#img_1.jpeg
#img_2.jpeg
#img_3.jpeg
В этом романе писатель, бывший военный летчик, Герой Советского Союза, возвращается, как и во многих других книгах, к неисчерпаемой теме Великой Отечественной войны, к теме борьбы советского народа с фашистскими захватчиками. Роман охватывает период от начала войны до наших дней, в нем показаны боевые действия патриотов в тылу врага, прослежена жизнь главного героя Юрия Байды, человека необычайной храбрости и стойкости.
#img_1.jpeg
#img_2.jpeg
#img_3.jpeg
СЛОВО ФРОНТОВОГО ЛЕТЧИКА
Бывает, люди в определенных условиях изнашиваются быстрее машин. Это я знаю по себе. Мои руки уже давно не держат штурвал, а транспортный «ЛИ», самолет, на котором я летал в молодости, и поныне можно встретить в самых отдаленных местах нашей земли. Удивительно живуч старик трудяга!
Заговорил я об этом ветеране воздуха потому, что на нем мне пришлось начинать войну. Правда, скоростенка у него маловата, но поскольку мы летали за линию фронта главным образом ночами, то он вполне нас устраивал.
Линия фронта!.. На оперативных картах в первые месяцы боев и отступлений она выглядела весьма условно, менялась каждый час, поэтому вместо слов «линия боевого соприкосновения» мы предпочитали говорить просто «направление».
Летчики и штурманы военно-транспортного отряда, в котором служил и я в качестве второго пилота, незадолго до войны на учениях несколько раз удачно сбрасывали грузы и парашютистов и умели точно приземляться на ограниченные площадки. С первых дней боев нас держали в готовности вблизи от фронта на случай, если понадобится срочная высадка массированного десанта.
Танковые лавы Гудериана, неся потери, упорно продвигались на восток, «юнкерсы» бомбили уже Гомель, Чернигов, мосты на Киев, а мы все сидели на Холявинском аэродроме и ждали своего «звездного часа»…
Собственно, мы не сидели, а день и ночь выполняли разные задания: перебрасывали людей, боеприпасы, танковые и авиационные двигатели, ампулы с горючей жидкостью «КС», медикаменты, отвозили в тыл раненых, ценности из банков. Да мало ли что приходилось делать, всего не упомнишь! Тянулись недели. И лишь в конце июля нас перебазировали на новый аэродром, где уже находился подобный нашему транспортный отряд. Отсюда, как нам сказали, будет переправляться в тыл врага авиадесантная бригада. Моему экипажу предстояло выбросить ударную группу специально обученных парашютистов для захвата плацдарма.
Кроме управления самолетом я выполнял обязанности грузового помощника командира экипажа, отвечал за правильное размещение людей на борту, центровку самолета, а на месте выброски обязан был выпускать парашютистов.
Ударной спецгруппой, как объяснили мне, командовал лейтенант Афанасьев Илья Иванович. Я отправился к нему договориться о порядке действий в воздухе и вообще посмотреть на тех, с кем придется направляться ночью во вражеский тыл.
Афанасьева нашел на бывшей футбольной площадке. Он проводил занятия. Десантники отрабатывали различные приемы нападения и защиты. На мягкой траве были расстелены брезенты, бойцы в одних шароварах и сапогах азартно боролись, падали, вскакивали, тормошили друг друга. Раздавались громкие возгласы, вскрики от боли, приглушенные ругательства, на которые никто не обращал внимания. Афанасьев, обнаженный до пояса, похаживал туда-сюда, похлестывая прутиком по голенищу хромового сапога, делал подчиненным замечания. Белокурый, сухощавый и жилистый, он не понравился мне с первого взгляда. В его движениях, во всех его жестах, резких командах мне виделась поначалу лишь чванливость дорвавшегося до власти человека, показная выправка. Я не признавал и не признаю муштры ни в каком ее виде, считаю: настоящий порядок зряч, показная муштра слепа. Он, словно на манеже, прохаживаясь, похлопывает хлыстом да покрикивает. Вот опять:
— Кабаницын, не так, черт возьми! Не так, вам говорят! Вы все время открываетесь противнику, надеетесь на свою медвежью силу. Идите сюда!
Высокий и плотный солдат, тяжело дыша и встряхивая расслабленно руками, приблизился к командиру взвода. Выглядел он прочно и основательно.
— Вот смотрите, я с винтовкой, — протянул Афанасьев вперед руки с зажатым в кулаках прутом. — Отнимайте!
Здоровенный Кабаницын мигом сделал обманное движение, схватил своей клешней руку командира и в тот же момент сам — я не заметил отчего — брякнулся гулко на брезент.
— О-ой! — простонал он под общий смех, вставая и потирая ушибленный бок. Командир похлопал Кабаницына по спине, сказал:
— Помните всегда: джиу-джитсу значит — слабый сильного…
«Однако ловкий черт, этот дрессировщик…» — подумал я об Афанасьеве уже без прежнего предубеждения и представился.
Потом мы, лейтенанты, сидели в тесном жилище Афанасьева на единственной койке и обсуждали проблемы и различные аспекты борьбы с германским фашизмом. То, за чем я пришел, и все остальное, касающееся десантной операции, Афанасьев уже тщательно продумал и даже предусмотрел варианты на случай изменения обстановки. Авторитет его как специалиста в глазах моих поднялся. Прошло еще несколько дней, и мы подружились. Этот «любитель муштры» оказался парнем что надо: решительным, умелым и гораздо более толковым, чем показался мне вначале. Это мнение о нем осталось у меня навсегда. Мое сердце сохранило и пронесло его в целости через многие годы, хотя истинную ценность этого человека я узнавал постепенно, когда нас позже сталкивала военная жизнь, полная опасностей, тревог и потерь, жизнь, сдружившая нас и разлучившая навеки…
Итак, авиадесант — на выброс! Но вдруг ночью, когда парашютисты находились возле самолетов, поступил приказ: «Отставить!». То ли нужда отпала, то ли еще почему-то — нам, исполнителям, не докладывали. Да и не все ли нам равно — почему?
А на рассвете в комнате командиров взводов десанта мы с Афанасьевым сидели вдвоем и говорили о многом, обходя молчанием лишь главную нить, на которой держится жизнь солдата на войне.
Я всегда завидовал людям, которые как-то умудряются охватывать своим разумом большую массу событий в совокупности и умеют создавать стройную масштабную картину целой эпохи. Мне это не удается. Даже огромная война в моем восприятии как-то распадается на отдельные эпизоды, факты, лица, которые порой кажутся вовсе не связанными между собой.
В тот раз я и услышал от Ильи Афанасьева о его родине, друзьях, узнал разные истории, связанные с односельчанами. Одни казались интересными, другие — нет, и я слушал, как говорится, одним ухом, о чем до сих пор жалею.
Мог ли я знать тогда, что останусь жив и что мне представится возможность рассказать нынешним людям о тех, кто прошел через тысячи смертей? Да знать бы тогда, что так случится, запоминал бы все до мельчайших подробностей, собирал бы и откладывал не только в памяти, но и на бумаге… Впрочем, насчет бумаги я переборщил, вести записи нам строго запрещалось. Фронтовые дневники писали те, кто не был на фронте. Потому многое, самое сокровенное в судьбах людей, среди которых я находился в годы войны, до сих пор остается покрыто пологом неизвестности.
Жизнь на фронте — явление временное, но неотъемлемые от жизни дружба, любовь, стремление к счастью оставались и на войне большими ценностями. Все это сохранилось только в крепких сердцах, способных устоять среди гибели и опустошения.
С Афанасьевым я стал встречаться ежедневно после окончания служебных дел. О своей чрезвычайно опасной работе он говорил строго и трезво, я о своей с иронией, потому что наши профессии не подлежали сравнению. Я считал Илью смертником, но говорить ему о том, что думал, не имел права. Я даже не мог посочувствовать ему — на фронте такое не принято. Если бы все стали друг другу сочувствовать, то и воевать было бы некому…
В рассказах Афанасьева о друзьях, земляках, о родном селе Рачихина Буда часто упоминалось имя однокашника-соседа Юрия Байды. Детство и юность Ильи и Юрия прошли рядом, и только отъезд Афанасьева в военное училище разъединил их. Многое, о чем мы тогда говорили с Ильей, быстро забывалось, а эпизоды с участием неизвестного мне Юрия Байды почему-то отчетливо запоминались. Образы, боевые дела и судьбы Афанасьева и Байды, все, что случилось с ними позже и к чему я имел непосредственное отношение, все это, глубоко вошедшее в мое сердце, стало для меня столь близким, словно моим собственным.
…Через неделю в полночь десантирование бригады все же состоялось. Мы летели на боевое задание. Когда самолет снизился до высоты тысячи метров, я вышел из пилотской кабины к десантникам. Они сидели на откидных скамейках вдоль бортов. Лица их, освещенные слабым светом синей лампочки, казались серыми масками. Увидев, что я направился к выходной двери, они зашевелились. Афанасьев посмотрел на меня вопросительно. Я кивнул, показал на пальцах: «Еще три минуты». Он встал, поправил лямки парашюта. Штурман включил предупреждающий сигнал, десантники выстроились друг за другом, набросив карабины на трубу, протянутую вдоль фюзеляжа. Я открыл дверь, и прохладный воздух вихрем ворвался в самолет, поднял пыль. Внизу тьма — глаз выколи. Штурман замигал лампочкой, и мы стали выбрасывать грузовые парашюты, затем я махнул рукой: «Пошел!». И десантники посыпались в ночь. Афанасьев прыгал последним. Натянутая улыбка мелькнула на его лице. Я подбадривающе хлопнул его по плечу, и он исчез в черной пропасти.
«Навсегда!..» — подумал я и почувствовал в сердце колющую тоску. Я будто потерял самого-самого дорогого человека.
Самолет опустел. Я прошел в кабину, сел в свое кресло, доложил командиру, что все нормально, а сам подумал: «Считать нормальным то, что происходит, может только сумасшедший…» Так вот на войне и бывает: встретились, подружились и расстались навсегда.
Мог ли тогда я думать, что встречу Афанасьева еще раз? Нет! Но мы все же встретились, встретились в сложной ситуации, когда на грани гибели оказался не он, а я. Но об этом позже. Сначала о Байде и Афанасьеве.
ПРЕДГРОЗЬЕ
Если б не Афанасьев, Байда, возможно, не стал бы подавать документы в авиадесантное училище, он боялся, что произойдет осечка. Однако друг, как умел, настраивал, убеждал: «Как же так? С седьмого класса, считай, договорились, а теперь в кусты! Десятилетку закруглили удачно, аттестат в кармане, чего раздумывать, чего колебаться! Или ты решил ишачить на дядю Куприяна до скончания света, зарабатывать ему кувалдой трудодни?»
Конечно, Байда этого не хотел. Он так же, как и Илья, любил военное дело, изучал военную историю, был «ворошиловским стрелком» и вообще спал и видел себя в гимнастерке с портупеей через плечо. Повседневная работа в кузне под руководством дяди Куприяна не представляла для него интереса, казалась мелочью на фоне тех дел, которые творятся в широком мире…
14 июня, когда германские войска заняли Париж, Юрий Байда и Илья Афанасьев поехали в райвоенкомат и подали рапорты о приеме в военное училище. Через месяц пришел вызов, но только одному Афанасьеву, Байде не повезло. Училище неожиданно объявило комсомольский набор с сокращенным сроком обучения, а Юрий, или, как его звали дома, Юрась, комсомольцем не был. Знать бы раньше, что в авиадесантном спецнабор, — не стал бы подавать рапорт, есть немало-других хороших училищ, а теперь, считай, год пропал. Досадно!
— Брось! — стукнул Илья кулаком по спине приунывшего друга, выходя из приземистого здания военкомата. — Не успеешь оглянуться, как снова лето, а за зиму подготовишься — на круглую «пятерку» сдашь вступительные! И в комсомол вступишь, верно?
— Ну тебя к черту, утешитель!.. — отвернулся Юрась, надувшись.
Не в пример худощавому, жилистому Илье, он был широк в плечах и в школе среди сверстников казался переростком. Темные непослушные волосы, скуластое лицо с красными девичьими губами, ровные белые зубы. По физическому развитию юный великан превосходил всех своих товарищей. Он с кем угодно мог помериться силой и ловкостью, но был застенчив и никогда в драки не лез, словно опасался нечаянно повредить кого-либо. Он приносил с собой в класс запахи дыма, окалины, конского пота, был самобытен и, казалось, рожден самой землей и окрестными лесами, которые знал наизусть. Бабка Килина — мать дяди Куприяна, у которых Юрась жил с детских лет, утверждала, что внук ее как две капли воды похож на своего покойного батю, такого же здорового, сильного… У того тоже плечи были — во! А руки… возьмет, бывало, вола за рога — и мордой в землю. Озоровал, кланяться заставлял скотину.
Заметный в селе дом Куприяна Темнюка и невзрачная хатенка Пелагеи Афанасьевой стояли в одном ряду. Усадьбы их, как и многие другие в Рачихиной Буде, уходили задами к речке, илистой, заросшей осокой. С весны до осени в ее зеленой гуще гоготала и крякала разная пернатая живность.
Проводив Илью в училище, Юрась затосковал в одиночестве. До этого ему и в голову не пришло бы, что разлука с другом школьных лет скажется на нем так тяжело. Он старался отвлечься, порой ругал себя за необщительность, за неумение приспособиться к обстоятельствам. В кузне ведь как на базаре — всегда людно, а ему кажется, что кругом пустота. Раньше Юрась ничего похожего не ощущал, теперь же еще острее стал понимать, сколь значительное место занимал в его жизни Илья и как недостает ему сейчас человека, с которым можно было бы откровенно поделиться своими мыслями, с кем можно спорить не уступая, в чем-то не соглашаться и вместе с тем верить ему.
Зима тянулась тяжело, нудно. Ранним утром, когда Рачихина Буда, окутанная серым морозным покрывалом, просыпалась, Юрась выходил во двор по хозяйству. Убирал в сарае, задавал корм свинье, таскал из колодца воду и наливал кадку, приносил в хату дров на весь день.
Бабка Килина, кряхтя от ревматизма, растапливала плиту, а дядя Куприян, умывшись, втыкал в розетку вилку радиорепродуктора и садился за стол слушать последние известия.
— Ишь вояки! Ну и немчура… Уже греков побили, — хмыкал он с ехидцей. — И сербов тех, как их, черногорцев, тоже тютю! Э! Куда им! У германцев танки бронированы, а грек с рушницей, ге-ге!
Глаза Куприяна поблескивали, он суетливо подергивался, и непонятно было, кому он сочувствует, а кого осуждает.
Позавтракав и управившись по хозяйству, Юрась отправлялся с дядей в кузню на работу, а вечером, прикрыв лампу абажуром, садился с книгой за стол. Бабка кашляла на лежанке, ворочался на печи дядя, а Юрась, ничего не слыша, что называется, с головой погружался в сочинение, случайно раздобытое недавно. Это редкая книга о войне историка Карла Клаузевица так и называлась «О войне». Серьезная вещь, такую надо читать медленно, вдумчиво. Ряд моментов и положений, которые казались Юрасю созвучными сегодняшнему дню, он записывал в специальную тетрадь — может, пригодится.
Изредка приходили вести от Ильи, писал, что занятия в училище напряженные, от темна до темна, проходят курс по ускоренной программе. Учится он успешно и еще занимается спортом. В конце каждого письма, тоном умудренного жизнью наставника, он советовал Юрасю не тратить времени зря на всякую чепуху, готовиться серьезно к поступлению в училище. Учебная нагрузка огромная, школьных знаний недостаточно.
Юрась учитывал это и, как будущий артиллерист, повторил весь курс математики, а материалы учебников по баллистике и фортификации законспектировал. Тоже пригодится.
Он часто заходил к матери Ильи, тетке Палажке. То дров наколет, то снег расчистит во дворе — в ту зиму Рачихину Буду завалило снегом по застреху, а весной, хотя и шипел дядя Куприян, вскопал тетке Палажке весь огород и подрезал яблони в саду.
В марте вдруг объявили дополнительный призыв в армию, и почти все Юрасевы однокашники ушли на действительную. Потом и запасников более старших возрастов стали забирать, а Юрасю по-прежнему повестку не присылали. Но теперь он не беспокоился: документы в артиллерийское училище отосланы — туда принимали и некомсомольцев, — значит, вызов придет.
8 марта в селе появился Петро Моршанский. Год по госпиталям да по санаториям лечился после ранения и вернулся на протезе. Вечером, подвыпив, долго рассказывал односельчанам о войне в Финляндии и, похлопывая по скрипящему протезу, ругался заковыристо, крыл во все лопатки «кукушек» и «линию Маннергейма», на которой споткнулся и ногу оставил…
Парней на посиделках почти не было, девчата танцевали друг с дружкой под патефон модный фокстрот «Любушку», но этот женский пол, как считал Юрась, был не тот, из-за которого стоило бы не спать ночей… Правда, две-три ничего, подходящие. Взять хотя бы дочку тетки Гашки Данилковой Агнию. Девка — есть на что посмотреть, однако вредная. Впрочем, и остальные сапоги на одну колодку… Ну их!
При случайных встречах с Агнией Юрась старался держаться безразлично, не хотел показать, что она его интересует, и злился на себя, когда вдруг начинал краснеть под ее вызывающими взглядами. В одном художественном произведении он вычитал и запомнил такое наставление: «Чтобы оградить себя от посягательств женщины, нужно держаться с ней неприступно». Юрась принял его как руководство к действию и направил всю свою энергию на овладение науками. Все внимание — военному училищу!
Время шло. Юрась ждал ответа из училища, а оно молчало. Юрась забеспокоился: в чем дело? Надо узнать в военкомате — может, ответ уже пришел и лежит там без движения? А что? Под лежачий камень вода не течет.
Прошла еще неделя. Крутой июньский полдень припекал землю. Юрась сидел, прислонившись спиной к саманной стенке кузни, и пил из кружки холодное молоко. Вдали за речкой синел лес, перед Юрасем на траве — припотевшая крынка, на рушнике — краюха свежего хлеба: бабка Килина принесла кузнецам обед. Сама сидела рядом, закинув на макушку концы развязанного платка, ждала, пока опорожнится крынка.
В стороне, в тени, под высоким кустом бузины, сидели дядя Куприян и его старый приятель — бухгалтер МТС Панас Гаврилович Кормыга. Разговаривали.
Юрась стряхнул с рушника крошки в ладонь, бросил под стенку воробьям, лег на живот и открыл книгу. Панас Гаврилович покосился на него, спросил:
— Что это у тебя, хлопец, за гроссбух?
— Учебник истории.
— А-а-а… — протянул тот насмешливо. Помолчал, качнул головой: — Гиштория — то все брехня, хлопче! Агитация для дурнив. У кого власть, тот себя и славит. Ото кацап Карамзин двенадцать гроссбухив написал про царей, а называется «История государства Российского». Царь Алексей у него — ну прямо батько ридный для украинцев, а если бы правду рассказать, то Дант с его пеклом — сопляк… Тарас Шевченко лучше знал царей, когда писал: «Це той первый, що розпинав нашу Украину, а вторая доканала вдову сиротину…»
— По-вашему, пусть бы ляхи растерзали Украину и в колонию свою превратили?
— Что нам те ляхи, га? — воскликнул Кормыга возмущенно. — Украинские козаки лупцювали тех ляхов и без помощи московских царей. Да чего там говорить! Где та Речь Посполита сегодня? Нет!
— Як корова языком ее… — закивал согласно Куприян. — За неделю под Германией оказалась. Вояки!..
Куприян допил молоко, бросил кружку на полотенце. Кружка подпрыгнула, звякнула о крынку. Бабка Килина зевнула, перекрестила рот, молвила озабоченно:
— А в той Хинляндии так и не нашли ногу Петруся Моршанского, вместе с чеботом сгинула… Добрый чебот…
— Да ну вас, мамо, с вашим чеботом! — отмахнулся Куприян. — На беса он вам сдался?
— Та я так, вспомнила… В гарных чеботах снялся на карточку Илья Афанасьихи Палажки. Показывала. Весь, как есть, в командирском мундире, а халявы у чебот — в гармошку…
Дядя Куприян махнул рукой, а Юрась, повернувшись с живота на бок, сказал мечтательно:
— Скоро и у меня будет форма такая и сапоги с голенищами гармошкой. В артиллерийском дадут не хуже, чем в авиадесантном…
Дядя повалился на спину и деланно захохотал.
— Фу-у! Чего еще, — сказал, отдуваясь и качая головой. — Ну и дурень! Училище… У того Моршанского без училища ноги с чеботом не нашли, а у тебя и головы не найдут. Не живется ему спокойно возле дяди да бабки. На небе рай, но все стараются попасть в него попозже, — заключил Куприян, повернувшись к Кормыге.
Сказал насмешливо, а сам подумал не без опаски: «А ведь, чего доброго, удерет в училище! Что я стану один на старости лет делать? Ишь чего, в казарму захотел. А мне как без работника? Эх, был бы он поменьше, дал бы ему доброго прочухана, чтоб перевернулся да разумным встал, а теперь что сделаешь? Вымахал в оглоблю… Э! А что, если… женить? Женю его! Женю! Жинка свяжет его так, что и артиллерия и кавалерия из головы разом вылетит!»
Куприян обрадовался своей сообразительности, но тут же, спохватившись, подумал:
«А вдруг попадется такая, что не в дом придет, а утянет, окаянная, черт знает куда? Так женить, что сук под собой рубить… Тут нужно добре покумекать».
— А-а-а! Вот они где! — раздался голос над головами кузнецов и их гостя Кормыги.
Юрась посмотрел вверх и увидел Агнию.
— Это вы так мою бедную конягу подковываете? Разлеглись под бузиной, а слепни там последнюю кровь из животины допивают! — показала Агния на кузню, где у коновязи бил копытами мерин.
Конь сердито фыркал и отмахивался хвостом от налетавших врагов. Агния привела его перед обедом, подковы, сказала, хлябают, пора перековать. Завтра нужно везти бидоны со сливками в райцентр. Юрась сел на корточки, закрыл учебник истории. «Что за привычка у этой Агнии? Сама не лучше того слепня зудит, не даст кусок хлеба съесть. В себя небось два обеда затолкала, вон как раскормилась! Того гляди, кофточка лопнет…»
Юрась промолчал, решил лучше не связываться с ней, но дядя Куприян взъярился, плюнул под ноги с угрозой:
— Какое ты имеешь право кричать? Здесь тебе не конюшня! Ишь взяла моду глотку драть. Смотри, девка, а то узнаешь мой характер…
— Нужен мне ваш характер, как же!
Агния стояла руки в боки и вызывающе щурилась. Юрась встал, пошел в кузню. Засобирался и Панас Гаврилович Кормыга. Во время стычки он молчал и только покачивал осуждающе головой. Куприян погладил розовую лысину, надел картуз, кряхтя поднялся, потопал проводить гостя.
Из кузни потянуло острым дымком. У распахнутой двери сидело несколько заказчиков. Куприян, проводив Кормыгу, занялся с ними. Юрась к колхозным нарядам, квитанциям и прочим денежным документам, не допускался, его дело — бухать молотом да смотреть, чтобы пшик не получился. Но Юрась все понимал и без документов. Если б не бухгалтер Кормыга, «левые» заказчики давно бы дяде боком вылезли. Кормыга ух какой хитрющий и предусмотрительный, как хороший шахматист: за десять ходов видит, что впереди. Это он, как рассказывала бабка Килина, надоумил Куприяна свернуть в 1928 году частную мастерскую, которую тот держал в годы нэпа. Как чувствовал, что для свободного предпринимательства наступают смутные времена. И хорошо, что Куприян послушал его, рассчитал слесарей и кузнецов, а опустевшую кузню запер и занялся извозом.
Через два года, во время коллективизации, Куприян передал помещение кузни в артель и стал трудиться колхозным ковалем. Позднее кузня стала называться филиалом машинно-тракторных мастерских для ремонта колхозного инвентаря. С благословения бухгалтера Кормыги продукция реализовалась по способу лакомок — сборщиц ягод: одна ягода в лукошко, две — в рот…
Юрась догадывался, что за многие заказы деньги в кассу МТС не попадают, и как-то заикнулся было об этом дяде, но тот сильно обиделся и убедил племянника в том, что он чище ключевой воды.
Пока Юрась подгонял заготовленные впрок подковы, Агния стояла, прислонившись плечом к дверному косяку, смотрела на проворную пляску молота по наковальне и многозначительно усмехалась. Вот так всегда: если не шумит, так усмехается, играет губами. Она их не красит, но они у нее всегда будто накрашенные. Такие яркие — просто беда! Но Юрась не из тех, кого можно легко прельстить всякими улыбочками и прочими штучками, хотя порой от штучек этих у него дух захватывает. Вот и сейчас: прибивает подкову, а сам нет-нет да и взглянет краешком глаза на гримасничающую Агнию.
— А, пропасть! — Аж под мышкой резануло — так хватил молотком по пальцу. А девка хохочет как оглашенная. Это вместо того, чтобы посочувствовать. — Нечего тут хаханьки строить под руку! — обозлился Юрась.
Агния шевельнула густо-черными бровями, тщательно зауженными по последней моде до ширины башмачного шнурка. Фыркнула:
— Было б кому строить хаханьки!
— А нет, так отвернись.
— Н-да… Помнится, в школе ты не такой был…
По лицу Юрася пошли красные пятна. Схватил ногу мерина, зажал в станок, принялся вгонять в копыто гвозди, а Агния опять за свое. Что ты ей сделаешь? Хороша ведь чертовка, лучше некуда, но Юрась, опасаясь вновь ударить по пальцу, не отрывал взгляда от работы. И напрасно. Стоило б ему поднять в эту минуту глаза, и он понял бы, что не только ловкость, не только рабочая хватка ей по душе… Но он все стучал и стучал.
«По лбу еще бы стукнул себя, дурак!» — рассердилась Агния и махнула рукой.
Юрась закончил, отряхнул фартук, хлопнул ладонью по крупу мерина:
— Забирай своего одра!
Агния молча отвязала повод, встала на пенек, легко, подпрыгнула и села верхом.
«Странно, — подумал Юрась, — пол-лета прошло, а загар к ней ничуть не пристал. Ноги совсем белые. Белые как сметана, которую она возит в райпотребсоюзовскую столовку… Не иначе сметаной сама мажется».
Агния посмотрела сверху на Юрася, провела прутиком бузины по его лицу, сказала насмешливо:
— Да-а… загордился ты…
— Откуда ты взяла, что я загордился?
— Откуда — это тайна…
— Какая, черт, тайна?
Агния чуть нагнулась к нему, молвила вполголоса:
— Приходи вечером в кино — узнаешь…
И, стеганув коня, ускакала, оставив за собой на площади клубы пыли.
«Вот тебе! Возьми ее голыми руками… Бес, что ли, в ней сидит? — посмотрел Юрась ей вслед. — Другую такую на всем свете не сыщешь. Ума можно лишиться от ее фокусов…»
Пыль над площадью осела, а он все смотрел в ту сторону, где скрылась Агния. Очнулся от тумака дяди Куприяна.
— Чего вылупился на ту стерву?
— А что такое?
— Мало тебе на селе порядочных девок? — топнул в досаде дядя.
Юрась сморщился, точно кислицы откусил. Ссутулил крутые плечи, повернулся и пошел в кузню. Дядя едва удержался, чтоб не запустить в него попавшим под руку дрючком.
Обычно, когда он заводился, то долго не мог остановиться, бушевал, жучил племянника на все лады, поучал, как надо жить на свете. На этот раз он опамятовался скоро, сообразив, очевидно, что перегибать палку глупо: можно самому получить обломком в лоб, если палка не выдержит.. Уже не однажды убеждался он, что из гнева ничего хорошего не рождается, а тем паче, если дело касается внутрисемейных отношений. Тут нужна политика тонкая и гибкая.
Полчаса натужных Куприяновых раздумий увенчались дипломатическим решением по формуле: «шаг назад, два шага вперед…» Сделав на лице добрую улыбку, сказал Юрасю:
— Ты на меня не дуйся, я тебе как отец родной. Я тебе добра желаю. Выкинь из головы эту заразу, эту Агнию! Я тебе сосватаю такую девку — весь район завидовать будет. Слышишь? Панас Гаврилович приезжал, говорил — премия вышла, ну и мне перепало за ремонт инвентаря к посевной. Так что дам я тебе грошей; и поезжай завтра в янпольский раймаг да купи себе костюм. И штиблеты, какие там знаешь.
Юрась ничего не ответил, подумал:
«Что это ему стукнуло? Я в училище собираюсь, а он меня в костюм-туфли наряжает, сватать собирается…»
Однако от поездки в Янполь не отказался, все равно надо ехать в райвоенкомат по своему делу.
Хотя кузня стояла на отшибе, но мужики, навеселе возвращаясь из сельпо, останавливались у распахнутой двери, закуривали и разводили тары-бары. Местная знаменитость Тихон Латка, балабон и лодырь, подвыпив, любил похвастаться своими узловатыми мускулами. В свое время Латка заметно пошел было вверх, его выдвигали в бригадиры и даже вознесли до заместителя председателя колхоза, но вдруг он споткнулся «о мешки с зерном…». Пришлось на три года распрощаться не только с высокой должностью, но и с родней, и с Рачихиной Будой… А когда, отсидев срок, он вернулся домой, в начальники его ставить больше не захотели.
