выразила странная гостья суть их намерений. – Поверьте, не было бы в мире человека счастливее меня, когда б я сама смогла уделить время и внимание дочери Марии! Но я здесь лишь для того, чтобы засвидетельствовать вам свое почтение… – Маркиза вновь не совладала с голосом, и Елизавета подумала, что, верно, и впрямь роковые события связывали в прошлом ее дочь с этой загадочной гостьей! А та, уняв волнение, продолжала: – Однако есть у меня на примете человек, который вам необходим. Конечно, это француженка, – она улыбнулась князю Алексею не без тонкого укора, – но в Нижнем прижилась и открыла процветающее дело. Я говорю о мадам Жизель, модистке… о нет, королеве модисток! – поправилась маркиза, заметив пренебрежительную переглядку Измайловых. – Мадам Жизель в действительности – графиня де Лоран, моя кузина, и все благородное вековое прошлое нашей семьи помогло ей создать вокруг себя такую атмосферу изящества и утонченности, которая окажет на юное существо самое благотворное воздействие… не в пример этой светской тюрьме, Смольному институту! – добавила маркиза, и эти ее последние слова оказались решающими: князь Алексей был ярым противником недомашнего женского образования, и всякий уничижительный отзыв о столичном заведении находил прямой доступ к его сердцу. Он сразу согласился доверить воспитание Ангелины неведомой мадам Жизель, ну а княгиня Елизавета стояла перед любимым мужем как лист перед травой, не выходя из его воли, – не вышла и сейчас.

Полагая, что настала пора представить маркизе ее новую протеже, княгиня Елизавета выглянула в окошко, однако ни гнедого, ни Ангелины на лужайке не оказалось. Послали горничных девок поискать барышню – нигде не нашли. А маркиза вдруг заспешила и, посокрушавшись, что так и не свиделась с дочерью Марии, отказалась от обеда и откланялась, раз двадцать повторив на прощание адрес мадам Жизель и посулив непременно свидеться с Измайловыми в Нижнем.

Ангелина так и не воротилась, хотя уже позвали к чаю.

– Поехала покататься… – предположила Елизавета.

– Нет, – досадливо покачал головою князь. – Нет, конек-то уже в конюшне. Небось сбросил ее да ускакал, а она слезы где-нибудь точит. Ох и неудаха! Но что ж делать, Лизонька! Это как у лошадей, – обратился он к любимой теме, – иноходец не скачет рысью, а рысак не перейдет на иноходь. Девонька у нас добрая, ласковая, умница… А все же снулая какая-то.

– Она красавица! – обидевшись, воскликнула Елизавета.

– Спящая красавица, – ласково усмехнулся муж.

– Да, сердце у нее спит, – с тяжким вздохом добавила княгиня, еле удержавшись, чтобы не назвать самый, на ее взгляд, большой недостаток внучки: «Она ведь, кажется, еще ни разу не влюблялась!»

…Когда Ангелина пришла в себя, она была одна на берегу, уже одетая. Пытаясь понять, сон то был или явь, она побродила, но не нашла ничьих следов, кроме копыт своего гнедого, и не поленилась снова раздеться и переплыть на другой берег. За серебристыми тальниками сырой песок был весь истоптан лошадью, а еще Ангелина нашла следы сапог и вдавленную в траву золотую чеканную пуговицу. И наверное, даже у нищего дровосека Али-Бабы не трепетало так сердце, когда он набрел на пещеру сорока разбойников, как задрожало, забилось сердце у Ангелины, когда она сжала в руке эту пуговку, поведавшую ей так много…

Ее речное божество все же было человеком – убедилась она. И хорошо, что отдала Ангелина страстно и бездумно свое девичество не какому-нибудь простолюдину – первые в своей жизни слова любви услышала она от лихого гусара! И был он вдобавок офицером и человеком далеко не бедным.

Русское дворянство всегда считало службу в кавалерии первостатейным делом. Но далеко не всем она была по карману из-за покупки собственных лошадей и дорогостоящего конного снаряжения. Устав требовал, чтобы у гусарских офицеров все пуговицы, шнуры и галуны на доломане и ментике были золотыми или серебряными, лядунка – маленькая сумка для патронов – также должна была иметь крышку из чистого серебра или золота. Поэтому в кирасирских, драгунских и гусарских войсках на обер-офицерских должностях служило немало молодых людей из знатных и богатых фамилий.

Целую неделю Ангелина занималась только тем, что невзначай выспрашивала обо всех молодых соседях, бывших на военной службе, и вскоре узнала, что сероглазый да светловолосый ухарь, разбивший сердца без малого дюжины дворовых девок (о количестве похищенных невинностей вообще ходили баснословные слухи), был не кем иным, как внучатым племянником старой графини Орликовой, которого даже родимая маменька за распутство у себя не держала, ибо он был малым очень добрым, но гулякою и бретером. Звали его Никита Аргамаков, и хоть не по душе было Ангелине оказаться всего лишь одной из множества кобылок, которых покрыл этот жеребец, оставалось утешаться хотя бы тем, что был он весьма знатного рода, ведущего свое начало от дьяка Василья Аргамакова, который еще в 1513 году прославился в смоленском походе царя Иоанна Васильевича и обрел за то потомственное дворянство.

Ангелина узнала также, что Никита Аргамаков чуть ли не в тот же день, когда любострастничал с нею на волжских отмелях, получил срочное предписание и отбыл в свой Белорусский полк. Он уехал, не было надежды встретить его опять, а все же Ангелина не могла одолеть искушения снова и снова приезжать на заветный обрыв и смотреть, как колышутся в волнах серебристо-зеленые тальниковые косы, мечтая лишь об одном: чтобы все вновь было, как тогда… И ненавидя себя за это.

Дознался ли Никита, с кем слюбился на золотистой песчаной постели? Нет, едва ли! И времени у него не было, и никаких причин счесть Ангелину чем-то большим, нежели крепостной девкой, охочей до случайных барских ласк, не было – наверное, даже лица ее не успел разглядеть! И небось легче Волгу поворотить от Каспия к северу, чем заставить Никиту вспомнить хотя бы цвет глаз девы, которая так пылко и щедро любила его под мерный перекат волжских волн.

Это было самым нестерпимым: все время думать, что он забыл ее в тот же миг, как дал шпоры коню, и Ангелина по-настоящему обрадовалась, когда князь и княгиня объявили ей о своем намерении как можно скорее отбыть в Нижний.

Она встрепенулась и, убежав в свою светелку, несчетно положила земных поклонов Пресвятой Деве за то, что надоумила деда с бабкой уезжать, а заодно поблагодарила неведомую маркизу д’Антраге. Она торопила отъезд как могла и даже не побывала на прощание на заветном берегу, только вдруг, уже с подножки заложенной кареты, на минутку забежала в сад, припала лицом к цветущим смородиновым ветвям, близко глянув на крошечные бледные цветочки, растерла в пальцах зеленый листок, отмахнулась от толстого сердитого шмеля – да и была такова.

 

2. Мадам Жизель

Ангелина очень любила Нижний. Конечно, Москва – колокольная, белокаменная, первопрестольная; конечно, Санкт-Петербург – столица, сплошь огромный роскошный дворец; но ни один из этих городов не стоял так вольно и величаво на могучей горе, которая воздымалась на месте слияния двух широченных рек (Ока здесь ничем не уступала Волге), господствуя над необъятными, как море, просторами вод и левобережных долин. Кремль венчал эту гору, подобно роскошной короне, по гребню вились белые стены, в некоторых местах словно вырастая из крутых склонов. Над вершинами деревьев золотились главы церквей, среди которых особенным, перламутровым светом сияли купола Михаила Архангела. Сам Нижний, не забывший жестокие набеги татарские, скрывался за горою, в извилистых улицах и улочках, среди роскошных садов, которые в весеннем цвету были подобны огромным белым облакам, спустившимся с небес и опьянившим город райским благоуханием.

В стародавние времена, когда княгиня Елизавета Измайлова еще звалась графиней Строиловой, у нее был небольшой домик в самом начале Варварской улицы, но с годами князь Алексей Михайлович выстроил новый двухэтажный дом в одном из красивейших мест города: рядом с Благовещенской площадью, повыше прежней Елагиной горы, на самом юру, открытом всем волжским ветрам, в виду вечной ослепительной волжской красы. Туда и держали сейчас путь измайловские кареты от Арзамасской заставы, по Покровской улице.

Ангелину и старую княгиню сморила дорога, они клевали носом, мечтая лишь добраться до постели; Алексей же Михайлович нетерпеливо выглядывал в оконце, торопил заморенного кучера… И вдруг с криком: «Пожар? Мы горим!» – высунулся чуть ли не по пояс, вглядываясь в огромный, до небес, костер, вспыхнувший, как ему почудилось, точнехонько на месте его дома. Но когда карета приблизилась, стало ясно: горит соседний дом, за отъездом владельца давно стоявший заколоченным и назначенный к продаже.

Дом сей частенько переходил из рук в руки и подолгу пустовал, потому что издавна пользовался дурной славой, вроде знаменитого еще в прошлом веке дома Осокиных.

И вот теперь нехороший дом пылал. Кое-где на улице замелькали полуодетые фигуры с ведрами, однако все это было пустое: все равно дом было уже не спасти, он воистину вспыхнул, как если бы в подвале его размещался пороховой склад или стены были старательно просмолены.

На измайловской крыше стояли дворовые с ведрами и баграми, готовые обороняться от шальных искр, но, по счастью, просторный сад не дал пожару перекинуться на другие дома, и наконец женщины уверились, что опасности нет, и с облегчением вздохнули, когда старый князь, отряхнув кафтан от сажи, пошел к карете… однако вдруг замер, будто выжлец, сделавший стойку, и со свистом и криком: «Держи поджигателя!» – ринулся на задворки сгоревшего дома. Черный четкий его силуэт, освещенный заревом, слился с другим силуэтом, метнувшимся от пожарища. Видно было, что князь и его супротивник нещадно колотят друг друга. Княгиня вскрикнула, увидев, что муж ее упал… Впрочем, он тут же вскочил и помчался за обидчиком. Тот бросился наутек в обугленные кусты, но оттуда выскользнул еще один человек, выбил из рук злодея нож и так влепил ему со всего плеча, что тот рухнул наземь. Князь подбежал, навалился сверху…

Толпа, собравшаяся поглазеть на пожар, кинулась на выручку князю, да дело было уже слажено: Алексей Михайлович появился, волоча за собой какое-то закопченное существо. Невысокий человек помогал ему и нес просмоленное ведро, столь явно изобличившее деяния схваченного, что толпа взревела и приступила бы к самосуду, когда б не явилась тут пожарная бочка в сопровождении команды и еще двух городовых.

Ангелина и старая княгиня выскочили из кареты и пробрались поближе к Алексею Михайловичу. Городовые, князь и его неведомый помощник в изумлении взирали на поджигателя и слушали его с таким вниманием, с какими слушали бы слона, заговорившего человеческим голосом! Толпа тоже притихла, глазея на обожженного злодея, который бил себя в грудь и, брызгая слюной, ораторствовал… на отменном французском языке, страшными словами проклиная Россию и пророча ей скорую гибель от рук великого Наполеона.

– Что?! – взревел князь Алексей, затыкая пакостный рот такой зуботычиной, что поджигатель вновь опрокинулся навзничь, невольно увлекая с собою того, другого человека.

Князь рывком вздернул его на ноги:

– Простите великодушно! И за подмогу вашу благодарен! – Он стиснул его руку, а потом махнул городовым на преступника: – А этого – в кутузку! Да велите дать ему плетей, чтоб дознаться, по чьему наущению французскую крамолу разносит да урон городу причиняет?

Городовые подчинились князю безоговорочно и, заломив поджигателю локти, в тычки погнали его в участок. Князь, не выпуская руки незнакомого помощника, воинственно повернулся к своим дамам.

– Ну? Чего всполошились? Нешто есть еще порох в лядунке! Да вон господина благодарите… Простите, сударь, как вас звать-величать?

– Comte Fabien de Laurent, – ответил тот, изящно поклонясь, и толпа, услышав чужую речь, надвинулась на него со злобными выкриками:

– Да они одним миром мазаны! Вяжи и этого!

– Бей мусью!

Граф выпрямился и мгновенным движением выхватил шпагу, однако это лишь раззадорило толпу. Ясное дело, этого изысканного, хоть и перепачканного сажей кавалера приняли тоже за поджигателя, а чужая речь стала подобна красной тряпке для быка.

Ангелина с любопытством уставилась на француза, только сейчас заметив, что он молод и хорош собою, хотя его лицо и было слишком томным. Сложения он был полноватого, что, впрочем, не мешало ему двигаться резво и проворно. Хотя едва ли даже со шпагою выстоял бы он против тройки ражих молодцов, по виду извозчиков либо грузчиков, которые дружно выступили вперед, засучив рукава и обнажив устрашающие кулачищи. Да тут уж князь Алексей выступил вперед и заговорил с такой бравадою, что зачинщики мордобоя враз опешили:

– Что, своя своих не спознаша? Аль давно кулачки не почесывали? Ну что ж, выходи по одному!

Он выхватил из-за кушака длинноствольный пистолет и взвел курок, который так громко щелкнул, что один из силачей от неожиданности тоненько вскрикнул и прикрыл ладонями рыжебородое лицо.

Хохот, грянувший вслед за тем, заставил Ангелину и княгиню Елизавету зажать уши, а князь Алексей, похлопав рыжего бедолагу по плечу, двинулся к дому, не выпуская левой руки француза, в правой все еще державшего свою шпагу.

И они вошли в измайловский дом, и уселись за богато накрытый стол, и ели, пили, смеялись, изумляясь поразительному совпадению: ведь граф оказался сыном той самой мадам Жизель, о которой говорила маркиза д’Антраге. За шутками и тостами забылся и пожар, и поджигатель, и его жуткие пророчества… А между тем именно на рассвете 12 июня «Великая армия» Наполеона без предварительного объявления войны вступила в пределы России.

Однако должно было пройти еще пять дней – жарких, веселых летних дней, – прежде чем в Нижнем был обнародован царский манифест, призывавший к защите Отечества.

* * *

Беды ждали давно.

Еще год назад в Нижнем запылал страшный пожар, дотла истребивший северо-западную часть города. А в конце августа в небе, словно запоздалая искра, возгорелась комета – звезда злокрылая, как ее называли в народе. Багровая, мрачная, она ежевечерне восходила на востоке, а к утру исчезала на севере, разметая своим длинным веерообразным хвостом все прочие светила. «Не к добру эта звезда, – говорили горожане, – пометет она русскую землю!» Пророчество, однако, сбылось лишь год спустя…

На простой люд, разумеется, весть о войне обрушилась как гром с ясного неба: это тебе не турку или пана идти бить бог весть в какие пределы – ворог сам заявился непрошеный, всем миром надобно подниматься! Господа же, читающие газеты, открытия военных действий ожидали уже несколько месяцев.

Князь Алексей Михайлович считал столкновение неизбежным еще весной, и вот наконец это предгрозовое напряжение разрешилось… Читая рескрипт императора Александра о том, что Наполеон перешел Неман, многие женщины, а среди них и княгиня Елизавета, не могли сдержать слез. Церкви с утра до вечера заполнял народ, и хотя в эти дни не было престольных праздников, молились с усердием, какого Ангелине не приходилось еще видеть. Почти все, не таясь, плакали.

– Молись неустанно, – твердила, истово кланяясь, прежде вовсе не богомольная княгиня Елизавета, – лишь искренними молитвами можем мы снискать милосердие Божие!

Стоящая рядом Ангелина прилежно, до боли в руке и спине, обмахивалась крестом и отвешивала поклон за поклоном, хотя по сердцу, по натуре ей было бы не просить, а делать. Нынче на паперти, проталкиваясь в переполненную церковь, она услышала, как две бабы шептались: мол, издревле от моровой ли язвы, от чумы, от другой ли какой напасти бабы ночью, тайком, впрягаются в плуг и опахивают деревню… Вот бы, мол, всем российским бабам опахать державу от басурманской чумы, от набега! И Ангелине враз представилась невообразимо огромная Россия, вдоль границ которой, освещенные туманною луною, тянутся вереницы запряженных в плуги простоволосых, в одних рубахах, а то и вовсе нагих русских баб, старых и молодых, одна из которых мерно стучит в сковороду чугунным пестом, разгоняя злую нечистую силу. Ангелине захотелось сделаться одной из таких деревенских баб, которые каждым шагом своим спасают Отечество… Эх, неосуществима сия мечта, ну а смелая мечта нового знакомца – Фабьена – и более того. Бывши по рождению французом, он вместе со многими своими соотечественниками поступил в вечное России подданство и, желая принести себя на алтарь новому Отечеству, намерен был отправиться в ставку Барклая-де-Толли – просить, чтобы его послали парламентером к Наполеону. Фабьен решил, подавая бумаги императору французов, всадить ему в бок кинжал.

– Думаю, он хочет это сделать из желания приобрести историческую известность, хоть бы вроде Равальяка! – усмехнулась княгиня Елизавета Васильевна, которая относилась к политесному французу скептически.

Алексей же Михайлович был к молодому графу весьма расположен и, покоренный его обаянием, смягчил свое неприязненное отношение ко всем французским эмигрантам. И хотя большинство из них по-прежнему исправляло должности гувернеров, чтецов, капельмейстеров, камердинеров, поваров, садовников, модисток и прочее, невзирая на чин и титул, встречались среди них и люди почестные, ведущие жизнь, вполне достойную настоящего дворянина.

Князь Алексей уважал деловые способности что в русских, что во французах, а потому не мог не упрочиться в своем доверии к рекомендации маркизы д’Антраге, когда увидел, что собой представляет салон мадам Жизель.

Слово «салон», впрочем, лишь бледная тень истины: графиня де Лоран заправляла маленьким заводиком по производству женской красоты.