Костистый, с широкой и плоской, как печь, спиной, Латка стоял засучив рукава и совал каждому под нос вздутые бугры мышц. Дядя Куприян, щуплый и узкогрудый, рядом с верзилой Тихоном казался совсем заморенным цыпленком. Покачав лысой головой, он расшвырял носком сапога железное хламье в углу, поднял заржавленный прут, протянул Тихону:
— Ну-ка, на, согни… Покажь, какой ты есть силач.
— Хе! — фыркнул Тихон, взял железяку и с ходу — об колено! Но не тут-то было! Тихон посмотрел с удивлением на прут, пошевелил плечами, затем положил его поперек наковальни. Напрягся так, что посинел, а железяка ни в какую. Тихон разозлился, и так и этак крутил ее, потел от натуги и досады, а кругом гогот, насмешки:
— Ты, Тихон, распарь ее…
— Мылом, мылом смажь!
Латка ударил прутом об землю.
— Согните сами, черти, трясцу вам в печенки! — заорал свирепо, вытираясь рукавом. Затем сердито крикнул Куприяну: — Подсунул гадючий шкворень, а он, видать, из брони?
— Башка у тебя из брони… — махнул тот презрительно рукой.
Мужики тем временем разгорячились. Охваченные молодецким азартом, они кряхтели, пыхтели над прутом, но дальше кряхтения да пыхтения дело не подвинулось. Тогда и случилось неожиданное. Бросив откованную скобу в корыто с водой, Юрась взял неподатливый шкворень, приставил к колену и сделал из него дугу. Дугу повесил на крюк в стене и как ни в чем не бывало занялся своими делами.
Мужики только крякнули. А Куприян, покосившись на Юрасевы коричневые от окалины руки, ворчливо заключил:
— Не рассчитала сестра малость… Дала сыну силы на двоих, а разуму — как у того Мусия, что без штанов по селу бегает…
* * *
Военкома на месте не оказалось, и вообще военком был другой, недавно назначенный и потому незнакомый Юрасю майор Купчак. Сотрудник военкомата, к которому обратился Юрась, обнадежил: майор скоро должен прийти. Юрась стал ждать. Час, другой прошел, он успел проголодаться — со вчерашнего вечера ничего не ел, но отлучиться не рискнул, хотя чайная виднелась по ту сторону площади. Уйдешь — упустишь начальство. Впредь будет наука: не ходи натощак в учреждения, а пошел — имей про запас буханку хлеба…
Юрась ходил по длинному коридору, стоял, сидел на длинной скамье, опять ходил. Время тянулось тоскливо, нудно, но он поворачивал свои мысли в нужном ему направлении, сохранял выдержку и тем поддерживал ровное настроение.
Военком явился после обеда. Высокий, с пышными усами и с озабоченным лицом, прошел торопливо мимо сидящего в одиночестве Юрася, кликнул кого-то по пути и скрылся с ним за дверью кабинета. Юрась вскочил следом, дернул ручку — заперто. Стучать не осмелился. Когда начальство занято или не в духе, лучше набраться терпения.
Прошло около часа, прежде чем сотрудник с папкой в руке вышел из кабинета. Дверь осталась чуть приоткрытой. Юрась сунул голову в щель. Майор явно собирался уходить: стоял в фуражке, с полевой сумкой в руке и с пистолетом на боку. Юрась снял поспешно кепчонку, переступил порог, кашлянул в кулак негромко. Купчак повернулся.
— Здравствуйте! — сказал Юрась.
— Здравствуйте. Вам кого? — опросил рассеянно военком.
Юрась переступил с ноги на ногу.
— Я насчет поступления в военное училище… хотел узнать…
— Напишите рапорт, в какое училище желаете, приложите анкету, автобиографию, две фотокарточки…
— Я уже подавал документы, но ответа не получил.
— Как ваша фамилия?
Юрась сказал.
— А-а-а… — измерил его майор прищуренным взглядом. — Это вы — сын раскулаченного…
Сердце Юрася тоскливо сжалось. Вот в чем дело! Упавшим голосом сказал:
— У меня нет родителей, я сирота. С восьми лет живу у дяди, у колхозного коваля. И… и по всем законам, я за родителей не могу отвечать. А тем более — за умерших! — съежился Юрась.
Он понимал отлично, что никакие объяснения не помогут, и все же не мог молчать. Купчак хмурил лоб, но серые глаза, казалось, смотрели сочувственно. Юрась продолжал:
— Не кулак мой отец! Не был он никогда кулаком, его оклеветали враги. Мой отец — конармеец, ему мстили. Он обращался к Калинину, и Калинин велел вернуть его из ссылки, но отец умер…
Юрась замолчал, видя, что военком смотрит нетерпеливо на часы. Да и чего говорить?
Военком развел руками в раздумье:
— Если все так, как вы рассказываете… м-м… надо вам собрать бумаги отца и написать обо всем подробно. Представите нам. Тогда будем решать.
Юрась тяжело шагал коридором, смотрел под ноги и ничего не видел. Сколько раз измерил его за этот день ногами, но таким длинным он ему не казался. Вышел на улицу. Из раструба громкоговорителя на столбе кто-то густым басом, исполненным оптимизма, советовал:
Знакомая песня про удалого казака Байду, однофамильца Юрася, который не прельстился ни властью, ни богатством, не устрашился лютых пыток, остался верным родной земле и победил.
«Ты, казак, воевал с ворогами, а мне с кем?» — мысленно спросил Юрась, подняв глаза на раструб громкоговорителя. Вышел на окраину, направился лесом в Рачихину Буду. Брел ссутулясь, на душе смутно. Как дальше жить? Чем заниматься? Куда податься?
Под ногами похрустывал валежник, и треск его отдавался в голове тяжелым гулом. Сердце, не защищенное броней жизненного опыта, ныло от давящей обиды. В лесу было тихо, по пути никто не встречался, никто не обгонял. Юрась свернул с дороги влево, пошел более коротким путем, мимо Маврина болота. Большое, пустынное и глухое, оно таило среди кочек и кустов неприметный островок. Кроме Юрася, о нем никто не знал. Островок буйно зарос лозняком и всяким зеленым хлобыстьем, добраться до него можно лишь с противоположной стороны болота вброд, а напрямую — гиблое дело: ухнешь в такую хлябь, что и не выкарабкаешься. Юрась с детских лет, с тех пор, как открыл этот островок, считал его собственным владением, хорошо изучил его и мог пробраться на него даже ночью.
Сейчас, в предвечерье, погружаясь в зеленую дрему, лес словно прислушивался к неторопливым шагам Юрася. Верхушки елей вырисовывались четким силуэтом на фоне розовеющего неба, а внизу, на земле, кусты ежевики, сжимаясь в большие клубки, темнели, постепенно теряли свои очертания. Неощутимый ветерок доносил терпкий аромат смолы и разогретого за день разнотравья, возвещая о наступлении сенокоса. Но все это не привлекало, как прежде, внимания Юрася. Он брел машинально, с поникшей головой, шаги тяжелые, медленные, в них не чувствовалось ни живости, ни энергичности, присущих ему.
Вдруг сквозь многоголосое бормотанье леса смутно донесся рокот мотора. Юрась поднял голову: кого это занесло сюда? Кругом чащоба, бездорожье, на автомобиле не пробраться. «Должно быть, возле Маврина болота порубку начнут, трактор притащил волокушу под бревна», — подумал Юрась. Свернул на звук и увидел не трактор, а грузовую машину. Борта опущены, в кузове видны ящики, кули, какие-то длинные тюки, завернутые в клеенку. Юрась удивился: откуда появилась здесь автомашина? Тут его внимание привлекла здоровенная яма. Ее, видать, недавно выкопали, свежий дерн, аккуратно срезанный, плитами лежал рядом. Возле трехтонки суетились люди, снимали груз и укладывали в яму. Работали споро — видно, торопились. Опустив тяжелый тюк на дно, один из них повернулся. Пышные черные усы, военная форма, пистолет на боку… Юрась чуть не вскрикнул: да это же военком Купчак! Тот самый, с которым Юрась разговаривал каких-то полтора часа назад! И еще одно знакомое лицо рядом с ним. Постой, это же… это «Три К», председатель райисполкома Карп Каленикович Коржевский. Прозвище у него такое: «Три К», потому что подписывается на документах тремя начальными буквами фамилии, имени и отчества. Юрась хорошо запомнил его козлиную бородку, когда он выступал в Рачихиной Буде на предвыборном собрании. Узнал Юрась и третьего. Из райпотребсоюза он, часто в магазин наезжает, в Рачихиной Буде все его знают. «Что они здесь закапывают? — насторожился Юрась. — Ишь как трудятся, даже взмокли!..» И вдруг его осенило: «Они прячут товары! Ворованное прячут в яму, гады! Святая троица… снюхались. Ух, май-ор-р-р-р!.. — скрипнул зубами Юрась. — Меня к армии допускать нельзя, я неблагонадежный, а ты благонадежный, ты, ворюга, можешь грабить государство, обманывать людей?» — От такого открытия Юрася кинуло в жар.
— Так нет же!.. — прошептал он, сжав кулаки так, что судорога прошла по рукам.
Внезапно рядом с ним громко хрустнуло. Юрась замер. На поляне тоже насторожились. «Три К» прислушался, молча показал движением головы на заросли, где таился Юрась, и все устремились в его сторону. Впереди, выхватив пистолет, — Купчак.
Юрась беззвучно попятился, нырнул в гущу кустов и, попетляв по лесу, выбрался обратно на дорогу. Распаленный, взбудораженный, он почти бежал, спотыкаясь, сминая каблуками незабудки: обочина кудрявилась темной зеленью, а по зелени — точно голубой крупой сыпанули… Юрася трясло от гнева, он мысленно грозил усатому Купчаку: «Погоди, повыдергивают их тебе с корнями! Завтра же будешь за решеткой! Вместе с дружками своими». Юрась шел и свои гневные слова как бы втаптывал в дорогу все решительней и тверже. Вечерело. На западной стороне неба начали громоздиться друг на друга темно-синие облака. Похоже, назревала гроза. Большое тусклое солнце утонуло в рыхлой массе туч, и мутная пелена предгрозья легла на землю. Оборвалось стрекотанье кузнечиков, пронеслось черными хлопьями пронзительно каркающее воронье, глупая бабочка растерянно метнулась под козырек Юрасевой кепки, не найдя более надежного укрытия. Громыхнуло отдаленно, глухо, затем — ближе. Накатываясь, клубились мрачные тучи, перечеркиваемые огненными зигзагами. Подступали главные грозовые силы. За спиной Юрася что-то затарахтело, послышался цокот копыт. Оглянулся. На него катилась телега с пустыми бидонами.
— Здравствуй! Ты чего ж пешочком чапаешь? — раздался веселый женский голос, и лошадь, словно ей подали сигнал, тут же перешла на шаг.
— Здравствуй, Агния.
— Ну, что я говорила вчера?
— Что?
— А то, что возгордился ты не по разуму. Знал ведь, что я с подводой в райцентре, нет бы спросить, когда назад поеду! Куда ж там! Потащился пехом…
— Захотел и потащился.
— Ладно, садись уж… Видишь, что надвигается?
Мерин продолжал идти шагом, Юрась забрался в решетчатый рессорник, примостился боком, свесив ноги наружу. Агния повернулась к нему вполоборота и тут же принялась за свои штучки. Грызет соломинку, а сама то скосит на Юрася глаз, то усмехнется уголками губ, то поглядит с издевочкой. Хорошо еще — молчит, а то, что ни слово, то колючка. Ведьма, а не девка!.. Заморочит, затюкает враз. Пусть уж лучше посмеивается, Юрась ничего не имеет против этого. И если уж говорить по правде, улыбка у Агнии замечательная. И сама она красивая, это видно каждому, ежели присмотреться.
— Ты в эмтээсе был? — нарушила молчание Агния.
Юрась насупился. Агния напомнила своим вопросом то, что произошло с ним за сегодняшний день. Он буркнул натянуто:
— В военкомате был.
— Зачем? — встрепенулась Агния.
— Вызывали…
И чтобы не продолжать разговор о своих рухнувших надеждах, воскликнул громко:
— И зачем я твою конягу ковал? Видно, дохлятина, окончательно совесть потеряла… Дай-ка вожжи, иначе мы до заморозков не дотащимся!
— Э-э-э… пока не выедем напрямую, не побежит, хоть режь его. Такой у него норов.
— Ты, оказывается, под норов мерина подстраиваешься? — уязвил ее Юрась.
— А почему бы нет? Набираюсь опыта. Начну с норова мерина, а там, глядишь, наловчусь и к мужу норовистому подстраиваться…
Куснула кончик яркой косынки и засмеялась.
— А под меня смогла бы подстроиться, если б я сдурел и женился на тебе? — оскалился Юрась.
— Ох-ох-ох! Несчастный будет тот, кому достанусь я…
Повозку трясло, краешек белой груди Агнии трепетал в глубоком вырезе платья. Юрась хмыкнул.
«Черт! Хоть бы пуговку застегнула. Впрочем, откуда там пуговка? Нарочно не пришила, дразнит… Видимо, все-таки мажется она сметаной, ишь коленки какие белые! Не иначе в маманю свою пошла… Бабка Килина сплетничала, будто тетка Гашка искони моет по утрам свою толстую ряшку обратом, чтобы выглядеть свежей, как цветок. Ой, с ума можно спятить от такого цветка! Неужели и Агния когда-то станет такой, как ее мать?» — подумал Юрась с ужасом и представил себе: вот она везет в райпотребсоюз бидоны с молочными продуктами, заезжает в лес, где ее никто не видит, черпает горстью из бидона и…
Туча, ворчавшая поначалу на западе, неслась теперь во всю прыть, загораживая небо. Стало невыносимо душно. Форменная парная, даже веником березовым пахнет. Видать, и Агнию разморило, молчит. Молчит и Юрась, не знает, о чем с ней говорить. Проклятая застенчивость, она всегда тяготит его, как ярмо. И когда он отделается от нее? Стыдно перед сверстниками. Сидит, развесил уши. Разве так надо с женским полом? Специалисты, поднаторевшие в таких делах, говорят, надо вот так…
И он, охватив неловко Агнию за плечи, запустил с отчаянной решимостью руку ей за пазуху. Агния вздрогнула. «Сейчас закатит оплеуху…» — приготовился Юрась, вобрав голову в плечи. Но ожидаемой затрещины не последовало, лишь над изумленными глазами Агнии взлетели испуганно брови. Вдруг она рассмеялась ему в лицо:
— Эх ты!.. Юрась-карась… Наслушался глупостей и туда же…
Агния резко повернулась и одним махом нахлобучила Юрасю кепку до самого подбородка, Юрась схватился за козырек, и тут раздался свист. Эх, откуда и прыть взялась у мерина — зачеканил копытами по дороге, только пыль клубами…
Все это произошло в одно мгновенье. Повозка дернулась, Юрась не удержался и головой — в бидон. Ничего не видит. Проклятая кепка так туго налезла — не стащишь. А Агния, стоя на коленях, размахивает вожжами, подбадривает мерина. Тот в струну тянется, встречный ветер сбивает с удил клочки белой пены, повозка, грохоча и подпрыгивая, несется к селу, а навстречу — темная стена дождя.
…Высаживая возле дома промокшего до нитки Юрася, Агния спросила невинным голоском:
— Сушиться будешь или в кино придешь? Сегодня суббота…
Дома Куприян, хитро улыбаясь, спросил:
— А, ну-ну, показывай, какой костюм спроворил?
— Э! Напрасно ноги бил: сказали, завтра будут продавать костюмы, — соврал Юрась, пряча глаза. — Встану пораньше, съезжу еще раз.
— Они и завтра черта лысого тебе продадут, — пробурчал дядя. — Что получше — к рукам приберут, а на прилавок дерьмо выкинут.
* * *
…После дождя утро тихое, дымчатое. Гроза, как добросовестная уборщица, вымыла дорогу, и она, не тронутая с рассвета колесами, лежала ровная и немного шероховатая, как новый напильник. Юрась стоял в кузове машины, положив руки на ободранную крышу кабины, поеживаясь от пахучей лесной прохлады. Косым лучам низкого солнца не под силу было пробить зеленую завесу листьев, подернутых туманцем.
Ехал Юрась в райцентр с простым и ясным планом действий, составленным вчера. План таков: первое — заявить в милицию, второе — указать властям склад ворованного в лесу и, наконец, третье — посмотреть, как арестованную шайку отправят в тюрьму.
Сейчас, в дороге, обдумав все еще раз на свежую голову, он сказал себе: «Нет, брат, в милицию, пожалуй, соваться не стоит. А то как бы, чего доброго, самого не упрятали… Почему? Да потому даже, что «Три К», Коржевский, шишка районного масштаба, у него власть в руках. Нет, надо идти в райком партии».
В райцентре непривычное оживление. Утро, выходной день, а улицы полны народу, ни дать ни взять — праздник. Только лица почему-то какие-то странные, не по-праздничному озабоченные. Навстречу то и дело попадаются люди, все куда-то спешат. А эти, видать, не иначе как с рассвета хлебнули: горланят кто в лес, кто по дрова, поют под гармошку.
— И то живут люди — не тужат… Все празднуют… — прошамкал с добродушной издевкой невзрачный дедок, Юрасев попутчик, сидевший в углу кузова полуторки.
Юрась соскочил с машины возле райкома партии, и тут лишь до его слуха долетело тревожное слово «война». «Война? С кем? Напала Германия? А как же договор о ненападении?» — подумал Юрась наивно.
«Бомбили Киев, Севастополь, Минск. По всей западной границе бои». Вот оно что! Это, видать, не Халхин-Гол и даже не «линия Маннергейма».
Юрась как-то сразу стал серьезней. В райкоме толкучка, встревоженные люди то и дело появляются в приемной секретаря, торопливо разговаривают между собой, звонят по телефону, заходят в кабинет и тут же уходят. К первому секретарю райкома трудно пройти, а если и удастся, то все равно не поговоришь с ним наедине. А у Юрася не такого, сорта дело, чтобы рассказывать о нем при всех. Нужно подождать, выбрать момент, когда народу поубавится. Но где там! Вон сам майор Купчак вышел из кабинета и быстро понесся куда-то. «Давай, давай, немного осталось бегать — насидишься…»
Чтобы быть поближе к кабинету, Юрась протиснулся в приемную. У секретаря как раз закончилось экстренное совещание, и из двери выходил разный ответственный люд.
— Папа! — услышал Юрась за спиной чей-то взволнованный голос. Оглянулся. Посреди комнаты стояла девушка. Юрась даже рот раскрыл от неожиданности. Бледные щеки показались Юрасю похожими на цветки лилии, к которым нельзя прикасаться, иначе останется след. Эта девушка, одетая в темно-синее, казенного покроя платье, украшенное белым воротничком, не бросалась в глаза сразу, как Агния или как другие, чья заметная всем красота подавляет, требует восхищения и всеобщего внимания. Ее волосы не были того радостного цвета, который вызывает сравнение с солнцем, они, были русые, с более светлыми концами, видно, выгоревшими за летний месяц. Бывают глаза, покоряющие неотразимостью, они как бы вызывают на поединок любого, глаза же этой девушки казались отрешенными, она не видела никого. Вдруг порывисто подалась к двери и… мать честная! Юрась захлопал глазами. Так вот кому она крикнула «папа»! Коржевскому! Такое открытие моментально превратило девушку в глазах Юрася в уродливое чучело.
Коржевский взял ее легонько за плечи, сказал что-то нетерпеливо и подтолкнул к выходу. Она прошла мимо Юрася. Конечно, чучелом ее не назовешь. «Жалко, черт побери, девчонку!.. Должно быть, и понятия не имеет, что отец ее вор. А может, не стоит сегодня сводить счеты с шайкой расхитителей, отвлекать внимание ответственных людей на уголовных преступников, когда идет война? Секретаря райкома жаль, скверную новость подсуну я ему в недобрый час… Надо, пожалуй, повременить».
Глаза Юрася продолжали внимательно следить за кабинетом, и тут он заметил, что секретарь один. Совсем один. Он быстро подался вперед, прикрыл за собой дверь и, не ожидая вопросов секретаря, выпалил сходу все, что увидел вчера в лесу. Секретарь недоуменно слушал, затем потряс головой, словно хотел избавиться от наваждения, наконец выпрямился, щурясь на Юрася с откровенным любопытством.
«Не поверил, посчитал меня сумасшедшим…» — подумал Юрась и заговорил с еще большей горячностью:
— Хотите убедиться — поехали в лес! Или пошлите кого-нибудь со мной — покажу!
Секретарь молчал, хмуря лоб. Юрась смотрел на него с сочувствием. «Задумался секретарь… еще бы! Тут война, мобилизация, а в районе такое ЧП!»
Наконец, откинувшись на спинку кресла и положив на стол сжатые в кулаки руки, секретарь молвил устало, со вздохом:
— Я займусь сейчас этим… А вы подождите, пожалуйста, пока в передней. Может быть, еще понадобитесь.
Юрась кивнул. «Еще бы не понадобился! Кто без меня укажет вам место в лесу?» — подумал Юрась самодовольно.
Но больше он с секретарем не разговаривал. Через полчаса его пригласили к начальнику районного отдела МВД, где он опять повторил свой рассказ. Начальник Юрасю понравился: молодой, разговорчивый, вежливый. Конечно, его вежливость — профессиональная маска, но все равно с таким человеком приятно иметь дело. Ничего не записывает, протокола не ведет, тон разговора почти дружеский. А чего, собственно, записывать? Все яснее ясного. Колеса закрутились, и никакой председатель райисполкома их не остановит. Жаль все же его дочку! Славная девчонка. Глазищи, как у Агнии… Тьфу ведьма… при чем она здесь? Совсем замутила голову.
Зазвонил телефон. Начальник снял трубку, послушал и торопливо встал.
— Вот что, — сказал он, направляясь к двери и пропуская Юрася вперед, — я вынужден задержать вас еще на некоторое время для выяснения ряда вопросов, касающихся… В общем, сидите здесь, — показал он на скамью напротив угрюмого дежурного и, сделав ему какой-то знак, поспешно вышел.
Если бы Юрась мог хотя бы предположить что-то другое, кроме того единственного, что пришло в голову тогда в лесу и наутро погнало его в район!.. Если бы секретарь райкома и начальник районного отдела МВД были вправе открыть ему, в общем-то постороннему человеку, случайно прикоснувшемуся к секрету государственной важности, суть этого секрета!.. Тогда судьба Юрася, вся жизнь его, наверняка пошла бы по иному руслу.
ПРЕОБРАЖЕНИЕ ТЕМНЮКА
Война, словно дьявольский насос, принялась выкачивать людей из Рачихиной Буды. Тех, кто помоложе, в армию призвали, освобожденных от службы мобилизовали рыть окопы или направляли с колхозным скотом на восток. А некоторые и вовсе неведомо куда подевались… В колхозе «Перемога» по-прежнему наряжали на работы и люди по привычке выходили, но все валилось из рук. Враг занимал город за городом, и люди становились молчаливее, все ниже опускали головы. Село притихло, затаилось. Не сновали, как бывало, с утра до ночи по улицам хлопотливые хозяйки, редко доносился ребячий смех. Ночами тоскливо выли собаки, а днем с высоты гнусаво ревели хищные германские бомбардировщики.
Что такое война, что такое фашисты, в Рачихиной Буде многие хорошо не представляли. Но вот на дорогах района все чаще стали встречаться измученные беженцы, отбившиеся от своих эвакуированные, по железной дороге в двадцати километрах от села санитарные поезда везли раненых с фронта. Их отрывочные рассказы о боях, о силе врага, рассказы нередко искаженные, порою преувеличенные, — все это вносило еще большую сумятицу в головы местных жителей. Из дома в дом ползли темные слухи о диверсантах, вражеских ракетчиках, парашютистах. Незримый враг некоторым стал чудиться на каждом шагу.
А тем временем ночами по задворкам мельтешили неуклюжие теми. «Хозяйственные» люди что-то перетаскивали, складывали, зарывали в землю, старались припрятать на всякий случай… А вдруг и сюда дойдут фашисты? Никому неохота умирать голодной смертью.
Всенародное горе сплачивает сильных людей, но слабых оно разъединяет.
В первый день войны пропал Юрась, и Куприян Темнюк с бабкой Килиной остались вдвоем. Сколько ни ломал Куприян голову, но так и не смог додуматься, куда же исчез таинственно племянник. Уехал в раймаг за костюмом и как в воду канул. И так и этак прикидывал старик, советовался с мудрым Кормыгой. Кормыга по его просьбе пытался разузнать о Юрасе через знакомых в райцентре, но тщетно, никто его не видел. А бабка Килина неизменно твердила одно и то же: «Видно, посадили его. Выпил, подрался с хлопцами, вот и сидит». И хотя такого за Юрасем не водилось, Куприян и сам стал сомневаться: может, в самом деле набедокурил парубок? В районном отделении милиции ему сказали, что гражданин Байда не арестовывался и где находится, им не известно. В военкомате в списках мобилизованных или добровольцев также не значился.
«Неужто дезертировал? — удивился дядя, но, поразмыслив хорошенько, безнадежно махнул рукой. — Пропал, дурень упрямый. Такие не скрываются от войны, а сами черту на рога прут».
Вначале Куприяну казалось — война эта так себе… Побухают, как бывало прежде, пошумят с полгода, укокошат по нескольку тыщонок и утихомирятся. Но когда фашисты стали приближаться к Рачихиной Буде, он призадумался и тоже стал действовать. Ночью тайком перетащил в кузню и зарыл поглубже все то, что нужно было спрятать, запер «филиал МТС» на два замка и с той поры перестал близко к нему подходить. Газету на август предусмотрительно не подписал (зачем зря деньги тратить?), а из кратких радиосводок не очень-то поймешь, что происходит на свете. Для Куприяна ясно было одно: прежнему подходит конец. Ну и что? Туда ему и дорога! Плевать! Жил при царе, жил при Керенском, при гетмане Скоропадском, при Симоне Петлюре… Да мало ли при ком жил! Тех уж давным-давно на свете нет, и кости их сгнили, а Куприян — вот он! Когда пришла Советская власть, она не очень ему полюбилась. А вот нэп — другое дело… Эх и времечко началось! Пожили неплохо, только чересчур мало. Не успел проявить себя Куприян пошире, показать истинную ловкость, врожденную деловую сметку. Если б не проклятая коллективизация, кем бы сейчас был! Даже подумать боязно, да и поздно теперь думать, коль старость ненавистная за пятки хватает. Приходится жить и помалкивать если хочется жить. Нечего бередить душу воспоминаниями.
Но чем дальше продвигался враг на восток, тем чаще воспоминания возвращали Куприяна к блаженной памяти нэпу, к собственному преуспеянию на поприще частного предпринимательства, и он думал: «А может, немцы разгонят колхозы и станут продавать землю? Ото было бы добре для людей, у которых в голове не солома… Тут бы я развернулся!..»
Между тем Панас Гаврилович Кормыга, умнейший человек, при встречах не раз повторял: «Немчура хоть и дерьмо, а деловых людей не станет трогать. Он только краснокнижников да евреев к ногтю берет, а мы с тобой, Куприян, и при нем проживем. Хуже не будет». А уж кому, как не Панасу Гавриловичу, знать немцев! С 1914 по 1918 год пробыл в плену возле Кенигсберга в богатом поместье, насмотрелся, как хозяйничают настоящие бауэры. Теперь, когда МТС эвакуировалась и Кормыга перестал щелкать на счетах, время вынужденного безделья он коротал в паре с Куприяном за разговорами.
Неожиданно вернулась в село пропадавшая где-то Агния. Расфуфыренная в пух и прах — не подходи! Провихляла по улице широченным подолом юбки, в расстегнутой модной жакетке, чтоб видели все: смотрите, мол, какая под ней кофточка красивая. С кем ни встретится, норовит как бы невзначай похвастаться золотыми часиками. Видать, времени зря не теряла и правильно делала, все равно война. У эвакуированных есть чем прибарахлиться, и незачем церемониться.
Мать Агнии, тетка Гашка, встретилась Куприяну возле колодца. Сняла с толстых плеч коромысло с ведрами, усмешливо спросила:
— Ну, соседушко, когда сватов ждать?
Куприян выпучил на нее глаза.
— Каких сватов?
— С рушниками, как положено…
Слова Гашки показались Куприяну столь нелепыми, столь дикими, что он расхохотался.
— Осатанела, вражья баба… Вот уж довоевались, раз в дело пошли такие невесты, как ты…
— А чем я плоха? — качнула Гашка объемистыми бедрами.
— Да ничего… молодица справная. Накидал тебе бог всего порядочно и за пазуху, и пониже…
— Про то и кажу… Только не про меня сейчас речь, соседушко. У тебя есть голубок, у меня — голубка, они уже заворковали, так отчего б нам их не спаровать?
— Кого спаровать?
— Кого-кого!… Чем моя Агнюша не пара твоему Юрасю? Дивчина — на все село!
— То правда твоя: на все село, гы-гы… — усмехнулся двусмысленно Куприян.
— Э-эх! А еще говорят, ты разумный… Темнюк ты темный. Голова лысая, а в голове — тьфу! — рассердилась Гашка. — Ты и на самом деле вообразил, что я отдам свою красивую Агнюшу за твоего нечупару закопченного? Ха! Да если ты хочешь знать, она у меня теперь телефонистка!
— Телефонистка… так тебе и поверили.
— Про то все знают. Курсы в области прошла, а теперечки сюда назначена.
— Гм… подожди, не ерепенься. А не слыхала ли она часом в городе про Юрася?
— Может, и слыхала… а что?
Куприян почесал затылок.
«А ведь взаправду знает что-то вредная баба. Недаром про сватов заговорила». Но, не желая показать, что очень заинтересован, спросил недоверчиво:
— Ну да! От кого слыхала?
— Да хоть бы от кого! Хочешь знать, заходи вечером на часок, Агнюша с почты придет, ее и расспросишь.
— Ну, добре, зайду.
Но к Гашке Куприян не попал. Где-то после обеда вдали за лесом послышалась артиллерийская стрельба, и вскоре пронесся по селу слух, будто в райцентр вступила германская часть. Агния об этом слышала по телефону. А под вечер загудело-залязгало и на дороге в Рачихину Буду. Жители попрятались в хаты, наступила тишина, даже собаки затаились. Не село — кладбище осеннее.
Два танка с белыми крестами на боках показались на пригорке. Один тащил на буксире другого, оставляя за собой глубокие следы. Прогрохотали вдоль села, развернулись — и обратно. Танкисты открыли люки, высунулись до пояса. У колодца возле хаты Тихона Латки остановились, повылезали из железных коробок на землю. Было их восемь. Кто в комбинезоне, кто в серой рубашке с короткими рукавами. Поснимали ребристые шлемофоны, о чем-то перемолвились, затем один из них, черномазый (а болтали, будто все немцы белобрысые!), вошел во двор Латки, ударил сапогом в дверь так, что она распахнулась настежь, свистнул.
В дверях тотчас появился Тихон, согнулся в низком поклоне. Немец в засаленных штанах крикнул что-то, показал руками. Тихон угодливо закивал, исчезая в черном зеве сеней. Тут же появился с ведрами, выплеснул из них под плетень воду, помчался во всю прыть к колодцу за свежей. Танкисты, болтая, стали раздеваться, только один с автоматом продолжал стоять, поглядывая вокруг.
Тихон достал из колодца воды, танкисты напились, а затем, гогоча и взвизгивая, стали окатывать друг друга из ведра.
— Ганна! Утирки! — крикнул Тихон жене.
Та суетливо выметнулась из хаты, держа перед собой на вытянутых руках чистые полотенца. Растершись рушниками, они теми же рушниками вытерли пыль на сапогах, побросали под ноги и поманили к себе Тихона. Тот подошел, вытянулся в струнку, изо всех сил старался уловить, чего еще нужно им от него, но ничего не понял. Уразумел лишь, когда стали показывать жестами, как глухонемому. Тогда, поддернув штаны, он кинулся со всех ног к хате Куприяна.
Тот наблюдал все это из-за оконной занавески. На стук Тихона вышел босой, уставился тускло ему в лицо.
— Кличут тебя… коваль им нужен, — пробормотал запыхавшийся Тихон.
Куприян надел картуз, пошел за ним. Танкисты стояли кучкой, курили, галдели. Куприян, не доходя, остановился, снял картуз. От группы отделился черномазый в засаленных штанах, смерил Куприяна взглядом, презрительно фыркнул. Затем, ткнув ему пальцем в грудь, спросил:
— Ду ист дер шмидт? — Пошевелил в воздухе пальцами, вспоминая. — Ку-у-уснез?
Куприян качнул утвердительно головой.
— Зер гут. Карашьо… Ду вирст айнцельхайт гешмиден, — постучал черномазый кулаком по ладони. — Шнель махст!
И это понял Куприян.
— Карл! — повернулся черномазый к своим. — Трагст дайне деталь.
Один из немцев забрался в неисправный танк и вытащил из него сломанную тягу, сунул Куприяну в руки.
«Сварить нужно, — сообразил Куприян. — Чепуха. Простое дело». Пошел в кузню, разжег горн, Тихона заставил качать коромысло мехов. Немцы расселись в тени, курили. Куприян измерил штангенциркулем длину сломанных концов, раскалил их, оттянул молотком на конус, показал Тихону, как держать, и, выхватив из горна, положил один на другой. Быстрые удары молотка наполнили звоном полутемную кузню, посыпались искры. Куприян старался изо всех сил, лишь бы «не подкачать перед Европой», но тяга почему-то не сваривалась. Удивленный, он повторил операцию более тщательно, и опять неудача. После третьей безуспешной попытки к наковальне подошел черномазый, толкнул Куприяна, посмотрел в упор жестко блеснувшими глазами.
— Вас ист дас?
Растерянный, ошеломленный неудачей Куприян переступил с ноги на ногу. «Проклятый немчура! Подумает еще, не дай бог, что нарочно не захотел сварить, и убьет. А что ему? Убьет, и вся недолга». Заикаясь от нахлынувшего страха, он пролепетал:
— Извиняйте, пан… господин… офицер… Эта сталь твердая, не поддается… Я не виноват, господин офицер…
Офицер взял клещами раскаленный обломок, принялся рассматривать с предельным вниманием. Покачал издевательски головой.
— Думм копф! — взлаял он и разжал клещи.
Пышущий жаром кусок железа упал на голую ступню Куприяна. Тот взвизгнул, схватился за ногу. В кузне запахло горелым. Стоявший у двери немец захохотал.
— Нимст дизе айнцельхайт! — сурово крикнул черномазый и подтолкнул сапогом к Куприяну горячие обломки. — Ком!
Тот послушно взял их тряпкой, вынес из кузни. Тихон Латка, заискивающе улыбаясь, поклонился немцу и развел руками. Черномазый плюнул на него:
— Хинаус, хундшвайн!
Тихон исчез. Куприян, припадая на обожженную ногу, поковылял за танкистом.
«Ох, беда, беда… грянула, откуда не гадал. Куда они меня?» — думал он, охваченный стра-хом.
— Гее, гее! Шнель! — подстегнул черномазый. Другой спросил:
— Во ист машинен-тракторенстатион?
«Про эмтээс что-то спрашивает…» — догадался Куприян и закивал с готовностью.
— Тут эмтээс, недалечко… пятнадцать километров не будет, — показал на пальцах.
— Цайгст, во ист эмтээс! — приказал немец и погрозил Куприяну пальцем.
Вскоре танкисты уехали, увезя с собой Куприяна. Из эмтээс, однако, домой он не попал, а оказался в райцентре в полицейском управлении, которое размещалось в бывшем здании милиции. Там бы он так и остался надолго, если бы двое суток спустя, голодного, обросшего серой щетиной, не вывели из камеры и не погнали куда-то. Шел, прихрамывая, понурив лысую голову, прощался с белым светом. Перед дверью начальника районной полиции немного воспрянул, понял: сразу казнить не будут. Его втолкнули в кабинет.
За столом сидел человек в новеньком мундире и барабанил пальцами по столу. Куприян зыркнул на него исподлобья и остолбенел: Панас Гаврилович Кормыга! Он! Изумление Куприяна было столь велико, что первые секунды он не мог слова вымолвить, вращал оторопело головой и не знал, верить или не верить своим глазам. Кормыга, которого он знал столько лет, сразу вознесся при новой власти!
О чем говорили други-приятели наедине, то никому не известно. Позже, когда Куприян рассказывал бабке Килине, что с ним произошло, он похвастал, что, расставаясь, Панас Гаврилович похлопал его по спине и сказал покровительственно:
«Дело твое надо подправить, сработать в их пользу, а потом…»
«Помилуй, Панас Гаврилович, что я смогу сделать?»
Кормыга усмехнулся:
«У тебя царь в голове небось не дурной… придумаешь…»
О том, что говорил Кормыга дальше, Куприян бабке Килине не сказал. А говорил он примерно следующее:
«Нам с тобой немцев, бояться нечего, такие, как мы, им во как нужны, — провел Кормыга себе по горлу ребром ладони. — Да, сила у них страшенная, но она там, на фронте. А тут что? Тут они без нас — тьфу! Пусть там подольше возятся с красными, пусть покрепче лупцуют друг друга. Чем меньше останется тех и других, тем скорее взойдет долгожданная зорька нашей самостийной Украины, тем скорей мы добьемся суверенитету. Это наша главная цель, это наша правда. Во имя нее нам нужно придерживаться гибкой тактики, вести себя тонко и создавать свою национальную организацию. Напролом — ни-ни! Знай: наша опора — Запад, где находится ОУН. Мы и от войны выгоду свою возьмем, наверстаем то, что упустили при Советах. Видишь, скоро всему крышка… И тут нам промахнуться грех. Сколько ждали, сколько натерпелись с тобой! Есть, правда, закавыка на нашей дорожке… Говорят, будто Бандера, Боровец да Мельник как те лебедь, рак и щука… Что-то никак не поделят, тянут кто куда. Но про них — другим разом. Слава богу, что хоть они есть! А теперь, сановный пан Куприян, идите. И того… сбрей бороду, а то, чего доброго, немцы признают тебя за красного командира, что выбирается из окружения. Придется мне снова вызволять тебя…»
И, довольный своей шуткой, Кормыга засмеялся.
Возвратившись домой, Куприян помылся в речке, съел две миски борща и завалился спать в сарайчике, где прохладнее. Вдруг поздно вечером будит его бабка Килина:
— Вставай-бо, Куприял, та йди в хату…
— На что мне хата? Чтоб блохи изгрызли? — заворчал недовольно хозяин, зевая и почесываясь.
— Та вставай же, бо Юрась пришел!
С Куприяна сон как рукой смахнуло.
— Откуда пришел?
— Не знаю. Только худой, аж черный…
Юрась сидел в хате на лавке, глаза в землю. Тяжелые руки — на коленях. Куприян ударил об полы ладонями.
— Что с тобой было, Юрасю? Где пропадал?
Тот посмотрел на дядю, на бабку, стоявших у двери, вздохнул с натугой, ответил пословицей:
— Беда меня породила, горе вскормило, а кручина в землю потянула… Да не свела почему-то.
— Где ж ты был? — переспросил Куприян, подходя и обнимая племянника.
— «Где был»!.. — хмыкнул тот со злостью. — В капэзэ был, под следствием.
— Выпустили?
— Когда стали к городу подходить немцы, меня вместе с другими погнали окопы копать. Я и сбег.
Бабка Килина перекрестилась. Куприян мигнул ей:
— А ну, мать, что есть — на стол! Подвеселить надо хлопца…
Он вышел в сенцы, пошарил там, вернулся с бутылкой, налил три граненых стакана.
— Давай, племянник, с дороги… со счастливым возвращением!
И, закинув голову назад, стал пить мелкими частыми глотками. Острый кадык его прыгал вверх-вниз. Бабка Килина тоже выпила, подтянула губы, утерлась фартуком, а Юрась смотрел, смотрел на свой стакан да так и отодвинул. Принялся вяло хлебать борщ. Вдруг бросил ложку и заговорил о своих злоключениях. Не закончил, махнул рукой и опять принялся за еду. Бабка смотрела на него жалостливо, качала головой, дядя хмуро молчал. Наевшись досыта после голодухи, Юрась молвил в раздумье:
— За что меня сунул в каталажку, хоть убей, не знаю. Начальник задержал меня, чтоб выяснить какие-то вопросы, а сам ушел и как сквозь землю провалился.
— Ты что ж, подрался с кем-то? Чего выяснять потребовалось?
Юрась поморщился и нехотя поведал о том, что видел в лесу у Маврина болота некоторое время тому назад, когда возвращался из райцентра. Тут Куприяна затрясло. Громко выругался:
— Боже ж ты мой, боже ж ты мой, какого дурня породила сестра моя родная! Тьфу! Да голова у тебя на плечах или тыква пустая? Нашел кому про злодеев заявлять! Почему мне не сказал, не посоветовался? Что я тебе, враг? Эх, был ты квак, кваком и остался… — Дядя отдышался, затем спросил: — Послухай, а откуда ты взял, что они прятали краденое добро?
Странный, беглый огонек мелькнул в его бесцветных, под насупленными бровями, глазах. Но Юрасю было не до огоньков: он так уморился, так наелся впервые за два месяца, что окончательно раскис. Спать хотелось — страсть! Голова сама клонилась к лавке. Безнадежно произнес сонным голосом:
— Можно хоть завтра сходить, проверить…
— Ха! Теперь черта два ты там найдешь! Кто закопал, тот давно уж выкопал и того… А тебя посадили, чтоб следы замести. Слышите, мать, что вытворяют? Чуть не сгубили честного, хлопца.
— Взыщет с них бог, взыщет! — погрозила старуха сухим пальцем.
— Как бы не взыскал! Держи карман шире… Поганое дерево не рубить — выкорчевать надо! — ударил дядя ладонью по столу.
Любой, кто взглянул бы на Куприяна со стороны, сразу бы увидел, как он доволен и обрадован возвращением племянника, и никогда б не догадался, что язык его говорит одно, а мысли витают далеко-далеко. А племянник как сидел на лавке, так и повалился навзничь и сразу уснул. Бабка положила ему под голову подушку, накрыла одеялом, а хозяин взглянул на ходики, щелкавшие в простенке, начал куда-то собираться. Куда — не сказал. Ушел, когда до рассвета оставалось еще два часа. Бабке велел Юрася никуда не выпускать, а то немцы сцапают и в лагерь военнопленных загонят.
Наказ бабка Килина выполнила в точности. Юрась провалялся дома весь день. Хозяин вернулся поздно, когда племянник уже спал, а на другое утро пронесся слух: немцы назначили Куприяна Темнюка старостой Рачихиной Буды. Этот слух пустила телефонистка Агния.
Слух подтвердился. В тот же день крепкий на руку и слабый на язык Тихон Латка получил должность старшего полицая. По этому случаю он явился к старосте с бутылкой водки, и они обмыли назначение, а также выпили за процветание «металлообрабатывающей фирмы» Куприяна Темнюка. Кузня переходила обратно в собственность своего бывшего хозяина. Расчетливый Куприян с помощью Кормыги выговорил ее себе у германских властей при вступлении на пост старосты.
Для жителей Рачихиной Буды все это явилось полнейшей неожиданностью, только Юрася как-то не тронуло. Он все еще не мог прийти в себя после пережитого, носил в душе горькую обиду и с некоторым даже удивлением оглядывался на людей, спрашивал себя: почему люди терпят вокруг себя столько обмана, лжи, несправедливости? Неужели ничего не видят, не чувствуют, не понимают? Погруженный в собственные переживания, сам он понимал, что вся жизнь круто изменилась и что есть нечто поважнее личных обид и недовольств. Он все порывался пойти в лес, проверить известную ему поляну, но дядя отговаривал: в лесу-де неспокойно, пошаливают дезертиры, окруженцы и всякие бродяги. Долго ли до греха! Нужно подождать, скоро он, староста, закончит срочные дела в сельской управе, и тогда они отправятся вместе.
Но прошла неделя, другая, а господин староста, как теперь подхалимствующие величали Куприяна, о походе в лес так ни разу и не заикнулся. Оно и понятно: замотался человек вконец, то в райцентр едет по делам, то к начальнику полиции Кормыге за советом, то занимается оборудованием управы в бывшем доме исполкома. И надо отдать должное Куприяну — с обязанностями старосты он справлялся успешно. Люди только руками разводили: поистине чужая душа — потемки. Жили рядом годами и не подозревали, что в ковале Темнюке таятся такие организаторские способности. Память острая, глаз наметан. Он и внешне заметно изменился, словно помолодел. Стал важным, ходил постоянно в новых яловых сапогах, в суконном пиджаке и в высоком картузе с маленьким гнутым козырьком.
«Черт знает, где он выкопал такую древность? — удивлялся Юрась. — Не иначе в музее украл или разрыл старую могилу…»
А говорить стал — фу-у-у!.. И откуда все бралось? Слушаешь, и кажется: прохудился рот у старосты и льются из него потоки злоречья. Правда, откровенные антисоветские выражения он позволял себе исключительно среди своих подчиненных, при народе же оставался, как и прежде, не слишком многословным, осторожным, по пустякам не придирался и при случае старался подчеркнуть, что старостой стал не по своей воле. Не согласись он, другого бы назначили, от которого, возможно, выли бы белугой. Так что односельчанам повезло, пусть радуются. Но полицаям он никакого спуска не давал, шпынял их за дело и без дела, особенно при людях, а наедине требовал точного и неукоснительного исполнения всех распоряжений немецких властей. И полицаи расхаживали по улице с черно-белыми повязками на рукаве, помахивая дубинкой. Главенствовал над ними Тихон Латка. Работа в полиции не тяжелая — это он сразу сообразил. К тому же платят жалованье и сапоги дают. Поэтому он первый откликнулся на предложение старосты и получил чин «старшего полицая».
Вскоре из районной управы пришел приказ собрать у населения продукты для отправки в Германию. Секретарь старосты, бывший продавец магазина сельпо Дудко, прочитал бумагу на сельском сходе, а затем Куприян сказал короткую речь, в которой как бы извинялся перед односельчанами за беспокойство, много раз повторял, что он ни при чем, а виновата бывшая власть, затеявшая войну с Германией. Закончил призывом сдать все, что указано в распоряжении.
Прошло трое суток, а поступление продуктов — курам на смех. Старосту вызвали в районную управу. Вернулся хмурый, сердитый, тут же собрал полицейских и устроил им разнос. Утром злая, раздраженная команда во главе с Тихоном Латкой двинулась по селу. На этот раз с подводами. Тихон входил во двор с какой-то бумажкой в руках и, не вступая в разговоры с хозяином, заглядывал в свою шпаргалку. Затем брал его за шиворот и показывал: «Копай здесь!»
Хозяин нехотя начинал копать, и тут, словно по волшебству, в указанном месте появлялись на свет спрятанные зерно, мука, картофель, солонина.
Изумленные люди выли, терялись в догадках и не могли понять: откуда Тихону известно о тайниках? Ведь прятали темными ночами, без свидетелей! Люди приуныли. Впереди длинная зима, как жить без хлеба? Оккупанты не только не дадут, а последнее вытрясут, и никому не пожалуешься.
Меньше всего хотелось Куприяну снабжать немцев украинским хлебом и салом, но еще меньше хотелось ему болтаться в петле на перекладине. Поехал за советом к Панасу Гавриловичу Кормыге. Тот сказал:
— Не расстраивайся, Куприян, мы еще свое возьмем, лишь бы власти добиться! А сейчас не будем дразнить гусей, пусть подавятся нашей пшеницей! Тут надо понимать главное: они без нас с тобой обойдутся, верно? А мы без них? Вот то-то и оно!.. Без них нас советчики заклюют. Так что ты, Куприян, того… понимай. Подбери из тех, кто был поактивней при Советах, и пошерсти их как следует.
И Куприян принялся за дело. Острая память никогда не подводила его, слухи, сплетни, пьяное бахвальство, случайно оброненное словцо прочно оседали в его голове, накоплялись, отфильтровывались, а когда возникла необходимость, Куприян все вспомнил и составил списочек красных активистов, которые, по его мнению, имеют тайники со спрятанными продуктами. О своем продовольственном тайнике в кузне он, конечно, запамятовал, к тому ж и активистом советским никогда не был, так что и в моральном отношении совесть у него была чиста.
А дальше с теми, кто укрывает продовольствие, разговор короток: выкладывай, что приказано, иначе не помилуют. Приказ оккупационных властей известен: за сокрытие сельскохозяйственных продуктов в военное время — расстрел!
…ПО-НЕМЕЦКИ ОНИ — «ГОЛЬДФОРТТРАГЕН»
[5]
Кроме командира взвода Ильи Афанасьева и рослого десантника Кабаницына, от ударной группы, сброшенной ночью во вражеский тыл, никого не осталось. Вначале все шло как полагается: парашютисты Афанасьева приземлились кучно, заняли оборону, проверили посадочную площадку, развернули рацию и связались со своими. К утру они приняли остальные самолеты с десантниками и противотанковой артиллерией. Бригада приступила к боевым операциям, но не успела еще занять исходные позиции, как ее вдруг решили повернуть на северо-запад от Киева. Там произошел короткий, но жестокий бой с фашистской танковой дивизией. Из боя бригада вышла изрядно потрепанной, и вскоре танковые части стали ее окружать. Создалась сложная ситуация. Чтоб избежать разгрома, бригада совершила изнурительный марш-бросок в сторону Киева. В затяжные бои не ввязывалась, но ежесуточные небольшие стычки выматывали похлеще иной баталии.
Рейд продолжался до того дня, когда крупные силы немцев форсировали Десну. Танки фашистов устремились к переправам, и тогда десантную бригаду, находившуюся ближе остальных к месту прорыва, нацелили во фланг наступающим. Бригада задержала броневую лавину на сутки, но и сама была почти полностью уничтожена.
Афанасьев, единственный лейтенант, уцелевший из всего комсостава бригады, собрал под свое начало три десятка незнакомых бойцов из разных взводов и отделений, рассказал им о своем плане действий, и вот они восьмые сутки идут на восток.
Химинструктор Игнат Варухин, румяный, круглолицый, в очках с толстыми стеклами, за которыми плохо видно глаза, всю дорогу роптал и каялся:
«На кой черт пристал я к этому Афанасьеву? Глупость совершил величайшую, надо признаться честно. Ведь мог бы сам собрать группу и действовать самостоятельно в соответствии с обстановкой, как указано в уставе парашютно-десантных войск. А случилось так потому, что упустил в свое время инициативу, не использовал момент, вот и опередили… Вот и плетись теперь без сна, без отдыха, без пищи за этим солдафоном. Спит ли он сам когда-либо, не знаю, а вот то, что бойцы забыли, когда отдыхали по-настоящему последний раз, — это точно. У него наверняка не все дома, у этого Афанасьева. Только и слышишь: «Быстрее! Не отставать! Немцы на пятки наступают…».
И на самом деле, десантникам казалось странным упорство, с каким преследовали фашисты их маленькую группу в лесах. Вцепились, как свора собак, — не оторвешься. С харчами скудно, от голодухи в глазах зеленая муть, на тридцать человек раздобыть в деревне пищу трудно. А враг наседает. Почему?
На этот счет у химинструктора Варухина имелось особое мнение:
«Два кубаря нацепил лейтенант Афанасьев, а сманеврировать, оторваться от противника не может. И чему их только учат там, в военных училищах? Шагать строевым по плацу? Но сегодня, видать, и его подсекло, дошатался… едва ноги переставляет, хотя ноши на нем всего ничего: автомат на шее да пустой вещмешок за плечами. Идет и спит на ходу. Спит, а ноги идут… Солдаты называют такое спанье «под шапкой». Смех! Поглядишь на них, и зло берет. Лица у всех почернели, ступни разбиты в кровь, от голода качаются, а кругом в лесу дичи — видимо-невидимо. Стреляй и ешь! Ан нет! Командир не разрешает стрелять, командир, видите ли, считает, что пальба демаскирует отряд. Тоже мне командир! Кто его назначал? Самозванец и самодур! При таком командире и без немцев все передохнут от голодухи».
Варухин остановился, показывая демонстративно, что ему нужно оправиться, и стал ожидать, пока проследует хвост колонны. Никто на него внимания не обратил: солдаты плетутся опустив головы. Лишь Адам Чубовский оглянулся и стал прислушиваться к чему-то. Варухин плюнул в его сторону сквозь зубы и подумал так, словно делился с кем-то своими мыслями:
«Вот вам, полюбуйтесь, разве это не яркая иллюстрация, подтверждающая преступную безответственность командира? Взять в отряд неизвестного деда-лесовика, какого-то Адама, и оказывать ему полное доверие, мыслимо ли такое? Или того лучше: навязать мобильной боевой группе беженку с ребенком. Разжалобила его, видите ли, жена командира Красной Армии, ребенок у нее болен, боится, что убьют ее фашисты вместе с дитем. Да мало ли их, таких вот, по дорогам военным скитается! Всех не подберешь, не потащишь за собой. Пацан действительно на ладан дышит, за версту слышно, как демаскирует боевую единицу. Но и не это самое страшное, худо то, что судьба отряда находится, по сути, в руках никому не знакомого деда Адама. Ведь это он ведет нас по лесам, а не командир Афанасьев. Нет, надо бросать всю эту шарагу к черту и действовать на собственный страх и риск».
Поделившись своим возмущением с мысленным собеседником, Варухин присел в кустах, скинул с плеч увесистый мешок, развязал, отрезал кусок сала и ломоть хлеба и стал торопливо жевать. Жевал и презрительно усмехался.
«Говорил этим дуракам Чунаеву и этому разведчику Костылеву: давайте отделимся, пойдем втроем, маленькой группкой. И по уставу правильно и практически разумно, так нет, не захотели. Ну и околевайте с вашим Афанасьевым! А я еды себе добыл и могу идти теперь хоть до Урала.
И то сказать, заскочишь в деревню разжиться куском хлеба, так на тебя чертом смотрят. Совсем очумели. Бегуны, дескать, дезертиры, по лесам скрываетесь, вместо того чтоб воевать с врагом! Жмоты. Афанасьев так и не сумел раздобыть продовольствия, а я могу гордиться, ибо, не в пример другим, имею на плечах голову да плюс три курса химико-технологического института. А вот некоторые лейтенантики званий-то нахватали, но как были тюфяками, так тюфяками и остались. Психология для них — терра инкогнита. И вот такой распоряжается моей жизнью!» — воскликнул мысленно Варухин.
Что за психологию имел он в виду? Психологию, которая являлась для Афанасьева терра инкогнита? Заключалась она в следующем.. Чтобы завоевать симпатии жителей и разжиться у них продуктами, Варухин, заходя в села, многозначительно намекал, что он-де не какой-то бродяга, а представитель спецконвоя, выполняющего особое задание по эвакуации банковских ценностей. Банковские ценности в понимании крестьян — деньги, золото — производили поистине магическое действие. Варухина снабжали всем, чем только могли. Обрадованный, он с продуктами догонял группу, а его выдумка стала быстро распространяться и вскоре дошла до немцев. Те всполошились. Особый отряд уносит золото! Этого было достаточно, чтобы фашисты ринулись в погоню.
Афанасьев ломал голову, никак не мог понять причину настойчивого преследования и, чувствуя неладное, старался оторваться от нажимавших врагов…
Вдоволь поев хлеба с салом, Варухин вышел из кустов, стряхнул с гимнастерки крошки, постоял, убил, хлопнув себя по шее, комара и стал догонять солдат. Близился вечер, солнце опускалось в парную мглу, повисшую над лесными болотами. Вершины деревьев постепенно темнели, становились плоскими, словно наклеенными на лиловое полотнище неба.
Адам продолжал вести группу без компаса и карты, по приметам, известным ему одному. Куртка на нем подпоясана патронташем, высокие охотничьи сапоги на длинных ногах выделялись добротностью среди видавшего виды снаряжения парашютистов. За спиной — ружье стволами вниз, холщовая сумка, в руке — черемуховая палка, похожая на чабанскую герлыгу. Выцветшие глаза сторожко смотрят по сторонам, палка прощупывает мшистые кочки. Пышные, зеленые, они своим невинным видом так и призывают: пожалуйста, наступай на меня! Но попробуй наступи! Только тебя и видели… Хитрая приманка для неискушенного путника. Но Адам не ошибается и каждый раз точно нюхом чувствует опасность и всех предупреждает.
Чавкает вода под ногами идущих, в сумрачных зарослях кряхтит-чертыхается дергач, тяжело дышат бойцы, кричит ребенок. Двое суток кричит без роздыху. Мать и качает его, и успокаивает, и шлепает в отчаянье — тщетно. Хриплый, надсадный плач долетает до Адама из середины колонны, где через силу волочит распухшие ноги молодая женщина.
Внезапно Афанасьев остановился. Цепочка бойцов сбивается и тоже застывает. Разведчик Максим Костылев, поджарый кудрявый парень, посмотрел вопросительно на командира.
— Слышишь? — кивнул тот головой назад. И остальные повернулись. Издали донеслись скраденные лесом выстрелы. Верхом шумно пронеслись пугливые чирки. Афанасьев, провожая их взглядом, потеребил по привычке мочку уха. Когда нервничает, рука сама непроизвольно поднимается к уху.
Выстрелы затихли. Послышался стон раненого.
— Хоть бы часок полежать… сил нет. Ведь восьмые сутки… — вздохнув, произнес один из пожилых солдат.
Афанасьев посмотрел на него с пониманием, покачал задумчиво головой и вдруг жестко отрубил:
— Прекратить скулеж! — Помолчал, как бы взвешивая возможности людей, сказал мягче, с усталостью в голосе: — Мы, десантники, не имеем права погибать бесславной смертью. — Покосился на узловатые руки старика Адама, взглянул на часы, скомандовал: — Марш! Ведите, Чубовский…
Старик вздохнул.
— Лес здесь заболотелый — страсть! В темноте идти опасно, можно и в топь врюхаться, не дай бог! Вы погодите чуток, я поразведаю, куда сподручнее податься, — сказал он извиняющимся голосом и направился в гущу сумерек, тыча перед собой палкой. Было слышно его бормотанье: — Тут бучило… хм… и тут болотняком не пройти. Это откуда же туманком потягивает? Справа… стало быть, там моховина кислая. Гм… а это что? Следы? Ух ты! Гляди-ко, и впрямь следы! Максимка, поди сюда, сынок! — позвал он из зарослей разведчика Костылева.
Тот пустился на голос. Адам, присев на корточки и согнув спину, во что-то пристально всматривался.
Опять послышалась стрельба, на этот раз, казалось, ближе. Ребенок закричал громче, десантники нетерпеливо зашевелились.