Новейшие картинки и журналы приходили из Парижа, Лондона и Берлина через Москву и Петербург бесперебойно; оттуда же, с самых лучших мануфактур, исправно присылали шелка, бархат, кисею, батист, сукно и отменных сортов шерсть. Везли с Урала полудрагоценные камни, с севера – «бурмицко зерно», речной жемчуг, – наряды здесь шили богатые! На птичьем дворе выращивали павлинов и фазанов, особые красильщики придавали перьям тон, нужный для каждой шляпки, которую ими украшали. Возами шла с Малороссии солома, и флорентийские шляпки с искусственными цветами, сделанными руками нижегородских искусниц, были у здешних красавиц нарасхват. В подвалах дома на Варварке бойко стучали молотками сапожники, вкусно пахло самолучшим сафьяном; здесь же шились и шелковые бальные туфельки. Под крышей трехэтажного дома сновали туда-сюда иглы белошвеек и златошвеек; стучали коклюшками и мелькали спицами кружевницы, усердствовали вышивальщицы. Два королевских парфюмера, бежавших в Россию чуть ли не с помоста гильотины, смешивали и разливали в затейливые склянки помаду для губ и волос, румяна, всяческие кремы и знаменитую лавандовую настойку. Впрочем, к ней по рецепту мадам Жизель добавлялось и розовое, и гвоздичное масло, и шалфей, и фиалка… да и еще всякая душистая всячина! А мебельные мастерские! Словом, проще перечислить, чего не делали на «заводике» мадам Жизель…

Любая провинциальная дама могла войти в дверь особняка графини де Лоран, pardon, в неглиже, а выйти не только сверху донизу одетой, обутой и напомаженной по последней парижской моде, но и причесанной в соответствии с dernier cri, ибо некий месье Жан не покладая рук трудился здесь над светлыми, рыжими и темными локонами. Да и само неглиже можно было найти здесь: и корсеты, и сорочки, и нижние юбки, и чулки, и все прочее батистовое, кисейное, шелковое и кружевное, что надевают прекрасные дамы под платья. Единственное, что непременно следовало бы принести с собою, это увесистый кошель, ибо услуги сего гнездилища соблазнов были истинно разорительны! Денег, плаченных за все эти «кружева», хватило бы на годовое довольствие иному семейству! Вдобавок дамы тут и впрямь могли окунуться в атмосферу истинно светского парижского салона; те, чей французский был, так сказать, не вполне разборчив, имели возможность его усовершенствовать; а на прелестных soirée всякая дебютантка могла научиться кокетничать и флиртовать, как подобает девушке скромной, но не желающей засиживаться в девках: облетом искрометного взгляда зажигать самые холодные и самонадеянные сердца. Это ведь только купеческое сословие выбирало сыновьям невест на Софроновской площади в пору ежегодных зимних смотрин, а люди дворянского звания предпочитали присматриваться к барышням на балах. Молоденьких провинциалок французская мадам муштровала строго: спину держать прямо, веером обмахиваться, а не размахивать, ухитряться, чтобы от усталости и невыносимой духоты балов их хорошенькие личики не превращались в вакханские физиономии, туго закрученные локоны не развивались бы, платья бы не обдергивались, перчатки не промокали – и все прочее в этом же роде. Девиц учили выдержке не милостивее, чем прусский капрал учит новобранцев. Однако никто не желал сократить курс обучения. Если и сокрушались втихомолку, так лишь о том, что не удастся век танцевать только с красивым, отличавшимся изяществом манер, живостью характера и непринужденностью разговора графом Фабьеном де Лораном. Он был постоянным кавалером нижегородских дебютанток на балах своей матери; танцевал, несмотря на свою полноту, божественно; и каждая девица мечтала, чтобы заученно любезный взор галантного Фабьена при встрече с ее взглядом вспыхнул огнем нежности и страсти.

Военного чина у графа Фабьена не было, однако это не убавляло его привлекательности. Но похвалиться особым успехом не могла ни одна барышня. Он отличал всех, а значит, никого особо. Наблюдательные барышни отметили, что сдержанным и молчаливым Фабьен бывал, лишь когда танцевал с молоденькой баронессой Ангелиной Корф.

Больше всех была поражена этим она сама.

* * *

Дожив до двадцати почти годочков, Ангелина прочно усвоила одну истину: она не удалась. Родившись в богатой и знатной семье, выросшая в неге и холе, окруженная самозабвенной заботой деда с бабушкой, она всегда чувствовала – смутно, безотчетно, – что ее любят не за то, какая она есть, а за то, какой ее желают видеть. То есть как бы вовсе не ее любят! От нее столько ожидали… и, вот беда, никак ей не удавалось соответствовать этим чужим мечтам!

Машенька Грацианова на детских праздниках пребойко пела тоненьким голоском – Ангелина дичилась: пение Машеньки казалось ей смешным, – но бабушка укоризненно шепнула: «Ах, умница Машенька, а ты… экая бука!» – и этого было достаточно, чтобы раз и навсегда отбить в ней охоту петь.

«Эх, эх, бой-девка! – радостно блестя глазами, кричал дед, когда кузина Дунечка Румянцева лихо взяла первый свой барьер на английском пони. – А наша, видать, боится, что упадет!» – засмеялся он, ласково потрепав Ангелину по плечу. Она не боялась – разве что самую чуточку! – но если робость еще можно было одолеть, то ласковые насмешки – никак. Укорила матушка, глядя, как деревянную от робости Ангелину влачит по паркету учитель танцев: «Не отдави мозоль месье Фюрже!» – и с тех пор на всех танцевальных уроках Ангелина уверяла, что у нее болит нога, и даже начала ходить, слегка прихрамывая. «Ох, какие у вашей дочери волосы!» – восхищалась супруга английского атташе на приеме в русском посольстве, еще когда Ангелина жила с родителями; отец, более всего озабоченный тем, чтобы его дочка выросла примерной скромницей, прошептал, с ужасом глядя на ее буйно-кудрявую голову: «Господи, опять, поди, кудлы повылезли?!» С тех пор Ангелина полагала себя еще и самой некрасивой на всем белом свете.

Но она все же не могла не знать, что и родители, и старики за нее жизни своей не пощадят, что она воистину зеница их очей… А все ж ощущала: они скорее жалеют ее, чем любят, а уж о том, чтобы гордиться ею, – и говорить нечего!

Ее ум, сердце и тело как бы жили порознь, а душа вовсе витала в облаках, не объединяя их, не управляя ими. Только события необыденного свойства могли разбудить Ангелину от ее зачарованного сна и придать хотя бы подобие цельности ее натуре. Первое такое событие случилось на волжском берегу… Теперь над всеми потребностями Ангелины главенствовали разбуженные плотские желания, и если днем течение жизни хоть как-то отвлекало ее, то ночью от них воистину не было спасения! Особенно когда вспоминала этот задыхающийся, счастливый шепот: «Люблю тебя!..» Но и эти воспоминания не преисполнили ее уверенности в себе: какой мужчина не набросился бы на пышнотелую, разогретую солнцем… А выдохнул он это признание из благодарности или из жалости к девчонке, столь щедро расточившей свое достояние. Жалость – это чувство Ангелина ненавидела сызмальства, а оттого, пожалуй, и сама не знала жалости к себе. Она умела только стесняться себя, даже имени своего, которое было слишком тяжеловесным: Ангелина. От Фабьена она впервые услышала прелестное французское – Анжель – и впервые поняла, каким чарующим, жемчужным именем наградили ее родители. И уж если в галантности Фабьена можно было заподозрить лишь отменное воспитание, то уж матушка его встретила ее с воистину материнской восторженной любовью. Все в Ангелине вызывало ее одобрение. «Рыжая!» – презрительно отзывались институтские барышни о золотисто-русых пышных кудрях Ангелины. «Petite rousse», – ласково называла ее графиня де Лоран. Когда какие-то па модной мазурки не удавались Ангелине или у нее кружилась от вальса голова, графиня говорила, что всем этим европейским жеманным танцам далеко до русской пляски, которая вполне удается Ангелине. Медлительная, вялая, она заслужила у подружек презрительную кличку «рыбья кровь», в доме же на Варварке ее ласково звали «La petite siréne», русалочка. Ангелина жаждала томной бледности лица, но ничем невозможно было согнать по-деревенски здоровый румянец с ее пухлых щечек – а графиня восхищалась им, сравнивала по цвету с самыми лучшими прованскими розами, воспетыми трубадурами. И Ангелине, дочери барона, внучке князя, было ничуть не зазорно выслушивать ласковые поощрения от французской эмигрантки, ибо всяк, кто был зван в ее личные покои и принят по-семейному, не осмелился бы называть иначе чем графинею эту полную достоинства, далеко не старую даму, которая погибшие на ее лице розы и лилии весьма ловко заменяла искусственными. Графиня имела характер, которому скука неведома, а значит, она была неведома и ее гостям, согласным даже терпеть ее любимых левреток, которые кусали за ноги входящих, и вкушать не по-русски необильную, изысканную пищу, проигрывать в ломбер хозяйке, которая до карт была большая охотница, – все терпеть, лишь бы вновь насладиться обаянием этого «полуденного цветка, в варварскую страну занесенного», как без ложной скромности называла себя графиня. Ангелине казалось, что мадам де Лоран с ее умом, богатством и умением держать себя должно быть невыносимым провинциальное общество, которое осаждало ее салон: противные дамы, которые так и ели глазами хозяйку, пытаясь перенять ее ужимки; их мужья, которые, подобно холостякам, пожирали хозяйку нескромными взорами; молодые люди с неуклюжими манерами, топорной речью и в вышедших из моды туалетах. Людей все учит: и скука, и досуг. И Ангелина, бывая у графини, даже начинала стыдиться своих соотечественников.

Людей общества в Нижнем Новгороде между тем поприбавилось. Уехав из Москвы от неудержимо подступающего к столице неприятеля, в Нижнем поселились самые знатные семьи московской аристократии. Тихий и скромный городок взбудоражился! Москвичи привезли с собой капиталы, привычку к шумной, рассеянной жизни, последние моды и крупную карточную игру.

Начались непрерывные праздники и балы у гостеприимного вице-губернатора Крюкова, в богатых домах. Но не только это вынужденное веселье привезено было из Москвы: с приездом людей, ощутивших, хотя бы издалека, веяние наступающей войны, умножились разговоры о ней и в Нижнем.

Здесь уже были, конечно, приняты разные меры, чтобы в случае необходимости дать отпор врагу: на окраинах города рылись канавы и спешно вколачивались в землю сошки с перекладинами, на которых раскладывались колья и рогатины; вокруг селений воздвигались заборы с заставами и сторожами в шалашах; устанавливались взятые у богатых помещиков старинные чугунные пушки, употреблявшиеся для салютов в семейные праздники; собиралось ополчение… Да, принимались меры, но до чего же все нижегородцы были бы несчастны, когда бы пришлось этими мерами воспользоваться!

16 июня оставили Вильно. 20-го потеряли Минск. Багратион отступал к Смоленску.

Мысли устремлены были у всех на берега Двины, где шаг за шагом оттеснялись неприятелем русские войска, хотя никто не сомневался: армия наша желает наступать! Однако приказы главнокомандующего Барклая-де-Толли носили иной характер: выравнивать фронт, беречь силы, вести позиционные бои.

– Барклай-де-Толли? Болтай, да и только! – честил его старый князь Измайлов. – Позиционная война невыгодна, потому что всякую позицию можно обойти. Побьют врагов под Смоленском – все могут оставаться спокойными. Бонапарте должен будет тогда помышлять о собственной безопасности. Если же прорвутся злодеи далее, то беспокоиться нам придется уже о целости и существовании нашего государства!

В эти дни на Ангелину дома мало обращали внимания: Алексей Михайлович уже порывался записаться в дворянское ополчение, а когда жена сказала веско: «Только через мой труп!» – вскричал почти с ненавистью: «Я видел стариков, которые умирают костенея. Ты что же, мне такой участи желаешь?! Я жизнь в бою провел – дай же и смерть там сыскать!» Княгиня всерьез опасалась, что муж, как мальчишка, просто-напросто сбежит из дому, и ей было ни до чего, даже не до внучки, так что та невольно тянулась туда, где ей всегда были рады: к графине де Лоран… И к Фабьену.

* * *

Теперь во многих домах в Нижнем стало тесновато от переизбытка приезжих. Не стал исключением и дом на Варварке. Ведь в город прибыли не только русские, бежавшие от войны: московский губернатор Ростопчин выслал из старой столицы всех французов, подозреваемых в сношениях с Наполеоном, и отправил их в Нижний на барке. Здесь эти люди оказались воистину в положении немцев, немых: народ был так раздражен, что чужие не осмеливались говорить на улице по-французски… Да что! На любом иностранном языке! Германского торговца чуть не побили камнями, приняв за француза. Двух русских офицеров чуть не арестовали: они на улице вздумали говорить по-французски; народ принял их за переодетых шпионов и хотел поколотить.

Когда бы ни пришла Ангелина в дом графини, она непременно натыкалась на очередного дрожащего от страха незнакомца. А как-то раз, явившись без доклада, застала графиню с охапкой окровавленных, дурно пахнущих бинтов, а из-за двери слышались стоны. Мадам Жизель неприязненно сказала, что уроков нынче не будет, потому что у нее в доме умирает доктор Тоте, которого Ростопчин в Москве заклеймил как французского шпиона, а нижегородский вице-губернатор Крюков велел наказать его на конной площади тридцатью ударами плетей и, окровавленного, бросить на четыре дня в тюремный карцер. Никакого ухода за его израненной спиной не было, а когда раны стали дурно пахнуть, Тоте вышибли из тюрьмы, и он чудом добрался до своей сердобольной соотечественницы…

Ангелина едва не зарыдала от ужаса и жалости к несчастному!

– Ох, за что, за что его так?! – вопрошала она, но мадам де Лоран ушла, унося бинты, холодно буркнув: «За то, что француз!»

Ангелина зажмурилась, не решаясь больше спрашивать. Пусть Тоте принадлежал к враждебной нации, но ведь не он жег русские села, не он стрелял в русских солдат! Впервые в жизни ей стало стыдно за то, что она русская! С этим чувством стыда она и ушла… А жаль все-таки, что ей не удалось вызнать причину столь жестокого наказания Тоте! Ведь графиня не могла не знать, что доктор-француз подвергся суровой каре за пророчества, что уже 15 августа (через полтора месяца!) Наполеон будет обедать в Москве…

 

3. Лодка-самолетка

Лето 1812 года изобильно было грозами. Тут и там внезапно вспыхивали пожары: молнии били в дома, деревья, палили стога, насмерть поражали людей – грешников, как думали в старину. Ох, если бы так! Но разве грешниками были те русские люди, коих в это страшное лето поражал неисчислимыми молниями жестокосердный бог войны, все ближе и ближе подтягивая границу своих губительных владений к Москве?..

Бог войны, говорят, всегда принимает сторону сильнейшего, и совсем неважно, справедливо ли это в глазах побежденных. Вообще самое ужасное в войне то, что, пока справедливость уравновесит наконец свои весы и злодеи получат по заслугам, число невинных жертв растет неостановимо. Старинную поговорку «Человек предполагает, а Бог располагает» ныне следовало бы переименовать на новый лад: «Человек предполагает, но располагает – война». Все подчинялось ее прихотям!

Уж на что далека всегда была Ангелина от забот страны, в которой жила, но и ее жизнь переменила война. Уж, наверное, месяц она постоянно щипала корпию. Теперь этим занимались все дамы и девицы. И ежели прежде превосходство одной барышни пред другой было повито аршинами кружев, украшавших ее наряд, то нынче оно возвышалось на охапках корпии: кто больше? Сие нудное и нелегкое занятие порою становилось нестерпимо. Хотелось бросить все и убежать в тот единственный дом, где она была любимой и желанной гостьей, увидеть милых ее душе мадам Жизель и Фабьена, однако вовсе не суровая бабушкина приглядка заставляла Ангелину вновь и вновь трудить свои пальцы, а смутная, потаенная надежда: а вдруг именно эта щепоть корпии остановит кровь, льющуюся из ужасной раны на груди сероглазого гусара… как бишь его? Никиты Аргамакова, кажется?..

Впрочем, Ангелина лукавила даже перед собою. Ей вовсе не было надобности напрягать память, чтобы вспомнить это имя: до двадцати почти лет дожила она с нетронутым сердцем. И кто знает, не случись той роковой встречи на волжском берегу, Ангелина могла бы полюбить пригожего француза лишь в благодарность за то, что он так увлечен ею. Однако теперь она видела, что Фабьен – милейший человек, но бесхарактерный, дает вертеть собою кому угодно, пляшет под любую дудку. Однако в душе у Ангелины (как и у всех женщин их рода!) жила тайная мечта о сильном, властном муже, который способен укротить женское своенравие. Она уже узнала такого мужчину и, вольно или невольно, примеряла всякого встречного на его манер. Ангелина безотчетно искала во всех мужчинах черты Никиты Аргамакова, и ежели обратиться к возвышенным сравнениям, то слова Княжнина «воспоминанием живет душа моя» были ей весьма близки.

Однако мысли и чувства свои Ангелина скрывала даже от себя самой, полагая, будто живет как живется… что наяву означало – под диктовку двух богов: любви и войны.

* * *

Князь и княгиня Измайловы были натурами весьма деятельными, и коли уж преклонные лета и неумолимая супруга не позволили Алексею Михайловичу препоясаться на брань за Отечество, то он никак не мог оставаться праздным толкователем военных событий, всякий день посвящая противопоставлению Барклая-де-Толли Кутузову. Пожертвования его на нижегородское ополчение были самыми щедрыми: до тысячи рублей! И это в то время, когда купцы вносили по сто, двести, триста… Всего, к слову сказать, в Нижнем было собрано двадцать тысяч рублей – по тем временам сумма преизрядная. Мужики измайловские по указке сурового своего князя ополчались исправно, несмотря на некоторое уныние. В деревнях тяжелая пора: множество народу отрывали от земли в разгар страды! Мужики-то не роптали – напротив, говорили, что все они охотно пойдут на француза, но бабы их были в отчаянии: стон и вопль стояли над деревнями. Алексей Михайлович от горя чужого не отворачивался: почитая себя отцом крестьянушкам своим, вместе со всеми плакал навзрыд, а потом смехом пытался развеять печаль, уверяя, будто горюют мужики оттого, что свободны они отныне от своего барина – в солдатчине крепостные сразу становились вольными!

Но пусть, говорил он, утешаются хотя бы тем, что ратников теперь не бреют, как прежде: ведь без бороды у русского мужика, по пословице, не лицо, а… ну, скажем мягко, то, что сзади.

И эти общие с народными слезы барина, и насмешка его над самим собою (князь Алексей уже лет сорок бороды не нашивал), его прямота и человечность, вся его сухощавая фигура в старомодном камзоле с кружевными манжетами, закапанными вином и воском, отважный взор его непотускневших голубых глаз, звонкий по-молодому голос – все вселяло надежду и отвагу в сердца ополченцев и ратников.

Супруга его была ему под стать. Елизавета родилась именно для него: у них была одна душа, одно стремление к добру, и пока князь хлопотал о ратниках, его княгиня тоже не сидела сложа руки, а посвятила всю себя военному госпиталю. Он существовал в Нижнем уже с десяток лет, однако теперь попечением княгини Измайловой был расширен и переоборудован. Конечно, фронт был еще далеко, а потому в Нижний попадали не те раненые, которым требовалось немедленное исцеление, а те, кто нуждался в долгом лечении и едва ли мог воротиться на войну. К началу августа в госпитале были готовы три офицерские и четыре большие солдатские палаты, человек на двести. Правда, большинство мест пока пустовало, заняты были только одна офицерская и одна солдатская, и посещение госпиталя сделалось одной из самых святых патриотических обязанностей для нижегородских дам. Девицы и молоденькие дамы находили эту обязанность также и самой приятной, особенно посещение офицерской палаты. Впрочем, Ангелина появилась здесь только однажды: убедиться, что там нет никого… знакомого, а потом держалась от офицерской палаты подальше: у ее обитателей и так было много нянек.