— Гайка слаба у них, чтобы наступать в темноте, — молвил кто-то обнадеживающе. Афанасьев отрицательно покачал головой:
— Нет, сегодня они не отстанут. Сколько дней гонятся! Мы им зачем-то нужны… Мы для них — кость в глотке!
— Может быть, они считают, что нас много? — спросил тот же обнадеживающий голос.
— Наоборот: они знают, что нас мало, и все-таки…
Из сумерек внезапно появился Адам, держа что-то в протянутой вперед руке. Варухин поглядел сквозь толстолинзовые очки, насмешливо хмыкнул:
— Дед, видать, того… — повертел он пальцем у своего виска.
— Похоже… — поддержал кто-то. — Катышков из дерьма насобирал… тоже находка.
Адам распрямил спину, посмотрел на бойцов, как на школяров непонятливых, указал движением головы куда-то в сторону:
— Я нашел лосиную тропу. Вот… — он потряс своей находкой. — Немцы эту тропу впотьмах не найдут, а мы по ней выйдем из болота.
И, повернувшись, зашагал уверенным, не стариковским шагом по ощеренной голыми корневищами тропе, пробитой копытами зверей. Бойцы едва поспевали за ним, спотыкались, а позади, под разнобой шагов, безотдышно пищал страдалец-малец.
Сумерки сгущались. Внезапно над верхушками деревьев разлилось мерцающее голубоватое свечение: немцы совсем близко пустили ракету, за ней — другую. При этом свечении стали видны каждая коряга, каждая лесина, лежащая поперек под ногами, и еще в разрывах ядовито-зеленой ряски — черные прогалы воды. Лосиная тропа, найденная дедом Адамом, упиралась в топкий, заросший осокой берег, а дальше простиралось болото. В двух шагах под гнилым пнем сидела здоровенная лягушка и, словно насмехаясь над людьми, глумливо пучила глазища. Вперед пути не было.
Еще несколько секунд колонна шевелилась, задние продолжали напирать на передних, остановившихся в замешательстве. Афанасьев приказал:
— Костылев и Чубовский, быстро обследуйте берег, найдите брод!
— Есть!
Максим с Адамом, вооружившись жердинами, разошлись в разные стороны. Жерди засасывались болотом на всю длину, дно не прощупывалось. Максим, потряхивая непослушными кудрями, старательно мерил, пока не столкнулся нос к носу с Адамом. Почесал озадаченно затылок: дело дрянь. Вернулся, доложил угрюмо:
— Брода нет, трясина…
— А куда ж девалась лосиная тропа? — ехидно спросил Варухин.
Афанасьев наморщил лоб, молвил в раздумье:
— Очевидно, мы попали на полуостровок…
— За-а-авел, дедуня… — отозвался опять Варухин с недоброй ноткой в голосе.
— Ты что? Ты что? Бога побойся! — Старик поднял руки, словно защищаясь. Бойцы повернули к нему головы, и не в одной из них, очевидно, зародилось такое подозрение. На самом деле, кто он, этот Адам? Откуда взялся? Почему так бездумно доверяет ему командир?
Афанасьев мог бы на это ответить, но времени для дискуссий не было. Поэтому, зная настроение бойцов, не стал объяснять, что уважения и доверия к себе добивается не тот, кто старается добиться их во что бы то ни стало, а тот, кто живет всегда на совесть.
Адам не был лесником, он просто жил в лесу. Жил с девятьсот десятого года, более четверти века. Некуда было податься в те времена, кроме как в лес. Земля в деревне — суглинок, что посеял, то пожал. От такой земли на край света убежишь. И убегали мужики за три моря, в Канаду, счастья-доли искать… Из всей деревни один Адам остался.
В первый день появления его в отряде Афанасьев долго с ним разговаривал, поинтересовался также, почему он не эмигрировал вместе со всеми.
— Да как тебе сказать, сынок? — отвечал Адам. — Вот, к примеру, есть на северных местах люди, всю жизнь в шкурах звериных ходят, сырой рыбой кормятся. Почему? Разве негде у нас жить, чтоб получше? Ан нет! Не хотят никуда перебираться. То ли привыкли, то ли еще почему-то… А может, власть родной земли над ними такую силу имеет? Не могут ее перебороть? Вот и я смекаю, что, видать, и надо мной ее сила великая есть.
Афанасьев согласился, а Адам, помолчав в раздумье, горестно вздохнул:
— Молодым был — не бросил родные места, а на старости — пришлось-таки… Не гнуть же спину перед чужаком!
И вот этот дед стоит, ссутулив сухие плечи, перед людьми, считающими, что он умышленно завел их в западню на погибель.
— Мы на полуострове, — прозвучал голос Афанасьева. — Мы заперты. Не удастся выскользнуть, будем пробиваться с боем. Костылев с автоматчиками вперед! Приготовить гранаты! Без команды не стрелять!
Десантники зашевелились, перестраиваясь, взяли оружие на изготовку, пошли за командиром. Вдруг смешались, затопали на месте — позади раздался громкий крик ребенка. И тут же, словно этот детский крик послужил сигналом к началу боя, вспыхнуло сразу несколько ракет и загрохотала стрельба. Сполохи взрывов озарили лес, посыпались сбитые пулями ветки, зашипела пронизанная раскаленными осколками мокрая земля. Женщина, упав на колени, раскинула руки, старалась закрыть своим телом ребенка от пули.
Жестким огнем фашисты намертво обложили группу десантников на полуостровке. Выскользнуть невозможно. Варухин хватил в досаде кулаком по толстому стволу осины, выругался сквозь зубы. Люди сгрудились на сухом пятачке. Афанасьев установил в самом узком месте два пулемета, а чуть впереди — несколько противопехотных мин: все свое огневое богатство. С болота пополз туман, парная сырость окутала людей.
Минуты грозной опасности сближают людей. Боец чувствует себя уверенней, если рядом надежный товарищ, если слышится его дыхание, удары сердца.
То же самое чувствовали и бойцы разношерстной группы Афанасьева. Может, завтра их уже не будет. Наверняка не будет. Но сегодня они есть, и потому теплится надежда.
— Дед, а дед? — позвал шепотом раненый.
— Что, сынок?
— Присядь, поговори со мной… муторно мне… нога, видишь… отчего так муторно ночью в лесу?
Адам жалостно вздохнул:
— Да ить муторно оттого, сынок, что не видать его, леса-то…
— Командир, почему они не наступают? — раздался чей-то приглушенный нетерпеливый голос.
Варухин фыркнул:
— Видали, чего ему захотелось!
Афанасьев не ответил. Он и сам думал об этом. Покой перед боем мнимый, кажется, противник замыслил против тебя что-то такое, что ты еще не понимаешь, а неизвестность всегда вызывает томительную тревогу. Живущие в постоянном напряжении десантники ощущали это особенно остро. Афанасьев понимал: подчиненных нужно подбодрить, поддержать их дух, но без напускного бодрячества, по-мужски, потому что ложь в такой значительный час глубоко оскорбительна и обидна. Надо быть предельно искренним. И он сказал так, как думал в эти минуты:
— Вы спрашиваете, почему немцы не наступают? Они не знают, что мы в западне, иначе бы раздавили нас с ходу. Они, очевидно, считают, что мы заняли хорошую позицию, и не хотят, разумеется, лезть на рожон, нести тяжелые потери. Спешить им некуда. Наступит день, разберутся, и тогда…
Десантники угрюмо молчали, и только сгорбившийся минер Яков Чунаев вздохнул:
— Да-а-а… рассвет мы еще, возможно, увидим…
— Не ной, Яша! — буркнул с досадой разведчик Максим Костылев. — Смерть в наше время не ЧП!
Зашуршала трава, трое несли убитого. За ними неуклюже топал Кабаницын.
— Кто? — спросил Афанасьев, вставая с валежины.
— Васька…
— Какой Васька?
— Пулеметчик. Фамилию не знаю.
Афанасьев посмотрел в темноту, туда, где сидели остальные люди. Ночь затушевала их, лица перестали существовать, слились в одно подвижное пятно.
— Запомните, фамилия Васи-пулеметчика — Иванов, — сказал Афанасьев.
Все промолчали, только женщина, прислонившись спиной к стволу осины, шептала что-то свое, извечно материнское и обессиленно, нежно качала и качала измученное дитя.
Стало зябко. Где-то тоскливо бубнила выпь да в непроницаемой черноте неба, уныло подвывая моторами, летел куда-то «юнкерс». Раненый боец все время ворочался с боку на бок стонал сквозь зубы: «Йо-оду…» — и поглаживал распухшую ногу.
Кабаницын повернулся на живот, встряхнул фляжкой.
— На, тут немного шнапсу осталось…
Из сумрака выдвинулся дед Адам. Он снял с плеч холщовую котомку, вынул березовый туесок, протянул раненому:
— Это целебная вещь, мед. Приложи к ране, загнивать не будет.
Раненый поблагодарил. Кто-то из темноты подковырнул:
— Ему не на рану, а в брюхо надо…
Адам промолчал, присел возле женщины. Она настойчиво совала распухший сосок в рот ребенку, а тот упорно не хотел его брать. Женщина посмотрела на старика долгим печальным взглядом, сказала стеснительно:
— Дедуня, попросить вас хочу… подержите Сережу.
— Давай, чего просить!
Взял осторожно ребенка на руки, принялся качать, напевая что-то дребезжащим голосом. Рука его, коричневая и узловатая, неумело поглаживала старое одеяльце, словно сметала крошки со стола.
Женщина встала, отвернулась, подняла юбку повыше колен. Послышался треск раздираемой материи.
— Позвольте перевязать вас, — несмело обратилась к раненому.
— Не надо, гражданочка, обойдусь…
Но она продолжала настаивать, свертывая оторванную от подола белую полоску. Раненый перестал сопротивляться.
— Звать-то тебя как, красавица? — спросил он, следя за ее пальцами, бинтующими ногу.
— Леся…
— Спасибо тебе, сестричка Леся. У тебя золотые руки…
Дед Адам отдал Лесе плачущего ребенка, молвил расстроенно:
— Животом мается парень…
— Не знаю, дедуня…
— Не знаешь… Чернички бы насобирать, сок черничный с молоком очень способствует…
— Нету у меня, дедуня, молока, пропало.
— Беда… одно к одному… — покачал сокрушенно головой Адам. — Старому умирать неохота, а ему, малому, зачем?
Какой-то боец не находил себе места, то туда ткнется, то сюда. Изводят мысли маетные. Это Музгин, парашютист, подрывник по специальности. Постоял с минуту над убитым пулеметчиком Васей, ушел, вернулся с саперной лопаткой, принялся с ожесточением копать мокрую, перепутанную корнями землю.
Максим Костылев, подперев рукой голову, смотрел, как он работает, затем встал, присоединился к нему. Вот еще один подошел, копают втроем. Слышно тяжелое дыхание, треск разрубаемых корней.. Скрипнул черенок, Музгин приглушенно вздохнул. Немцы пустили ракету, и над лесом она замерцала, словно от электросварки, голубым светом.
Васю-пулеметчика зарыли, помолчали, отдавая последнюю дань. Тихонько всхлипывала Леся, время от времени хрипло вскрикивал ребенок. Опять над верхушками деревьев прошипела ракета. Максим, не сказав никому ни слова, скрылся в гуще зарослей.
Из болота промозглой влагой сочился и сочился туман, оседая на листьях, на лицах, собирался в капли. Капли скатывались, и, казалось, по тебе ползают мурашки.
Прошло довольно много времени, прежде чем появился Максим. Он возник при очередной вспышке ракеты, и все увидели, что он до пояса мокрый. Сапоги в тине, опутаны стеблями травы.
— Нашел!.. — не сказал, а прохрипел надрывно, обводя товарищей шальными глазами.
На бойцов это не произвело впечатления, не возникло интереса к находке Максима. Он поискал взглядом Афанасьева, стукнул себя кулаком в грудь:
— Да провалиться мне на месте, если я не был на том берегу!
Люди сразу же встрепенулись, вскочили. На лицах еще неверие, сомнение. Максим торопливо продолжал:
— Я прошел в тумане у них под носом. Все пройдем, если тихо…
— Максимушка, корова тя забодай! — взволнованно воскликнул Кабаницын, схватил его руку, бурно затряс.
— Как тебе удалось? — спросил Афанасьев.
— Дед Адам меня надоумил. Давеча мы с ним в спешке малость прохлопали, не разглядели. А когда, немцы стали ракеты пулять, подсвечивать, вижу: следы лосей идут в одном направлении, к воде, а назад — нет. Ну и я — в воду, лосиным бродом выбрался на ту сторону.
— Молодец! Выношу тебе от лица службы благодарность. Товарищи, времени в обрез. Костылев, вы поведете группу, а я сниму постовых и секреты и пойду замыкающим. Тишина и еще раз тишина, если хотите остаться в живых.
Через короткое время вереница людей потянулась к воде, и вдруг снова… нет, это был не залп, не гром, это плач ребенка, звучавший сутками в ушах бойцов, раздался из тумана и пронесся вдоль колонны как властное напоминание о жизни… Глухой всеобщий вздох, точно всхлип отчаянья, просочившись сквозь трепетную листву осинника, лег к ногам Леси. Она виновато посмотрела на бойцов, сказала:
— Идите, пожалуйста… скорее. Идите без нас…
Сказала шепотом, но услышали все.
— О, господи! — вырвалось у Адама.
И опять тишина — живая, напряженная. Тишина, когда дыхание и стук сердца кажутся оглушительными.
Афанасьев подергал себя за мочку уха.
— Товарищ командир, разрешите? — обратился к нему Максим. — Брать с группой малого нельзя, выдаст своим криком. Давайте я провожу всех и тут же вернусь за Лесей с мальцом.
Афанасьев посмотрел на часы, покачал отрицательно головой:
— Времени не хватит, вот-вот начнет рассветать.
— Ах, разрази тя гром — ругнул неизвестно кого Кабаницын и потряс фляжкой. — У меня тут шнапсу осталось, дадим глоток пацаненку, и он уснет.
— Твоим шнапсом чертей глушить!
По толпе, сгрудившейся на «пятачке» вокруг Афанасьева, проплыл нестройный шум.
— Оставила б своего пацана, все равно на ладан дышит… — тихо пробурчал Варухин.
— И так и так гибель! — поддержал его Кабаницын и поднял вверх три пальца. — Почему, спрашивается, я должен пропадать с твоим пацаном, а мои дети оставаться сиротами? У меня их трое!
Леся на глазах как бы сжалась, стала вдруг маленькой, тоненькой. Поспешно залепетала:
— Нет, нет… я не брошу его… не могу. Он у меня один на всем свете.
Варухин осторожно тронул Афанасьева за локоть:
— Можно вас на минутку? Конфиденциально… Извините, товарищ командир, но подумайте сами, почему мы, полноценные бойцы, во главе с вами, нашим командиром, должны жертвовать собой во имя существа, которое само помрет не сегодня-завтра? Это ж явное самоубийство! Кому нужна такая арифметика? Она скорее на руку тем, кто здесь нас окружил. Верно? И психологически это будет справедливо. Верно?
Афанасьев отмахнулся с досадой от неуместных рассуждений Варухина, нервозно дернул свое ухо. На лице — мучительное напряжение. Весы судьбы… На одной чашке весов — тридцать боеспособных солдат, на другой — беспомощная женщина с больным, постоянно плачущим ребенком. Как быть? Как решить этот мучительный вопрос, внезапно поставленный перед ним самой жизнью в его двадцать три года? Подсказать некому. Да и найдется ли, вообще где-либо мудрец, которому под силу решить неразрешимое?
Прежде всего надо сохранить группу для будущих боев — это его командирский долг, но есть и другой долг — долг перед собственной совестью. И Афанасьев посмотрел на Кабаницына.
— Мне жаль, — сказал он ему, — всех детей на земле, страдающих от войны, но у вас, Кабаницын, их больше, чем у других, здесь присутствующих, и вы один кормилец. Поэтому разрешаю вам идти на ту сторону первым. Отправляйтесь.
Отвернулся, спросил сухо через плечо:
— Кому еще нужно на ту сторону в первую очередь?
— Мне! — поспешно отозвался Варухин и принялся поправлять головной убор по-походному. Зацепил в спешке дужку очков, очки упали в траву, и Афанасьеву открылись его подслеповатые, с набухшими веками глаза.
— Не знаю; Варухин, как вы дальше сможете жить на свете и смотреть в глаза людям… — Покачал головой и сам же ответил: — А пожалуй, сможете…
Варухин как-то сразу съежился, лицо его сморщилось, перекосилось. Присел торопливо на корточки, стал шарить в траве упавшие очки. Адам, стоявший рядом, тоже нагнулся, зашарил под ногами.
— О, господи! — вскрикнул он приглушенно, выдернув что-то из земли. Поднес к глазам, понюхал, взял на зуб. Рот его приоткрылся, не поймешь: плачет или смеется. — Сынки! Товарищи! Скорей мне спичку! Заслоните свет шинелями.
Не понимая, в чем дело, бойцы выполнили его просьбу. Едва успела вспыхнуть в пальцах деда спичка, как раздался его ликующий голос:
— Слава те! Они самые… под ногами растут…
Адам сбросил с себя плащ-палатку, стал проворно выдирать из земли какие-то корешки. Рыл и приговаривал:
— Мальчонкой-то я ух озорной был! Уж порол меня батя и за яблоки, и за гусей, а уж за корень — так ни в сказке сказать, ни пером описать… Мы с Северьяном, дружком моим, как наелись раз вот этого… сладкого… корня медвежьего, так и проспали в лесу сутки. Не знал, не ведал, что встрену здесь. Эй, молодушка! — позвал он Лесю. — Подай мне, милая, тряпицы лоскуток, сделаю сынку твоему лекарство.
— Какое лекарство, дедуня? — спросила она с тоской.
— А такое, чтобы спал он покрепче.
Леся недоверчиво посмотрела на него, но Афанасьев успокоил ее. Она передала лоскут Адаму, тот положил в него измельченный корень, завязал лоскут, велел сунуть мальчику в рот.
— Через пять минут заснет сном праведника, а я теперь за него помолюсь.
Отошел в сторонку, поднял к небу глаза, чтоб вознести благодарность всевышнему за ниспосланное спасение, но в этот момент вверху, словно дразня деда, начал гнусаво завывать фашистский бомбардировщик. Адам перестал молиться, матюкнулся в сердцах и погрозил кулаком в небо.
…Десантники неслышно пробирались в редеющей мгле. Этому они были обучены отменно. Болото пузырилось, хлюпало, от взмученной воды пахло илом и почему-то можжевельником, ноги цеплялись за окаменевшие в трясине коряги. Ребенок крепко спал.
Леся брела в воде по грудь, вытягивая с трудом ноги из вязкой трясины и со страхом думала: лишь бы не упасть, лишь бы не захлебнуться. Максим сосредоточенно считал шаги — скоро дуплистая осина, не то ветла, а от нее до берега рукой подать. Обочь проплывали чуть различимые силуэты кустов, они пугливо вздрагивали в неверном предутреннем свете. Начинало брезжить.
— Давай ребятенка, — робко сказал Кабаницын Лесе, перебрасывая автомат на левую руку. — Ты совсем приустала…
Леся протянула ему сына, и в этот момент спавший ребенок вдруг заорал. Заорал громко, истошно. Замыкавший колонну Афанасьев услышал крик, и в груди его похолодело. Но крик тут же как обрезало.
— Прибавить шаг! — передал Афанасьев в голову колонны, и вода, рассекаемая телами, забурлила. Взметнулись, зазвенели брызги, и вот — берег. Бойцы выбирались на сушу и падали, изможденные, в низкорослом кустарнике.
Светало. Люди раздевались в кустах и, дрожа от утренней прохлады, выкручивали мокрую одежду, портянки, чистили оружие, разминались.
Заря разгоралась, туман таял, открывая людям непроходимые топи, которые они прошли. Между листьями лохматых берез, неспокойных осин заголубело небо. Над зеленым маревом лесов всходило солнце, и радужные блики его заиграли на стеклах очков Варухина. Он оглянулся кругом и направился в кусты перекусить хлебом с салом. Солнце поднялось выше, стрельнуло в закрытые глаза малыша, он шевельнулся, почмокал пухлыми губами, сморщился недовольно.
И в это время среди болота загрохотало. Всколыхнулся распоротый багровыми взблесками жидкий туман, вздрогнула земля от взрывов: фашисты били, крошили, уничтожали неуютный клочок земли, где десантники провели самую, может быть, трудную ночь в своей жизни.
А Леся смотрела застывшими глазами на свое дитя, и не было ей никакого дела до того, что творится кругом.
СВЕТЛОЕ ОКОШКО
Шли дни, Юрась томился, а дядя Куприян никак не мог собраться сходить на поляну к Маврину болоту. Все на занятость ссылался, на дела неотложные. Скорее всего, трусил, видно, медвежья болезнь прохватила Куприяна с тех пор, как немцы его в начальство поставили.
На быстрое «возвышение» дяди при оккупантах Юрась смотрел с презрительной иронией. Ну какой из него староста? Каждому ясно, что это пешка в руках Кормыги. На первое время он ему нужен, а пройдет надобность, дадут ему под зад коленкой и — «привет!».
Куприян и сам, кажется, понимает это, но как всякий трусливый приспособленец старается угодить властям, иначе отберут кузню и опять «фирме» крах. А такое допустить нельзя, сейчас не Советская власть… Тут гляди, чтоб самого не слопали! К тому ж племянник к делу пристроен, не на чужих работает, какую-никакую, а копейку свежую, то бишь рейхсмарку, принесет.
Но племянник ни копеек, ни марок не приносил: дядя сам получал их от заказчиков. Юрась же по-прежнему бухал молотом и мучился своим неопределенным положением. К тому ж и яма на поляне не давала ему покоя. Наконец терпенье у него лопнуло, и он, закинув за плечо лопату, направился в лес один. Да только напрасно таскал он ее в лес: яма посреди зеленой поляны зияла пустым глинистым нутром. Что ж, того и следовало ожидать. А дядька Куприян твердит то и дело, мол, начальники стакнулись и умышленно убрали его, Юрася, с дороги как опасного свидетеля. А сами, поди, эвакуировались в глубокий тыл, попродали краденое добро и живут себе припеваючи.
Так ли это было на самом деле, решить Юрасю трудно, но то, что жизнь его сломана, что вместо того, чтобы воевать с врагом на фронте, как все честные люди, он оказался здесь, под фашистским сапогом, — это факт. А теперь что? Кто он теперь? Подумать страшно. К чему стремился и чего достиг? Все то же, что и прежде: кузня, частные заказы, сон, еда… Пропади она пропадом такая жизнь! Как изменишь ее? Кто даст совет? Кто поможет? Никто. Пусто кругом.
Юрась прилег на краю поляны под старой березой, пригорюнился. Из обрывочных мыслей ничего хорошего не слагалось. Двадцать лет ему, одногодки его на своих местах, все делают свое дело, на земле война гремит, а он, мечтавший с детства посвятить свою жизнь защите Родины, прохлаждается вот, задрав ноги, на полянке, и если не работает на врага, то и против него не работает.
Подперев тяжелую голову, Юрась смотрел на бурую землю, вокруг ямы, прибитую дождем. Солнце поднялось, заглянуло на поляну, ослепляя Юрася, а он лежал, не видя ничего сквозь сумрак своих дум. Что ему до всех этих зеленых трав, не тронутых косой, до синевы неба, до белых облаков, до серебристых, нервно вздрагивающих листьев осин, когда у самого все нутро дрожит?
Кругом устоявшаяся тишина, осенняя… Никакая лесная живность не нарушает ее, и вдруг знакомый удивленный голос:
— Юрка?
Юрась вскочил, повернулся на голос. Возле высокого куста лещины стоял человек в выгоревший армейской форме с автоматом в руке и с тощим вещевым мешком за плечами. Юрась пристально всмотрелся в заросшее щетиной лицо.
— Илья! — закричал он радостно, бросаясь к нему. — Вот так встреча!
— Что, не ожидал увидеть? — спросил Афанасьев, устало улыбаясь.
Юрась схватил его за руку, притянул к себе, обнял.
— Ну, дружище, встреча!.. — воскликнул он, хлопая опять его по спине.
— А ты куда с лопатой? Никак ищешь клад?
Юрась оглянулся на лопату, лежащую позади, сказал, замявшись:
— Клады до меня повыкапывали, а я… за мыльным корнем. Баба Килина велела, мыла для стирки нету.
— Что ж, дело нужное. А я думал, ты воюешь.
— Не взяли меня…
— Не взяли? Гм… Ну, ладно, как моя мама?
— Сегодня видел, живет.
— Здорова?
— Перебивается…
— А что творится в нашем богохранимом селе? Кто-нибудь из наших есть? Что делают?
— Что делают… живут пока… кто как умеет.
И Юрась принялся рассказывать о соседях, о знакомых, которым не удалось эвакуироваться и они застряли в Рачихиной Буде, про то, как фрицы выкачивают у населения продукты, а Тихон Латка им усердно помогает. С ним теперь не шути, вылез, ворюга, в начальство, старшим полицейским заделался. Агния Данилкова служит телефонисткой на почте, ну а он, Юрась, по-старому в дядиной кузне ишачит. О том, что Куприян стал старостой, умолчал.
— Эй, выходи! Здесь свои! — крикнул Афанасьев через плечо.
Из зарослей высунулся человек неопределенного возраста с автоматом на изготовку. Подошел, поздоровался. Его глаза неопределенного цвета смотрели на Юрася с добродушным любопытством.
— Попутчик мой, Кабаницын, — представил его Афанасьев и поглядел на него с укоризной. — Видишь, я был прав, когда опасался идти к матери, как раз бы втюрился. Мой соседушка, оказывается, старший полицай!
Кабаницын, шмыгнув простуженным носом, пробормотал:
— Так я ж насчет харчишек, а то конечно… — И проглотил слюну.
— Вот и я насчет харчишек… — И, повернувшись к Юрасю, пояснил: — Изголодались мы — сил нет идти дальше.
Юрась кивнул понимающе, покосился на Кабаницына.
— А по нему не скажешь… вроде матрац стеганый…
— Это у нас порода такая, у Кабаницыных, — стал было оправдываться тот, но Юрась перебил:
— Куда ж теперь путь держите?
Афанасьев махнул рукой:
— На восток, куда ж еще!
— Вот здорово! Меня возьмешь с собой? Возьми, Илья! — Юрась схватил его за локоть и, весь напрягшись, подался вперед в ожидании.
— Я еще не ухожу, видишь ноги? — Афанасьев показал на свои сапоги с подошвами, привязанными обрывками веревок. — В село мне являться — сам понимаешь… Ты уж, будь добр, зайди к маме, шепни — пусть принесет сюда мои юфтовые чеботы да хлеба. Хлеба побольше. Мешок. Добре?
— Это можно, только вряд ли она принесет…
— Почему?
— Гады развелись… попадется на глаза полицаю, тот сразу смикитит, кому в лесу хлеб понадобился…
— Верно. Как же быть?
— Что-нибудь придумаю. Жди завтра в полночь. Договорились?
— Спасибо за помощь, Юра, не забуду.
— Ну, ты, Илья, даешь! Что мы, чужие? Говори, что еще нужно? Сделаю. И… уйду с тобой. Здесь я долго не проживу. Не знаю, кто кого раньше, но скорее — они меня…
Афанасьев что-то невнятно пробормотал и, уходя, предупредил:
— Мы с тобой не встречались, понял?
— Понял, — кивнул Юрась. — Мне мой кочан на плечах еще не мешает…
Вернувшись домой, он сказал дяде, что ходил в лес, проверил воровской тайник. В нем ничего нет. Куприян насмешливо покачал головой:
— А я тебе что говорил? Эх ты! Все правду ищешь, добиваешься, а правда, гы-гы, вот! — показал он на увесистую дубину, стоявшую в углу возле печки.
Дядя был явно не в духе, чем-то расстроен. После ужина, когда бабка Килина ушла в сени мыть посуду, дядя сказал, что запахло дрянью и что Юрасю надо спасаться. Ему грозит отправка в Германию.
— Откуда вы это взяли?
— Кормыга зря болтать не станет. Акция немецких властей под названием… — Куприян полез в карман, вынул листок бумаги, прочитал по складам: — Акция «Аус-флюг ум нэб-лих». Всех молодых будут вывозить на работу в рейх. Что ждет их на чужбине, догадаться нетрудно. Но если таких, как ты, вывезут, то кто же на Украине хозяевать будет, когда придет наш час? Нет, Юрась, в Германию ты не поедешь. Черта им! Есть выход. Спасибо Панасу Гавриловичу Кормыге, надоумил: устроим все так, что комар носа не подточит.
— Что это за выход?
— Надо срочно поступить в полицию. Из полиции никого не забирают.
Юрась стукнул ложкой об стол.
— Ну нет! Я коваль и ковалем останусь.
— Вот еще! Кто ж говорит, что ты не коваль? Как работал, так и работай на здоровье. Зарабатывай грошики, они тебе нужны. Мне что? Все в могилу с собой не заберу. По-пустому не тревожься, останешься ковалем, а полицейским так, для вида. По совместительству, так сказать… Я договорился с Кормыгой, ни на какие дела и на облавы посылать тебя не будут.
— Нет, дядя, и не говорите, в полицию я не пойду. Лучше в лес убегу!
— Ага… так тебя там и ждут. На плечах твоих голова или бурак? Что ты мелешь?
Дядя снял суконный пиджак и повел пространную речь про то, что разумный человек думает в первую очередь, как устроить собственную жизнь, вперед заглядывает, прикидывает на все стороны, чтоб не ошибиться. Но сегодня положение такое, что думать не приходится. Красные войска разбиты, а у немцев сила. Не подчинишься — скрутят, и каюк.
Тягостное чувство безысходности овладело Юрасем, но он тут же вспомнил встречу с Ильей и ободрился. «Есть светлое окошко», — подумал он и решил от споров с дядей воздержаться. Раз дело зашло так далеко, Илья не оставит его на съедение врагам, возьмет с собой.
Дядя принял молчание племянника за привычное послушание и остался доволен. Чего хотел, того и достиг: даровой работник останется дома, да к тому ж еще жалованье будет приносить за службу в полиции. Главное — положить начало, а дальше дело развернется. Со временем кузня будет преобразована в большую мастерскую, рабочие сами прибегут с поклоном, чтобы взял на работу, потому что другого такого предприятия в округе нет. О-о! Господин староста Темнюк еще покажет, кто он такой! Долго выжидал, долго терпел, теперь держитесь!
Когда Юрась рассказал Афанасьихе про Илью и что он просил сапоги и хлеба, она всплакнула от радости, что скоро увидит сына, и тут же захлопотала у квашни. Бралась то за одно, то за другое, суетилась и опять плакала.
Юрась выудил из дядиного тайника изрядный кусок сала и отнес его незаметно в сарайчик, где обычно спал. Вечером, когда село уснуло, он положил в мешок сало, пробрался к Афанасьихе, взял у нее несколько ковриг хлеба, а она — котомку картошки, и задворками, известными Юрасю, глухими тропками они направились в лес.
…Юрась домой вернулся на рассвете расстроенный. Илья подтвердил, что возьмет его с собой через линию фронта, но дорога туда неблизкая и нелегкая. Нужно собраться с силами, запастись харчами. Пусть Юрась готовится. Через неделю они встретятся опять на этом же месте и договорятся обо всем подробно.
Юрась решил харчей в день ухода взять побольше из спрятанных дядей запасов, теплую одежду и обувь принес загодя в чулан и через неделю, как велел Илья, ночью прибыл на место встречи. Промаялся до утра, но Афанасьев почему-то не явился. «Возможно, что-то помешало», — подумал Юрась и отправился на следующую ночь опять. Утром вернулся домой почерневший, с запавшими глубоко глазами. Не появился Афанасьев и на этот раз. «Ушел без меня», — подумал с горечью Юрась.
ПАРТИЗАНЫ ПОНЕВОЛЕ
Хлеба, сала и картошки, доставленных Юрасем и Афанасьихой, хватило проголодавшимся десантникам на один раз. Изнуренные боями и длинными переходами, они отсыпались несколько суток в чащобе. От одежды остались лоскутья, от сапог — голенища. Дед Адам на скорую руку сплел десять пар лаптей, в них и топали десантники да еще пошучивали: дескать, для диверсанта обувка в самый раз, абсолютно бесшумная…
От Юрася Афанасьев узнал, что в райцентре расположены фашистские склады, но нападать на них считал пустой затеей. То, что бойцы выдержали раньше, теперь им не под силу. Да и воевать нечем, боеприпасов — кот наплакал.
На третьи сутки пребывания в районе Рачихиной Буды Афанасьев послал несколько мелких групп по лесным дорогам, авось удастся подловить вражескую машину или обоз: до крайности были нужны мины, гранаты, тол, продукты, одежда — осень на носу, а бойцы в одних гимнастерках. Ночами в шалашах стало прохладно, костры жгли с оглядкой. Нужно было принимать окончательное решение, что делать дальше: выбрать место поглуше и рыть землянки или двигаться на восток в том потрепанном виде, в котором находилась группа. Афанасьев колебался.
Однажды он вспомнил, что километрах в двадцати к северу есть хутор Спадщина. Бойкие магистрали там не проходят — глухомань. Вряд ли немцы сунутся туда, а тем более — поставят там гарнизон. Есть смысл проверить. Если предположение окажется верным, в хуторе можно пожить и собраться с силами.
Действительно, немцев в селении не было, старосты и полицаев — тоже. Лишь в одном доме оказался неизвестный человек в военной форме без знаков отличия. По выправке было видно, что это кадровый командир. Таких за версту распознаешь. Почему он околачивается на глухом хуторе? Окруженец? Дезертир? Афанасьев спросил об этом без обиняков. Неизвестный усмехнулся в усы:
— То же самое я хотел бы услышать и от вас.
Афанасьев смерил его взглядом.
«Нет, не дезертир… больно смело разговаривает, значит, не опасается. Иначе не стал бы держаться вызывающе, так независимо. Кто же он? Пожалуй, стоит сделать первый шаг. По-хорошему…» И Афанасьев, вынув из кармана удостоверение личности, сказал незнакомцу:
— Покажите и вы какой-нибудь документ…
— Для своих найдется… — сказал тот с мягкой улыбкой и протянул серую форменную книжицу, удостоверение, выданное райвоенкоматом Купчаку Родиону Захаровичу. Афанасьев шлепнул себя обрадованно ладонью по лбу:
— Так это вы вместо подполковника Курасова? Он два года назад посылал меня в военное училище. Теперь вы работаете?
— Работал… — покачал головой Купчак. — А вы командуете взводом?
— Командовал… — в тон ему ответил Афанасьев. Они пожали друг другу руки.
— Это все, что осталось от вашего взвода? — спросил Купчак.
Афанасьев вздохнул:
— От парашютно-десантной бригады… — И в свою очередь спросил сочувственно: — А вы не успели эвакуироваться?
Вместо ответа Купчак показал еще один документ. В нем значилось, что предъявитель его является комиссаром партизанского отряда «Три К» и что в хуторе он находится по организационным делам.
Вскоре десантников разместили по хатам, а Лесе с больным ребенком отвели целый пустующий дом. В кои времена все наелись досыта — и в баню. Парились, смывали с себя походную грязь, стирали бельишко.
Управившись с делами, Афанасьев пошел к Купчаку узнать, что творится на фронтах. Тот рассказал и показал по карте, где находятся наши и фашистские войска, а вернее, где находились две недели назад, потому что сведения устарели, а рации в отряде нет.
— Положение… — потеребил мочку уха Афанасьев.
Советские войска отступили так далеко, что он не представлял, как соединиться со своими. Настроение его, как ртутный столбик в мороз, резко упало. Купчак же, понимая, в каком затруднении находится группа, предложил влиться в партизанский отряд.
— А где ваш отряд?
— В лесу на базе.
— А командир?
— И командир…
— А сколько у вас людей?
Купчак не ответил. Тертый, видать, калач… О себе помалкивает, а сам старается завербовать кадровую единицу. Мужик не промах. Может быть, так называемый отряд только на бумажке или в голове комиссара числится? Скорее всего так оно и есть, а тут прямо с неба, в полном смысле слова, свалились все военные специальности от сапера до артиллериста.
Афанасьев не сказал Купчаку ни да, ни нет, и тот, понимая его осторожность, стал нажимать с другой стороны:
— Допустим, вам посчастливится и вы доберетесь лесами до Белгородщины, а дальше как? Переправитесь через Псёл, и немцы тут же перещелкают вас, как куропаток, потому что укрыться негде — степи и степи, сколько глаз хватает.
Видя, что слова его произвели впечатление, Купчак хитровато усмехнулся и стал расспрашивать про Рачихину Буду, много ли знакомых, друзей. Афанасьев отвечал бегло и сжато. На вопрос, что представляет собой Агния Данилкова, пожал плечами:
— Учились когда-то в одной школе, теперь она работает телефонисткой.
— Откуда вам известно?
Афанасьев рассказал, что встречался с матерью и с соседом Байдой, от них и узнал. Купчак нахмурился.
— Вот кто ваш сосед!
— А что? За ним что-то водится?
— М-м-м… а он не говорил вам, кого немцы в вашем селе поставили старостой?
— Я не спрашивал.
— Дядя. Байды, Куприян Темнюк, и есть староста.
По лицу Афанасьева пошли пунцовые пятна. Потер мочку уха, сказал хмуро:
— Байда с моей матерью принес нам в лес продуктов и просился со мной.
Купчак пожал плечами, вздохнул:
— Может быть, сама судьба привела вас в родные края, чтобы спасти от гибели мать. Думайте, лейтенант!
Вечером на пустыре за домами состоялось строевое собрание. Афанасьев изложил обстановку, которая в основном и так всем была известна. Потом говорил Купчак. Он правильно уловил настроение десантников и понимал опасения Афанасьева за будущее группы. Настоящий командир всегда стремится к определенной самостоятельности, оберегает традиции, порядки. Так было, так и будет. Купчак сказал:
— Дела, товарищи, неблестящи и у вас, и в партизанском отряде, который я представляю. О ваших трудностях рассказал лейтенант, а у нас беда в том, что базу, заложенную нами в лесу, кто-то выдал фашистам. Мы остались без оружия, без снаряжения и продовольствия. Это усложняет и затягивает комплектование отряда. Нами за короткое время принят ряд срочных мер, раздобыли немного оружия, есть мука, скот. Плохо с боеприпасами, со взрывчаткой, но самое плохое — это отсутствие специалистов по военному делу. Просто, товарищи, крах! А у вас есть достаточный боевой опыт, профессиональная подготовка. Вы могли бы стать боевым ядром отряда, у вас бы учились другие. Я советую вам присоединиться к отряду на правах отдельного подразделения во главе со своим командиром.
Купчак заметил, как во время его речи на лицах десантников проскальзывали скептические ухмылки.
— А чем гарантируется ваше обещание? — спросил Афанасьев, глядя в землю.
Купчак немного подумал, сказал твердо:
— Моим словом коммуниста.
Собрание разноголосо шумело. Химинструктор Варухин ворчал:
— Это, знаете, начинает быть похожим на концерт шарманки с симфоническим оркестром, если не хуже… Лично мне здесь делать нечего. Какая у вас тут химия?
— Тебе все не так, все не по тебе, — отозвался Максим Костылев.
— Не дойдем мы до своих без помощи.
— Жди персональный самолет!
— Да будет вам! Помолчите!
Спорили недолго. Ясно было всем: где ни воевать, а надо воевать. Добраться до фронта шансов мало, распустить группу — преступно. Тем более что десантники специально подготовлены для действий на занятой противником территории в отрыве от своей базы.
— Значит, заметано! — повеселев, сказал Купчак. — А теперь к делу. В дальнейшем вам придется вести пешую разведку, а добудете лошадей — конную. Что такое знание местности для разведчика?
— Альфа и омега, — ответил Максим с важностью.
Довольный Купчак улыбнулся.
— Правильно, молодец! Значит, сегодня отдыхать, а завтра небольшое задание: надо поймать одного лесника-предателя.
Приказ десантники выслушали стоя, как это бывало в недалеком прошлом, когда они с парашютами за спиной стояли на территории аэродрома и слушали своих командиров. Собрание кончилось. В силу вступала железная воинская дисциплина, начиналась неведомая партизанская жизнь.
* * *
Предателя-лесника пошли ловить трое во главе с Максимом. Он был вооружен автоматом. У Якова Чунаева за спиной мешок, в мешке три кругляша — милые сердцу противотанковые мины. «Возьмите и поставьте по своему усмотрению», — сказал Купчак, вручая мины. У Платона Музгина на шее — трофейный «шмайсер». Двинулись лесом напрямик. Было тихо и по-осеннему прохладно. Разведчики шли по увалу, где деревья повыше. Справа внизу изгибалась глубокая промоина, она то расширялась, то переходила в узкую расщелину. Постепенно увал сошел на нет, впереди виднелась мокрая, заросшая лозняком впадина.
Вдруг совсем близко послышался кашель. Разведчики переглянулись, зашарили вокруг глазами. Видят, из густой заросли краснотала вылезает сутуловатый старикан с седой короткой бородкой. На нем неуклюжий плащ из брезента, мокрые, залепленные грязью сапоги, на голове картуз. Старик по виду смирный, стоит, кашляет. Руки держит в карманах. Максим направил на него автомат.
— Кто такой?
Неизвестный перестал кашлять, посмотрел исподлобья узенькими колючими глазками на Максима, затем на свои захлюстанные сапоги, спросил:
— Это вы мне?
— А то кому ж?
— Утопленник я, — показал он на свои мокрые ноги.
— Шу-у-тник… А между прочим, пророчества сбываются… — кивнул Максим на глубокую колдобину с водой. Нахмурился строго: — Что здесь делаешь?
— Лес сторожу.
Разведчики выразительно посмотрели друг на друга, встали по бокам у старика.
— От кого же ты, папаша, лес стережешь?
— От злоумышленников всяких…
— Предъяви документы, — приказал Максим.
— Где ж я возьму документы, ежели у меня их нет?
— Папаша, шутки по боку! Показывай, иначе… у нас это быстро!.. — шевельнул Максим стволом автомата.
Лукавая усмешка тронула тонкие губы лесника. Сказал:
— А я подумал было, вы — грибники из Чугров…
Максим побагровел до ушей, выругался про себя. Болтал, болтал, а пароль, который сообщил ему Купчак, не спросил. Ответил старику хмуро, с досадой:
— Мы и лещину трясем…
Седобородый осклабился во весь рот, полный ровных желтых зубов.
— То-то вижу — лихой народ…
Он все еще держал руки в карманах и вдруг откинул полы плаща, и разведчики увидели, что у него вместо карманов — прорехи, а из прорех торчат зажатые в руках пистолеты. Максим готов был сквозь землю провалиться. Разведчик, называется! Промах за промахом, опростоволосился совсем. Окажись старик врагом, уложил бы всех за одну секунду.
— Ну чего вы, словно обалдели? — обратился старик к Максиму, пряча пистолеты. — Я командир отряда «Три К» — Коржевский Карп Каленикович. Будем знакомы. Вы парашютисты, о вас мне сообщил Купчак. Значит, за лесником отправились? Не ходите, его поймали. Пойдемте обратно.
Шли не спеша, разговаривали. Когда до хутора оставалось километра полтора, в той стороне вдруг сухо ухнуло. Пушка? Откуда взялась она на хуторе?
«Ух-ух-ух!» — раскололось по лесу отголосками.
— Что за чертовщина? Немецкая танковая стреляет, — определил по звуку Максим.
Все остановились и услышали трескотню автоматов. Коржевский решительно махнул рукой:
— Бегом!
Бросились вперед, оставив позади Коржевского. Сквозь прогалины меж дубами зачернели деревянные крыши Спадщины. Остановились. На хуторе все ходуном ходит. Автоматные очереди полосуют воздух, сливаясь моментами в сплошной треск. Громче автоматов бахают винтовки. Откуда-то сухо и часто бьет пушка.
— Вот он, старый знакомый, пропасти на него… — нервно сплюнул Максим и показал вправо, где возле крайнего дома ревел и барахтался в трясине танк. «Засел, видать, основательно. Фю-ю-ю!.. У него гусеница свалилась. Ну, в таком случае капут! Отдавай, фриц, концы… Не выкарабкаться тебе до скончания света! Ух, черт! А танков-то, оказывается, два! Стреляет другой, тот, что стоит на твердой дороге». Из дула его пушки раз за разом выплескивается оранжевое пламя. На хате, что стоит рядом с ним, крыша разворочена, горит. По небу стелется густой дым.
Залегшие на околице хутора десантники бьют по танкам из винтовок и автоматов — больше не из чего, а это все равно что стрелять по носорогу из дробовика… Да и не достают пули до танков — далеко. Вот экипаж погрязшего в болоте танка выскочил из люка и бросился к своему исправному собрату.
— Эх, гранату бы! — воскликнул возбужденный боем Чунаев.
— Какой ты прыткий! До коробки пятьсот шагов… — буркнул с досадой Музгин.
Тем временем пострадавший экипаж проворно взобрался на исправный танк и залег по ту сторону башни. Там пули партизан им не страшны. Максим хлопнул со злостью ладонью по стволу автомата, выругался:
— У-у-у… пукалка паршивая!.
Подбежал трусцой запыхавшийся Коржевский, скользнул взглядом по обветренным лицам десантников. Взъерошенные брови, вздрагивающие ноздри, глаза с прищуром, напряженные. Он уже разобрался в обстановке.
А танк на дороге, взревев, лязгнул железом. «Ах, проклятущий, пошел в атаку на хутор? Нет, не решился. Боится, долбанут из-за угла гранатой». Разворачивается медленно, рывками, а экипаж с застрявшей в болоте коробки ползает вокруг башни, прячется от пуль. Опять впереди орудийного ствола блеснуло. Бах!
— Мины! — крикнул Коржевский, но никто ничего не расслышал: в ушах едкий звон. — Мины давайте! — повторил он нетерпеливо. Теперь поняли: требует минировать дорогу. «Зачем?» — переглянулись Музгин с Чунаевым, уставились на Максима. Тот кивнул: выполняйте, раз начальство велит. Минеры бросились выполнять приказ, не понимая его смысла.
Выдолбить в твердой земле ямки для мин времени не было, поставили железные кругляши в промытой дождями колее между могучих дубов, подступавших к проезжей части, замаскировали их сухими листьями, отбежали в кусты. Лежат, поглядывают на Коржевского. Почему он считает, что танк пойдет по этой, а не по другой дороге? А тем временем лязгающая махина приближалась, она шла именно на них. Минеры заволновались: только бы не свернула! Нет, не сворачивает, идет.
— Давай, давай сюда! — прошептал Максим азартно и посмотрел с уважением на Коржевского: «Вот что значит отличное знание местности! Альфа и омега!»
Приземистый танк остановился на опушке, сверкнул несколькими выстрелами, покачнулся и направился прямехонько к дубам, сотрясая землю. Вот оно, счастье минеров! Затаили дыхание, впились глазами в громадину: подорвется или нет? Она продолжала накатываться с лязгом, с громом. «Ну… ну… смелей!.. Есть!»
Из-под гусениц взметнулись огненные клочья. Танк крутнулся на месте, стволом пушки ударил в могучий дуб. Цеплявшиеся за броню фрицы посыпались на землю, но дуб устоял, лишь окутался пылью и дымом.
Разведчики открыли огонь, застучали по броне пули, уносясь рикошетом, впиваясь в стволы деревьев. Покончив с танкистами, разведчики подошли к танку. Он гудел от огня.
— А неплохо горят стальные дровишки… Как, ребята? — усмехнулся со злостью Коржевский.
— Подходяще… — ответил степенный Музгин.
— А где же третий мужик-то ваш? — оглянулся Коржевский.
— Кто, Чунаев? Там он… — показал Музгин в ту сторону, где валялись убитые. — Сапоги нашел…
— А-а-а…
…В ту ночь группа Афанасьева вместе с командиром и комиссаром отряда отбыла на главную базу партизан. Лесю с больным мальчиком оставили на хуторе поправляться.
КТО ЖЕ ИНКВИЗИТОР?
Летом в партизанском лесу даже в полдень сумеречно, но сейчас, когда листья пухлым слоем легли на землю и ветки приподнялись, стало светлее.
Узкая, извилистая тропинка, пересеченная корневищами, выводила на небольшую полянку. По одну сторону ее стояли стройные рябины, поникшие тяжелыми яркими гроздьями плодов, по другую — высились громадные сосны. Под соснами вокруг полянки — партизанский лагерь. Место отменное. С северо-востока доступ перекрывает моховое болото, дальше густой, непролазный чапыжник, а с юга — переплетенья глубоких оврагов. Новый человек, пожелавший найти проход в этом лабиринте, не достиг бы успеха.
Партизаны жили в землянках, покрытых дерном. Под навесами стояли повозки, рядом, в связанных из жердей сараях жевали жвачку быки, похрапывали лошади. Там и сям над печурками вился дым.
Афанасьев прошелся по лагерю, осмотрел внимательно землянки, поморщился:
— Душок, однако, у вас, братцы, — козел не выдержит…
В ответ криво усмехнулись:
— Посмотрим, в каком дворце ты заживешь…
Первую неделю десантники рыли себе землянку. Делали добротно, по эскизу, начерченному Афанасьевым, старались построить лучше, чем у соседей: как-никак кадровое подразделение, а армия в любых условиях должна быть образцом для остальных. Пошла вторая неделя, а хлопоты по устройству все продолжаются. Некоторым казалось, что они чересчур затянулись, что делается много лишнего, но у Афанасьева свои соображения. Хотя его группа состоит из кадровых военнослужащих, однако единства, сплоченности в ней пока нет. В партизанском отряде тоже период становления, нет еще служб, нет штаба, зато есть много времени для безделья, а это, по мнению Афанасьева, страшнее всего. Ничто так не размагничивает бойцов, как внезапный переход от напряженной походной жизни к ничегонеделанью. Потому он и старается занять людей трудом, ибо труд, равно как и бой, объединяет.
Разведвзвод, как теперь именовалась группа десантников, жил строго по расписанию.
«Уровень цивилизации прямо пропорционален чистоте кожи», — повторял Афанасьев, и по окончании строительства землянки взвод принялся за сооружение бани. Ежедневно по два, по три часа проводилась боевая учеба: подрывное дело, маскировка, тактика действий в лесу и, конечно, джиу-джитсу. Смотреть собирались все свободные партизаны, в большинстве гражданские люди, никогда ничего подобного не видавшие. Неприученные к таким порядкам, они с недоверием приглядывались к «казарме и муштре» Афанасьева, но комиссар Купчак поддерживал его и ставил в пример. В будничных делах взвода он видел большой смысл и гордился тем, что привлек в отряд такое образцовое подразделение. Оно импонировало ему по всем статьям: и тем, что являлось частицей настоящей армии, и тем, что во главе его стоял настоящий командир. Да и мог ли Купчак оставаться безразличным, если сам прослужил в армии больше двадцати лет! Комиссар так часто хвалил разведчиков, что настроение деловой кропотливости, в котором они постоянно пребывали, начало невольно восприниматься и теми, кто раньше далек был от армии, от винтовки, от войны, у кого руки потянулись к оружию не из-за любви к нему, а по необходимости.
Однажды Коржевский вызвал Афанасьева к себе. В землянке, кроме него, сидел у стола Купчак, а в углу на нарах примостилась Васса, дочка Коржевского. Она категорически отказалась эвакуироваться в тыл, ушла с отцом в отряд.
Когда Афанасьев подходил к землянке, оттуда слышался ее заливистый смех, но стоило приоткрыть дверь, как смех тут же оборвался. Васса свела брови, еще не умеющие хмуриться, и уткнулась в какую-то потрепанную книжку.
Коржевский с нескрываемым удовольствием поглядел на подтянутого лейтенанта. Гимнастерка, истлевшая на плечах, старательно заштопана, в петлицах блестят кубики, вырезанные, по всей видимости, из крышки консервной банки, ремень туго подтянут.
— Садись, Илья Иванович, — показал Коржевский на скамейку.
Афанасьев снял пилотку, присел боком.
— Вот что, Илья Иванович, — продолжал Коржевский. — Как говорится, не сам хочу, — нужда заставляет. Придется взять у тебя двух разведчиков. Как ты на это смотришь?
— Пожалуйста! — ответил тот с готовностью. — Я и сам с ними пойду. Какое будет задание?
— Ты не понял, они нужны мне насовсем.
Афанасьев пристально взглянул на комиссара и ничего не ответил. Только взглянул. Но комиссар понял, проговорил, усмехаясь миролюбиво:
— Знаю, знаю, что ты думаешь… Комиссар давал, мол, слово не трогать бравых десантников, а…
— Ладно! — воскликнул Коржевский. — Я ваш уговор знаю и раздергивать взвод не собираюсь. Мне нужен только дед Адам, который, если уж на то пошло, такой же десантник, как и я… Зато он мужик хозяйственный и для отряда просто клад! Любому интенданту фору даст, согласен?
— Да, — кивнул Афанасьев.
— Ну и добре. А как ты смотришь на химинструктора Варухина?
— В каком смысле?
— Вообще…
Афанасьев пожал плечами:
— Не знаю, какой он химик, но разведчик из него… кхм!
Хлопнула брошенная на нары книжка. Афанасьев оглянулся, перехватил взгляд Вассы, подумал: «Не иначе моя аттестация, данная Варухину, крепко задела дочку командира. Ишь как наежилась! А почему, собственно, она берется судить о Варухине, откуда ей известно, кто такой Варухин?» И Афанасьев заявил твердо:
— Вышеупомянутый химинструктор не представляет для отряда ценности как разведчик. К тому и с дисциплиной у него…
Васса сделала энергичный протестующий жест. Коржевский покосился на нее с досадой. Афанасьев вопросительно прищурился, а Купчак покачал головой. Несколько секунд длилось натянутое молчание. Затем раздался звенящий от сдерживаемого волнения голос Вассы:
— Порочить человеческое достоинство, душевность и называть это воинским воспитанием — такое просто надо уметь!
Афанасьев даже растерялся немного от вызывающего тона Вассы, но, быстро сообразив в чем дело, постарался ввести разговор в спокойный режим.
— Ваша проницательность, Василиса Карповна, достойна, извините, лучшего применения… Лично я, видя вас неделю с небольшим, не взял бы на себя смелости утверждать, что знаю вас, а вы уже разобрались кто есть кто. Я вам просто завидую.
— Вот именно, завидуете! — воскликнула Васса. — Да! Вас от зависти распирает! Если рядом с вами способный человек выше вас на голову, вы готовы…
— Васса! — сердито прикрикнул Коржевский. — Ты что себе позволяешь? Замолчи или отправляйся гулять!
— Хорошо, я уйду, но не забывай, что ты дал слово…
— Ладно, иди, — хмыкнул Коржевский смущенно и дернул свою бороду.
Васса взяла книгу и гордо удалилась.
— Не обращай внимания, Илья Иванович, это у нее возрастное… От чересчур щедрого сердца. Для нее пока что существует только черное и белое… Пройдет со временем.
— Я так и понимаю, — ответил Афанасьев с деланной улыбкой, а сам подумал ревниво: «Какую, однако, ярую защитницу приобрел Варухин! Огонь девка! Зря только по мне молнии мечет, я вовсе не дорожу ее знаменитым подзащитным».
С той памятной ночи на полуострове Афанасьев Варухина терпеть не мог. К тому ж не было дня без того, чтоб Варухин не отколол какой-нибудь номер. Если он понадобился зачем-то командиру, пусть забирает ради бога! Афанасьев и сам подумывал не раз, куда бы спихнуть такое добро…
— Мы тут с комиссаром приняли решение, — сказал Коржевский, — пустить Варухина по химической части.
— Он вам нахимичит… — язвительно произнес Афанасьев.
— Вот видишь, Илья Иванович, ты действительно воспринимаешь его не совсем… — Коржевский, заметив усмешку, скользнувшую под усами Купчака, рассердился. — Не вижу ничего смешного. Специалистов химичить хоть пруд пруди, а вот создать горючую жидкость никого не найдешь! В бою бутылка горючей жидкости… Да что говорить! Через неделю-другую закончим комплектовку отряда и начнем действовать. Все службы должны четко работать. Так что присылай мне деда Адама немедленно. А Варухина… этот пусть пока останется в твоем взводе.
— В какой, простите, должности?
— Бойца! Рядового. А когда добудем необходимые химпрепараты, используем по специальности.
Афанасьев встал, надел пилотку, козырнул:
— Есть прислать Чубовского и оставить Варухина в должности бойца до получения химпрепаратов! Разрешите идти?
Коржевский дернул себя за бороду и, вспомнив что-то, молвил с усилием:
— Ты, Илья Иванович, того… помягче с этим Варухиным. Учитывай, так сказать… Старайся в первую очередь находить в людях хорошее и развивать… Понял?
— Так точно! Будет выполнено.
Коржевский вздохнул и отпустил командира взвода.
«Расплакался, подлец, перед дочкой командира, заскулил на свою судьбу. Меня законченным извергом изобразил. Недаром Васса так напустилась», — подумал Афанасьев о Варухине и по существу был прав, но по форме это выглядело несколько иначе. Варухин не дурак жаловаться открыто на тех, от кого зависит в какой-то мере, напротив: Афанасьева он даже подхваливал, но делал это таким образом, что впечатление о нем у Вассы складывалось совершенно отрицательное, а сам Варухин в ее глазах выглядел безответным страдальцем. Между тем хитрому «страдальцу» в общем-то жилось неплохо, чрезмерными стараниями он себя не утруждал, и, когда ему временами казалось, что его прижимают, он прибегал к испытанным приемам. Чего проще при нужде прикинуться непонятливым, туповатым простачком! Таких все жалеют, на их ошибки смотрят сквозь пальцы, не отягчая себя заботами разобраться, ошибки это или что-то другое.
Совершенно неожиданно и весьма кстати появилась поддержка со стороны дочки Коржевского. А появилась потому, что он с первой же встречи сумел взять нужный тон, подчеркнуть легким штришком собственную значительность. При следующих встречах с Вассой, а встречались они по нескольку раз на дню, Варухин рассказал, как пришлось воевать ему в десантной бригаде, хотя он ни единого выстрела по врагу не сделал, поскольку обязан был следить за «химической безопасностью роты», рассказывал и о том, как до войны учился в институте и кем собирался стать. При этом он не выпячивал себя. И ни о ком не обмолвился худым словом. Зачем? Все люди-человеки, все грешны. Что поделаешь? Идеалов нет. Нет идеалов, но есть те, кто стремится к совершенству. Они видят все, все понимают и потому относятся к человеческим недостаткам терпимо.