С изумлением Ангелина обнаружила, что не боится крови и не хлопается в обморок при виде страшных ран. Зрелище гноящегося, гниющего тела поначалу вызывало тошноту, однако уже через несколько дней она научилась подавлять эти приступы, переводя взгляд на искаженные страданием лица. Стоило только представить всю бездну мучений, в которую был брошен раненый, и тогда жалость вовсе заслоняла брезгливость, неуместную в этой обители слез и смерти. А потом она просто привыкла к чужой боли, и сострадание тоже сделалось привычкой.

Солдатская палата, несомненно, причиняла персоналу госпиталя больше тяжких хлопот, чем офицерская, и Ангелина постепенно привыкла смотреть на тамошних «сиделок» (так она называла барышень, которые день-деньской просиживали на краешках постелей то одного, то другого офицера, болтая и кокетничая) несколько даже свысока, ощущая как высший дар свою добродетель и нравственность. Она чувствовала, что наконец-то делает нечто подлинное, не зависящее от одобрения родных, знакомых. Наконец-то она делает то, за что может уважать себя! Зрелище чужих страданий и соучастие в избавлении от них окончательно сделали взрослой ее душу.

К ней (и другим сестрам милосердия) раненые тоже наконец привыкли. Склоненные хлопотливые фигуры женщин, облаченные в одинаковые простые серые платья, стали неотъемлемой принадлежностью палаты, где на топчанах, поставленных в три длинных ряда, стонали, бредили, молились и скрежетали зубами люди. «Сестра! Сестричка!» – окликали они всех женщин, молодых и старых, и те с равным усердием подавали помощь и кряжистому лесорубу-вятичу, у которого мучительно ныла и никак не заживала культя оторванной правой руки, и раненному в горло балахнинскому звонарю-ополченцу, и молодому башкиру, которому пулей перешибло позвоночник.

Иногда бывало так: приходил обоз с ранеными, а наутро половину хоронили, точно сил у этих страдальцев хватало лишь на то, чтобы донести свою боль до госпиталя, а потом, ощутив свое тело чистым, раны – перебинтованными, дождавшись мягкой постели, обильной еды, можно уж уснуть наконец последним сном… Вскоре сестры научились чуть не с первого взгляда определять, кто из вновь прибывших не жилец на этом свете, и особой бережливой заботливостью старались продлить если не дни их, то часы, и как радовались, если ошибались и раненый все же переживал эту первую, самую тяжелую ночь – и еще другие ночи и дни! И когда Ангелина впервые увидела Меркурия, тоже сперва подумала, что не видать ему больше солнечного света.

* * *

Обыкновенно по ночам дежурили две сестры, но в тот раз Ангелина осталась одна: Зиновия Василькова, ее напарница, вдруг почувствовала себя так плохо, что ее почти на руках унесли из госпиталя. Она была на третьем месяце беременности: в начале июня вышла замуж, через две недели капитан Васильков, артиллерист, отбыл в свой полк, и вскоре до Зиновии дошла весть, что муж ее погиб под Минском. Выплакав все слезы, молодая вдова трудилась в госпитале, не щадя себя. Но силы человеческие не беспредельны – и вот Ангелина осталась одна. Она вышла проводить Зиновию и долго еще стояла на крылечке. Ангелине вспомнилось поверье, будто в такие вот светлые лунные ночи сама Царица Небесная в венце из блестящих серебряных ландышей появляется иногда пред теми, кому готовится какая-то нечаянная радость.

Упоенная мечтами, Ангелина схватилась за сердце, когда вдали вдруг послышалось какое-то движение и воздух задрожал, но тут же она сообразила, что чудо нынешней ночи кончилось, настала суровая действительность: приближается обоз с ранеными! Ночью! Худшее, что может быть! Ангелина бросилась в дом поднимать тревогу.

Ночь и впрямь выдалась тяжелая, два врача, нянечки и санитары забегались, Ангелина тоже сбилась с ног, хотела было послать за бабушкой, да вспомнила, что той нездоровилось, и, с трудом преодолев себя, пошла искать помощи в офицерской палате, где нынче пополнения не случилось, а в углу, в кресле, дремала дежурная сестра Нанси Филиппова.

Эту особу Ангелина терпеть не могла. Была Нанси бойка на ехидное слово и презирала Ангелину тем презрением, какое испытывают рано выскочившие замуж девицы к подругам-перестаркам. Хотя Ангелина предпочла бы вековать в девках, лишь бы не стать женою угрюмого и скупого (хоть и весьма состоятельного) полковника-интенданта Филиппова. Ангелина поражалась: почему эта вздорная ленивица пошла трудиться в госпиталь? Не стоит добавлять, что Нанси удостоила своим обществом только офицерскую палату (ее барская спесь не дозволяла жалеть простой народ), и Ангелине стоило немалых трудов уговорить ее.

Раненых снимали с телег, обмывали, перебинтовывали, подавали спешную помощь – в передней комнате, потом уносили на топчаны. Ангелина стояла у повозок, Нанси распоряжалась в палате. Нынче пришло четыре телеги, в каждой по пять раненых, больше двух телег к крыльцу не могли пристать, остальным приходилось ждать в отдалении. Ангелина прошла вдоль тех телег, сказала несколько ободряющих слов; сама немного успокоилась, услышав общее: «Ништо, сестрица, мы потерпим… долее терпели!» Но из последней телеги она вдруг услышала такую злобную брань, что едва уши не зажала. И что самое дикое – голос изрыгал проклятия не французу-супостату, не боли своей, даже не докторам и сестрам, заставляющим его бесконечно долго ждать, а соседу, недвижимо лежащему в той же телеге.

– Ты что разошелся? – возмущенно выкрикнула Ангелина. – Кого клянешь? Постыдился бы!

Черные злые глаза блеснули так, что Ангелина осеклась.

– А ты мне кто – совестить? Почитай, какую уж неделю в пути я в телеге этой, а он-то все одно балабонит: лодка-самолетка да лодка-самолетка. А, будь ты неладен! Тут и у Господа Бога терпенье бы лопнуло, коли тебе с утра до ночи в ухо одно и то же бубнят!

Злость Ангелины прошла. Этот бородач был совершенно измучен, находился на пределе сил. Его можно было только пожалеть! Она наклонилась, желая рассмотреть того, кто его так разозлил, – и отшатнулась, когда холодный лунный свет отразился в неподвижных серых глазах, заострил чеканные черты лица. Никита!.. И он мертв!

Понадобилось несколько мгновений, чтобы понять: она ошиблась. Этот юноша не Никита Аргамаков – и он еще жив. Вот именно – еще!

У него было худое, строгое, почти иконописное от му́ки лицо, но в размахе бровей и твердых губах таилась скрытая сила, и когда Ангелина вновь осмелилась заглянуть в его глаза, она ощутила, как сжалось сердце. Он смотрел словно бы уже из некоей запредельности. Она чувствовала его горячечное дыхание, слышала бессмысленный шепот: «Лодка-самолетка. Лодка-самолетка…» – а взгляд его летел к ней издалека. Чудилось, душа этого юноши уже покинула тело и лишь последний ее отблеск сверкает в глазах.

Ангелина поняла, что это последний взор жизни! Последнее биение ее!

Она со всех ног бросилась за санитарами. Уже через полчаса обмытый, с перевязанной грудью и бедром раненый, чей тихий бред так и не прекращался, был внесен в палату и уложен у окна.

Тяжелая ночь длилась долго, но Ангелина несколько раз улучала мгновение, подбегала к этому топчану и слышала все те же слова: «Лодка-самолетка. Лодка-самолетка…»

Яркая луна печально глядела в измученное лицо, высвечивая каждую его черточку. Ангелина прижала руку к горлу, где копились слезы. Не затем ли она положила этого незнакомца к окошку, чтобы еще раз поддаться лунному обману и хоть в воображении вновь увидеть то незабываемое лицо? Но это был другой, совсем другой человек. И все же Ангелина знала: ни за что не отдаст его смерти.

* * *

Всякое свободное мгновение она теперь проводила рядом с ним, слушая все то же тихое бормотание. Теперь Ангелина знала, что его «лодка-самолетка» и впрямь имеет вид огромной ладьи с крыльями, плывшей по синим волнам небесного океана. По двадцать человек сидят вдоль бортов, управляя этими крыльями, а вместо паруса над лодкой поднят преогромный шар, наполненный горячим воздухом. И еще в бреду все чаще звучало название какой-то деревни – Воронцово – и два имени: Ростопчин и Леппих.

Ангелина не знала, кто такой Леппих и где находится Воронцово, однако фамилия всесильного московского губернатора заставила ее насторожиться. Это уже мало походило на безумный бред, и она решила завтра же привести в госпиталь деда, чтобы и он послушал эти странные слова, однако внезапно бред прекратился. Наступил кризис. Сутки раненый пролежал пластом, молча, смертельно бледный, и Ангелина то и дело подносила к его губам зеркальце, пытаясь уловить слабое дыхание.

Лежащие по соседству раненые поглядывали на нее участливо, шепча слова ободрения, и только черноглазый бородач, который никак не мог простить, что «этого губошлепа» положили на самое лучшее место, у окна, не стесняясь, выражал свою радость, что уж завтра-то он займет освободившийся «на воздушке, на солнушке» топчан.

Ангелина едва сдерживалась, чтобы не обрушить на его голову проклятия. Но вдруг забыла обо всем на свете: на ней остановился внимательный взгляд серо-голубых, на диво ясных глаз того самого раненого, которого она уже почти оплакала.

Он очнулся! Он вернулся из своего далека! И, вся во власти безмерного счастья, Ангелина схватила его за руку и пробормотала:

– Как тебя зовут?

Будто именно это сейчас было самым главным!

* * *

Его звали Меркурий. Позже, когда смерть и впрямь отступилась от него, Ангелина спросила, почему его назвали в честь римского бога и вестника богов. Он усмехнулся:

– Нет. Мой святой – мученик Меркурий Смоленский, воин. Слыхала о нем?

Ангелина пожала плечами, и тогда Меркурий поведал ей быль о русском ратнике, в одиночку побивавшем несчетные полчища татар, подступавших к Смоленску во времена достопамятные. После одной такой битвы Меркурий нес ночную стражу, но сморил его сон, и тогда подкрались к нему враги, навалились всем скопом и обезглавили. Татары не сомневались, что уж теперь-то путь на Смоленск им открыт. Но пока они упивались предвкушением победы, мертвый Меркурий встал и, держа в руках свою отрубленную голову, двинулся потайной тропою к городу. Он дошел до ворот, и голова его кровавым языком провещала тревогу, после чего Меркурий безжизненно рухнул наземь. Но защитники смоленские уже изготовились к обороне – и столь удачно отбили вражий натиск, что татары надолго забыли путь на Смоленск, где и погребены были святые мощи Меркурия-воина.

Ангелина с внутренней дрожью выслушала эту странную историю и долго потом не могла смирить биения сердца. Во всем облике Меркурия было для нее нечто неотразимо влекущее и вместе с тем отстраняющее – непостижимое сочетание, подобное блеску солнца на ледяной глади реки. И в его взгляде Ангелина тоже видела мучительное влечение к ней как к женщине – и отрешенное спокойствие схимника, воспретившего себе всякую надежду на счастье.

И все же они сдружились. Меркурий даже поведал Ангелине тайну своего происхождения: молоденькая крестьянка в муках родила его у стен монастыря – и замерзла на ноябрьском морозе. Монахи подобрали дитя, окрестили его по имени святого мученика, коего поминали в тот день, и Меркурий вырос среди них готовым для монастырской жизни, однако два года назад – ему едва исполнилось семнадцать – скончался ключарь, брат Арсентий, и перед смертью признался, что именно он, тогда еще просто смиренный инок Арсентий, соблазнил красавицу Татьяну, а потом, убоявшись содеянного, бросил ее на произвол судьбы чреватою, так что монастырский приемыш Меркурий – чадо греха и его, Арсентия, сын.

Эта история потрясла юношу и отвратила его от монашеской стези. Он мечтал о страданиях для искупления греха, доставшегося ему по наследству, а потому, прибавив недостающие лета, пошел в рекруты взамен сына хозяйки дома, где как-то раз остановился на ночлег во время странствий. Началась война. Полк, где служил Меркурий, стоял под Москвою – об этой поре своей жизни он почти не упоминал, – потом спешно был двинут на фронт. В первом же сражении Меркурий, тяжело раненный, уже не сомневался в скорой своей кончине, но, очнувшись и увидев прямо перед собою синие девичьи глаза, исполненные тревоги, почувствовал, что Господь простил ему родительский грех и в знак этого послал своего ангела. Ангелина с первого взгляда растрогала его сердце, а узнав ее имя, Меркурий взглянул на нее с каким-то суеверным ужасом – и она вновь ощутила необъяснимую связь меж их душами и судьбами.

Впрочем, наяву в Меркурии не было ничего мрачного: ну, ранен, ну, изнурен, а духом бодр, нравом покладист, приветлив, поддерживает излюбленные рассуждения старого князя Измайлова о том, что, слава богу, Кутузов в армии, продли Господь его жизнь и здравие, вместе с соседями он пел даже разудалую частушку про француза-супостата:

Летит гусь На Святую Русь, Русь, не трусь. Это не гусь, А вор – воробей! Русь, не робей, Бей, колоти Один по девяти!

Чуть Меркурий пришел в сознание, он напрочь забыл о «лодке-самолетке», образ которой неотступно преследовал его в бреду.

Общение с ним было приятно не только Ангелине. Удостаивали его своим вниманием и сестры из офицерской палаты, особенно Нанси, и даже – что было всего поразительнее! – сама мадам Жизель.

* * *

Чем сильнее разгорался пожар войны, тем настороженнее становилось отношение к французам. Гостеприимного дома мадам теперь избегали прежние завсегдатаи, даже Ангелине было как-то неловко, днем ухаживая за русскими ранеными, проводить вечера с соплеменницею тех, кто вверг в страдания их – и всю Россию. И вот в один прекрасный день, одетая в простое холстиновое платье, с волосами, смиренно убранными под платок, мадам Жизель явилась перед княгиней Елизаветою с мольбою допустить ее до работы – пусть и самой черной! – в госпитале. Княгиня согласилась – более от изумления, нежели от восхищения таким порывом. Так ли, иначе – мадам Жизель оказалась в солдатской палате и довольно прилежно принялась за дело.

Раненые сперва дичились ее, да и она то и дело тянула носом из табакерки, не в силах скрыть брезгливость. Однако за несколько дней с ней произошла диковинная перемена: нарумяненная кокетка бесследно исчезла, а на смену ей явилась приветливая «матушка Жиз» – еще не старушка, но вполне почтенная, заботливая, приветливая женщина, которая умела успокоить самого расходившегося раненого своими песенками про пастушка Жана, или про Жаннет и белую козочку, или про разбитое сердце юного рыцаря… Песенки пелись то по-французски, то на каком-то вовсе непонятном языке, однако «матушка Жиз» весьма ловко перелагала их на русский, и эти баллады, и ее приятного тембра голосок успешно соперничали с разглядыванием множества лубочных картинок, на которых изображалось, как ополченцы Гвоздила и Долбила колошматили французов; надписи под картинками гласили: «Вот тебе, мусье, раз, а другой – бабушка даст!» Или: «Не дадимся в обман, не очнешься, басурман!» Песенки матушки нравились всем. Кроме Меркурия.

Юноша вызывал у мадам Жизель явную симпатию, но сам он питал к ней неприязнь, с трудом скрываемую лишь из вежливости. «Матушка Жиз» обожала выслушивать рассказы раненых об их воинских доблестях, но стоило ей подступиться с расспросами к Меркурию, как он замыкался в себе, а то и просто отворачивался к стене.

Как-то раз мадам Жизель пожаловалась Ангелине:

– Этот солдат слишком дик! Он видит во мне la espionne. Но, ma foi, il voit le diable on n’existe pas!

Ангелина искренне любила мадам Жизель, но ей нетрудно было понять Меркурия, который не желал принимать помощь и говорить на одном языке с соотечественницей врага, опустошавшего его страну.

Возможно, осердясь на Меркурия, «матушка Жиз» сперва оставила свои расспросы, а потом, сказавшись больной, и вовсе исчезла из госпиталя. Раненые скучали по ее веселым песенкам; черноглазый бородач пенял Меркурию – мол, это его нелюдимость отпугнула ласковую матушку. Меркурий отмалчивался, сосредоточенно глядя в окно. Ангелине чудилось, что он разговаривает искренне только с нею. Лишь она знала о непрестанной внутренней борьбе, которая терзала Меркурия: христианин в нем не хотел ненавидеть врагов – однако Меркурию казалось, что ни в древней, ни в новой истории не сыщешь поступков, подобных действиям Наполеона против его Отечества. Он видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя. Нет, он слишком болезненно воспринимал раны, нанесенные России, чтобы вытерпеть здесь положенное для лечения время.

Ангелина знала, что Меркурий томился по ней, но никому не поверял своей тоски; ходил по ночам в саду один, пугая сонных птиц, а как-то раз она увидела свое имя вырезанным на коре березы. Но предрассудки света тиранствуют меж людьми, и как ни тянулись друг к другу молодой солдат и баронесса, они все же оставались теми, кем были.

Да и с Ангелиной сделалось нечто диковинное. Оставайся Меркурий распростертым на предсмертном одре, она, быть может, и полюбила бы его той нежной, заботливой, сестринской любовью, которая ему вовсе была не нужна. Однако видеть страсть в его взоре, слышать стук его сердца и дрожь голоса – нет, это почему-то вдруг стало ей немило. Два месяца войны изменили ее. Теперь некогда неуверенная, слабая девочка духовно окрепла, сердце ее исполнилось сурового, терпеливого спокойствия, и если она прежде мечтала только о внимании со стороны неведомого сильного существа – мужчины, то за время работы в госпитале она слишком много видела слабых мужчин, чтобы по-прежнему быть готовой подчинить всю себя их прихотям. Меркурий уж очень долго от нее зависел, чтобы она отважилась теперь зависеть от него. Суровое смирение было ей чуждо: вся ее натура выказала себя в тот жаркий полдень на волжском берегу! Тихое, ровное свечение самоотверженного сердца? Нет, только не это! Вот так и случилось, что Меркурий сделался ей как бы братом, хотя мог стать… Бог весть, кем мог бы он стать! Но судьба распорядилась иначе.

* * *

Как-то раз в госпитале появился незнакомец. Это был невысокий сухощавый капитан-артиллерист с суровыми чертами неулыбчивого лица и цепким взглядом. Никаких особенных знаков отличия и наград на его мундире не было, однако стоило ему присесть на топчан какого-нибудь раненого и сказать несколько слов своим тихим, скрипучим голосом, как тот, казалось, готов был вскочить и с беспрекословной готовностью исполнить всякое слово неведомого капитана.

Нанси Филиппова однажды попыталась сделать капитану выговор за то, что, дескать, тревожит он слабых и немощных, однако тот, взглянув на нее с видимой скукою, обронил, почти не разжимая губ:

– На войне, мадам, каждый делает свое дело, и не след мешать исполнять мне мой долг!