«В Игнате чувствуется какая-то особенная сосредоточенность и вместе с тем детская откровенность. Врожденный такт не позволяет говорить ему много о себе, — думала Васса о Варухине. — Скромность — это не мелочь, но он скромен даже чересчур. И это его отличительная черта — черта человека, живущего глубокой внутренней жизнью. В сравнении с ним остальные десантники… да они ни в какое сравнение с ним не идут. Небо и земля…»
Васса в этом убеждена. Так она и заявила отцу и настоятельно просила вывести Варухина из-под начала Афанасьева. Но отец, видно, все еще считает ее несмышленым ребенком, говорит: «У тебя слишком щедрое, доброе сердце».. «Ну и что? А разве плохо, когда в сердце много добра? Плохо то, что нет ему применения, а ведь хочется поделиться с людьми, которым его так недостает! Афанасьев с его ограниченным интеллектом хотел бы видеть вокруг себя не людей с мозгом и кровью, а бездушных истуканов, беспрекословно и бездумно исполняющих его волю. Просто уму непостижимо, что такие разумные люди, как отец и комиссар Купчак, мирволят ему!» — размышляла Васса.
Вечером она сидела с Варухиным в укромном местечке.
— Должность начхима отряда вам обеспечена, — говорила она и смотрела мечтательно ему в глаза. Они лишь с первого взгляда кажутся бесцветными, а когда присмотришься внимательней, начинаешь различать тот голубовато-серый цвет… Тут и очки не помеха.
«Удивительно, — думала Васса, — прошел сквозь огонь сражений, а лицо чистое, гладкое, нет на нем сколь-нибудь заметных следов перенесенных лишений и страданий. Снял человек груз с плеч и как бы обновился. Разве это не свидетельствует о нравственной силе личности, о преобладании в ней духовного над практическим». Вдруг Васса, словно споткнувшись мыслью о невидимую преграду, остановилась, напрягая память. Ей показалось, что эти слова или похожие она уже читала у кого-то раньше, то ли где-то слышала.
* * *
…Бабье лето. На ветвях висят клочья серебристой паутины, припекает солнце. Афанасьев идет по лагерю. Сегодня он дежурный. На поляне пусто, все люди при деле. Идет, задумался. Вдруг… Что такое? Под телегой лежит босой человек, закинул ногу на ногу, под головой — мешок. Сам лежит на спине, а ноги выставил на солнце и шевелит пальцами, прогревает.
«Кто бы это?» — думает Афанасьев.
— Эй, товарищ!
Товарищ проворно опускает ноги, переворачивается на живот, вылезает.
— Варухин? Чего это вы разлеглись?
— Вы знаете, товарищ комвзвода, химической опасности не предвидится…
— На самом деле? — щурится Афанасьев. — Впрочем, я думаю так же. Но есть другая опасность, надеюсь, вам ясно, какая? Поэтому, во избежание таковой, вам немедленно следует отправиться на занятия.
Варухин неторопливо натягивает сапоги, уходит.
Полчаса спустя Афанасьев возвращается мимо той же повозки. Тьфу! Что за наваждение! Опять на солнце торчат босые ноги. Варухин лежит в прежней позе и шевелит пальцами! Афанасьев позеленел.
— Варухин, черт побери! Почему не выполнили приказание?
Тот вылезает из тени, встает.
— Товарищ комвзвода, я хотел выполнить, но опоздал. Занятия уже кончились.
— Так люди другими делами занимаются!
— Вы о других делах не говорили. Откуда я знаю, чем мне заниматься?
— Хорошо, я дам вам занятие, на которое вы не опоздаете и которое быстро не кончится.
— Пожалуйста…
— Возьмите лопату и выкопайте помойную яму, а то лагерь гудит от мух. Закончите — доложите.
Варухин взял лопату, отправился копать. Афанасьев постоял немного, наблюдая, как он работает, и ушел уверенный, что на этот раз приказание будет выполнено. Но прошел час, и Варухин опять пропал. Афанасьев кликнул дневального Чунаева и велел разыскать его. Через минуту являются оба.
— Вырыли яму? — спросил Афанасьев.
— Так точно!
Афанасьев прищурился. «За час выкопать кубометр твердого, перепутанного корнями грунта?» Чунаев рассмеялся.
— Там такая яма, что ежели выплеснуть в нее котелок воды, то как раз доверху будет…
— Странные вы люди! У меня же сантиметра не было! Я приблизительно…
— Хор-рошо, обойдемся без сантиметра, — процедил сквозь зубы Афанасьев. — Ройте вглубь до тех пор, пока не станет вас видно, а вдоль и вширь, чтоб можно было лечь и вытянуться во весь рост.
Варухин работал до вечера, копал и весь следующий день и еще два дня. Дело, по всей видимости, подвигалось отнюдь не споро. Афанасьев пошел проверить и, если нужно, помочь советом. Подошел к яме, и что же? Со дна — могучий храп! Подстелив под себя ватник, Варухин преспокойно спал. Афанасьева взорвало.
— Как вы смеете дрыхнуть!
Варухин вздрогнул, поднял голову, поглядел вверх, проговорил покорно:
— Что вы, товарищ комвзвода, разве я дрыхну? Вы же сами приказали вытянуться во весь рост и мерять длину ямы. Я ее как раз и меряю…
…Несколько дней спустя Коржевский проводил тактические учения отряда. По окончании учений на опустевшем НП обнаружил чью-то винтовку. Спросил старшину, чье оружие. Дед Адам заглянул в список и сказал, что винтовка Варухина.
— А где Варухин?
— Пошел в лагерь со всеми.
— Возьмите оружие и передайте командиру взвода, пусть разберется.
Когда Адам вручил винтовку Афанасьеву, тот лишь тяжело вздохнул. Вызвал провинившегося.
— Почему бросили оружие?
— Так вы знаете, товарищ комвзвода, я его не бросал. Когда вы меня назначили вестовым, мне было тяжело с ним бегать, и я положил его временно, а потом забыл. Со мной такое уже бывало. Серьезно. И самое удивительное — никак не могу вспомнить, что я забыл. Хоть убей! Просто ужас!
— Нда… это явный склероз плюс истощение физических сил.
— Совершенно верно, товарищ комвзвода. Сам не знаю, почему я так ослаб.
Афанасьев покачал головой. Случись подобное раньше, он дал бы ему наряд вне очереди и не стал бы возиться. Но к этому времени он раскусил хитрости Варухина. Его проделки начали вызывать у некоторых восхищение: мол, во какой ловкач! Кого хочет вокруг пальца обведет. Дурные примеры заразительны, если их не пресечь вовремя. Афанасьев спросил подвернувшегося под руку Кабаницына:
— Помнится мне, вы возле пустующего дома лесхоза выжимали двухпудовую гирю?
— Было дело… Гиря и сейчас лежит там.
— Вот и отлично. Покажите ее Варухину, пусть принесет ее в лагерь.
Варухин с провожатым ушли после обеда, а вернулись в полночь. У Кабаницына на толстых губах насмешливая улыбка, у Варухина — взмыленная шея.
— Не донес, — доложил Кабаницын коротко.
— Приказание не отменяется. К утру гиря должна быть здесь! — повторил каменно Афанасьев.
На рассвете по обыкновению он встал раньше всех, вышел из землянки. Серая мгла медленно ползла с болота, дубы и сосны еще стояли по пояс в тумане, а вершины их уже отчетливо проступали на фоне заревого неба. Вдруг из тумана появился Варухин. Он шел согнувшись в три погибели, за спиной в мешке горбом торчала злополучная гиря. Отрапортовал:
— Товарищ комвзвода, ваше приказание выполнил!
— Хорошо. А вам ясно, зачем вы тащили такую тяжесть?
— Никак нет!
— Винтовка, как вы говорите, стала для вас тяжелой, значит, вам нужна дополнительная тренировка. Упражнения с гирей укрепят ваши силы, и оружие не будет казаться тяжелым. Занятия с вами будет проводить Кабаницын.
«Тренер» Кабаницын так старательно принялся за своего подопечного, что на площадке позади землянок дотемна не смолкал шум и хохот. В тренировку включались едва ли не все молодые партизаны. И чего только не вытворяли с той гирей! Выжимали, вскидывали, кувыркали ее, как жонглеры, а некоторые даже умудрялись креститься ею. Лишь один Варухин никак не мог с ней сладить.
— Выше! Выше! — командовал Кабаницын. — Партизану и собственный пуп не предел!
— Зачем выше? — вопрошал Варухин с видом мученика.
— Затем, что жир — подножка разведчику. А живот у тебя — смотри! — скоро мой догонит. Но у меня он законный. Я из пузатого рода, понял? Мы, Кабаницыны, с животами рождаемся, а не наедаем, потому и фамилия такая у нас…
— Лучше иметь большой живот, чем маленький туберкулез… — парировал Варухин. Партизаны хохотали, а он знай свое — оторвет чуть-чуть гирю от земли и бросает. Кабаницыну надоело возиться с ним, пригрозил доложить командиру, а сам пошел перекинуться с товарищами в картишки. Помалу и остальные разбрелись, площадка опустела. Прошло какое то время, Кабаницын смотрит — мать честная! Вот это Варухин! Вот это да! Захочет, черт, — гору своротит.
И впрямь Варухин показал себя молодцом. Он не просто вскинул гирю на вытянутой руке, он застыл с ней, точно каменный. Стоит не шелохнется! Ни дать ни взять — Иван Поддубный.
«Надо было раньше припугнуть его…» — подумал довольный Кабаницын и, сделав ход, снова оглянулся. «Что за диво? Сколько ж можно держать гирю?» Заподозрив неладное, он бросил игру, подошел незаметно поближе, плюнул и отправился за Афанасьевым. Оказывается, хитроумный «силач» перекинул веревку через сук, привязал к ней гирю, подтянул на высоту вытянутой руки, а конец прикрепил к стволу дуба.
Афанасьева затрясло. На площадку сбежались партизаны, окружили Варухина. На этот раз никто не смеялся, смотрели на него исподлобья, молчали. Варухин сморщил лицо, снял суетливыми руками очки и принялся зачем-то протирать стекла полой гимнастерки.
Внезапно позади раздался возмущенный голос:
— Изверг! Как вам не стыдно издеваться над советским человеком! Кто вам дал такое право? Не смейте мучить людей!
Партизаны повернулись на голос. Позади стояла Васса. Кулачки прижаты к груди, лицо горит негодованием. Она в брюках, сапогах, в яркой трикотажной кофте. Все это и короткая стрижка делали ее похожей на задиристого, распаленного злостью-петушка. Взглянув на нее, хотелось рассмеяться, но слова, которые она выкрикнула, вовсе не располагали к смеху. Было в ней что-то трогательное и досадное, подкупающая искренность и ложное убеждение.
Партизаны уставились на нее в недоумении: с чего она вдруг раскричалась? Нашла за кого заступаться! За Варухина! Да он сам кого угодно доведет до белого каления. Один Афанасьев знал истинную причину ее свирепости. Губы его начали кривиться в неестественной усмешке. Посмотрел Вассе в глаза, и ему стало жаль ее. Как разуверить неопытную девочку в мнимых достоинствах ее подзащитного? Как объяснить ей, что она глубоко заблуждается? Нет, не объяснишь, ничего не выйдет, упрямая, она не хочет понимать, у нее своя мера поступков и взаимоотношений людских. Ей надо переболеть всем этим, и самой, без посторонней помощи и мудрой подсказки, идти к полному выздоровлению.
Партизаны молча ждали, что ответит Афанасьев командирской дочке и что будет дальше. Но он ничего не сказал. Он отвернулся от Вассы и, прищурив глаза, поглядел пристально вдаль через головы партизан. За ним и остальные стали смотреть в сторону дороги. Там показались двое верховых. Афанасьев издали узнал своих разведчиков Максима Костылева и Якова Чунаева. Между всадниками, держась за стремена, неуклюже шагал какой-то человек с повязкой на глазах. Кто он, издали разобрать было трудно.
«БЛИЦМЕЙДЛ»
Если выйти из ворот кузни и повернуть налево, то перед глазами предстанет довольно обширная площадь. Она не похожа на знаменитые майданы, где когда-то в украинских селах шумели многолюдные ярмарки. В Рачихиной Буде больших базаров не бывало, к тому ж сама площадь для размещения торговых рядов не пригодна. Посредине волдырями бугрилась земля, там и тут зияли какие-то потерявшие первоначальный вид рвы и ямы, и все это буйно заросло чертополохом и крапивой.
Рассказывают, что много лет назад здесь был пустырь, потом на нем заложили церковь. Вырыли под фундамент котлован, навозили кирпича, лесу и вдруг на том месте, где положено быть алтарю, под штабелем досок обнаружили мертвого младенца. Такое место считается оскверненным. Строительство прекратили, кирпич и дерево постепенно растащили крестьяне для собственных нужд, а молиться ходили в соседнее село. Позже откликнулся денежный купец Мармаш, который решил пожертвовать некоторую часть капитала на храм божий. Однако купчишка оказался с амбицией, поставил условие, чтобы церковь, возведенная в стороне от оскверненного места, непременно называлась его именем. Святейший синод начал уж было склоняться к тому, чтобы удовлетворить его притязания, но богоугодная затея лопнула: началась империалистическая война, затем революция. Так и остался храм невозведенным, и если что напоминало о нем, то это лишь бугры, среди которых вольготно чувствовали себя куры да козы.
Однажды поутру, только успел Юрась надеть фартук и разжечь горн, как на площади появились две машины. Одна с немецкими солдатами, в другой лежали колья и бухты колючей проволоки. Полицаи согнали на площадь людей с инструментами, и к полудню на месте непостроенного храма божьего возник огороженный колючей проволокой лагерь. Солдаты сели в машины и уехали.
«Для кого это?» — думал Юрась, выглядывая из кузни. На концлагерь не похоже: нет ни бараков, ни других помещений. Склад? Тоже маловероятно. Спросить не у кого: дядю Куприяна понесло в районную управу, Тихон Латка, конечно, знал, но Юрасю с ним разговаривать не хотелось.
Под вечер вдоль улицы проплыла Агния. Вид томно-усталый. Волосы над лбом взбиты в высокий кок, юбка в обтяжку, туфли красные на высоком каблуке «кантесс», идет выламывается. Тьфу! Юрася чуть не стошнило. Агния заметила его в дверях кузни, поприветствовала издали. Он ругнул ее про себя, но на приветствие ответил с преувеличенной почтительностью. Агния прошла мимо, но вскоре вернулась к кузне.
С тех пор как она стала телефонисткой, Юрась с ней ни разу не встречался, не разговаривал. Зачем? У них нет ничего общего, их ничто не связывает.
Агния подошла, остановилась напротив Юрася. Ярко накрашенные губы, тронутые знакомой усмешкой, той усмешкой, которая всегда его смущала. Но сейчас в ней нет ни лукавства, ни задора, скорее что-то горько-усталое… Лицо сильно похудело, глаза глубоко запали под черные узкие брови. Да, очень изменилась Агния. Стоит молчит. Молчит и Юрась. О чем ему говорить с этой «Блицмейдл»? Разгуливает, нахалка, по селу как ни в чем не бывало, а ночами где-то шляется. Рачихинобудские женщины болтают о ней такое, что…
Юрасю захотелось хлестнуть по этому красивому улыбающемуся лицу, но тут он мысленно спросил себя: «А ты-то кто?» От приступа отвращения к самому себе Юрася передернуло. «Эх, Илья, Илья… зачем ты обманул меня? Ушел один. Ушел к своим, а мне здесь погибать придется». Юрась опустил глаза, уставился хмуро на свои твердые, черные от копоти ногти.
— Здравствуй, ковалик, — заискивающе проговорила Агния и протянула руку.
Он нерешительно посмотрел на нее, затем вытер ладони о фартук и нехотя сжал ее холодные пальцы. Отпустил, скользнул рассеянным взглядом по чернеющим на площади кольям, опутанным колючей проволокой, по синеющему в закатной дымке лесу. Две желтые бабочки играли над высоким будыльем чертополоха, и тут ему вспомнилась другая бабочка, забившаяся под козырек его кепки в грозовое предвечерье; грохот пустых бидонов, хвост водяной пыли, вздымленной за повозкой, сильные девичьи руки, размахивающие вожжами… Полно! Да было ли такое? Не было! Не было! Ничего не было!
— Не то ты языка лишился, не то разговаривать со мной не хочешь? — вскинула Агния брови.
— Что ж мне теперь, пузыри пускать от радости? Пришла — здравствуй. Рассказывай, как живешь-служишь?
— Служу… Ты ведь тоже, Байда, как видно, не байдуешь… Пост занял… — с издевкой засмеялась Агния.
«Совесть-то, совесть, а? Уж чья бы мычала, а ее молчала… Правду говорят: горбатого могила исправит. Как была ехидна, такой и осталась».
— Мой пост вот! — Юрась сердито показал на наковальню.
— Чего ж ты так отстал? Другие вон как высоко вознеслись…
Юрась хмыкнул, криво усмехнулся:
— Вознеслись высоко, как приземляться будут…
Агния не ответила, но Юрась перехватил ее быстрый удивленный взгляд, подковырнул с внезапно вспыхнувшим озлоблением:
— Ишь выкрасила губы! На продажу?
Лицо Агнии густо покраснело.
— Нам отставать от моды не резон. Ухажеры — с пониманием, не такие ржавые, как ты!
Юрась сплюнул себе под ноги.
— Куда уж нам! Ты в молочницах ходила, и то мне подступа не было, а теперь…
— Хе! Вспомнил Мирон рябой кобылы сон…
Юрась хотел уколоть ее еще чем-нибудь побольнее, но она вдруг посмотрела на него так печально, усмешка на губах ее вышла такая странная, что просто за сердце взяло. Покачал головой. Едкое слово, готовое было сорваться с языка, застряло в горле. Спросил задумчиво, показав на площадь:
— Что тут нагородили?
— Будешь сторожить — узнаешь…
— Кто будет сторожить?
— Ты, конечно. Полицай.
— Сказано тебе, я коваль! — осерчал Юрась окончательно. — Дядя без моего согласия записал меня в полицию, чтоб не угнали в Германию.
— Ну, знаешь… — махнула рукой Агния и уже другим тоном, как бы соглашаясь, закончила: — А что? Говорят, добрыми намерениями выстлан путь в ад. Ничего не поделаешь. Нужда заставит, так и родного дядю повесишь…
— Это точно, — подтвердил Юрась. — Тут сейчас правда волчья: давят тех, кто слабее. Да еще как давят! Чужих, своих, всех подряд, лишь бы страху нагнать, а с запуганным можно творить что угодно. Вот живой пример перед тобой, — показал Юрась на себя и вдруг насторожился. «Чего ради распустил язык перед ней? Нашел кому в жилетку плакаться! Подкатилась лисой и прощупывает… Хозяева подослали? Или сама выслуживается? Такая продаст и глазом не моргнет. Совесть мучить не будет — давно потеряна».
Агния подняла руки, поправила возле ушей строптивые завитушки, потом зачем-то стала одергивать кофту. Открыла голубую пластмассовую сумочку и, не заглянув в нее, опять защелкнула. Все это делала она как-то суетливо, рассеянно. Было заметно, что она чем-то крайне взволнована. Юрась рассмотрел на ее руке золотые часики. Раньше у нее их не было. Скривил губы.
— Это за какие же добрые делишки награда тебе вышла? — спросил он, нажимая на слово «добрые».
— А тебе что за нужда? — огрызнулась Агния и покраснела еще гуще, даже голубую жилку, пульсирующую на шее, не стало видно. Юрась хорошо запомнил эту нежную пульсирующую жилку еще с того грозового предвечерья. Сказал с вызовом:
— Значит, есть нужда. Не желаю попадать впросак. Вдруг захочу заслать к тебе сватов, а ты, глядь, уже за офицером эсэс.
— Фи! Стоит вожжаться! Ниже, чем за генерала, и не подумаю!
— Ну что ж… Значит, генерал поднес часики?
— Внутри написано кто…
— Покажи.
— Еще чего!
— Отниму!
— Тогда уж вместе с рукой… — сказала она серьезно и вдруг расхохоталась, оттолкнула презрительно Юрася. — Кыш! Полицай ржавый…
Юрась исчез в сумраке кузни и так рванул коромысло мехов, что из горна, как от огромного кресала, в разные стороны сыпанули искры. А когда Агния чуть отошла, он тут же бросил коромысло, присел на чурбак и, зажав голову меж ладоней, задумался.
…Утром, еще до того, как въехать подводам на площадь, пронесся слух: везут заложников. Народ кинулся смотреть. Над озаренной солнцем площадью поднялся вой. Юрась вышел из кузни, поглядел, и ясное безоблачное утро опрокинулось: с повозок стаскивали детей. Вот для кого, оказывается, городили!
Ребята лет восьми — десяти, кто с узелком, кто с пустыми руками, испуганные, заплаканные, озираются кругом, ищут родных. Но родных нет, а чужих хмурые полицаи не подпускают. Женщины толпятся, лезут к детям.
— Да сердечные ж вы-ы-ы!..
— Отняли вас изуверы от матушек родных!..
— Сиротинушки горемычные!..
— Господа женщины, осади назад! — орал преисполненный служебного рвения Тихон Латка.
— И что же с вами делают, болезные мои-и-и…
— Господа, тоись, бабы! Тьфу, растуды вашу!.. Куда прете, дуры невоспитанные!
Мать Агнии, толстая тетка Гашка, припала на колени возле стриженого мальчонки, сует ему в руку пышку, а тот смотрит на нее широко открытыми глазами, и синие губы его судорожно вздрагивают от подступающих слез.
Тихон Латка толкает тетку Гашку, та разъяренно машет кулаками перед его носом:
— Злодюга! Кровопивец!
А вокруг причитают, всхлипывают женщины. Девочка с короткой косичкой обхватила тонкую шею курносого вихрастого мальчишки, жалостливо прижимает к своему острому плечику, горько, по-взрослому твердит:
— Ну не плачь же, не плачь, горе ты мое! — и вытирает ему полой кофтенки мокрый нос.
Кто-то принес кувшин с молоком. Афанасьиха торопливо наливает в кружку, дети жадно глотают пересохшими от страха ртами. Кто-то помчался с ведром к колодцу. Тихона Латку оттеснили, но вскоре прибыло подкрепление, и женщин разогнали. Остановились поодаль, утирают фартуками глаза, вздыхают.
Появился Куприян. Он что-то сказал Латке, прошелся платком по блестящей лысине и удалился. Детей начали загонять за колючую проволоку. К раздирающему душу крику малышей примешались голоса взрослых. Дети цепляются друг за дружку, на них напирают, подталкивают.
Юрась стиснул пальцы в кулаки, стоит, смотрит, что творится, а видит только кошку… Кошку и розовый горошек на рубашонке какого-то мальчика. Кошка трется возле его ног, мурлычет, выгибает спину.
Полицейским надоела возня: у них приказ. Тихон Латка, выкатив глаза, гаркнул:
— Цыц! Пропаду на вас нету! — и поддел сапогом кошку. Та отлетела в сторону, упала на четыре лапы и фыркнула на обидчика. Мальчик в рубашонке с розовым горошком жутко, не по-детски завыл. Юрась зажмурился, едва сдерживаясь, чтобы не завыть вместе с мальчиком.
Весь день он ковал все, что попадалось под руку, ковал, чтобы забыться, задушить тяжкой работой мучительное предчувствие подступающей смерти, но тщетно. Никогда он ничего подобного не испытывал.
Солнце скрылось за мглистым горизонтом, опустились сумерки, а над кузней все еще тянулся сизый дымок и громко звенела под ударами наковальня.
— Хе-хе! Порешил два плана отбухать сегодня? — спросил одобрительно дядя Куприян, когда племянник, умывшись, утирался в сенях.
Юрась не ответил, присел на лавку, помолчал, затем спросил хмуро:
— Дядя, что ж это вы с детьми делаете?
— С какими детьми? — переспросил тот с притворным удивлением, отлично понимая, о каких детях идет речь.
— С теми, что вы загнали за проволоку, как зверят!
— Не пойму, что ты такое говоришь. Какое мое дело до тех детей? Не я их туда загнал.
— А кто же?
— Хе! А то ты, бедный, не знаешь! Известно кто — немчура!
И Куприян начал разглагольствовать, что это дети тех, кто ушел в партизаны или еще куда. Что ж, ушли — туда им и дорога. Сидели бы тихо-смирно в своих берлогах, никого бы не трогали. Так нет же! Ограбили обоз с германским имуществом, коней увели. Недавно немцы танки из ремонта перегоняли, так они их минами рванули, а танкистов перебили. А в Парасовке? Среди бела дня напали на старосту в собственном доме! Тут хоть у кого терпенье лопнет. Поэтому германские власти приказали взять заложниками детей. Так было всегда. Что ж тут такого? Разве их бьют? Разве над ними издеваются? Гуляют, играют себе на воздухе. А кому свое дитя жалко, пусть возвращается домой, того трогать не будут и детей отдадут. Ну а кто станет упорствовать…
Куприян мог и не объяснять, что ждет их, малышей…
— Чем же виноваты дети?.. — заговорил было Юрась, но Куприян стукнул сухой ладонью об стол. В вылинявших глазах вспыхнули желтоватые пятна.
— Больно ты жалостлив… Как тая Хвеська мокроглазая, что льет слезы над всякой дохлой псиной. Какой же ты козак? Как же ты будешь добывать Украине и славу и волю? Слушай! Чтоб нюни не распускал, с завтрашнего дня сам будешь доглядывать за теми щенятами, караулить их. Из дверей кузни их хорошо видно. А то уже полицейские шипят: мол, староста племянника в полиции для мебели держит.
Юрась мотнул головой, подумал с омерзением: «Да, все закономерно. Сунул палец в болото — затянет всего с головой. Уже затянуло. Дальше опускаться некуда — дно. Теперь уж не выкарабкаться, и никто не поможет: вокруг одни враги».
Хоть и намаялся Юрась за день у наковальни, но сон не шел, морила какая-то могильная тоска. Затем как провал, и такая поперла чертовщина, что нарочно и не придумаешь. Приснился гусак. Без перьев, голый, с длинной, как гадюка, шеей. Висит вверх ногами на потолочной балке почему-то. Цирк! Но не сам гусак поразил Юрася, а то, что голова его вдруг начала быстро распухать, увеличиваться на глазах, приобретать весьма знакомые черты. Юрась узнал свою собственную голову, узнал и содрогнулся. К чему эта голова?
Но тут сон пропал. Юрась вяло ворочался на жестком топчане, пока сквозь дверные щели не пробился лиловатый свет. Встал, оделся, вышел во двор. Солнце только-только взобралось на зубчатую стену леса, и косые лучи его резали глаза. Хаты, заборы, деревья розовели, по селу тянулся жидкий туман. Юрась плеснул себе в лицо из умывальника, висевшего на колу за сарайчиком. Вода — холодная. Молоко в крынке тоже холодное — бабка Килина оставила его в сенцах.
Юрась напился, кинул на плечо стеганку, вышел за ворота. Посреди улицы в пыли воробьи затеяли драку. Из подворотни соседнего дома вылез кобель, потревоженный птичьими голосами, сонно гавкнул. Птицы разлетелись. Юрась поежился — с речки потянуло студеной сыростью. Застегнул ворот рубашки и вдруг подумал: «А детишки? Раздетые, босые под холодным небом?»
Он почувствовал себя виноватым перед ними, и опять вернулась вчерашняя невыносимая тоска. Розовое утро померкло. Все зримое вокруг: ослепительное солнце, прозрачный воздух, деревья — показалось ему никчемным, пустячным.
На площади за проволокой детей не было видно, только полицай Микита Смажный в заплатанном полушубке сидел на камне. Увидел Юрася, попросил прикурить. Тот подошел, чиркнул спичкой, спросил:
— Долго еще торчать тебе?
Микита зевнул до хруста в челюстях, сказал с кислой усмешкой:
— Да вот жду не дождусь, когда старостин племяш сменит.
— Поостри мне, лапоть… — огрызнулся Юрась.
Микита, зная, что ссориться с ним невыгодно, угодливо хихикнул:
— Да я ж шуткую!..
Юрась вздохнул и, посмотрев на загон, увидел в углу лежащих на земле ребятишек…
— Позамерзают они…
— А то не позамерзают! — согласился Микита. — Сбились, как овцы, в кучку, дрожат. — Микита держал цигарку в обеих руках, согревая озябшие пальцы. — Эх, не глядели б очи туды!.. Люди ведь, не собаки. А холод сегодня прямо-таки собачий.
Вдруг Микита спохватился, не наболтал ли чего лишнего? А то еще, не дай бог, этот Байда подумает, что полицейский Смажный сочувствует партизанам, и донесет. И чтобы показать, что судьба детей за колючей проволокой его вовсе не интересует, заворчал недовольно:
— Нет бы в райцентре оставить их… Эге! Все на нас, сивых, свалить норовят. Не спи теперь ночами, трясись. У палки, известно, два конца! Не ровен час, нагрянут папаши этих деток — будет тогда нам баня и с паром и с припаркой…
Видя, что Юрась не уходит, Микита продолжал тянуть свое:
— Сущая каторга, а не жизнь у нас. При Совецькой власти отдыху не было: все планы да трудодни, немцы пришли — и тоже поспать некогда бедному. А другим, холера их возьми, ночей не хватает на гульбу!
Болтовня Микиты в одно ухо Юрася влетала, в другое вылетала, но тут он прислушался внимательней.
— Про кого ты там плетешь?
— Да про кого ж, как не про Гашкину Агнию! Только-только прошлюндала до хаты, — пояснил Микита, яростно растирая окурок подошвой сапога.
…Днем к колючей проволоке опять потянулись женщины. Опять Афанасьиха поила детей молоком, хотя своей коровы у нее не было. Грузная тетка Гашка оделяла детей вареной картошкой и свежими пышками. Приносили кто что мог.
После обеда появился секретарь старосты с банкой клейстера и пачкой каких-то листков. Ходил по селу, расклеивал их на столбах и по заборам. Прилепил и на дверях кузни, где всегда толчется люд. Юрась вышел, прочитал:
«Приказ об усилении охраны дорог и применении жестких мер к населению, оказывающему помощь партизанам.Командующий областью».
1. Каждый бургомистр, как и старшина, полностью несет ответственность за безопасность в своем округе, в особенности за охрану дорог. Охрану должна производить днем и ночью назначенная для этой цели сторожевая команда при помощи местных жителей. Примета — белая повязка на рукавах сторожевой команды.
2. В случае налета партизан волость несет полную ответственность за безопасность в своем районе. В случае невыполнения этого со стороны населения будут расстреляны не менее как вдвое больше из числа жителей, чем пострадавших немецких солдат при налете партизанского отряда.
3. При покушении на безопасность дорог, при взрывах мостов, минировании и т. д. по выяснении характера проступка будет расстреляно не менее трех человек из числа населения.
4. Кто из жителей без разрешения бургомистра дает пристанище и пищу не принадлежащим к волости личностям или вообще им помогает, несмотря на то — мужчина это или женщина, будет повешен.
…Было уже за полночь. Ломоть месяца опустился в размытые темнотой верхушки деревьев. С запада наползали облака, заволакивая звезды.
Куприян с Тихоном Латкой возвращались после проверки полицейских постов вокруг села и нос к носу столкнулись с Агнией.
— О-о-о!.. Дорогая невестушка… — усмехнулся Куприян, освещая ее фонариком. — И где ж ты так припозднилась?
— Гуляла…
— То дело. Гуляй, гуляй, пока холостая. Замуж выйдешь, останется одна дорога — от печи до порога…
Опять вспыхнул луч фонарика, скользнул по запыленным, исцарапанным туфлям Агнии и чуть вздрогнул.
— Э-эх, как ободралась! Чулки-то — рванина… — заахал Тихон и фамильярно похлопал Агнию пониже спины. — А у меня, слышь, есть как раз пара шелковых, заграничных. Ей-бо! У львовских беженок выменял. Хочешь, отдам? С примерочкой?.. Пойдем? — шепнул он, нагибаясь к ней и хихикая блудливо.
Агния отпрянула в сторону и сунула ему под нос самую что ни есть оскорбительную дулю.
— На, понюхай, бурдюк, чем пахнет!
Тихон, опешив от такой грубости, сморщил по-заячьи нос, злобно процедил:
— Дерьмом копченым пахнет!..
Агния высокомерно фыркнула и скрылась в темноте.
— Тьфу, сука! — плюнул ей вслед Тихон и покосился с досадой на Куприяна. Надо же было какой-то потаскухе разговаривать так неуважительно со старшим полицейским, да еще в присутствии старосты! — Ну погоди же, подлая! — буркнул он, оправдываясь. — Что ей пара моих чулок! Офицеры за ночь сколь хошь накидают! На приданое подрабатывает, зараза…
— На приданое, кажешь? — переспросил Куприян в раздумье. Потер рукой морщинистые щеки и, осветив фонариком квадратное лицо Тихона, спросил в упор: — А не на похороны ли нам с тобой копит?
— Как на похороны? — изумился тот.
— Слухай, Тихон, а ты и вправду круглый дурень. Неужели так ничего и не скумекал?
— А чего кумекать?
— Да хоть бы то, отчего ее дуля копченым дерьмом смердит!
— Да отчего ж? — пожал плечами Тихон. — Черт ее знает отчего, а смердит-таки порядочно. Под самый нос ткнула, проклятая!
— А не подумал ли ты, часом, почему девка вся исцарапана и в паутине? Почему чулки на ней, вроде десять котов ее обдирали? Где она могла так гулять, как ты гадаешь?
— Да бес ее знает! В дерезе колючей, видно, валялась… — И, почесав затылок, повторил менее решительно: — А может быть, и не в дерезе…
— Ой, не в дерезе, Тихон, не в дерезе…
— То где ж?
— Это дело надо разжевать… Лес большой… Та-ак… Слухай меня, Тихон, в два уха. Сделаем вот что…
* * *
Утром, придя на работу, Юрась увидел на дверях кузни, рядом с приказом германского командующего округом, еще одну листовку, напечатанную на гектографе. Она гласила:
«Дорогие юноши и девушки!Комсомол красных партизан».
К вам, молодежи временно оккупированных немцами районов, мы, комсомольцы — партизаны и партизанки, обращаемся с призывом.
Всю вашу юношескую энергию и силу посвятите великому делу освобождения Родины от фашистских гадов!
Беритесь за оружие! Вооружайтесь чем можете! Истребляйте фашистских захватчиков и их приспешников — полицию!
Помогайте народным мстителям — партизанам!
Разгадывайте замыслы врага! Разоблачайте гитлеровскую клевету! Прячьте от гитлеровцев свое имущество, сохраняйте себя — не давайте увозить в Германию. Помогайте населению! Победа будет за нами!
«Значит, партизаны все же есть! — подумал Юрась и прочитал листовку еще раз. — Да, есть, и где-то близко. Очень близко. Возможно, даже в селе, иначе кто прилепил бы воззвание? Но как их найти. Ведь на лбу ни у кого не написано…»
Юрась стал старательно перебирать в памяти жителей села, прикидывать, кто из них мог быть связан с партизанами, но так ни на ком и не остановился. За этим безуспешным занятием и застал его дядя Куприян. Впился глазами в листовку на дверях кузни, и лицо его покрылось пятнами. Колупнул ногтем. Но не тут-то было! Точно приварена! Обложил в сердцах племянника матом, выхватил из горна кусок раскаленного железа и с яростью стал палить листовку. Чуть двери насквозь не прожег.
А на следующее утро Рачихину Буду потрясла невероятная новость: служившая у немцев Данилкова Агния арестована как партизанская разведчица. При обыске в доме в печи под золой нашли пачку таких же листовок, как те, что висели расклеенные по селу, одну из которых староста Темнюк выжигал на дверях своей кузни каленым железом.
Юрась не поверил, кинулся к дяде. Произошло какое-то недоразумение, не может того быть, чтобы Агния, эта втайне презираемая односельчанами продажная шкура, и вдруг — партизанка! Чепуха! Ее оболгали из зависти, а листовки подкинули.
Дядя Куприян слушал и разводил руками. Откуда ему знать, почему арестовали Агнию? У нее свои разные темные делишки с немцами, чем-то, видать, не угодила им, а чем, он не ведает. Не исключено, что девку просто оговорили злопыхатели. «Пока ничего страшного нет: разберутся и выпустят твою невесточку… Тогда и свадьбу сыграем», — пообещал дядя, пряча глаза.
Его слова показались Юрасю правдоподобными. Мало ли хватали и хватают безвинных людей по лихим наветам, а тут — партизанская разведчица… «А вдруг? А если и вправду она партизанка? Гм… нет, не может быть! Хотя… — Юрась вспомнил последнюю встречу с Агнией. Тогда она ему показалась какой-то странной. И слова странные, двусмысленные… — А! Ни черта с ней не случится, у нее такие высокие связи! Выкарабкается», — решил Юрась.
Решить-то решил, но от недоброго предчувствия не отрешился. И предчувствие не обмануло. Через двое суток подкатила машина охранной роты к дому тетки Гашки, и началось… Все раскидали, дом спалили, а саму Гашку бесстыдно заголили среди улицы и пороли так, что она едва доползла до Афанасьихи. Нечеловеческий крик ее был слышен на все село.
Первая публичная расправа подействовала на людей удручающе. Затаились еще больше, ждали со страхом новых экзекуций, репрессий.
В голове Юрася — сумятица и неразбериха. Кто же, кто, в конце концов, те люди, которые его окружают? Что у них на душе? Чем они живут? За кого стоят и кто стоит за ними? Почему он никак не может разгадать их, увидеть такими, какие они есть на самом деле? Как распознать среди фальшивых теней, уродливых масок истинных людей?
Вопросы… вопросы… вопросы…
Вот Агния — жил рядом неразгаданный человек и ушел неразгаданным. Ушел навсегда. Ее казнили в районном центре на площади при всем народе. Дядя Куприян сообщил это за ужином. Бабка Килина истово перекрестилась, а Юрась обомлел. Потом, вздрогнув, рванулся к дяде, открыл рот, а сказать ничего не может: горло перехватило холодом. Дядя скорбно вздохнул, опустил глаза долу. Юрась тяжело встал, вышел во двор. Постоял на крыльце, затем сел на приступке, уставился незрячими глазами вдаль.
Вот лишь когда стало ему ясно, почему Агния так с ним говорила! И зачем принесла и приклеила на дверях кузни листовку. Она его любила. «Любила и готовила мне правду», — думал Юрась с тоской запоздавшего понимания.
Правда осталась — Агнии нет. В полдень, когда по воздуху мирно плыли белые паутинки бабьего лета, ярко освещенные солнцем, ее убили. Что думала она, стоя под виселицей с петлей на шее, чувствуя последний раз перед смертью рассеянное тепло солнца, того никому никогда не узнать. Юрась сжал виски ладонями. «Господи, как тяжко! — скрипнул зубами. — Тяжко тебе? А ей умирать в двадцать лет было легко? Так пусть же и тебе будет трудно! Пусть никогда не покидает тебя боль, пусть тревожит, мучит тебя, презиравшего ту, которую сам искал, пусть ни на минуту не оставляет в покое».
Возле ворот балабонили, раскуривая, полицаи, вызванные зачем-то старостой. К ним подошел Тихон Латка, остановился, подрыгал ногой в начищенном сапоге, что-то сказал. Полицаи заржали. Юрась не прислушивался, но тут-вдруг краем уха уловил: говорят про Агнию. Встал, подошел ближе. Тихон Латка, вернувшись из райцентра, рассказывал подробно о казни:
— Гестапо так обломало девку, что любо-дорого! Хе-хе! Еле душа в теле… Привели, значит, поставили под перекладину. И что вы думаете, заплакала? Или там с жизнью прощалась? Эге! Не поверите: харкнула офицеру в морду и такое пустила… — покрутил головой Тихон. — Известно, агитация!
— Потаскуха — пробы негде ставить, а туды же — агитатор!
— Ну, не скажи!.. по женской части она… ц-а!.. — прицокнул Тихон, ухмыляясь чванливо.
— А ты что, гы-гы-гы?..
— Самолично вез в гестапо. Лесочками, кусточками, не спеша…
— Ах, едят тя мухи!
— Смотри, господин Латка, как бы не вышло того… а то придется бежать в больницу.
— Дурни вы стоеросовые, господа. Стал бы я связываться со всякой! Поначалу у меня тоже опаска была, а оказалось… нетронутая!
И потекли грязные подробности.
— Занозистая… Где и сила взялась! Вишь, покорябала, как тигра полосатая…
И Латка самодовольно завернул рукав на сильно поцарапанной руке, на которой блестели золотые часы.
Вдруг осекся, выпучил глаза. И не успел никто сообразить что к чему, как страшный удар, способный свалить с ног быка, обрушился на его голову. Даже в ушах стоявших рядом ухнуло. Матерый, жилистый, он устоял, покачнулся только, оглушенный, и часто захлопал помутневшими глазами.
А напротив него — мохнатая голова, вздыбленная широченная грудь, кулаки, каленные железом, и хриплый, словно откуда-то издалека исходивший шепот:
— Над мертвой измываешься?
И опять — удар! Что-то тупо хрястнуло. Начищенные сапоги господина Латки отделились от земли, а он, коротко ахнув, брякнулся на спину и застыл неподвижно. Изо рта, смачивая пыль, поползла струйка крови.
Юрась рванул ворот на своей шее. Ноздри его хищно трепетали. Никто из полицаев не шевельнулся, стояли молча с разинутыми ртами. Юрась ссутулился, сунул руки в карманы и пошел со двора тяжелой поступью обреченного.
На следующий день разразилась буря. Тихон Латка подал коменданту района и начальнику полиции рапорты с жалобой. Происшествие изображалось так, будто полицейский Юрий Байда предательски напал на своего начальника за то, что он, Латка, разоблачил казненную партизанскую разведчицу.
Дело принимало плохой оборот не только для племянника, но и для самого старосты. Куприяна срочно вызвали в район. При всей его хитрости и увертливости на этот раз пришлось приложить немало усилий, чтоб замять грозившую неприятность. Куприян сумел убедить коменданта в том, что старший полицейский Латка бессовестно врет, поскольку сам подкапывается под него, старосту. Происшествие же объяснил как обоюдную драку. Полицейские разругались, и Байда побил Латку за то, что тот присвоил золотые часы казненной партизанки. Байде самому хотелось заполучить их. Однако часы так и остались у старшего полицейского, так что и причин для раздора нет. В общем, Куприян действовал хитро, наговорил сорок бочек арестантов, и все же это не спасло его от убытка: пришлось поплатиться бочонком липового меда. Комендант довольствовался приношением старосты, а чтобы впредь не возникали распри между полицейскими, велел «яблоко раздора» — золотые часы — доставить немедленно ему в комендатуру.
Что же касается начальника полиции Кормыги, то… Юрась узнал позже, как он откликнулся на всю эту историю и что решил.
В кузню Юрась ходить перестал: не мог ни работать, ни есть, ни спать — перед глазами стояли дети, колючая проволока. Лежал на топчане в сарайчике, подсунув кулаки под голову. На потолке рдел подсвеченный солнцем сучок. Юрась глядел на него, временами разговаривал с ним мысленно, и ему казалось, что на всем белом свете нет никого и ничего, только он да этот сучок, рдеющий над головой. Но солнце опустится, и сучок тоже погаснет…
Куприян из райцентра вернулся в середине дня, уладив там все свои дела. Бабка Килина позвала Юрася в хату. Он встал молчком у печи, поглядел на дядю сверху вниз. На сером сморщенном лице старика вспыхнули пятна. Желваки задвигались.
«Ну, начинается…» — сказал себе Юрась. Но лицо дяди внезапно расплылось в добродушной улыбке.
— Ну что, Аника-воин, не напустил еще в штаны от страху? Видно, хочется-таки понюхать тебе немецкой тюряги… — Помолчал, кашлянул сердито. — Совсем сбесился! Силу дурную девать некуда. Заставляешь родного дядю гнуть спину черт знает перед кем! Вот она, твоя благодарность, за все добро, что я тебе делал!
Юрась подумал с досадой: «Теперь надолго заведет шарманку…» Но, к удивлению, Куприян оказался краток. Вынув из кармана пиджака какой-то сверток, от положил его на край стола, на него — сложенную вчетверо бумагу, откинулся назад и похлопал себя но коленям как человек, который собирается сообщить что-то чрезвычайно важное.
— Садись, — кивнул он Юрасю.
Тот присел на лавку, провел пятерней по спутанным волосам.
— То, что ты дал по морде Латке, в общем, правильно. Но погано. Едва удалось прикрыть дело. Скажи спасибо мне да Панасу Гавриловичу. А теперь слухай, что я буду говорить.
Куприян откашлялся и начал говорить. Уже с первых слов Юрась почувствовал, что это не та нудная проповедь, которую он ожидал: речь шла о вещах столь удивительных, столь необычных, что Юрась рот разинул от изумления.
Начал Куприян с категорического заявления о тем, что наступил час для всех верных украинцев браться за установление своей национальной, самостийной, украинской соборной державы под эгидой ОУН, которую поддерживают германские власти.
— Мы в своем районе уже начали гуртовать людство, мы выявляем тех, кто верен нашему делу, мы… Кто мы? — переспросил Куприян, взглянув свысока на Юрася. — То пока секрет.
— Хе! Немцы захватили нашу землю, чтоб потом отдать ее вам под самостийное государство? Как же! Держи карман шире!
— Ничего, придет время — отдадут. Заставим. «Або будэ Украина, або крови по колина»…
— И много вы нагуртовали таких верных людей? — спросил с сомнением Юрась.
— Сколько ни есть, а есть… У нас с другим неважно: далеко от нас находится руководство ОУН, вот мы и варимся в собственном соку, не знаем истинного положения вещей в организации, не знаем ближайших планов и задач. Тут можно дать такого маху, что без головы останешься. Знаем только, что в конце зимы ОУН, к сожалению, раскололась. Откуда знаем? А от родного брата Панаса Гавриловича Кормыги — Юхима. Он еще с войском Симона Петлюры остался в Польше, а на днях прислал с верным человеком большое письмо из Львова. В нем он и пишет о делах ОУН. Дела, не скрою, невеселые. После раскола одной частью организации руководит Андрей Мельник, другую часть, которая называется «новая генерация», возглавляет Степан Бандера. Да ты должен помнить его, это тот самый Бандера, про которого писали в газетах лет семь назад. Именно тогда ты как раз перешел в пятый класс. Бандеру и еще нескольких судили в Варшаве за убийство польского министра.
— Не-е… Убил не он, другой какой-то, того не поймали, — возразил Юрась, наморщив лоб.
— Ну, если не сам убил, так организовал покушение. Не в том дело. Важно, что он у немцев в почете. Его приговорили к смертной казни, но немцы оказались посильнее польского правосудия, не позволили покарать Бандеру, а когда захватили Польшу, тут же освободили его. Самое бы время сплотиться и двинуть вперед, а тут пошли свары. Пока Бандера сидел в польской тюрьме, Мельник, видать, укрепился в руководстве и не захотел делиться властью, и теперь у них началась междоусобица — так по крайней мере считает Панас Гаврилович. А что еще может быть хуже, чем внутренние раздоры? Кому от них польза, кроме как ворогам нашим? Панас Гаврилович старается изо всех сил собрать в один загон, под одну руку всех братьев-украинцев, а Юхим сообщает с горечью, что вместо общих действий недавно начались распри между походными группами Бандеры и куренями Тараса Боровца, атамана Бульбы, как его называют на Волыни. Это он создал «Полесскую Сечь» в пример другим борцам за национальное отмежевание. Теперь видишь, Юрась, что творится на свете? Вместо того чтобы помогать друг другу в столь тяжкое время, все перегрызлись, пошли брат на брата. А если там, наверху, такое творится, то что ж делать нам, здесь, на Левобережье, где истинно украинский дух ослаб под влиянием соседей-кацапов? Как держать себя, на кого опираться в такой ситуации? Кого поддерживать и на что надеяться?
Панас Гаврилович просто теряется — это при его-то мудром разуме! При его большой грамотности! Он никак не может докумекать, за кого выступает сам Юхим? В какой он оппозиции? Какие за ним силы стоят и какие — против него? Брат-то брат, но тут надо знать доподлинно, все разведать, вынюхать точно, кто чем дышит. Когда дело дойдет до ножей, разбирать, кто ты: сват ли, брат ли — не станут. Батька родного не пожалеют, если попадет под горячую руку.
Поэтому-то и нужно незамедлительно связаться с атаманом Тарасом Боровцом. Его штаб-квартира от нас ближе, чем другие, в Олевске, возле Житомира. И это важное дело предстоит выполнить не кому-нибудь, а тебе, Юрась. Найдешь атамана Тараса Бульбу и передашь ему вот это письмо.
— А почему именно я должен ехать к черту на рога?
Дядя принялся обстоятельно втолковывать, что посланца надежнее его сейчас не найти. Кроме того, и Кормыга и он, Куприян, убеждены, что Юрасю лучше уехать отсюда на время, потому что Тихон Латка и некоторые другие точат на него зуб. Да и за гибель отца надо поквитаться. Панас Гаврилович надеется, что Юрась, встав на правильную дорогу, возьмется по-настоящему за ум. Поручение непростое, надо проявить ловкость и осторожность — в этом залог удачи.
— Возьми бумаги и пропуск, — показал Куприян на пакет, который положил на стол в начале разговора. — А вот гроши, зашей в пояс. Письмо баба Килина в шапку зашьет. Харчей в торбу поклади и завтра спозаранок — с богом!
Юрась взял письмо, запечатанное сургучными печатями, повертел в руках. Куприян продолжал выкладывать всяческие советы, которым должен следовать племянник, путешествуя в опасное военное время по незнакомым местам.
Юрась запрятал бумаги, как велел дядя, и стал собираться в дорогу. Со стороны могло показаться, что ему совершенно безразлично, ехать куда-то или не ехать, на самом же деле он весь дрожал от сдерживаемой радости. «К Тарасу Бульбе? — думал он. — Да хоть к черту на куличики! Лишь бы выскочить отсюда, а там лови ветра в поле… Ведь те, что печатают прокламации, где-то недалеко, только надо поискать, а с немецким пропуском валяй куда хочешь».
Собрав в торбу пожитки, Юрась повесил ее на гвоздь в сенях: пусть все будет наготове, останется только порог перешагнуть. Подумал: а не наведаться ли в село перед отъездом? Что ж, сходить можно, все равно делать больше нечего, только к кому идти? Юрась вздохнул. Не с кем ему прощаться. Нет у него друга, который сказал бы доброе напутственное слово, нет подруги, которая обняла бы его перед разлукой, нет человека, которого опечалил бы его отъезд.
Чтоб не торчать попусту дома, он выбрался задами на огород, спустился по пологому взгорку к речке, сел на берегу. Земля под ногами пахла сыростью. Солнце косо освещало полуголый лес, посиневшее небо было прозрачно и строго. «Как глаза Агнии…» — простонал Юрась.
ОТ ПОРОГА ДО КРЕСТА…
Юрась лег поздно и только задремал, как в дверь сарайчика громко застучали. Юрась вскочил на ноги, откинул крюк.
— Что стряслось? — спросил он, высовываясь наружу.
На дворе ночь, но глаза, привыкшие к темноте, увидели открытые ворота, мелькающие тени вооруженных людей. Фыркала машина, слышался невнятный говор.
— Собирайся живее, — сказал нетерпеливо дядя. — Придется тебе проветриться напоследок. Тут недалеко. Что поделаешь? Я бессильный: комендант приказал поднять всю полицию поголовно. Если я тебя не пошлю…
— Куда?
Куприян оглянулся, привстал на цыпочки, шепнул на ухо Юрасю:
— На хутор Спадщину.
— Зачем?
— Про то скажут.
Из темноты донесся хриплый голос Латки, скликавшего полицаев.
Юрась остановился у калитки, мысль его лихорадочно работала в поисках какого-то выхода, избавления от нависшей беды.
— Ничего… ничего… — подталкивал его дядя. — Разок съездишь.
— Я никуда не поеду, — отрубил Юрась категорично. — Вы заверили, что ни на какие операции меня посылать не будут.
— И не послали бы, если б у тебя хвост был посуше… А теперь давай! Поедешь без оружия, так оно даже лучше. Покатаешься туда-сюда, и вся операция, понял? Ну, чешись проворнее…
До Спадщины сорок километров ехали в слепой темноте. По пути со слов полицаев Юрась понял, что они участвуют в карательной экспедиции. Фашисты решили разделаться с партизанским гнездом. Именно в этой Спадщине недавно было уничтожено два танка. Такие дела даром не проходят. Командующий областью приказал сравнять хутор с землей.
Машина не доехала до опушки, леса, остановилась. Полицаи и солдаты охранной роты выбрались на дорогу. Дальше двинулись пешком. С предосторожностью развернулись в цепь, начали охватывать хутор с трех сторон. Безоружному Юрасю велели нести канистру. Посланные в разведку вернулись и доложили: на хуторе тихо, ничего подозрительного не замечено. Пошли смелее. Потом разом ворвались на улицу. Защелкали выстрелы, залаяли собаки. Каратели бросились шарить по дворам — пусто, никаких партизан и в помине нет.
Поджарый солдат с автоматом в руках, видимо, не из храбрых, вылез из машины последним, потоптался и, лишь когда вспыхнуло несколько домов и стало светло, показав Юрасю на канистру, жестом приказал: «Неси!»
На хуторе — истошные вопли людей, рев скотины… Над крышами, в черном небе, метались багряные космы, люди тащили на задворки схваченные наспех узлы. Длинные языки пламени шевелились и, казалось, в их кровавых отсветах шевелится лес. По рыхлой кромке низких облаков мельтешили зловещие подпалины.
— Хальт! — крикнул солдат, ткнув Юрася автоматом в спину. Юрась остановился, оглянулся затравленно. Солдат кивнул на канистру и на дом, возле которого остановились. Юрась вздрогнул: «Достукался: поджигатель!..» Он замотал головой, сделав вид, что не понимает.
— У-у, ферфлюхте рус! — выругался немец, вырвал у Юрася канистру, откинув пробку, плеснул дважды бензином на стену избы и чиркнул зажигалкой. Сухое дерево взялось сразу. Юрась с каким-то болезненным, размывающим волю отупением смотрел на оранжевые хлысты пламени, извивавшиеся по стенам. Кругом гудело. Раскаленный воздух взметывал вверх охапки шипящих искр, закручивал их вихрями.
Зазвенело разбитое стекло. В окне горящего дома показалась испуганная женщина с ребенком на руках. Было видно, как она мечется по избе: то к окну бросится, то снова исчезнет. Окошко чересчур мало, чтобы из него выбраться, и женщина, понимая, что сгорит живьем, в ужасе билась головой о раму.
Педантично-холодный фриц толкнул автоматом под локоть Юрася: пошли, мол, дальше. Юрась продолжал стоять. Немец повторил приказание, толкнул его еще раз. В этот момент раздался душераздирающий вопль погибающей, слышный даже сквозь буйный вой огня. Юрась поставил канистру и провел руками по лицу. Он словно проснулся.
Нет, спать он не спал — совесть его спала. Иначе как бы она мирилась с тем, что творится вокруг? И только предсмертный крик человека — может быть, Агния крикнула так в последнюю минуту своей короткой жизни? — разом выдул из головы Юрася отупляющую муть, и он посмотрел вокруг живыми глазами. Посмотрел и понял: женщина не может выбраться из горящей хаты, кто-то из карателей запер снаружи дверь на задвижку. Бросился отворить, но солдат схватил его за рукав.
— Цурюк! — прорычал он с угрозой.
Юрась стряхнул его руку, показал на горящую хату.
— Там маленький! Киндер… мутер… понимаешь?
Солдат блеснул розовыми от пламени зубами, покачал отрицательно головой.
— Ах ты, беда! — Юрась, суматошно жестикулируя и волнуясь, изобразил, как баюкают ребенка. Вновь закричал: — Мутер, киндер…
Фриц сделал свирепую гримасу, погрозил автоматом. Из разбитого оконца густо валил дым, женщина больше не кричала, и ее не было видно. Юрась заслонился ладонью от слепящего огня и враз, не опуская руку, хлобыстнул наотмашь солдата.
Это не сильный Тихон Латка — солдат покатился кубарем и уронил автомат. Юрась подхватил оружие, ударил прикладом по засову, распахнул дверь. В дымной провалине сеней женщины не было. Юрась вдохнул полную грудь воздуха, кинулся в дом. Женщина лежала на полу, прижимая к груди ребенка. Юрась схватил ее под мышки, выволок на воздух. У ребенка лицо посинело. Женщине помог подняться на ноги и, легонько подтолкнув ее, крикнул на ухо:
— Беги в ту сторону, к лесу! Я догоню!
Посмотрел ей вслед, и тут же в глазах замелькали раскаленные брызги. Обморочная слабость потекла по телу. Схватился за горящий косяк. От боли красные брызги погасли, и Юрась увидел тяжелую канистру, вторично занесенную над своей головой разъяренным солдатом. Видел и не мог сдвинуться с места, потрясенный ударом.
Вдруг пронесся крик:
— Зрада! Зрада! Люди, сюда! Держи-и-и его!
Во двор, размахивая винтовкой, вбежал Тихон Латка. Выпученные от злобы глаза фашиста торчали перед оглушенным Юрасем. Он вздрогнул так, что лязгнули зубы, и в отчаянье потянул за спусковой крючок автомата.
Полоснула очередь, фашист с канистрой повалился наземь. Юрась оглянулся: к дому бежали каратели. Он метнулся со двора, присел за срубом колодца, посмотрел бессмысленно на автомат, из которого впервые в жизни выстрелил и убил человека.
Тиу! Тиу! — просвистели пули.
— Там он! За криницей! — неслись злые голоса полицаев.
— Окружай! — командовал Латка.
Пули глухо стучали по кондовым плахам сруба.
— Ну, гады, война так война! — процедил Юрась сквозь зубы и нажал на спусковой крючок.
— Окружай, живым пымаем!
Вскочило несколько полицаев, Юрась прицелился, дал короткую очередь. Нападавшие залегли, открыли частый огонь. Юрась оглянулся, и вовремя: позади среди высокого бурьяна мелькнули мундиры солдат. Уперся спиной в сруб, дал по ним несколько выстрелов, потом, почти не целясь, стал палить во все стороны, пока не кончились патроны в обойме. Вскочил, бросился огородом к березняку.
Вжик! Вжик! Вжик!