Чудилось, незнакомец в одно мгновение увидел Нанси насквозь: с ее ленью и брезгливостью, с ее сноровкой увиливать от тяжелой работы и умением «выставляться», коснувшись лба красивого выздоравливающего и обойдя невзрачного умирающего. Более того: Ангелине почудилось, что эти слова, взгляд капитана и ее тоже вмиг поставили на место. Кому же еще ходить за хворыми, как не ей? К тому же они утратили силы и здоровье, пытаясь остановить врага, тянувшего свои кровавые лапы ко всякому русскому человеку – стало быть, и к Ангелине тоже. Чем же ей особенно гордиться? Заноситься – с чего? Надобно делать свое дело и не мешать другим выполнять свое – правильно говорит капитан!

А он, переговорив с каждым обитателем офицерской палаты, перешел в солдатскую, и первый, кого увидел, был Меркурий.

Капитан изумленно смотрел на Меркурия, на лице которого, будто в зеркале, отразилось то же самое выражение.

– Муромцев, брат! Неужто ты?!

– Ваше благородие?! – И Меркурий принял стойку «смирно», а капитан бросился дружески хлопать его по плечу.

Капитан с Меркурием тихо обменивались короткими репликами, половину которых Ангелина не расслышала, поскольку занята была другим. Потому она только с пятого на десятое поняла, что еще в первые дни войны Меркурий служил под началом сего капитана Дружинина в том самом селе Воронцове, которое столь часто связывалось с его бредом о лодке-самолетке, немало там в службе своей преуспел, а оттого капитан рад-радешенек этой встрече и имеет на Меркурия некие виды. О сем речь велась, впрочем, очень и очень туманно, Ангелина только и сообразила, что дело требует великой секретности.

 

4. Кого искала смерть?

В общем-то, ничего особенного в хождениях капитана Дружинина по госпиталю не было: просто-напросто в Нижний днями прибывал какой-то важный груз военного назначения, вверенный попечению капитана и требующий охраны. А поскольку людей, годных к службе, после отбытия на фронт нижегородского ополчения в городе сыскать было трудно, капитан и набирал команду среди выздоравливающих. Он и прежде знал служебные качества солдата Меркурия Муромцева – понятно, что и доверял ему более, чем прочим.

Теперь за Меркурием что ни день прибывала закрытая повозка – черная и весьма приметная своими малыми размерами и удобством. Принадлежала она военному ведомству, а потому всегда была запряжена сытыми бойкими лошадьми – правда, рыжей масти, столь нелюбимой князем Алексеем. Ангелина слышала от него с раннего детства: «Продай лошадь вороную, заботься о белой, сам езди на гнедой… но никогда не покупай и не запрягай рыжую лошадь!» Впрочем, и рыжие лошади послушно шли в упряжке, подчиняясь армейскому кучеру Зосиме с диковинным отчеством – Усфазанович, коего все называли просто Усатычем, для удобства произношения и по правде жизни, ибо он взрастил и взлелеял на своем маленьком худеньком личике такие усищи, что они составляли главную примету его тщедушного облика. Усатыч исправно отвозил Меркурия на окраину города, к Арзамасской заставе, где, обнесенный высоким забором, спешно строился огромный сарай, а в нем сооружались какие-то загадочные приспособления, за чем надзирал капитан Дружинин и в его отсутствие – Меркурий.

Ни к плотницкому, ни к строительному ремеслу Ангелинин подопечный не имел отношения. По простоте душевной она так прямо и спросила: неужто не сыскалось в Нижнем Новгороде более сведущего в сем деле человека, чем едва живой после раны солдат?! И была немало удивлена, когда всегда откровенный Меркурий вдруг начал что-то невнятное плести: мол, капитан верит только тем, кого знает по службе, – и при этом он отводил глаза, краснел… словом, вел себя так глупо, что Ангелина невольно задумалась над сутью происходящего.

Любопытство Ангелины разгорелось, однако не пытать же ей Меркурия! У чужих людей спрашивать не хотелось: мало ли какие секреты у капитана Дружинина, время все-таки военное. Тащиться просто так к Арзамасской заставе было неохота. Она дожидалась удобного случая – и дождалась!

Как-то раз вышла на крылечко после ночного дежурства, глядь – поздний август затянул небо серою завесою дождя, а измайловской кареты на месте нет. Ангелина, и пешком до дому пробежавши, ног бы не сбила и под дождиком не растаяла, однако, увидев знакомые усы и рыжих лошадей, она тут же прикинулась такой беспомощной и растерянной и так жалобно запричитала, что ей всенепременно нужно навестить болящую Зиновию Василькову, а как же быть, ежели нет ее кареты?! И Меркурию, который как раз в это время собирался ехать по обычному маршруту, ничего не оставалось, как подвезти Ангелину. Им было по пути: Зиновия Василькова жила в самом конце Покровской улицы, а это было совсем недалеко от Арзамасской заставы! Правда, еще предстояло уговорить Меркурия довезти ее до пресловутого строительства… Ну ничего, она придумает какой-нибудь предлог, как-то исхитрится!

Однако ломать голову над предлогом ей не пришлось. Чуть только съехала черная карета с госпитального двора и запрыгала по ухабистому переулку, как вдруг что-то резко треснуло сзади, карета накренилась и начала медленно, но неостановимо заваливаться набок.

– Что?.. – воскликнул Меркурий, но больше ничего не успел сказать.

С козел донеслись вопли Усатыча, испуганно ржали, бились кони, еще больше раскачивая карету. Меркурий попытался поддержать Ангелину, но тут опять что-то затрещало – и карета кубарем покатилась в обрыв.

* * *

Ангелина ни на миг не теряла сознания: все мысли и чувства словно бы съежились в ней, как съежилась и она сама, даже не пытаясь защитить себя от толчков и ударов, а просто подчинившись каждому броску обезумевшей кареты. А когда та замерла на дне оврага, замерла вместе с нею, недоверчиво прислушиваясь к окружающему – неужто все кончилось?!

У Ангелины кружилась голова, но даже страха не было, а только изумление: надо же, вокруг нее хаос, небо с землей поменялись местами, сиденья кареты оказались над головой, днище разошлось, и оттуда торчит зеленая листва, а внизу кто-то стонет. Понадобилось время, чтобы она поняла: это стонет Меркурий – и осознала весь ужас случившегося, но следом и порадовалась: если стонет – значит, жив!

В карете было темно, Ангелина ощупью стала искать Меркурия, но тут до нее долетел чей-то быстрый шепот:

– Le cocher est mort!

Говорили по-французски, и это поначалу так ошеломило Ангелину, что она даже не сразу осознала смысл фразы: кучер мертв… но кучер – это ведь Усатыч?!

Она в отчаянии заколотила кулаками в стенку кареты, и ей откликнулся тихий напряженный голос, почему-то показавшийся Ангелине знакомым:

– Bien. C’est lui! Le tirez! Vite!

В то же мгновение в стенку кареты, возле которой притулилась Ангелина, врезалось острие огромного ножа, потом щель с треском расширилась, и сквозь нее просунулись две руки, схватившие Ангелину – и тут же отпустившие ее, словно обжегшись. Раздался изумленный вопль:

– Une femme est la!

– Une femme?! – вновь раздался знакомый голос, и в зияющем отверстии возникло лицо, при виде которого Ангелина радостно воскликнула:

– Фабьен? Слава богу!

Слава богу, что он каким-то чудом очутился здесь!

Она враз обессилела от счастья близкого спасения, а вместе с тем на нее наконец обрушился страх от того, что свершилось. И когда Фабьен наконец вытащил ее наверх, она вцепилась в него и зашлась отчаянными рыданиями. Ангелина не помнила, кто и как поднимал карету, выносил Меркурия, уносил мертвого кучера, выпрягал переломавших ноги, жалобно стонущих лошадей, – она все рыдала, прижимаясь к Фабьену и думая только об одном: ах, кабы ее вечно обнимали эти теплые руки, вечно шептал бы слова утешения и любви этот ласковый голос!

* * *

Чуть не на полдня Ангелина отправилась в церковь, била поклоны, молилась, чтобы избавиться от всякой дряни, прилипшей к душе. Она вышла из храма, чувствуя себя гораздо легче, словно бы омылась в водах покаяния. Она прибежала в госпиталь, мечтая о завале работы, когда не то что грешным мыслям предаваться – дух перевести некогда, однако именно сейчас настало в палатах малое затишье, и ничто не отвлекало ее от воротившегося пагубного томления… кроме воспоминаний о пережитом ужасе, о голосах, подавших надежду, о том успокоении, что охватило ее в объятиях Фабьена…

Вот же лукавый как обводит! Все начинается сызнова!

* * *

В госпиталь не замедлил явиться капитан Дружинин: нахмуренный, с поджатыми губами. Так глянул на Ангелину, что она поняла: капитан едва сдерживается, чтобы не обвинить в случившемся ее глупое девичье любопытство – вроде как рыболовы-волгари, которые во всякой малости винят женщину, оказавшуюся на судне.

Однако вскоре выяснилось, что угрюмость господина Дружинина имеет и другое происхождение: почти в то же время, когда перевернулась карета, едва не погиб и он сам! Произошло сие случайно: шел капитан мимо складского двора неподалеку от заставы. На том дворе сверху бросали тюки да мешки. Обыкновенно при погрузке стеречь проходящих должен махальщик, а тот, верно, не пожелал мокнуть – сеял дождик – да и спрятался под навес. Капитан шел в задумчивости, и вдруг один тюк пролетел у его виска и бухнулся наземь, треснув по швам. Грузчики ахнули и завопили, откуда ни возьмись выскочил махальщик с криком: «Ну, господин, видно, Бог вас бережет!»

Что было делать Дружинину, как не дать махальщику в ухо со словами: «Ты, сукин сын, не тогда прохожего остерегай, когда ему мешок на голову упадет, а хоть за минуту до этого».

Словом, несчастливый выдался денек, что и говорить!

Спустя еще три дня Меркурий оправился настолько, что проявил желание отправиться на Арзамасскую заставу пешком – «чтобы не искушать судьбу». От Дружинина явился за ним сопровождающий солдат – и оба потопали потихоньку. Вечером воротился Меркурий смертельно усталый, но бодрый духом: им удалось сегодня сделать то, что прежде никак не удавалось. Однако тотчас усталость взяла верх, и он, чуть не со слезами прошептав: «По слухам, решено Москву сдать, не сегодня, так завтра!» – сонно поник головою.

Они с Ангелиною сидели на крыльце: была глубокая ночь, все спали в госпитале, поэтому юная баронесса не стала никого тревожить, а сама принесла Меркурию из кухни хлеба и кувшин молока.

От слов его Ангелина задрожала. Едва подавив готовое сорваться всхлипывание, она огляделась испуганными глазами, словно не веря, что вокруг нее простирается тот же мир, что и минуту назад… мир, в котором русская столица будет отдана врагу!

– Ох, душа болит… – прошептал Меркурий, прижав руки к груди, словно пытаясь утишить эту боль. – Знаете, Ангелина Дмитриевна, вот у нас в полку… У каждого солдата была смертная рубаха: чистое исподнее, чтоб перед страшным боем облачиться. Как-то раз, под Смоленском, готовились мы в дело. Ну, думаю, если придет последний час, предстану перед Господом во всем чистом. Раскрыл свою котомку – а смертной рубахи моей нет. Потерял, думаю, или украл кто? И пошел в бой в том, что на мне было. Помню… схватились врукопашную… замахнулся француз штыком, а у меня нога подвернулась – я и упал. И мусью пронзил вместо меня другого нашего… Но я вскочил да положил ворога на месте, а потом склонился над тем, кто мой удар принял, рванул окровавленный ворот его мундира, чтобы помочь… А исподняя-то рубаха на нем – моя! С пятнышком приметным у ворота… Он ее взял и смерть мою принял на себя! Вот так же в тот день душа моя разрывалась и рыдала от боли!

Ангелина молча погладила его руку.

Ночь обнимала их: ясная, лунная; звездный дым струился в вышине. Громко трещали кузнечики, а издали доносилось упоенное лягушачье кваканье. Однако слышалась и настоящая музыка: она долетала с Печерской улицы, где было здание городского театра, построенное князем Николаем Григорьевичем Шаховским. И так вдруг нестерпимо стало Ангелине сидеть на крылечке, слушать шум берез, в котором словно бы еще раздавалось эхо слов Меркурия: «По слухам, решено Москву сдать… по слухам…» Она встала и, потянув за собою понурого Меркурия, побежала через двор, потом по кромке осклизлой дороги – прямиком к большому сараю из грубо тесанных бревен без обшивки: такой неказистый внешний вид имел городской театр. Впрочем, и внутри был он не больно-то уютен. Представление было уже в разгаре, даже служители не упустили случая поглядеть на сцену, потому что в очередной раз давали драму Крюковского из нижегородской жизни – «Пожарский».

Все в зрительном зале было погружено во тьму – только светились огоньки рампы да несколько фонарей горело в проходах, и в их неверном свете можно было рассмотреть два яруса лож, предназначенных семейным помещикам и богатым горожанам.

Внезапно Ангелина увидела князя Шаховского: он стоял, облокотясь на барьер ближней к сцене ложи, и о чем-то быстро говорил со зрителями, сидевшими там.

В ложе горел огонек, едва освещавший породистый профиль старика Шаховского. Рядом с ним востроглазая Ангелина разглядела знаменитого писателя Карамзина: он жил в доме нижегородского старожила Аверкиева близ Сретенской церкви. Ангелина до дыр зачитала карамзинские романы «Бедная Лиза» и «Наталья – боярская дочь», мечтала быть представленной Карамзину, но понимала, что это невозможно. Ее восторг перед ним усилился, когда ей передали новое изречение Карамзина: «Наполеон пришел тигром, а уйдет зайцем!»

По слухам, он писал здесь главы своего исторического труда, относящегося к Смутному времени 1611–1612 годов.

Тем временем на сцене князь Димитрий, воздев руку, обратился к «ополчению»: «То чувство пылкое, творящее героя, покажем скоро мы на поле боя!» – и Карамзин первым закричал: «Браво!» – а зал разразился рукоплесканиями.

Стоявший рядом с Ангелиной Меркурий прерывисто вздохнул, и, покосившись, она увидела, что лицо его исполнено той же печали, которая тяжелым камнем лежала на сердце Ангелины.

– Они ведь ничего не знают, – пробормотала она, закрыв лицо ладонями. – Они еще ничего не слышали про Москву!

Ей было так тяжело, словно все горе отступающей, побеждаемой России лежало сейчас на ее плечах и пригибало к земле. У Ангелины подкашивались ноги, и она с облегчением повисла на руке Меркурия, когда тот осторожно повлек ее вперед:

– Пойдемте. Вы едва стоите. Я отведу вас домой.

Ангелине стало стыдно. Мысль о привычных хлопотах заставила ее встрепенуться:

– Нет, пошли скорее. Тебе надо лечь, отдохнуть хорошенько. Завтра небось Дружинин опять придет за тобою?

– Завтра? Ох, завтра… я и забыл совсем! – воскликнул Меркурий. – Завтра ведь ее уже привезут!

– Кого? – равнодушно спросила Ангелина. Но она запнулась, когда Меркурий шепнул горячечным, задыхающимся шепотом:

– Самолетную лодку!

В первую минуту Ангелина невольно потянулась ладонью ко лбу Меркурия: не жар ли у него?

Но Меркурий раздраженно отбросил ее руку и пошел к госпиталю, да так споро, что Ангелина едва поспевала за ним. Войдя во двор, Меркурий неожиданно обогнул крыльцо и, даже не простившись, зашагал куда-то в сторону.

– Ты куда?! – испуганно вскрикнула Ангелина, уверившись, что у Меркурия в голове помутилось, но тут же сообразила, что обидевшийся Муромцев просто-напросто идет к окну, под которым стоит его топчан, не желая пробираться через спящую палату.

Луна стояла в вышине, и Ангелине было хорошо видно, как Меркурий подтянулся к подоконнику, занес ногу, чтобы перебраться через него, но вдруг замер, словно пораженный неожиданным ударом, – и медленно сполз обратно во двор, свалился под окном на траву. Ангелина подбежала, упала рядом на колени и разобрала тихий шепот:

– Убили… убили меня!

Она не закричала только потому, что голос у нее пропал. Приникла к Меркурию, зашарила руками по его плечам, груди, отыскивая кровавую рану, потом сжала ладонями побледневшее лицо с закатившимися глазами.

– Что? Что?! – вымолвила сквозь рыдания.

Меркурий с трудом поднял веки, едва шевельнул губами:

– Он там лежит… там… – И опять бесчувственно поник.

Еще раз ощупав Меркурия и убедившись, что он не ранен, Ангелина решилась заглянуть в окно.

Она увидела, к своему изумлению, что на топчане Меркурия лежит какой-то человек и, чудится, крепко спит. В лунном свете она без труда узнала чернобородого ругателя, и вдруг тускло проблеснуло лезвие ножа, вонзенного в его горло…

Ангелина мешком свалилась во двор, припала к Меркурию, вся дрожа. Кровь бухала в ушах, но какое-то неведомое чувство вдруг подсказало ей: нет, это не сердце колотится, а раздаются чьи-то шаги – крадущиеся, почти беззвучные… оглушительные!

Она безотчетно пошарила вокруг, ища орудие защиты, хоть палку, хоть ветку, и не поверила ушам, услышав знакомый голос:

– Барышня! Где вы, отзовитесь! Князь меня за вами послал, я уж все глаза проглядел! Домой извольте ехать, барышня!

Господи милостивый, да ведь это не тать нощной, душегубец – это Филя, их кучер!

Ангелина враз обрела силы, окликнула его, велела помогать – поднять Меркурия, отвести его в коляску, да скорее, да тише!

Ее не оставляло ощущение злобного, недоброго глаза, вперившегося в спину, – и она перевела дух, лишь когда кони зацокали копытами по мощеному двору измайловского дома и в окне показался со свечой в руке князь Алексей, ворчливо окликнув:

– Куда это ты запропала, Ангелина?!

От звука родного голоса она чуть не закричала, желая скорее сообщить о случившемся, как вдруг прихлопнула рот руками, пораженная догадкой, будто молнией: ведь чернобородый, воспользовавшись отсутствием Меркурия, постарался-таки заполучить топчан, который давно привлекал его завистливую душу, но заодно получил и участь, уготованную Муромцеву… В точности как тот человек, что надел перед боем его смертную рубаху.

 

5. Любовное свидание в укромном уголке

Самые страшные слухи подтвердились: после кровопролитного сражения на Бородинском поле Наполеон вошел в Москву.

Смятение в умах царило неописуемое. Люди отказывались верить очевидному, предполагая в этом распространяемые французами измышления.

Всех изумляли причины, побудившие Кутузова дать бой при Бородине, хотя русское войско было гораздо слабее неприятельского и потому не могло надеяться на победу. Однако невозможно ведь было отступать долее! Кутузов желал воротить армии веру в себя, уже подорванную после бесчисленных позиционных маневров прежнего главнокомандующего.

По скупым сведениям, распространившимся в обществе, задача Кутузова состояла в том, чтобы подействовать на настроение обеих армий и умов в Европе (несокрушимый Наполеон изранен, изнемогает, обливается кровью!), – но так или иначе, а сдача Москвы была предрешена.

Все так, все логично и постижимо умом… но непостижимо сердцем. Древняя Москва для русских не просто город, но мать, которая их кормила, тешила и обогащала, а блестящий, нарядный Петербург значил почти то же, что все другие города в государстве.

По рассказам очевидцев, несколько недель зарево пылающего града освещало темные осенние ночи, а окрестности могли бы послужить живописцу образцом для изображения бегства библейского! Ежедневно тысячи карет и телег выезжали во все заставы и направлялись одни в Рязань, другие в Ярославль, третьи в Нижний Новгород, и вслед за прибытием новых и новых беженцев спокойствие окончательно покидало провинцию. Всяк ощущал одно: мы живем, не ведая, что ждет впереди, не смея даже задумываться о будущем, ибо, если Господь не сжалится над Россией и не пошлет ей свою помощь, такое понятие, как «будущее», исчезнет и для нее, и для ее обитателей.

Князь Алексей называл уныние грехом и приказывал своим домочадцам не грешить, приводя многочисленные примеры из древней истории и из жизни собственной и своей княгини. Ангелина и рада бы не унывать, но как ни вооружайся храбростью, а, слыша с утра до вечера лишь о погибели да о разорении, невозможно же не принимать к сердцу всего, что слышишь!

Да еще эта страшная история с Меркурием… Его самого чуть было не заподозрили в убийстве чернобородого, немалые досады ему чинившего! Да спасибо Ангелина защитила его правдивым свидетельством, что весь вечер и начало ночи Меркурий был под ее приглядом. Вдобавок обнаружилось, что сбежал из госпиталя санитар Михайло. Теперь кто-то припомнил даже, будто он был некогда кучером, да, попав однажды во власть белой горячки, едва не зарезал обоих своих седоков ножом, насилу, мол, его умилостивили. Припомнили, что сей Михайло с бородачом нередко лаялся – вот, верно, и не стерпело у него ретивое, разум его помрачился: зарезал он обидчика, да и ушел бог весть куда.

Однако никак не могла Ангелина себя убедить, что все так и есть, что не покушался некий злодей именно на Меркурия!

Зачем? Какая такая важная птица этот монастырский приемыш? Кому столь нужна его жизнь – вернее, его смерть? Не знала Ангелина, а все ж вещая женская душа покоя не находила. Черные мысли терзали ее, а поделиться было не с кем: старый князь с княгинею не верили, что кто-то решился бы причинить зло тишайшему Меркурию, а самого его в доме Измайловых уже не было. Сразу после странной той ночи приехал за ним Дружинин и увез его на Арзамасскую заставу, куда уже прибыли сто тридцать тяжело груженных подвод в сопровождении многочисленного конвоя. Востроглазые зеваки успели увидеть, как усталые солдаты переносили во двор какие-то шары, странные сооружения из стальных прутьев, рулоны тафты и множество вовсе непонятных вещей, причем руководил ими не только капитан Дружинин, но и Меркурий. Более он к Измайловым не возвращался, только передал Ангелине с оказией, на словах, свой сердечный привет и просьбу – о нем более не тревожиться.

Легко сказать!

Ангелина обиделась. Она одна, можно сказать, спасла Меркурия от смерти, выходила его, утешала после того ночного кошмара – и вот он отвернулся от нее, как от ненужной вещи, и ушел заниматься своими таинственными делами.

Меркурий в ее глазах стал еще одним мужчиною, который получил от нее все, что хотел, – и бросил ее. Никита Аргамаков взял ее тело, ее страсть. Меркурий – ее дружбу и привязанность. Оба взяли ее как могли – и бросили. Отшвырнули!

И в том состоянии глубочайшего оскорбления, в коем пребывала Ангелина, для нее благотворным елеем явилось приглашение Фабьена пожаловать к ним в дом, на бал, даваемый в честь его именин.

* * *

Впрочем, надо отдать Ангелине справедливость: чуть только оскорбленное тщеславие ее было удовлетворено, она осознала всю щекотливость своего положения.

Мало что идет война! Армия разбита, враг в Москве. И сейчас идти плясать под веселую музыку в доме соотечественников Наполеоновых? Как бы радоваться вместе с ними страшному поражению России?! Вежливый отказ Ангелина написала сама, даже не сочтя нужным обременять деда с бабушкою, однако отослать свое письмо не успела: в доме Измайловых объявилась нежданная гостья – маркиза д’Антраге.

Она была все такая же: таинственная и очаровательная. Засвидетельствовав свое почтение Измайловым и преодолев первую натянутость, познакомилась со своей заочной протеже – Ангелиною – и передала несколько комплиментов от мадам Жизель уму, красоте и нраву молодой баронессы. Ангелине было приятно, хотя и стеснительно. Тактичная маркиза сменила тему и принялась рассказывать о путешествии по России, которое предприняла в разгар войны знаменитая французская писательница мадам де Сталь.

– Насколько мне известно, ее болтливость отчасти стала причиною поимки королевской семьи в Варенне? – сухо произнесла княгиня Елизавета.

– Mon Dieu! – в ужасе вскинулась маркиза. – Это нонсенс! Слишком многие были осведомлены о плане бегства королевской семьи. Может быть, госпожа де Сталь и проболталась кое-кому об этом в Национальном собрании… Но это не помешало королевской семье ускользнуть из Тюильри! Впрочем, о том вам известно лучше, чем мне! – тонко улыбнулась маркиза, и Елизавета не могла не улыбнуться с гордостью в ответ, ибо среди тех, кто, рискуя жизнью, пытался спасти королей-мучеников, была ее дочь баронесса Корф.

Ангелина скромно сидела в уголке, слушала с интересом и думала, что, пожалуй, она прежде ошибалась, составив о госпоже де Сталь невысокое мнение из-за двух ее романов. Коринна казалась Ангелине сумасшедшей, безнравственной особою, место которой – в доме умалишенных за ее бегание по Европе в намерении отыскать своего дурака Освальда. «Дельфина» была и того хуже.

Непонятно почему маркиза с таким восторгом говорит о даме, пишущей столь неприятные вещи. И все-таки Ангелина не могла понять, зачем появилась маркиза и к чему клонит. И вдруг все разъяснилось.

– Мадам де Сталь поражена великодушием русских, – сказала маркиза, глядя на хозяев дома с каким-то странным, почти умоляющим выражением. – Она говорила на языке врагов, опустошающих вашу страну, однако говорила о своей ненависти к монстру Бонапарту – и ее в гостиных Петербурга принимали как родственную душу. Ах, мне известно, сколь сурово обошелся с моими соотечественниками граф Ростопчин, но это случай особенный и тем более оскорбительный, что французы, нашедшие убежище в России, и впрямь почитают ее своей родиной, готовы жизнь за нее отдать!

Князь и княгиня вежливо согласились, что всех мерить на один аршин негоже, вот взять хотя бы графиню де Лоран, которая столько сил положила в госпитале: там до сих пор добром ее вспоминают…

– О, как вы бесконечно добры! – перебила маркиза д’Антраге, и в ее глазах проблеснули слезы. – Так, значит, я могу сказать моей кузине, что вы принимаете ее приглашение быть на балу в честь именин Фабьена?

Измайловы откровенно опешили. Одно дело – признавать несомненные достоинства мадам Жизель, и совсем иное – плясать на балу в ее доме в тяжкую годину войны с французами!

А маркиза, вмиг почуяв их замешательство, тут же перешла в наступление:

– Я прошу вас… умоляю не отказать, поддержать нас всех! Прошу вас быть на балу во имя милосердия, во имя исполнения клятвы Марии, наконец!

– Клятвы Марии? – вскинула брови Елизавета. – О чем вы?

– Однажды ваша дочь дала мне слово исполнить всякую мою просьбу. Это было более двадцати лет назад, но ни разу я не напоминала о том обещании… напоминаю только сейчас!

Елизавета невольно потупилась. Как ни много рассказывала ей дочь о своей жизни во Франции, в этих откровениях оставалось еще много темного, неясного. Кто знает, чем была некогда Мария обязана этой загадочной маркизе, какую клятву могла ей дать!

– Будь по-вашему, – сказала Елизавета. – Мы примем приглашение!

Если князь и хотел поспорить с женою, то не успел: маркиза набросилась на них с такими бурными изъявлениями благодарности, так ловко перевела беседу в иное русло, поведав о своем намерении уже скоро быть в Лондоне, увидеть Марию, что Измайловы думали теперь только о дочери и о том, какие слова привета передаст ей от них маркиза.

Ангелина тоже чувствовала облегчение, что не придется наносить тяжкую обиду мадам Жизель и Фабьену, однако ее не оставляло ощущение, что маркиза д’Антраге достаточно ловко обвела их всех вокруг пальца… А зачем ей это понадобилось – бог весть.

* * *

Непонятно какие причины побудили многих именитых нижегородцев принять приглашение графини де Лоран, однако собрание в ее доме оказалось весьма оживленным, но почтенных лиц явилось весьма мало: все больше молодежь, как если бы все родовитые горожане откупились сыновьями и дочерьми, подобно Измайловым, которые не нашли в себе сил быть у француженки, однако Ангелину отпустили беспрекословно.

Танцы следовали один за другим беспрерывно. Все танцевали как ошалелые – чему во многом способствовало шампанское, щедро разносимое лакеями.

Фабьен сбился с ног, пытаясь оказать равное внимание всем дамам, но чаще прочих танцевал все-таки с Ангелиной. Все нежнее от танца к танцу сияли его глаза, крепче сжимали ее талию его руки. Его возбуждение росло, и, оказавшись прижатой к нему в сумятице котильона, Ангелина ощутила бедром его напрягшуюся плоть.

Она испуганно уставилась в темные глаза Фабьена, и в них вдруг вспыхнул такой пожар, что Ангелина опешила. По его лицу прошла судорога с трудом сдерживаемого желания, и хриплый шепот: «Je vous aime! Je vous desire!» – поверг Ангелину в полное смятение. Казалось ей, все увидели, что творится с Фабьеном, все услышали его слова. На балу столько девиц, но только к ней, Ангелине, он осмелился обратиться так непристойно. Опять она опозорилась, опять оказалась хуже всех!

Едва сдерживая слезы стыда, Ангелина вырвалась из рук Фабьена и ринулась прочь.

Какое-то время Ангелина стояла в углу, силясь отдышаться, тупо глядя на толпу танцующих и слушая болтовню молодых людей.

Какой-то франт захлебывался от наслаждения, перечисляя прелести парижской жизни, и в глазах его светился фанатичный пламень. Так же сияли только что глаза Фабьена, однако это был свет любви, свет страсти. На балу столько девиц, но только Ангелине, ей одной открыл он свое сердце, она одна смогла взволновать его! Почему же она так испугалась?

Приподнявшись на цыпочки, она вглядывалась поверх голов, пытаясь отыскать Фабьена, и наконец увидела, как он торопливо уходит через дверь, ведущую, как было известно Ангелине, в личные покои хозяйки.

Движимая желанием догнать Фабьена и попросить у него прощения, Ангелина кинулась через зал, пробираясь меж прыгающими парами, провожаемая удивленными взглядами, и вот перед ней протянулся темный коридор. Ангелина замедлила шаги, пытаясь сообразить, где сейчас может быть Фабьен.

Ни одна портьера не шевелилась, ни одна дверь не скрипела. Слабый свет просачивался из бокового окна, и, мельком взглянув в него, Ангелина увидела трех рослых баб в платках и широких юбках, с узлами в руках, которые торопливо пересекли двор и поднялись по черной лестнице. Может быть, это прачки, принесшие белье, или поденщицы, нанятые убрать после бала? Такие-то крепкие да высокие бабы любую работу потянут!

Вдали по коридору зашаркали шаги, и сгорбленный слуга, отворив дверь, впустил теток с узлами, а потом провел их в какую-то комнату и удалился прочь.

Найти Фабьена уже не казалось Ангелине таким важным, воротился прежний холодноватый ужас перед внезапной вспышкой его страсти, и она повернулась, чтобы поскорее вернуться в зал, как вдруг новое движение во дворе привлекло ее внимание.

Медленно отворилась низенькая калиточка, и сквозь нее проскользнула во двор высокая худощавая фигура. Это был парень, одетый во все поношенное, в затрапезном картузе, надвинутом на глаза. Продравшись сквозь колючие ветки смородиновых кустов, он осторожно двинулся вдоль забора, не страшась даже высокой крапивы. Ангелина не сразу сообразила, что он намерен пробраться в дом тайком.

Да это какой-то воришка норовит воспользоваться бальной суматохой и поживиться! И направляется он к заднему крыльцу, а лакей, впустив баб с узлами, не запер дверей!

Ангелина бесшумно побежала по коридору, надеясь успеть опустить засов прежде, чем вор войдет в дом, как вдруг слуха ее достигли два слова, которые, как никакие другие в мире, способны были вышибить из ее головы все прочие заботы: «Лодка-самолетка».

* * *

– Эту летательную машину, это чудо человеческого гения русские называют «лодка-самолетка».

Говорили по-французски, однако последние слова произнесены были по-русски, с акцентом, но вполне разборчиво! Ангелина так и припала к дверям.

– Вы ее видели? – спросил другой мужской голос.

– Мне удалось увидеть сие великое изобретение еще в Воронцове. Я случайно встретил в Москве Франца Леппиха и стал наводить справки. Выяснил, что он называет себя доктором Шмидтом и живет под Москвою, где возглавляет фабрику земледельческих орудий. Ну а в Москве Шмидт будто бы появился, чтобы забрать свой заказ с фабрики Кирьякова: пять тысяч аршин тафты.

– Что? – засмеялся женский голос, по которому Ангелина без труда узнала маркизу д’Антраге. – Пять тысяч аршин тафты для сельскохозяйственных орудий?! Плуги под парусом? Нонсенс!

– Вы столь же умны, сколь очаровательны, сударыня, – ответил тот же мужской голос. – Эта нелепость поразила и меня. Я не мог забыть того разговора Леппиха с императором, при коем присутствовал: изобретатель уверял, что для воздушного шара ему необходимы именно пять тысяч аршин тафты.

«С императором? – глухо стукнуло сердце Ангелины. – О Господи Всеблагий, да уж не с Наполеоном ли Бонапартом?! Но каким образом здесь мог очутиться человек, который накоротке с этим супостатом?!»

– Словом, я ринулся в Воронцово, – продолжал рассказчик, и Ангелина вся обратилась в слух. – Никакой фабрики земледельческих орудий там, разумеется, не было. Мне удалось дознаться, что здесь находится секретная фабрика для изготовления новоизобретенных пушечных снарядов, и ее охранял сначала полицейский унтер-офицер с шестью солдатами, а потом стража была многажды усилена.

– Даже и эти сведения, месье Ламираль, могли быть бесконечно полезны императору, – сказала маркиза. – Вы же совершили истинное чудо!

– Да уж, – поддакнул новый мужской голос: пронзительный, неприятный. – Не будь я Пьер де Сен-Венсан! Услышав имя Леппиха, император сначала не мог сдержать усмешки. «Что? Сумасшедший немец Франц Леппих? – воскликнул он. – Безумец, получивший в британских войсках чин капитана? Он хочет завоевать мир, но для этого, пожалуй, надо быть только капралом! Он и мне досаждал своими бреднями, да я выгнал его. Леппих переметнулся в Германию и обратился к русскому посланнику при штутгартском дворе, предложив свои услуги России. Неужели Александр клюнул на эту приманку?!» Такова была первая реакция императора, но ваше новое донесение повергло его в шок.

– Да, Леппих оказался человеком, устремленным к воплощению своих химерических замыслов. Его увлеченностью двигался сей проект и трудолюбием русских, следует отдать им должное! Когда мне удалось добыть копию описания «Леппихова детища», как называл его Ростопчин в секретном письме государю, я был вне себя от бешенства. Как мог император оказаться таким недальновидным!

Маркиза д’Антраге осуждающе вскрикнула, а чей-то тяжелый голос, еще не слышанный Ангелиной, произнес с угрозою:

– Придержите язык, Ламираль! Порочить великое имя я вам не позволю!

– Не позволите? – истерично выкрикнул тот. – Да кто вы такой, Моршан? Грязный доносчик, шпион! Вы не давали хода моей информации, зная, что император не сможет оставить ее без внимания, а значит, обратит благосклонный взор на меня. Это было вам нестерпимо! Будь ваша воля, император и по нынешний день не узнал бы о новом оружии, пока зажигательные снаряды с летательной машины Леппиха не посыпались бы на Париж!

– Все это сказки! Сказки русских старух! – заносчиво пробурчал Моршан.

Какое-то мгновение царила тишина, потом маркиза холодно произнесла:

– Не будьте идиотом, Моршан!

– Сударыня! – рыкнул тот. – Благодарите Господа, что вы принадлежите к слабому полу…

Он не договорил – его перебил Ламираль:

– Роскошный помещичий дом в селе Воронцове был превращен в мастерские. Перед окнами висела раззолоченная гондола и расписные крылья. Я видел это. Видел, как осторожно наполняли горячим воздухом огромный шар. Движением крыльев его можно было направлять во всякую сторону. Летательная машина могла поднять до сорока человек и ящики с разрывными снарядами…

Ламираль говорил еще что-то, но Ангелина уже не слышала.

Так, значит, Меркурий не бредил! И загадочный груз, доставленный несколько дней назад на сотне подвод, не что иное, как чудесная летательная машина. Все эти снаряды, сброшенные с высоты на неприятельскую армию, могли произвести в ней страшное опустошение! Неудивительно, что француз говорит об этом так встревоженно!

Ангелина вдруг поняла, что бородача убили вместо Меркурия, теперь она в этом не сомневалась! И на капитана покушались, потому что он тоже был связан с «лодкой-самолеткой». А опрокинувшаяся карета? Меркурия вон еще когда хотели убить, и не окажись поблизости Фабьена, кто знает, какая участь ждала бы и Меркурия, и саму Ангелину. Фабьен.

Это имя вернуло Ангелине способность связно мыслить. Как могло статься, что в доме, известном своими прорусскими настроениями, какие-то люди (и в их числе подруга ее матери!) упоминают Наполеона не с осуждением, а с восхищением, запросто обсуждают военные тайны русских? Кто они?

Чуть раздвинув портьеру, Ангелина ухитрилась заглянуть в комнату. Она увидела маркизу д’Антраге, а еще трех тех самых рослых баб, которых несколько минут назад впустил сюда лакей, в вольных позах рассевшихся по креслам и говорящих мужскими голосами!

– Не могу больше! – пророкотала басом одна из «баб», сдирая с головы платок. – Я умираю от жары!

Узнав по голосу Моршана, Ангелина сунулась вперед, чтобы получше разглядеть его лицо, но нечаянно наступила на портьеру, споткнулась… И представила, как она сейчас ввалится в эту комнату… И пока она балансировала, ослепленная этим ужасным видением, чьи-то руки вдруг вцепились в ее плечи и так дернули, что Ангелина резко развернулась и оказалась плотно притиснутой к чему-то твердому и теплому, а ее готовый закричать рот был зажат чем-то горячим.

Целая вечность прошла, прежде чем Ангелина поняла: она прижата к мужскому телу, а к ее рту – мужские губы.

* * *

Из этого плена Ангелина не могла высвободиться. Сознание ее то гасло, то прояснялось, и во время этих просветлений она понимала, что, не разжимая объятий, не прерывая поцелуя, ее ведут, подталкивают куда-то, и она подчиняется незнакомцу не только потому, что нет сил сопротивляться. Она мечтала умереть в этих объятиях, она боялась только одного, что ноги подогнутся – и ей волей-неволей придется оторваться от этих губ, перестать вдыхать дикий, чуть горьковатый и пряный запах этого тела – запах ветра, травы, леса – запах страсти!

Безвольно отступая, Ангелина на что-то наткнулась, и в тот же миг сильные руки приподняли ее и посадили.

И снова она не испугалась – страх был заглушен безумной жаждой наслаждения. Она вся была одно сплошное желание, мужское вторжение в себя она ощутила как благодать, и исторгли ее губы только стон блаженства, слившийся со стоном услаждавшего ее человека.

Ангелина не открывала глаз. Она сделалась жертвой предательства своей изголодавшейся плоти, но любила сейчас не какого-то незнакомца – она снова была на волжском берегу с тем сероглазым безумцем.

Блаженная судорога внезапно опоясала ее предвестием близкого восторга. И в этот миг Ангелина ощутила, что его руки уже касаются ее висков, легонько, но настойчиво трогают веки. Он ничего не говорил, но эти прикосновения как бы принуждали: «Открой глаза. Открой!»

Она изо всех сил зажмурилась, давая понять, что ни за что не подчинится, и тут же с ужасом ощутила, что он прекратил свои сводящие с ума удары и выходит из нее!

Испуганно вцепившись ногтями в его бедра, Ангелина послушно открыла глаза – и забилась в ошеломляющих содроганиях, ощущая внутри себя огненную реку, в которую слились два устремленных навстречу, наконец-то извергшихся потока страсти. Это был призрак или явь – Ангелина не знала, однако ее обнимал сейчас Никита!

Впрочем, она не удивилась. Ведь это и мог быть только он!

И вдруг все разом кончилось. Пронзительный женский крик прорезал тишину, и Ангелина почувствовала, как неведомая сила оторвала от нее Никиту, а вместо его просветленного любовью лица над нею склонилось искаженное злобой лицо Фабьена.

Крики, удары, звон разбитого стекла, топот ног…

Ангелина лишилась чувств и не знала, что было дальше.

 

6. Стеклянная стена

– Почему вы не звали на помощь? – в исступлении твердил Фабьен. – Почему не звали?!

Мадам Жизель молчала, нервно покусывая губы. Но пристальный немигающий взор ее был испытующе устремлен на Ангелину, и та вдруг впервые заметила, как ошеломляюще похожи глаза мадам Жизель и маркизы д’Антраге. Воспоминание о маркизе было таким мучительным, что Ангелина вскинулась:

– В вашем доме заговорщики! Они говорили о летательной машине Леппиха! Я слышала, видела… Там еще была маркиза!

Мадам Жизель нахмурилась:

– Чепуха. Маркиза еще вчера отбыла в Санкт-Петербург.

– Я видела маркизу, говорю вам! – кричала Ангелина. – С ней были три долговязые бабы… их звали Сен-Венсан, Ламираль и Моршан. Я помню: Моршан рыжий, у него такой тяжелый голос, будто чугунный.

Мадам Жизель взглянула на нее, вскинув брови.

– Вы бредите, Анжель! – прошептала она непослушными губами. – Три бабы – или мужчины?! Это от потрясения… Вас изнасиловали, у вас жар, горячка. О Mon Dieu, и это случилось в моем доме?!

Ангелина заморгала. Ее изнасиловали? Нет! Она оправила на себе смятое платье. Счастье, что она надела этот синий шелк! Легчайшая дымка ее летних бальных платьев была бы изорвана нетерпеливыми руками Никиты. А они? Заметили они его?

– Кто это был? – шепнула она осторожно. – Вы видели?

– Какой-то мерзкий ремесленник, – с ненавистью ответил Фабьен. – Грязный, оборванный… Как он пробрался в дом – не знаю. Верно, что-то хотел украсть!

Ангелина на миг перестала дышать.

Ремесленник, вор – не тот ли самый, кого она видела через окошко?

Ох, боже ты мой, ей все привиделось! Это был не Никита!

Ангелина залилась слезами, и при виде ее отчаяния Фабьен вовсе потерял голову:

– Проклятый вор! Воспользовался суматохой бала, прокрался в дом, чтобы ограбить… И ограбил-таки, похитил невинность той, которую я люблю!

Он яростно рванул шелковую скатерть со стола, на котором совсем недавно «проклятый вор» так грубо обладал невинной Анжель, и вдруг перехватил взгляд матери, устремленный на эту смятую скатерть, где, кроме пятен пролившегося семени, не было больше ничего… никаких следов похищенной невинности.

И Ангелина, изумленная страстным признанием Фабьена, тоже поймала взгляды матери и сына – и похолодела: ее тайна открыта!

– Так, так, – проговорила мадам Жизель. – Похоже, отстирать эту скатерть будет куда легче, чем мне казалось!

– Да, – растерянно кивнула Ангелина, от страха не понимая, что говорит. – Наверное… Я очень рада…

– Рада? – мадам Жизель тихонько рассмеялась. – Ты слышал, Фабьен? Наша humble violette очень рада! Он доставил тебе удовольствие, этот мужик? И кричала ты от страсти, а не от страха, верно?

Ангелина отшатнулась от грубости последней фразы, от враз изменившегося, словно постаревшего лица мадам Жизель.

– Maman, – осторожно вмешался Фабьен, – сейчас не время…

– Вот как? – дернула плечами графиня. – Отчего же? Самое время! Ты уже давно должен был залезть к ней под юбку, а не ждать, пока это сделает дохляк Меркурий!

– Меркурий?! – взвизгнула Ангелина. – Да вы с ума сошли?!

– Что, не он был первым? – искривила накрашенный рот мадам Жизель. – А кто? Капитан Дружинин? Или еще раньше, в Любавине? Держу пари: пока твоя бабка жаловалась мне на твою замороженную натуру, ты валялась на сене или на песке с первым попавшимся гусаром!

Ангелина открыла было рот, но захлебнулась своим возмущением. А что возмущаться-то? Графиня хоть и груба, да почти во всем права. Даже про гусара угадала. Но что ей до Ангелининой утраченной невинности? Или впрямь имел на нее серьезные виды Фабьен?

– Да вы же сами, maman, – с болью выкрикнул Фабьен, – наказывали мне быть осторожней с Ангелиною, мол, она дочь своей матери, от нее всякого можно ожидать!

– Она-то дочь своей матери, а ты словно бы и не сын своего отца! – запальчиво возразила мадам Жизель. – Ты разрушил все мои планы своим надуманным благородством! Счастье, что твой отец так и не узнал, какой тряпкой оказался его отпрыск!

Фабьен побагровел и так решительно шагнул к матери, что Ангелине показалось, будто он сейчас ударит ее. Однако графиня не отшатнулась, а только рассмеялась, подбоченясь:

– Неужели? В кои-то веки ты решил со мной поспорить? Желаешь поступить как мужчина и наследник своего достойного отца?

– А также вашего достойнейшего брата! – словно безумный выкрикнул Фабьен. – Вы упрекаете меня в слабости нрава и робости, но дети, родившиеся от кровосмесительной связи, не отличаются силою духа!

– Придержи язык! – закричала мадам Жизель. – Будь ты проклят, если скажешь еще хоть слово!

Ангелина в жизни не слышала таких страшных, непонятных слов… вдобавок она не знала ничего о кровосмесительных связях. А лицо мадам Жизель испугало ее более всего. Белила, румяна, сурьма, прежде казавшиеся наложенными столь естественно, теперь делали ее похожей на грубо размалеванную куклу. И когда мадам Жизель уставилась на нее безумными, невидящими глазами, Ангелину затрясло, ибо она вообразила, что графиня сейчас набросится на нее, изорвет в клочья своими скрюченными пальцами с острыми когтями. Но та не двинулась с места; и хотя все еще не сводила с Ангелины глаз, в них медленно угасал пламень безумия. Наконец она шумно перевела дух и, на миг прикрыв лицо ладонями, взглянула с ласковой улыбкой на взъерошенного, ожесточенного Фабьена.

– Прости меня, сын, – произнесла она голосом столь мягким, что сторонний зритель зарыдал бы от умиления перед этой картиною нежной материнской любви. Но Фабьен и Ангелина смотрели на графиню с прежним настроением: он – с обидой и гневом, она – с ужасом. А мадам Жизель продолжала столь же проникновенно: – Ты мне дороже всего на свете, и я не могла не страдать, зная, на какой пьедестал ты возносишь сие недостойное создание!

Фабьен открыл было рот, чтобы возразить, но мадам Жизель успела прежде.

– Вспомни, как погиб твой отец, – произнесла она с такой силой неизбывного горя, что Фабьен отшатнулся, как от удара, и упал на диванчик.

Мадам Жизель повернулась к Ангелине – и вновь ужас поверг ту в дрожь; однако на губах графини порхала ласковая улыбка, а глаза были ясны и приветливы. Переворошив горку шелковых подушечек, разбросанных по широкой тахте, графиня нашла среди них маленькую книжку в сафьяновом переплете красного цвета. Ангелина успела поймать взглядом имя автора: «Фанни Хилл», а дальше не разглядела.

– «Мемуары женщины для утех», – пояснила мадам Жизель. – С таких книг я бы рекомендовала начинать эротическое образование юных девиц, чтобы они сразу знали: от мужчины следует ожидать не только быстрых телодвижений, но и наслаждения! Послушай-ка. Где это… а, вот!

И, перевернув несколько страниц, графиня своим красивым звучным голосом начала читать.

Ангелина поежилась. Все-таки мадам Жизель, несомненно, не в себе, если от такого припадка злобы так быстро перешла к чтению вслух столь неприличной книжки. Ладно, пусть читает, а уж потом, когда графиня и ее сын поутихнут, Ангелина найдет способ выбраться из этого дома и рассказать деду про странный разговор о летательной машине Леппиха!

– «Молодой джентльмен был высок и крепок, – читала между тем графиня. – Тело его – ладно скроенное и мощно сшитое, а мужская прелесть, казалось, вырывалась из густых зарослей вьющихся волос, которые разошлись по бедрам и поднялись по животу до самого пупка; вид у той прелести крепкий и прямой, но размеры меня прямо-таки испугали…» А ты хоть успела увидеть то, чем была уничтожена твоя невинность? – сладчайшим голоском проговорила мадам Жизель, и Ангелина не сразу поняла, что это уже вопрос к ней, а не продолжение заманчивого чтения, ибо, чего греха таить, сии «Мемуары» показались ей необычайно увлекательны. Вся кровь бросилась ей в лицо, стоило лишь понять, что мадам Жизель заметила этот интерес! – Действие происходит в одном из лондонских maisons de joie, – пояснила мадам Жизель. – Для лучшего образования глупеньких девиц там была устроена просмотровая комнатка. В Париже мне приходилось бывать в домах, где в стене имелось особое оконце, занавешенное гобеленом. Когда собирались гости, хозяйка вдруг сдвигала в сторону гобелен – и взору ничего не подозревающей публики представала еще более прелестная картина, чем та, которую убрала хозяйка. Двое молодых и красивых любовников, мужчина и женщина, – или трое, четверо, или только женщины, или только мужчины, – добавила хозяйка, вызвав у Ангелины новое сомнение в здравости ее рассудка: да разве такое бывает? Разве не вдвоем женщина и мужчина предаются любви?! Что за наваждения бесовские?! – играли друг с дружкою в постели, да столь умело и талантливо, что это действовало на публику покрепче élixir d’amour! Малознакомые люди уже через миг срывали друг с друга одежды и, подражая зрелищу за стеклянной стеною, образовывали на ковре настоящую кучу-малу, причем самые скромницы громче других поощряли сразу нескольких мужчин, ублажавших их. Ты ведь тоже слывешь за скромницу, не так ли? – обратилась мадам Жизель к Ангелине, и та отпрянула, уверенная, что от проницательной француженки не укрылось, что Ангелина сейчас словно видела эту сладострастную игру на роскошном ковре – и себя, распростертую под тяжестью мужского тела… тел?

Но господи, о чем она? Как удалось мадам Жизель вдруг внушить ей, что самая завидная участь – стать жертвою пылких страстей?!

– Ах, Анжель, как загорелись твои глазки… – маняще рассмеялась мадам Жизель, но руки ее, стиснувшие ладони Ангелины, держали ее мертвой хваткой. – Как приятно будет тебя обучить, дорогая! Если ты так разохотилась только от слов, то что же начнешь вытворять, когда к тебе прикоснутся знающие свое дело мужчины?.. Как ты полагаешь, Фабьен… Прекрати, что ты трясешься, как институтка? – с досадой прикрикнула она на сына, все еще сидевшего, сжавшись, в углу. – Тебе же нравятся такие «живые картины», глядишь, и сам распалишься настолько, что сможешь взять свою ненаглядную Анжель.

Она залилась клокочущим хохотом, и Ангелину вновь стала бить дрожь. Надвигалась опасность!

Не раздумывая, она сорвалась с диванчика и проворно метнулась к двери. Но, прорываясь сквозь портьеры, Ангелина с силой ударилась обо что-то и, не удержавшись на ногах, упала.

Какой-то мужчина тут же вздернул ее с полу и принялся разглядывать с похотливой улыбкой.

– А, та самая не в меру любопытная крошка?! Это она хочет обучиться премудростям любовной игры? А непременно нужно разделить ее на троих, а, графиня? Я ведь и сам вполне могу играть акт за актом, без отдыха. И даже если пущу в ход только руки, любая женщина будет умолять о продолжении. Сами знаете, мадам! – Он выразительно взглянул на графиню, а Ангелина задохнулась от ужаса. Она узнала этот грубый голос, эти рыжие волосы.

Она в руках Моршана!

* * *

– А где же Ламираль и Сен-Венсен? – нахмурилась графиня. – Бал идет к концу, гости вот-вот начнут расходиться, а мне нужно достаточное число зрителей!

– Не извольте беспокоиться, мадам, – раздался сдавленный голос, и в комнату вступили еще двое мужчин, причем один из них зажимал окровавленным платком нос.

– Мы пытались поймать негодяя, – пояснил второй, и Ангелина узнала Ламираля, уже без женских тряпок, – но, увы, у этого русского оказались преизрядные кулаки, а бегает он, как английская скаковая лошадь… И так же берет барьеры: перескочил забор с места – да еще задел ногой беднягу Сен-Венсена.

Ангелина от всего сердца поблагодарила «этого русского», оставившего кровавый след на физиономии французского шпиона. К тому же, кем бы ни был «этот русский», он даровал ей несколько мгновений неземного блаженства.

О господи, да в уме ли она?

Если Ангелина правильно поняла графиню, ей сейчас даруют свои милости сразу трое!

Она забилась, пытаясь вырваться, но Моршан держал крепко.

– Да, Сен-Венсен, тебе не повезло, – произнес он с нарочитой грустью. – Внаклон ты теперь работать не сможешь, так что девчонка достанется нам с Ламиралем.

– Ну вот еще! – делано обиделся Сен-Венсен. – Я тебе не уступлю!

– Никто никому не будет уступать! – умиротворяющим тоном проговорила графиня. – Вы ляжете втроем на ковре – и наша русская бабочка будет порхать с одного на другого, как с цветка на цветок.

– Со стебелька на стебелек! – поправил, усмехнувшись, Моршан и так внезапно вздернул платье и сорочку Ангелины вверх до пояса, что она даже не успела вскрикнуть.

А потом голос у нее пропал, ибо то, что она в этот момент ощущала и видела, было невозможно…

Сен-Венсен живо расстегнул штаны и повалился на ковер, дурашливо хихикая и задирая ноги.

Ламираль помирал со смеху, глядя на причуды приятеля, и никак не мог справиться с пуговицами штанов. А Моршан бесцеремонно шарил у Ангелины между ног, хрипло дыша ей в ухо и бормоча непристойности. От всего этого у Ангелины ослабли колени, томительная боль расползлась по чреслам, и предательская мысль: «А вдруг это будет не страшно, а приятно?..» – уже не показалась ей отвратительной. Краешком сознания она успела понять, что плоть предает ее, что жажда наслаждения, разбуженная некогда Никитою, безраздельно властвует над ее чувствами, однако эта отрезвляющая мысль тотчас отлетела, ибо руки Моршана и впрямь знали толк в женском естестве.

– Остановитесь, господа! – послышался резкий, с командирскими интонациями, голос мадам Жизель, и Ангелина поразилась той власти, которую эта женщина имела даже над опьяненными желанием мужчинами. Сен-Венсен приподнялся, Ламираль оставил возню с пуговицами, а Моршан так вовсе отпустил Ангелину – и она неминуемо упала бы, словно тряпичная кукла, не окажись рядом Фабьен, который успел подхватить ее и усадить на диванчик.

– Одну минутку, господа, – сказала мадам Жизель. – Вы-то люди искушенные в подобных забавах, а вот наша дебютантка, кажется, не поняла моих намеков и не все знает о спектакле, где ей предстоит играть. Ей неведомо самое главное…

Она обернулась к Ангелине, и та изумилась той ненависти, что сверкнула в агатово-черных очах мадам Жизель.

– У этой пьесы будут зрители, – промурлыкала она и, подойдя к гобелену, изображавшему пасторальную сцену, приподняла его край… за которым открылась комната, полная людей.

Это были гости графини, отдыхающие после бала в маленькой гостиной, которая отделена от сей комнаты стеклянной стеною. Точь-в-точь как в тех домах в Париже, о которых рассказывала мадам Жизель!

* * *

Ангелина зажмурилась от ужаса. Так вот почему графиня завела эти непристойные разговоры! Она решила устроить для своих гостей бесовское развлечение!

Но это же глупо. Ангелина с надеждою открыла глаза, готовая к борьбе: разве могут благородные люди, увидев, как девушку из знатной семьи насилуют трое негодяев, оставаться равнодушными, не прийти на помощь?!

А вдруг графиня поднимет гобелен как раз в тот момент, когда Моршан и его присные заставят Ангелину метаться в приступах безрассудного, темного блаженства? Зрители решат, что Ангелина сама пришла сюда, – и она будет опозорена навеки! И что бы она ни говорила потом, мол, ее завлекли обманом, опоили, одурманили, – ничто не поможет!

Прижав руки к горлу, Ангелина всматривалась в лица людей за стеклом, беззаботно болтающих и смеющихся, и отчаяние леденило ей душу. Здесь были собраны самые недостойные, никчемные людишки из нижегородского общества. Все сплошь или недоброжелатели ее деда, или просто люди завистливые, известные своим злоречием. От них не жди пощады! Чужая беда для них – награда!..

Графиня по ее лицу, как по раскрытой книге, прочла все ее надежды и понимание полной безнадежности… Ангелина все смотрела в эти черные глаза, торжествующие, горящие, – глаза победительницы!

– Застегните штаны, господа! – опустив край гобелена, скомандовала мадам Жизель с грубой прямотою армейского капрала. – Представление отменяется. Девочка все поняла, не так ли?

Ангелина кивнула:

– Да… да, поняла! Вы отпустите меня? Я могу уйти?

– Не прежде, чем дашь слово молчать! – произнесла мадам Жизель, и Ангелина пролепетала в ответ:

– Нет, нет, я никому не скажу… Как я могу… Это же позор, позор!

– Дура, – беззлобно бросила мадам Жизель. – Разумеется, ты промолчишь о том, как чуть не кончила только от пальца Моршана!

Ангелина отшатнулась. Каждое слово хлестало ее по лицу. И поделом, поделом ей, она все это заслужила!

– Не реви! – прикрикнула мадам Жизель. – Ты должна дать мне слово, что не обмолвишься ни словом не только о них, – она мотнула головой в сторону мужчин, – а главное… – она помедлила, – о маркизе д’Антраге!

– Значит, она и впрямь была здесь?! – не сдержалась Ангелина – и съежилась от презрения, прозвучавшего в голосе мадам Жизель.

– О господи, Анжель, да ты еще глупее, чем я предполагала! И что ты нашел в ней, Фабьен, что?! Впрочем, ее мать тоже не отличалась особым умом, однако же твой отец воистину потерял от нее голову, чем и погубил себя!

В голосе графини зазвучали истерические нотки, и Моршан предостерегающе взял ее за руку:

– Сударыня… сейчас не время предаваться воспоминаниям! Вы хотите отпустить девчонку? Но кто поручится, что она прямо отсюда не бросится к своему деду или к капитану Дружинину, не расскажет им все, что слышала здесь?..

– Вы недооцениваете меня, друг мой! – Мадам Жизель надменно вздернула голову. – Кто поручится, что она будет молчать? А взгляни-ка сюда, Анжель! – Она выхватила из шкатулки пачку бумаг и сорвала перевязывавшую их ленточку.

Она тыкала бумаги в лицо Ангелине, и та не сразу поняла, что перед нею – долговые расписки.

Мелькали знакомые имена – имена тех людей, которых Ангелина только что видела за стеклянной стеной. А суммы… О господи, да на что можно потратить такие деньги?!

Впрочем, не это должно ее заботить сейчас. Не случайных зрителей собрала мадам Жизель за стеклянной стеной! Все они в ее руках – и, чтобы не разгневать ту, что к ним так щедра, пойдут на любую ложь без раздумий.

– Они у меня вот где! – подтверждая ее догадки, мадам Жизель показала сжатый кулак. – И по одному моему слову они так вываляют тебя в грязи, что ты вовек не отмоешься… И не только ты! Навеки будут опозорены твои дед с бабкою. В Лондоне – твои родители. Дипломатическая карьера твоего отца рухнет. Велико искушение напомнить о себе Марии таким образом… Но нет, Моршан прав: еще не время!

Графиня хрипло рассмеялась, но через несколько мгновений смех ее стал обычным – беззаботным и веселым. Она напутствовала Ангелину почти дружески:

– Иди, Анжель. Хорошенько отдохни после нашего веселья, и пусть наутро тебе покажется, будто стеклянная стена, и три бабы с узлами, и маркиза, и воришка, который тебя услаждал, – все только сон, который нужно забыть поскорее! Проводи ее до кареты, Фабьен!

Она почти вытолкала их из комнаты.

Фабьен пытался что-то сказать, но словно утратил дар речи. Да и Ангелина перевела дух, лишь забравшись в карету и крикнув кучеру Филе погонять.

Позор, страх, стыд, раскаяние давили, гнули ее долу. Хотелось одного: забиться в угол, зарыться в подушки, уснуть! И как велела мадам Жизель – забыть. Все забыть!

Ангелина знала, что не посмеет ослушаться графиню, что ни слова никому не скажет. Слишком сильно было потрясено все ее существо открытиями нынешнего дня. Но самым ужасным оказалось осознание того, что все беды, обрушившиеся на нее сегодня, являются следствием давней неизбывной ненависти, которую мадам Жизель питает к ее матери – баронессе Марии Корф!

 

7. Хождение по потолку

Женщины в семье Ангелины никогда не были особенно близки между собой, так уж повелось, а потому Ангелина о жизни своей матери во Франции знала еще меньше, чем княгиня Елизавета – о своей дочери, и знание это сводилось к следующему: баронесса Мария, пусть и редкостная красавица, не отличающаяся особым умом, не испытывающая тяги ни к добру, ни к злу, никакая не героиня, но оказалась вовлечена судьбою в потрясающую драму, изменившую жизнь целого государства: Французскую революцию. Уж, наверное, сталкивалась она со множеством людей, появились, надо думать, у нее и враги. Но что же произошло между нею и графиней де Лоран, если эта дама стала люто ненавидеть Марию, не в пример своей кузине маркизе д’Антраге? А впрочем… Что, если разглагольствования маркизы о дружбе с Марией Корф – всего лишь притворство? Что, если она заманивала Ангелину в дом своей кузины, сладкими речами усыпив опасения князя и княгини? Такой оборот представлялся сейчас Ангелине вполне вероятным. После кошмарной ночи она и не в такое была готова поверить, столь круто изменилось в один миг мирное течение ее жизни! Ангелина смежила усталые глаза, лишь когда поблекли перед рассветом и звездные очи. Сон ее был краток и тяжел, не дал никакого исцеления ни сердцу, ни уму.

Одним рывком вырвалась Ангелина из сна своего, пребольно при этом ударившись коленями, ибо слетела с кровати на пол.

Полуденное солнце засматривало в окошко. Ангелина кликнула девушку, велела подать умыться и заварить кофею, после чего уселась под окошко, невидящими глазами глядя на пышный сад с затейливо построенными флигелями, и задумалась.

Беда случилась оттого, что Ангелина сболтнула о «трех бабах», говорящих про лодку-самолетку. Выходило, по их, что лодка-самолетка – это и впрямь нечто вроде ковра-самолета. Ну, в цирке можно такое чудо показывать вместе с женщиной без костей, глотателем шпаг и огня… Что же, Франции с Россией из-за цирковых чудес соперничать? Наполеону бесноваться из-за изобретателя забавных поделок? Нет, все не так просто. Для чего-то же нужна эта лодка-самолетка! Если в нее садятся люди, как рассказывал Ламираль, стало быть, она может поднять и груз и перелететь с этим грузом, куда надобно… скажем, бочки с горючей смолою опрокинуть над позициями французов… нет, это слишком уж седая древность, времен Олеговых походов, – скорее какие-нибудь разрывные снаряды… Нет, от всего этого свихнуться нетрудно! Надобно как можно скорее посоветоваться со сведущим человеком.

Может, деда невзначай на разговор навести? Но, уже схватившись за ручку двери его кабинета, Ангелина с досадою замедлилась: до нее донесся азартный голос князя:

– Помню, больше всех понравился мне жеребец у Загряжского: бурый, большого роста, широкий, ноги плотные, а шея лебединая… Хвост и грива жиденькие, но зато мягки, как шелк, – признак породы. Конечно, дорого: меньше чем за восемьсот рублей не отдавали, да еще пришлось давать на повод, однако делать было нечего – купил…

Ангелина не стала ждать продолжения разговора: это надолго! А впрочем, нет худа без добра: ну как объяснишь деду свой внезапный интерес к воздухоплаванию? Вопрос о лодке-самолетке можно задать только одному человеку – Меркурию.

Ангелина опрометью ринулась на конюшню (у коновязи нетерпеливо переминался длинноногий рыжий жеребец с белым пятном во лбу – не его ли хозяин сейчас у деда лясы точит?), велела закладывать, но узнала, что коляску бабушка сегодня отдала госпиталю. Ангелина с укоризной прищелкнула языком: в госпитале она не была уже три дня! Позорище, о господи! А ведь раненых, наверное, море… Одно утешение: после сдачи Москвы в желающих исполнить свой долг и поухаживать за ранеными не было больше недостатка.

Выскользнув неприметно из дому, Ангелина кликнула извозчика и велела везти ее к Арзамасской заставе.

– Балаган поглядеть желаете? – улыбнулся «ванька», трогая с места. – Туда весь народ валом валит!

«Балаганом» Ангелина сочла то сооружение, кое воздвигнуто попечением капитана Дружинина над лодкой-самолеткой, и не стала спорить, однако каково же было ее изумление, когда еще на подъезде к заставе разглядела она матерчатые красно-сине-полосатые, туго натянутые шатром стены преогромного циркового балагана! На щитах наклеены были афиши, возвещавшие, что нынче же вечером всемирно известный вольтижер Транже покажет свое невиданное искусство на высоте в пятьдесят футов и будет ходить по потолку вниз головой. Зеваки наблюдали за возведением балагана, и к мастерским капитана Дружинина нельзя было приблизиться иначе, как пробравшись сквозь немалую толпу. Ангелина уже хотела отпустить извозчика, чтобы пройти туда пешком, да вдруг в толпе мелькнула рыжая голова, проблеснули вострые глаза, показавшиеся знакомыми…

Глухо стукнувшее сердце подсказало ответ: да это же Моршан! Ей-богу, Моршан… В одежде мастерового. Ангелина загородилась косынкою и велела «ваньке» немедля гнать обратно. Ей оставалось только гадать, заметил ли ее Моршан, понял ли, зачем она приезжала. Сама она сейчас была не способна здраво мыслить – ее охватил всевластный ужас при воспоминании о похотливых губах и руках Моршана…

Не скоро она смогла отвлечься от мыслей о своем вчерашнем позоре и понять: мадам Жизель ей не доверяет, и не иначе проклятущий Моршан сейчас выслеживал ее, Ангелину. Не поверил, что сможет она смолчать, затаиться… И он не отступится от слежки за нею! То есть запросто к Меркурию не подступиться. А как?

Хорошо бы подыскать помощника, человека стороннего – и благородного, чтобы на веру принял слова Ангелины о срочности и опасности, а вопросов лишних бы не задавал. И чтоб был он человек военный, быстро думающий и действующий… Ангелина горько усмехнулась: а где взять такого человека? Не к первому же встречному обращаться!.. Может, проще к тому гусару, что квартирует у них? За обедом выведать о нем у деда что можно, а то, глядишь, и повезет – незнакомец окажется приглашен к барскому столу.

Нет, не повезло: Измайловы обедали сам-третей, без гостей. Ангелина невзначай упомянула незнакомца на рыжем коне – и в ответ услышала: был то военный курьер, баловень судьбы, привезший деду с оказией письма от друзей. Дед знал курьера мало, известно только, что у него преизрядное состояние, но если он будет продолжать играть, то скоро продует все свое богатство! Курьер всякий вечер проводил в притонах за картами, а потом рассказывал князю, что пирушки таковы разгульны были, таково в крови играло цимлянское, что доходило и до драк: вчера он воротился за полночь, с подбитым глазом, прихрамывая. Однако костяшки пальцев в кровь ободраны – знать, и сам кому-то приложил знатно!

Ясное дело: к такому бретеру и гуляке Ангелине обращаться не стоит. Вот и выходит, что не на кого ей надеяться, кроме как на себя!

И чем больше она думала об этом, тем больше ей сия мысль нравилась. Ежели никак нельзя днем попасть к Меркурию, стало быть, надо к нему идти затемно. А поскольку балаган привлекает к себе массу народу, то и Ангелине надо в это торжище замешаться и из балагана выскользнуть в тот самый миг, когда Транже начнет свои хождения по потолку и всякий будет увлечен им. А еще следует появиться там переодетой по-простому… Хоть бы в платье и косынке милосердной сестры! Вот заодно и приличный предлог выскользнуть нынче вечером из дому: отправилась, мол, в госпиталь – и все дело!

Сказано – сделано. Чуть стемнело, Ангелина была уже за воротами – и быстрые ноги понесли ее к Арзамасской заставе. К счастью, на полпути ей удалось остановить извозчика, так что к началу представления она не опоздала.

* * *

Народу собралось – не сочтешь. А скольким еще не досталось мест! Но Транже, выйдя на арену, успокоил публику: мол, завтра все увидят еще более красочное представление – и бесплатно. В публике начался ропот: выходит, сегодня понапрасну деньги плачены?! Но вот забили барабаны – и представление началось.

Возможно, сей Транже и впрямь слыл превеликим жонглером, вольтижером и акробатом: зрители стонали от восторга, когда он устраивал вокруг себя круговерть из множества летающих предметов, совершал прыжки и кульбиты; а после раскачался и бросился в повешенный перед ним бумажный тамбур – и выскочил оттуда переодетый старухой.

Ангелина, надо признать, уделила представлению небольшое внимание: оглядывалась, силясь высмотреть Моршана, зная, что он где-то здесь. И ругала себя, что не воспользовалась мгновением и не ускользнула раньше…

И предчувствия ее не обманули: она увидела-таки Моршана!

Транже возвестил, что начинает смертельный аттракцион, гвоздь программы – хождение по потолку, – и нагнулся, цепляя к ногам железные крючья, похожие на длинные когти.

В это время два высоких человека, доселе помогавшие ему – то канат натягивали, то подавали обручи, сабли, кубы, необходимые для его жонглерского мастерства, и прочее, – теперь взяли каждый по охапке готовых к зажжению факелов и двинулись по лестничкам наверх, под самый купол, чтобы лучше осветить зрителям это самое хождение по потолку. На них Ангелина доселе не обращала никакого внимания, а сейчас, бросив мимолетный взгляд, едва не закричала: прямо к ней шел… Ламираль! Переодетый под циркового служителя, в остроконечном колпаке, меняющем, конечно, его лицо, но не до неузнаваемости. Но как не взбрело ей в голову на служителей раньше посмотреть?! Этот – Ламираль; второй, что поднимается сейчас по другой лестничке, – Сен-Венсен. А где же Моршан? На арене никого нет, кроме Транже… И тут Ангелина узнала наконец Моршана, и сердце ее приостановилось. Ну да, ведь все представление она пялилась куда угодно, только не на Транже. Весь вечер дорога к Меркурию была вовсе свободна, а она, Ангелина, повинуясь собственной глупости, держала себя на привязи!

И вот теперь-то ей не ускользнуть, Ламираль ее как пить дать увидит!

Она заерзала на доске, служившей сиденьем, но не было никакой возможности исчезнуть с глаз Ламираля! Вдруг чьи-то руки схватили ее за плечи и так дернули, что Ангелина едва не опрокинулась навзничь, а в следующее мгновение к губам ее прижались чьи-то горячие губы; и хоть она была ошеломлена почти до потери сознания, все-таки оставшейся толики его хватило, чтобы понять: Ламираль прошел мимо, не узнав Ангелину, а развязный молодчик спас если не жизнь ее, то уж репутацию – наверное. Ангелина, одним рывком высвободившись из наглых рук, обернулась и в негодовании только закипела: «Ты смеешь?..» – как осеклась, уставившись в узкие серо-стальные глаза, глядевшие на нее сурово, точно приказывая что-то… В незабываемые глаза, хоть видела она их в жизни всего только дважды, сначала на волжском берегу, а потом в закутках дома мадам Жизель, – глаза Никиты Аргамакова, ибо рядом с нею сидел не кто иной, как он.

* * *

– Быстро! – шепнул Никита. Он стиснул ее руки до боли. – Беги за ним! Смотри, что будет делать! Только тихо, ради Христа!

И он так пихнул ее в бок, что Ангелина едва не слетела с лавки, однако удержалась и послушно ринулась вверх, вслед за Ламиралем, который куда-то сгинул.

Потрясение, испытанное при виде Никиты, было велико, однако в его голосе звучала такая тревога, команда его была такой властной, что изумление Ангелины отступило, сейчас было не до него: сейчас надо искать Ламираля. Поначалу ей почудилось, что он вышел на круговую галерейку, однако, углядев какую-то щель сбоку, а сквозь нее – зыбкое свечение, она тотчас догадалась, что там – свет факела. Она неслышно проскользнула на крышу. И сразу увидела своих знакомцев: Ламираль подсвечивал факелом Сен-Венсену, который стоял на коленях возле небольшой пушечки, чей ствол был направлен прямиком на крышу мастерских. Намерения французов не оставляли никаких сомнений! Ангелина замешкалась: то ли броситься с криком на разбойников, то ли воротиться к Никите, как вдруг услышала его истошный вопль:

– Надули, басурманы! Так он же крючьями за крючья цепляется – вы только поглядите! А врал: ходить буду по потолку голыми, мол, ногами! Этак-то и я могу по потолку ходить! На крючках-то!

– И я! И я могу! – подхватил чей-то бас, а к нему присоединился уже целый хор возмущенных воплей:

– Надул, французишка проклятый! А деньги плачены!

– Держи его! Пускай деньги ворочает! – перекрыл все голоса крик Никиты, и в балагане поднялась такая буча, что Ламираль и Сен-Венсен замерли возле своего орудия, не зная, то ли кидаться на выручку Моршану, то ли самим бежать, то ли продолжать свое таинственное дело.

Впрочем, они недолго пребывали в задумчивости: за забором мастерских замелькали огоньки, послышался топот, оклики. Там поднялась тревога, и любое враждебное действие было бы замечено! Затем и учинил Никита такой шум в балагане. И тут заходили ходуном щелястые доски, и рядом с Ангелиной появилась высокая фигура мастерового с растрепанными светлыми волосами. Одним прыжком он бросился на французов, растолкал их, выхватив факел у Ламираля, так что осветилось дерзкое светлоглазое лицо «мастерового». И тут раздался яростный крик Сен-Венсена:

– C’est toi? Oh, mon nez!

У Ангелины дыхание перехватило. Выходит, Никита и был тот русский, что так крепко приложил Сен-Венсена по носу, убегая из дома мадам Жизель. Значит, все-таки с Никитой предавалась она любви, сердце ее не обмануло!

Никита приложил Сен-Венсена кулаком в нос, отчего тот опрокинулся навзничь. Никита мощным рывком своротил с места пушечку, а потом кинулся к Ангелине и потащил ее за собою на галерейку. Плохо сбитые ступеньки прыгали под их ногами, как клавиши, но все же беглецы успели опередить своих преследователей и прежде их оказались на земле, после чего Никита засвистел – и из ворот мастерских выбежало несколько темных фигур.

– Держи воров! – заблажил Никита не своим голосом, указывая на узенькую лесенку, где четко, подобно силуэтам театра теней, вырисовывались в лунном свете фигуры Сен-Венсена и Ламираля. Французы тотчас перескочили через перила и скрылись в темноте, сопровождаемые топотом множества ног, криками: «Держи, лови, хватай!» – и разбойничьим посвистом Никиты, который все-таки успел на миг припасть к губам Ангелины, шепнув в поцелуе:

– Иди домой! Жди! Приду!

Затем сорвал с дерева повод рыжего жеребца – Ангелина только ахнула, увидев знакомую проточину во лбу, – взлетел на него – и исчез, словно сам обратился в эту свистящую, звенящую топотом копыт, полную опасностей и страхов ночную тьму.

* * *

Ангелина еще постояла, крепко держась за дерево, с трудом усмиряя дыхание, и по мере того как спокойнее колотилось сердце, трезвее становились и мысли, так что полная невнятица происшедшего несколько прояснилась, а разорванные ниточки – события последних дней – сплелись в ровненький клубочек.

Этот конь, вчера плясавший у измайловского крыльца, – конь Никиты. Получается, что именно Никита – разудалый жилец флигеля. Курьер воинский! Курьер-то он, может быть, и курьер, но вечера уж точно не в игровых домах проводит. Значит, пьяные драки и одежда мастерового – только маска… прикрытие? Ах, как хотелось бы верить его поцелуям, его шепоту! Кончится война, скинет Никита маску – и останется сердце, любящее Ангелину. И она любит его – можно ли в том сомневаться? Но до сего еще должно пройти время. Не зря же Никита выслеживает французов.

Затем, наверное, он и был в доме мадам Жизель!

Не принадлежит ли мадам к числу тех иностранцев, которые телом – в России, а душой преданы другому государству? Не секрет, что правительство Наполеона присылало в Россию шпионов под видом купцов, которые должны были вербовать эмигрантов и поднимать их на скрытную войну с приютившей их страной. Но Фабьен, Фабьен с его страстной влюбленностью, с его мягким, бархатным взглядом черных очей… И он же спас деда, а потом Ангелину с Меркурием…

И тут она замерла: все высветилось, все прояснилось вдруг! Ведь поджог заброшенного дома свершен был в ознаменование нападения Наполеона на Россию! И Фабьен оказался в том саду не случайно: он был пособником поджигателя, а выказал себя, чтобы завоевать доверие князя Измайлова. Значит, Фабьен заранее искал случая завоевать расположение князя, а случай более благоприятный едва ли мог представиться! Но к чему все это? Откуда такая забота о семействе Измайловых? Да, верно, маркиза д’Антраге рекомендовала мадам Жизель Измайловым.

А маркизе-то какая польза в сей протекции?

Укрепить положение в городе своей кузины?

Кузины?..

Ангелина вспомнила столь схожие черные глаза, вспомнила голоса: звонкий, выразительный – мадам Жизель и чуть глуховатый – маркизы. Глуховатый? Ну да, его приглушает неизменная вуаль, скрывающая шрам. А если представить, что шрама никакого и нет? Если снять вуаль – не окажется ли, что под нею откроется лицо все той же графини де Лоран, мадам Жизель, которая явилась к Измайловым под именем подруги их дочери? Легковерные же Измайловы приняли за истину объявленную им ложь!

Как вчера сказала мадам Жизель?.. «Ну, Анжель, ты еще глупее, чем кажешься!» И правда! Все они оказались глупы как пробки, поверив басням мадам д’Антраге, графини де Лоран… Нет, едва ли – у нее наверняка совсем другое имя, но выяснить его возможно, только заглянув во времена Французской революции, когда мать Ангелины пыталась спасти королевскую семью – не на сем ли пути столкнулась она с мадам Жизель? Перешла ей дорожку, вызвала ее ненависть, а ведь женская злоба далеко превосходит мужскую! А может… Нет, ответ знают только Мария Корф и «графиня де Лоран». Или Фабьен.

Фабьен! Он, конечно, замешан во все дела своей матери. Надо думать, и возле опрокинувшейся кареты он не просто так очутился… Да и карета не просто так опрокинулась. Мог ли Усатыч сломанную чеку проглядеть? Фабьен и его сообщник охотились за Меркурием, и прикончить его помешала только Ангелина: на нее Фабьен не смог руку поднять.

И скорее всего, тогда у Фабьена возобладала не забота об Ангелине, а трезвое опасение: смерть своей внучки Измайловы без отмщения не оставят. Или графине де Лоран нужна была живой дочь Марии Корф, чтобы сделать ее своим послушным орудием? Ведь превратила же она в тряпку собственного сына!

И тут до Ангелины дошло, что не только на свою голову она навлечет беды, если развяжет язык и проболтается о «трех бабах». Пусть даже мадам Жизель пустит в ход выдуманные слухи и грязные сплетни о ней! Да ведь у всякого-любого, их услышавшего, сразу же возникнет вопрос: что же это за комната со стеклянной стеной в доме почтенной француженки? И что за люди те зрители, кои наблюдали сцену позорную, никак в нее не вмешиваясь?

Конечно, только такая глупая курица, как Ангелина, могла принять на веру угрозу мадам Жизель и не подумать, что каждое злодейство француженки рикошетом воротится к ней же!

Ангелина расправила плечи и, зажмурясь, подставила лицо теплому ночному ветерку. Воистину – тишина царствовала над миром. Это просто чудо… просто чудо, что сотворило с Ангелиною появление Никиты, уверенность в его любви! Неизъяснимые силы пробудились в ней, жизнь обновилась, и все теперь казалось по плечу, все возможно! Конечно, она пойдет домой, к ней придет Никита; они вновь предадутся любви – уже не таясь друг перед другом, не стыдясь того огня, который возжигают друг в друге. И может быть, потом Никита попросит ее руки…

Ангелина встряхнулась. Мечты и прежде, случалось, заводили ее слишком далеко… Судьба рассудит, суждено ли им стать явью. А пока осталось исполнить последний долг: зайти в мастерские и все рассказать Меркурию и Дружинину.

Она не знала и не могла знать, что, воротись сейчас домой, вся жизнь ее – и не только ее, но и Никиты, и Меркурия, и еще десятков людей! – сложилась бы совсем иначе. Но никому не дано предвидеть судьбу свою, а к счастью, к несчастью ли – одному Богу известно.

 

8. Мученик Меркурий, воин

В мастерские Дружинина пускали по паролю, но Ангелина его не знала. Поэтому она пошла вдоль забора, осторожно ведя по нему ладонью, твердо зная: нет на Руси такого забора, в котором не отыскалась бы сломанная доска!

Идти, однако, пришлось долго. Ангелина не раз и не два вздрагивала от причудившихся совсем близко шагов, но стоило остановиться ей – стихали и шаги: это, верно, было всего лишь эхо ее собственных. Мерещилось ей и чье-то запаленное, тяжелое дыхание, но оглядывалась – ни души! Она изрядно удалилась от ворот и уже подумала, что этот забор – исключение из российских правил, как вдруг нащупала широкую щель. Она осторожно сунула голову в щель, озираясь, да и ахнула так, что сердце чуть не выскочило из груди, а из глаз искры посыпались: кто-то пребольно вцепился ей в волосы. Ангелина взвыла в голос; руки чуть ослабили хватку, раздался изумленный вскрик:

– Девка! Ей-пра, девка! – а потом те же руки подтащили ее к фонарю, и Ангелина, с трудом разлепив склеенные слезами глаза, увидела конопатую физиономию, имевшую выражение самое ошарашенное. Впрочем, службу свою конопатый все же знал: не выпуская Ангелининой косы, свистнул в два пальца, и в то же мгновение невдалеке раздался топот ног, и из тьмы вынырнули две фигуры, в которых Ангелина с восторгом узнала капитана Дружинина и Меркурия. Но если первый при виде Ангелины и вцепившегося ей в косу солдата замер, как соляной столб, то второй действовал решительнее: вмиг вырвал Ангелину из немилостивых лап, а стражник повис над землей, воздетый Меркурием за шкирку. Бывший инок уже готовился двинуть со всего плеча в зажмуренную физиономию сторожа, но тут Дружинин опамятовал и сделал что-то такое, от чего Меркурий отлетел в одну сторону, а солдат – в другую.

– Вольно, Ковалев! Я полагал, ты заснешь на посту, а тут гляди что приключилось: мало спалось, да много виделось! – проговорил Дружинин сдавленным голосом, с трудом сдерживая смех. – Но теперь мы уж тут сами как-нибудь…

Солдат поспешно отступил в темноту, и Дружинин грозно воззрился на Ангелину. Однако не сдержался и разразился хохотом.

– Простите великодушно, сударыня, но… какими судьбами?

Ангелине больше всего на свете хотелось сейчас повернуться к наглецу спиной и с достоинством удалиться, но сквозь щель в заборе этого не сделаешь, к тому же подскочил Меркурий с выражением такой радости от того, что видит ее наконец вновь, что она позабыла обиду и вспомнила, зачем сюда явилась. Однако стоило ей рот раскрыть, как поодаль затрезвонил колокольчик, послышались взволнованные голоса, скрип ворот.

– Еще кто-то! Ну и ночка выдалась! – воскликнул Дружинин.

Меркурий быстро шагнул вперед, заслоняя собой Ангелину. Впрочем, дай ей волю, она бы сейчас пожелала вовсе исчезнуть, ибо в сопровождении часовых к ней приближался не кто иной, как долговязый мастеровой… В миру, так сказать, Никита Аргамаков.

* * *

– Ну что? – взволнованно спросил Дружинин, подавшись к нему. – Повязали разбойников?

– Да нет, черти бы их драли! – горячим, злым голосом ответил Никита, вытирая со лба кровь и пот. – Ушли, проклятые!

– Что?! – заклекотал возмущенный капитан. – Да вы понимаете, сударь, что вы…

– А подите вы сами, сударь! – досадливо отмахнулся Никита. – Нечего на меня наскакивать! Вы лучше на Массария наскакивайте! Да-да, на Массария Франца Осиповича, на его ямы, кругом вырытые, на его кур, которым несть числа, на его псарню проклятущую! Заняться бы этим собачником! Пока мы их миновали, злодеев уж след простыл.

– Что?! – львом заревел Дружинин. – Что вы несете, Аргамаков?!

На первый слух Никита нес сущую околесицу, но коренному нижегородцу в его словах все было ясно как белый день, а потому Ангелина поспешила заступиться за своего милого и, выскочив из-за спины Меркурия, воскликнула:

– Да это же Массариевы клады! – и осеклась, ибо ее перебил взволнованный мужской голос.

Не тотчас до нее дошло, что тот самый часовой, что ее задержал, Ковалев, тоже решил объяснить капитану, в чем дело. Запинаясь и перебивая друг друга, они торопливо рассказывали, что Массарий прославился в Нижнем не только любовью к охоте с гончими, но и тем, что в сны и приметы верил, как деревенская старуха, и однажды привиделось ему, что нашел он клад за околицей своей усадьбы. Согнал он крестьян, и рыли они землю две недели, забыв про сбор урожая. С тех пор в Нижнем бытует поговорка: «Массарий землю роет, а мужик волком воет!»

Постепенно солдатик в рассказе начал главенствовать; Ангелина же стушевалась и бочком-бочком двигалась от фонаря в тень, а Никита, глядевший на нее тяжелым взором, безотчетно подвигался за ней, не замечая, что Ковалев примолк и вместе с Меркурием и капитаном с величайшим любопытством следит за этими маневрами. И все трое громко ахнули, когда Никита, сделав стремительный бросок, цапнул Ангелину за руку и рванул ее к себе.

– Ты почему домой не пошла, как я велел? – спросил он тихо, но в голосе его слышалась гроза, отчего Меркурий взвился и выкрикнул звенящим голосом, повинуясь зову ревнивого сердца:

– Да как вы смеете так разговаривать с дамой, господин поручик?!

И эта вспышка почему-то никого не удивила, тогда как дальнейшие слова Никиты: «Да вот уж смею, коли я жених ей! Люблю ее, если надобно, всему свету об том сказать готов!» – исторгли единодушный вскрик изумления и у Ангелины, и даже у капитана… И только Меркурий, побледнев так, что это было видно даже в зыбком свете фонаря, постоял мгновение, а потом пошел на неверных ногах куда-то в темноту.

У Ангелины сердце защемило, и, бросив умоляющий взгляд Никите, она торопливо погладила его пальцы – и была несказанно счастлива, когда он – медленно, нехотя – разжал руки и выпустил ее.

Между ними все было сказано сейчас: она принадлежала Никите душой и телом и не могла шагу более ступить без его согласия, однако ей было непереносимо, что в этот миг величайшего счастья друг ее Меркурий останется несчастен и безутешен, а потому долг ее сейчас – пойти за ним и примирить с неизбежным. А Никита как бы ответил ей, что любит ее и за эту жалостливость, и за милосердие, а все же пусть она не забывает, что принадлежит ему телом и душой, впрочем, как и он ей.

* * *

Луна-предательница царила на чистом, без единого облачка небе, и Ангелина тотчас нашла, кого искала.

Меркурий плакал, уткнувшись лицом в грубо тесанные доски забора, и это укололо Ангелину прямо в сердце, она сама чуть не зарыдала от его страдания.

– Ох, ну что ты? – прошептала беспомощно. – Не надо, бога ради… Ну не молчи, скажи что-нибудь!

– Говорится: от избытка сердца уста глаголют, а у меня от избытка сердца уста немолвствуют, – не оборачиваясь, брякнул Меркурий.

Ангелина невольно улыбнулась: ее разумный друг верен себе!

– Ты не сердись, – ласково прошептала она. – Я его давно люблю, еще с весны! – «Ничего себе – давно», – подумалось тут же; и все же «с весны» означало – «до войны», а это будто целая жизнь с тех пор прошла.

– Как я смел бы сердиться? – шепнул в ответ Меркурий, кося на нее заплаканным блестящим глазом. – Счастия аз недостоин. Все по воле Господа свершилось, тем паче…

Он не договорил. Его перебил чей-то голос, и звук его, и нерусский выговор, и то, что он произносил, – все это было так внезапно, так ужасно, что Меркурий и Ангелина замерли, будто пораженные громом.

– У каждого своя добродетель и своя правда! Как различить, кто более угоден Богу или дьяволу: ты, праведник, она, эта дешевая шлюха, – или я, который сейчас убьет вас?

И в то же мгновение из густой тени забора вышел человек, и луна ярко высветила двуствольный пистолет, и саблю в его руках, и его распухшее, в кровь разбитое лицо. И кровью залитые рыжие волосы…

Моршан!

– Нет… – прошептала Ангелина, и Моршан в ответ щербато оскалился:

– Да!

При этом щелочки глаз его неотрывно следили за Меркурием; острие сабли стерегло каждое движение юноши, и, повинуясь выразительному жесту Моршана, Ангелина и Меркурий вошли вслед за ним в непроницаемую тень, где к боку Ангелины тотчас приткнулся пистолет, а к шее Меркурия прижалось лезвие сабли.

– Да, это я! – прокаркала тьма голосом Моршана. – Кулаков нескольких пьяных русских мужиков маловато, чтобы меня прикончить.

По-русски этот француз говорил очень недурно. Только вот акцент…

– Кстати, Ламираль и Сен-Венсен тоже здесь! – сообщил Моршан. – Да, да, мы все трое здесь… И все благодаря тебе.

– Что? – выдавила Ангелина, и Моршан с явным удовольствием ответил:

– Ты, красотка, указала нам путь! Ты нашла эту щель в заборе, эту ловушку для дураков, возле которой хитроумный капитан поставил часового. Сунься туда кто-то из нас – всему бы делу конец, но часовой схватил тебя… И пока вы орали друг на друга, мы без помех вошли. – Заметив, как Ангелина повернула голову, Моршан сказал: – Нет, нет, они не здесь! Они в том сарае, где гондола. Ваша «лодка-самолетка».

Меркурий шумно вздохнул, и Моршан резко повернулся в его сторону:

– Стой тихо, не то лишишься головы! Я был лучшим рубакой в старой гвардии императора, а еще до этого с полувзмаха снес головы не одному десятку проклятых «аристо» у нас в Шампани.

Он говорил и говорил, словно в каком-то опьянении, и Ангелина вдруг поняла, что это и впрямь опьянение победой: Моршан чудом избег смерти, его сообщники тоже живы, и дело, которое он уже считал проваленным, похоже, выгорит.

– Вы сожгли Москву, чтобы наша армия подохла там с голоду, – с ненавистью прошипел Моршан. – А мы сожжем ваш корабль, эту надежду старика Кутузова, а заодно устроим хороший костер в этом паршивом русском городе. Вы ведь, кажется, говорите: «Нижний – брат Москвы ближний»? Ну так оба брата обратятся в пепел.

Ангелине его угрозы казались сущей нелепостью: как это – трем французам сжечь целый город?! И тут она услышала стон Меркурия:

– Баллон… баллон наполнен горючим газом!

«Ну и что?» – хотела спросить Ангелина, которая даже и слова-то «газ» отродясь не слыхала, однако в голосе Меркурия звучал такой ужас, что ее тотчас же забило мелкой неудержимой дрожью.

– Да, мы знаем, что сегодня Дружинин намерен увести аппарат Леппиха в Санкт-Петербург. К подъему шара все готово. Да вот!.. – Голос Моршана вдруг сорвался на хрип: – О Пресвятая Дева Мария! Я не мог и вообразить…

Он умолк, околдованный зрелищем, которое внезапно открылось перед ним.

В безоблачно-ясном темно-синем небе, под огромным белым диском луны вдруг возвысился над землею огромный шар и завис, едва подрагивая от легчайшего прохладного ветерка, словно красуясь перед всем миром своими округлыми боками, на которых серебряно играли лунные блики, – рвущийся в вышину, прекрасный, живой, невообразимый летучий зверь!

Безмолвие владело крепко спящим городом, и Ангелина с детской обидою подумала вдруг, что завтра никто, даже дед, даже княгиня Елизавета, не поверит ее рассказам. Чтобы поверить, надо увидеть своими глазами, а завтра воздушный корабль уже будет далеко…

О Господи, но наступит ли завтра?

Она невольно застонала, и, как громкое эхо, ей отозвался крик Меркурия:

– Капитан! Уводите корабль! Скорее! Ско…

Он не договорил, и Ангелину обожгла мысль, что крик его мог быть не услышан, не понят… И тут почти тотчас же невдалеке послышались торопливые шаги и голос Никиты:

– Ангелина! Где ты?!

– Молчать! – прохрипел Моршан, и ледяное дуло уткнулось в горло Ангелины. – Молчать, не то – смерть!

Меркурий рванулся… Потом резко, коротко просвистела сабля, и горячие капли обожгли руку Ангелины.

Острый, пряный запах крови вдруг ударил в ноздри, тошнота подкатила к горлу… И никогда, даже впоследствии, не могла Ангелина распознать наверняка, явью или кошмаром помраченного рассудка было то, что она увидела в следующее мгновение.

Из густой тени забора выкатился какой-то круглый предмет, тускло блеснули остекленевшие глаза и оскаленные в предсмертном крике зубы, а потом – о Господи! – обезглавленный Меркурий рванулся на яркий лунный свет, воздев руки, словно взывая о помощи, сделал три неверных шага… И рухнул, успев и мертвый предупредить об опасности товарищей.

Ангелина еще успела услышать стук его тела, тяжело павшего на деревянные мостки, и этот звук слился в ее ушах с многоголосым криком ужаса… Все замелькало в глазах, шар взмыл, заслоняя собою луну… А потом земля и небо поменялись местами, и для Ангелины настала темная, беспросветная ночь беспамятства.