Споткнулся, упал на четвереньки, автомат полетел куда-то в бурьян. Пули визгнули верхом. Он, проворно перебирая руками и ногами, быстро полз на четвереньках вдоль изгороди к лесным зарослям. Вот уже первые кусты, межевая канава… Прорвался.
Постоял в зарослях, тяжело дыша, отплевываясь. Скинул шапку, вытер рукавом ватника лоб. «Кровь? Отчего? А-а-а… немец канистрой…» Нашарил в потемках влажный лист лопуха, приложил к ране, поверх напялил шапку.
Все случилось так быстро и неожиданно, что даже не верилось. Но недалеко гудело пожарище и сквозь частокол стволов пробивалось мутно-красное зарево.
Сорочка мокрая от пота, хоть выжимай, а почему-то зуб на зуб не попадает и всего трясет, как на морозе. Азарт схватки проходил. Очень болела голова. Багряные сполохи плескались на белых стволах берез, и казалось, что и они вот-вот вспыхнут. Каратели, остервенев от безнаказанности, продолжали лютовать. Все дома уже горели, поджигать больше было нечего. Полицаи и солдаты безалаберно палили в лес, куда бежали жители хутора.
«А ведь сегодня спозаранок мне надлежало быть в дальней дороге, — вспомнил Юрась и криво усмехнулся. — Дорога!.. Хороша дорога, если нужно ото всех скрываться. Документы, что вручил дядя Куприян, теперь не помогут, поди сунься с ними! Первый же полицай или немец сцапает. И о партизанах теперь думать нечего. Партизаны не помилуют карателя… В общем, влип ты, Байда. Будут лупить тебя и те и другие…»
Юрась поежился, поглядел с тоской в чадный купол неба.
«Надо бежать, а куда?» — подумал Юрась и направился в глубь леса. Прошел немного и вдруг услышал негромкий женский голос:
— Товарищ… мы здесь…
В стороне, сливаясь с темными кустами, сидела спасенная им из огня женщина с ребенком.
— А-а-а… вы? Ну как, отдышались немного?
— За Сережу боюсь, — сказала женщина и встала. — Что делать?
Юрась и сам хотел бы знать что.
— Надо уйти подальше от этого места. Как бы утром каратели не устроили прочес леса, — сказал он женщине, которая назвалась Лесей. Она посмотрела умоляюще в глаза:
— Не бросайте, пожалуйста, нас, мы нездешние, мы без вас погибнем.
— Раз уж мы вместе, вместе и пойдем. Доведу вас до какого-нибудь села, — сказал Юрась.
К утру они прошли километров десять. Брели глухими тропами, собирали по пути с оголенных кустов всякую кислятину, от которой глаза лезли на лоб и рот сводило оскоминой. Леся совсем выбилась из сил, да и Юрась порядком устал. Толчки крови больно отдавались в разбитой голове, в животе урчало, очень хотелось есть. С каждым шагом двигаться становилось все тяжелее. Ребенка несли попеременно. Начался день, стало теплее. Юрася прямо-таки изводила жажда. Он вырезал из березовой коры туесок, законопатил щели мхом, но все равно воду в нем нести было нельзя — она быстро вытекала, приходилось пробираться к болотам и черпать, чтоб напоить Лесю. Чувствуя ответственность за этих обездоленных людей, Юрась решил поискать в окрестностях каких-нибудь дикорастущих плодов и ягод. Петляли, петляли, пока не наткнулись на старую просеку. Она заросла молодыми деревцами, а ежевики столько — настоящие ежевичные дебри, не продерешься сквозь ее колючее буйство. Листья пожелтели и осыпались, но ягоды местами еще висели. Черные, перезревшие, они заметны были издали. Юрась попробовал — сладкие. Оставив Лесю «пастись», сам потопал по просеке дальше, пообещав вернуться через часок. И тут ему вскоре повезло: попалась обширная заросль лещины. Накинулся на нее — только треск пошел по чаще. Пища такая сил придает, не сравнить с какой-то там кислятиной. Насытился, снял исподнюю рубашку, сделал из нее торбу и стал заготавливать орехи для Леси.
Скоро от пресных маслянистых ядрышек орехов в животе появилась боль. Во рту сухо, а воды ни капли. Закинув торбу с лещиной за плечо, побрел искать воду. Как назло, ни родника, ни даже лужи не попадалось. А тут живот схватило, хоть ложись. Выломал палку, пошел согнувшись в три погибели.
Но вот блеснула вода в неглубокой рытвине. Опустился на колени, попил. Вода пахла прелым листом, но показалась вкусной. Кругом безмолвие. Тишина такая, что звуки капель, падавшие с подбородка в лужу, были слышны. Неподалеку на зеленой прогалине Юрась увидел грубо тесанный, черный от непогоды крест. Подошел ближе. Кто сделал его? Кому поставлен он здесь, в глуши? Чьи кости лежат под ним? Или на этом месте кончилась жизнь какого-то несчастного бродяги?
Юрась присел возле креста. Все же не надо было так объедаться орехами, обжорство к добру не приводит. Теперь неохота рукой-ногой шевельнуть. Солнце пригревало, прохладный ветер шастал по верхам деревьев, трогал ветки. Странной казалась здесь, на безлюдье, их приглушенная воркотня. Невнятная и монотонная, она убаюкивала. Одолевала дрема. Потом егозливый ветер угомонился, перестал ерошить ветви, они мало-помалу застыли и не то слились, не то расползлись в одно бесцветное пятно…
Сколько длился этот полусон? Минуту? Час? Или два? По-прежнему было тихо и чуть тепло. Все как было, и все же что-то изменилось. Будто в устоявшейся тишине смутно прозвучала тревога. Ощущение ее было настолько сильным, что Юрась вздрогнул и очнулся. Глаза его еще были закрыты, но он уже знал: рядом кто-то есть. По мере того как веки его медленно поднимались, перед ним все явственней вырисовывались три черные точки. Когда же он, окончательно воспрянув, вскочил на ноги, на уровне его лба действительно застыли три черные точки: два зрачка и дуло автомата.
Юрась сжался. Осторожно покосился глазом направо, налево, и сердце упало: сзади, чуть дальше, был верховой с винтовкой наизготовку. Одеты в потрепанную армейскую форму, поверх наброшены безобразные балахоны в пятнах грязно-зеленого цвета.
Люди, захватившие Юрася у креста врасплох, возрастом были немногим старше его, отметил он также для себя и то, что удрать от них вряд ли удастся: вооружены до зубов, к тому же на лошадях.
Юрась снял шапку, почтительно поклонился:
— Здравствуйте…
— Здоров, коль не шутишь, — ответил насмешливо тот, что с пистолетом, — высокий кудрявый крепыш. Ростом он был с Юрася, только в кости потоньше, поджарее. Окинул пленника оценивающим взглядом, спросил: — Кто такой и что здесь делаешь?
— Вот… — показал Юрась на торбу. — Лещинку собираю, орехи.
— Так-так… белка, значит. Белка песенки поет да орешки все грызет… А где ж дупло твое?
— Я нездешний…
— Оно и видно. А ну-ка, Яша… — кивнул крепыш рыжему с винтовкой.
Тот соскочил с коня, быстро обыскал Юрася, вынул из кармана нож, пропуск на беспрепятственный проезд по оккупированной территории, выпорол из пояса штанов деньги, словно заранее знал, что они там защиты. Крепыш бегло взглянул на пропуск и на его владельца.
— Нда… орешек…
— Орясина целая! — поддакнул рыжий. Затем приказал Юрасю: — Забирай свою шушеру-мишуру — и айда.
— Куда? — спросил Юрась, топчась на месте.
— Пойдем, пойдем! — приказал кудрявый тоном, не предвещавшим ничего хорошего, и пригрозил пистолетом: — Не вздумай, белка, дать деру!
Юрась поднял рубашку с орехами, подумал со вздохом: «Счастье, что Леси с ребенком нет рядом, а то бы и ее захватили…»
Спустя минуту-две верховые и между ними пеший Юрась двинулись от старого креста неизвестно куда. Глаза у Юрася были закрыты повязкой.
ИСПЫТАНИЕ
Их и увидел первым Афанасьев в тот момент, когда взвинченная Васса обвинила его в издевательстве над Варухиным. Юрасю развязали глаза, и он понял, куда попал. Вообще-то подозрение, что его захватили партизаны, возникло у него в пути, но убедиться в этом не было возможности, а спросить он не рискнул. Теперь все ясно, однако от ясности легче не стало. «Что умер, что сдох… — подумал он безнадежно. — Полицаю, родственнику изменника, просить у партизан пощады смешно».
Юрась посмотрел исподлобья на людей и вдруг… Кто это? Он не поверил своим глазам: впереди партизан стояли… Купчак и Коржевский. Юрась даже головой потряс, чтоб рассеять наваждение, но оно не исчезло.
«Теперь они прихлопнут меня наверняка…» — подумал он без сомнения. Какая-то роковая глупая случайность связала его бестолковую судьбу с этими деятелями… Вот стоят, поджидают свою жертву.
На поляну подходили другие партизаны. Кудрявый, захвативший Юрася, стал докладывать Коржевскому о том, что прошлой ночью каратели спалили хутор Спадщину, жители разбежались.
— Там же была наша Леся! Где она, Максим? — воскликнул Афанасьев, и тут только Юрась увидел его.
— Лесю я не нашел. Дом, где мы ее оставили, сгорел. А вот этого, — презрительно кивнул кудрявый Максим на Юрася, — в лесу накрыли. Невинная белочка! В лесу орешки собирала и пробиралась куда-то с охранными документами. Вот… — он подал Коржевскому отобранные бумаги и деньги.
Осипшим, нервным голосом Юрась произнес:
— Я сбежал оттуда… с хутора, от карателей.
Коржевский, не слушая, взглянул мельком на документы, передал Купчаку, кивнул на Юрася:
— Узнаешь молодца?
И предрешенно махнул рукой. Купчак иронически улыбнулся:
— Старые знакомые… — Затем сурово сказал партизанам: — Товарищи, судя пр всему, перед вами тот, кто выдал немцам наше партизанское хранилище. Он один видел, когда мы закапывали в лесу припасы и взрывчатку.
Толпа угрожающе загудела. Юрась выпучил на Купчака глаза и отшатнулся. Вдруг ахнул, схватился за голову, вскричал:
— Нет! Будь я проклят, если я выдал! Я подумал… — И едва слышно простонал: — О-о… я же не знал!..
Открытие было столь неожиданным, столь катастрофичным, что Юрася закачало. Он побелел, отчетливо ощущая, как в жилах стынет кровь.
Коржевский тронул Купчака за локоть. Комиссар повернул голову и наткнулся на непривычный, словно бы смущенный взгляд командира отряда. И понял: Коржевский думает о том же… В тот памятный, первый день войны они — в силу сложившихся обстоятельств — вынуждены были покривить душой. Они не могли, не имели права объяснить все как есть тому чистому юнцу, принесшему в райком свою человеческую, гражданскую тревогу. Тогда они задержали его — и в конечном итоге забыли о нем в кутерьме захлестывавших событий, бросили человека на произвол судьбы. И вот теперь…
Но, вспоминая это, Купчак не мог избавиться от мучительной невозможности совместить того мальчишку с сегодняшним Байдой-карателем, стоявшим перед партизанами.
Словно уловив настрой комиссара, Коржевский жестко спросил Юрася:
— Жег хутор?
— Жег… — выдохнул глухо Юрась, глядя в землю, и тут же, спохватившись, поспешно добавил: — Они меня силком привезли в Спадщину. Вот… — Он снял шапку и показал на голове длинную заструпелую рану. — Немец меня канистрой… Я автомат у него отнял и застрелил, а женщину с ребенком из подожженного дома увел в лес. Ее Лесей зовут…
— Где она? — вскричал Афанасьев.
— Там… возле старого креста. Недалеко… — Юрась показал рукой неведомо куда. — Я отошел орехов ей нарвать, а они меня…
Коржевский посмотрел на Максима, Максим — на Якова Чунаева.
— Помнишь место? — спросил Афанасьев Максима.
— Само собой…
— Поскакали! Бери запасного коня.
Афанасьев и Максим умчались верхом, а Коржевский, скользнув по Юрасю прищуренным взглядом, поднял руку, требуя порядка от возбужденно шумевших партизан. Спросил Юрася:
— Где трофейный автомат?
Тот наклонил голову, сопнул виновато носом:
— Потерял…
— Во-я-яка… А ну давай выкладывай! Все выкладывай начистоту! — приказал Коржевский.
Юрась открыл рот, но говорить не мог. Закашлялся. Хотелось плюнуть, но кругом люди, смотрят на него, и он, волнуясь, с отвращением проглотил соленый ком. Начал говорить медленно и вдруг заспешил, испугался, что ему не дадут досказать, стал путаться и умолк. По лицам партизан было видно, что никто ничего не понял, и он опять принялся повторять уже сказанное. Коржевский сердито прикрикнул:
— Не гони! Успеешь на тот свет. Ври членораздельно.
Юрась запнулся, посмотрел командиру в глаза. В них появилось что-то, чего не было или чего он не замечал раньше из-за томящей безнадежности. Сейчас по глазам Коржевского он увидел и понял, что его внимательно слушают. Может, без сочувствия, может, неблагожелательно, но и не так враждебно, как вначале. Стал говорить ровнее. Люди с недоумением, с горечью и досадой воспринимали странную и печальную речь парня. Никто не перебивал, не спрашивал, лишь когда он упомянул про то, как председатель райисполкома с военкомом зарывали что-то в яму в лесу и он посчитал их ворами, по толпе прошел нестройный гул. Купчак с Коржевским переглянулись, покачали головами.
Рассказал Юрась и о том, как убежал из-под ареста, как уже при немцах вернулся домой и выложил все, что знал, дяде Куприяну. С тех пор дядя стал в почете у оккупантов и не захотел идти с ним на поляну к пустой яме. И опять Купчак с Коржевским многозначительно переглянулись.
Когда Юрась умолк, вечернее небо показалось ему гораздо светлее. То ли на самом деле посветлело, то ли от того, что глаза партизан, смотревших на него, стали не так мрачны, как в первые минуты. Невозможно, стоя в толпе, видеть и отмечать для себя, кто как тебя слушает, а уж Юрасю, висящему на волоске от смерти, и подавно. Поэтому не удивительно, что он не заметил девушку, которая слушала его исповедь, быть может, внимательнее остальных — поражаясь и сочувствуя. Ее глаза, блестевшие от сдерживаемого волнения, настороженно глядели то на Коржевского, то на Купчака, то снова на Юрася. А он не замечал, что рядом стоит человек, искренне обеспокоенный его судьбой, и что человек этот — дочка председателя райисполкома, русокосая, теперь, правда, коротковолосая, девушка Васса. Та самая Васса, которую он встретил в райкоме в первое утро войны. Тогда он также был возбужден и взъярен до предела и все же, увидев ее, от всего сердца пожалел, что у такой дочери отец вор.
Сейчас Юрась не видел Вассу, зато Варухин нюхом почуял, какую реакцию вызывает у девушки словесный вздор этого схваченного с поличным предателя. Надо же! Откровенное сострадание к полицаю!
Еще час назад свои сердечные чувства и доброту Васса отдавала ему, Варухину, защищала его, открыто и смело выступала против издевательств Афанасьева, и вдруг такая странная беспринципная метаморфоза!..
От едкой ревности у Варухина в нравом боку что-то тупо заныло. «Неужели печень?» — подумал он с тревогой. И тут же мысли его переметнулись на другое: «Судя по всему, Васса готова перенести свое внимание на новичка! И будет потом покровительствовать ему… Этого допустить нельзя. Кто бы мог подумать, что неглупая, в общем-то, девушка окажется такой капризной фантазеркой? Откуда у нее прихоти балованного ребенка, позволяющего себе выходки вроде тех, о которых французы говорят: «C’est mon plaisir!»? Да еще это необыкновенная энергия… Даже страшно делается, как подумаешь. Но тем более — надо думать! И действовать, разумеется. Действовать психологически и профилактически!».
И Варухин, подойдя к Вассе сзади, сказал тихонько на ухо:
— На психику полицай нажимает… Расчет на слезу…
Васса рассеянно обернулась и ничего не ответила.
А Юрась уже выдрал из своей шапки письмо, адресованное Тарасу Боровцу — Бульбе, и вручил его Коржевскому. Тот распечатал, стал читать. Закончив читать, передал комиссару, посмотрел в лицо Юрасю насмешливо прищуренными острыми глазами. От его насмешливого, но не злого взгляда, от хитроватых коричневых морщинок на лице, от задиристо, но не грозно торчащей козлиной бородки у Юрася свалилась с плеч тяжесть.
Возвращая Коржевскому письмо, Купчак сказал:
— Вон, оказывается, куда щупальца тянут!..
И тут опять головы партизан повернулись к дороге. В наступившей тишине послышался цокот копыт. Юрась тоже обернулся и увидел Лесю. Она с ребенком медленно покачивалась на коне, поддерживаемая с боков Максимом и Афанасьевым. Подъехали ближе, Максим принял из рук Леси ребенка, Афанасьев снял ее с седла. И тут Леся словно засветилась. Именно засветилась — это видели все.
— Юрий! — воскликнула она вздрагивающим от волнения голосом и порывисто бросилась вперед с протянутыми руками. Вдруг остановилась, посмотрела на него, прошептала нервно вздрагивающими губами: — Спасибо вам…
По поляне прошел сдержанный шумок. Коржевский покачал согласно головой, будто утверждая что-то, сказал Юрасю:
— Так, говоришь, хотел найти нас, Байда.
— Я просил Афанасьева взять меня с собой, когда встретил его первый раз.
— Слышали. Что нам делать с ним, товарищи партизаны?
— Не судите меня! Поверьте, я… — сказал Юрась негромко и словно споткнулся на слове.
— Ладно, пусть повоюет! Пусть вину в бою искупит…
— Опять же если подумать, не по своей воле он, так, по глупости…
— Проверить его в деле, а там…
— Голову парубку закрутили, тут на любого придись… — вразнобой сыпались со всех сторон слова партизан. К их возгласам присоединился голос Леси:
— Возьмите Юрия, пожалуйста! Он смелый, он добрый. Он оправдает… Правда, Юра?
— Можно ли верить полицаю? — с дрожью в голосе промямлил Варухин.
— Оправдаю, вот увидите, — глухо буркнул Юрась и, немного подумав, добавил: — Ей-богу!
— Слышите? Даже божиться стал! Придется, видимо, принять в отряд…
— С испытанием!
— А как же иначе?
— Значит, быть по сему, — подытожил Коржевский.
— Братцы!.. Товарищи… эх! — Юрась только рукой махнул, едва сдерживая счастливые слезы.
Когда сердце переполнено чувством благодарности, слова бледнеют. Юрась вытер лоб смятой в комок шапкой.
Купчак предупредил, что в отряд без оружия не принимают, надо добывать самому. Коржевский велел деду Адаму накормить Байду, а Афанасьеву — устроить его пока в землянке взвода.
Партизаны окружили Юрася, засыпая вопросами, но Адам сказал ему, что надо идти обедать. Пока тот наворачивал партизанскую похлебку, дед расспрашивал его, можно ли достать в Рачихиной Буде что-либо из провианта, есть ли еще на поле картошка, свекла, капуста?
Что мог сообщить Юрась? Собственные огороды жители уже давно убрали, пообчистили и поля колхоза, чтобы овощи не достались врагу. Картошку, правда, еще не всю убрали, но оккупационные власти приказали старосте выгонять население на уборку. Весь урожай подлежит отправке в Германию. В ближайшие дни, должно быть, все выкопают.
Адам слушал, качал кудлатой головой. Когда Юрась наелся, Афанасьев показал ему место в землянке, и опять пошли разговоры-расспросы. Было уже совсем темно, когда за Юрасем явился вестовой командира отряда. Коржевский был один. Он спросил Юрася, нет ли в Рачихиной Буде человека знающего толк в радиоаппаратуре. Юрась проворно перебрал в памяти тех, кто остался в селе, и сказал, что, пожалуй, таких нет. Коржевский выразил сожаление. Юрась ушел, но тут же вернулся, вспомнив, что после прихода оккупантов в селе объявился радиотехник Эраст Лущилин. Раньше он работал в райцентре на радиоузле. Может быть, Карп Каленикович даже знает его: худой такой, вместо щек — впадины. Говорили, будто он чахоточный или еще какой-то болезнью страдает. Живет у матери, носа никуда не кажет. Вот он, видимо, дело знает.
Коржевский отпустил Юрася, сказав, что для них это очень важно.
Наступила ночь с синими сумерками, путающимися среди стволов и голых ветвей, с яркими осенними звездами. Под их зыбким серебристым светом болото, густо заросшее осокой, казалось покрытым черными смушками. Юная хвойная поросль бледнела по краям поляны, бледнела не от звездного света, а от дыма, что тянулся из трубы землянки-санчасти и тихо оседал в гуще елок.
Юрасю не хотелось идти в землянку разведчиков: они еще не спят, опять заведут тары-бары, а он сегодня наговорился — на сто лет хватит!.. Чересчур много и горестных и радостных переживаний накатило в один день, сердце еще не привыкло к новому состоянию.
Юрась постоял под развесистым дубом, прислонившись спиной к его шершавой коре. В небе куда-то тащился, подвывая, фашистский самолет. Юрась посмотрел вверх и невольно втянул голову в плечи: прямо над его макушкой висела гиря. Не воображаемая, а настоящий старый двухпудовик. Что за чертовщина? Почему она здесь висит? Потрогал рукой — гиря покачнулась. Странно…
Фашистский самолет отгудел, стало тихо. Юрасю вспомнилась последняя встреча с Агнией. Ее усталые и все равно дерзкие глаза, печальная и все-таки лукавая улыбка на крашеных губах… Как тяжко и опасно было жить и работать ей в окружении врагов! А он, безмозглый, палец о палец не ударил, чтобы понять ее, чтобы помочь. Сколько бы пользы они принесли вдвоем! Но он оказался слепцом, и Агния погибла. Горько на душе. И никогда эта горечь не иссякнет, и не будет ему никогда ни покоя, ни оправдания.
В темноте под чьими-то ногами треснул сушняк, появился Афанасьев, спросил:
— Ну как?
Юрась помолчал, потом сказал задумчиво:
— Ты помнишь, Илья, как мы однажды с тобой врюхались в Маврино болото и чуть было не того?..
— Помню. А что?
— Дело прошлое, а ведь я тогда не понял, что мы были обеими ногами там… на том свете. Оставалось только крышку прихлопнуть. Восемь лет прошло, а не забывается.
— Каждому из нас с рождения отпущена определенная мера глупости…
— Правда. Только одни успевают растрясти дурь, пока в пацанах бегают, а у других, вроде меня, на всю жизнь остается… — вздохнул Юрась, потирая себе виски ладонями.
— Болит? — спросил Афанасьев.
— Есть малость. Проклятый фриц крепко шарахнул.
— Пойдем в санчасть, пусть перевяжут. Да и укол надо против столбняка. Завтра ты должен стоять на ногах как бетонный монумент!
— Что-нибудь поручишь мне? Поручи, Илья!
— Узнаешь в свое время, а сейчас пошли. Покажу санземлянку. Только сам я не зайду, а тебе Васса Коржевская сделает что нужно.
…Память чувств у Юрася была сильнее памяти на лица, цвета, запахи, и если уж он запоминал какое-то лицо, то, значит, определенно видел его при каких-то необычных обстоятельствах. Так было и с Вассой. Она осела в его памяти потому, что в то утро началась война, и еще потому, что в то утро он пожалел ее, приняв за дочь вора. И вот он перед ней в землянке, освещенной керосиновой лампой, держит в руках шапку и ждет, пока ее руки, теперь уже медсестры Вассы, приготовят шприц, бинт и все, что необходимо для перевязки. Он, смущенный, стоял у двери, а она в своих хлопотах, в движении, словно волнующая музыка, входила ему в сердце, в мозг, вытесняя путаницу нынешних, и вчерашних, и еще более отдаленных переживаний. Она вовсе не была такой красавицей, чтобы вызывать восторг, заставлять оборачиваться ей вслед: простое овальное лицо, чуть смугловатое и совершенно чистое — никаких морщинок, никаких веснушек или родинок, и все же…
Закончив подготовку, Васса велела снять куртку и закатать рукав рубашки. Юрась послушно выполнил.
— Садитесь, — показала она на табуретку. — Укол против столбняка тяжелый, может быть плохо…
— Мне-е-е?
Юрась чуть помедлил и присел. Укол действительно оказался не из приятных, даже в ушах загудело, но и сквозь шум Юрась услышал, как Васса сказала:
— У вас рубашка в крови.
— Ничего, завтра постираю, — пообещал он.
— А вы умеете?
— Конечно. Вырос без отца, без матери.
— И я… без мамы… — вздохнула Васса. В слабом свете лампы он увидел ее печальные глаза. Она тряхнула головой, словно освобождаясь от неуместных тяжелых мыслей, и принялась обрабатывать рану на голове Юрася.
— Я вас почти знаю, — заговорил он, чувствуя на шее легкие, летучие прикосновения осторожных рук девушки, ощущая аромат ее ладного тела, прикрытого тонкой тканью платья. Он невольно слегка потянулся к ней, но она отстранилась, посмотрела на него, и из глаз ее заструился удивительный переливающийся свет.
— А почему же я не помню вас? — Мысль Вассы тщетно блуждала в прошлом, не находя ответа. — Вижу, досталось вам… — молвила она со вздохом. Юрась промолчал. Васса обстригла волосы вокруг раны, смазала ее йодом и заклеила пластырем.
А Юрась продолжал сидеть, терзаемый не болью, не прежними тяжкими думами, а каким-то странным, волнующим душу предчувствием и какой-то странной внезапной злостью на себя. Он будто ждал чего-то еще, а чего, — сам не знал. Оттого вид у него был беспомощный и растерянный.
Васса, стоя возле умывальника, вытирала вымытые руки.
— Какая вы хорошая! — неожиданно для себя сказал Юрась и, сорвавшись с места, выбежал за дверь.
Афанасьев ждал его наверху, и они пошли в землянку своего взвода. Разведчики укладывались спать, тускло мерцала коптилка из снарядной гильзы, разговор помалу стихал. Тягуче зевнул Кабаницын, сквозь перекаты слышен его голос:
— И приснилось мне сегодня, братцы, будто посадили меня в тюрьму. Вот так-то…
И опять рычащий зевок с подвывом.
— А не повесили? — спросил ехидно Максим.
— Нет, не повесили…
— А зря… надо бы!
— За что?
— Чтобы не храпел, как боров, ночами напролет! Жизни нет от тебя!
Вспыхивает согласный смех и тут же смолкает. Афанасьев и Юрась стаскивают сапоги, ложатся.
Проснулся Юрась с бодрым чувством радости. Жизнь опять распахнула перед ним дверь. Не двигаясь и не открывая глаз, он стал думать о будущем. В молодости наедине с собой хорошо думается и мечтается. И вдруг он сник, вспомнив, что по земле ползет черный дым войны и что сам он находится далеко не в райских местах… «Не о будущем, а о настоящем нужно думать, ибо только настоящее имеет сейчас смысл и цель: это — уничтожение врагов», — сказал он себе.
Но и эти трезвые мысли не остудили его радости. Утро было солнечным, погожим. Юрась умылся позади землянки, посмотрел туда, где высокие голые деревья, сгибаясь над тропинкой, будто раскланивались. Там поздняя осенняя птица пела что-то неожиданно задорное, и Юрася тоже помянуло на песню, но он, спохватившись, хлопнул себя ладонью по бедру и нахмурился. «А ведь я, кажется, того… вдруг сразу и не на шутку…» — прошептал он и задумался.
Если бы Юрась верил в колдовские зелья, то свое теперешнее состояние — это небывалое лихорадочно-приподнятое настроение — объяснил тем, что Васса вспрыснула ему не сыворотку от столбняка, а неведомую приворотную настойку…
Едва Юрась поел, как его вызвали к Коржевскому. Он стоял лицом к узкому подслеповатому окошку-бойнице, заложив руки за спину. Юрась посмотрел на его костистые плечи, на седые волосы на затылке. Вся его поза выражала не то раздумье, не то колебание.
— Товарищ командир, боец Байда…
Коржевский повернулся, молча кивнул головой и поскреб озабоченно бороду. Затем значительно сказал:
— Вот тебе первое задание: точно разведай количество охраны и расположение постов в Рачихиной Буде. Детальные указания получишь у командира взвода.
— И все? — спросил Юрась, удивленный таким, как ему показалось, мелким, несерьезным заданием, выбранным командиром для его, Юрася, испытания, для его проверки в бою.
— И постарайся найти того радиотехника, Лущилина, или подсунь ему записку, чтобы через два дня явился к Маврину болоту на поляну, где был известный тебе партизанский склад.
Юрась густо покраснел и с усилием проглотил воздух, застрявший в горле пробкой. Коржевский продолжал:
— Скажешь, если не явится по-хорошему, пусть пеняет на себя. Понял?
— Будет выполнено в наилучшем виде! — громко ответил Юрась, стараясь подражать военному тону.
— Давай без хвастовства. Худшее впереди…
Взгляд Юрася остался твердым.
Афанасьев надавал ему целую кучу устных инструкций и приказал действовать ночью. В селе Юрась знает все ходы и выходы, и то, что нужно, найдет с закрытыми глазами О том, что сведения нужны для операции по освобождению детей-заложников, ни Коржевский, ни Афанасьев Юрасю не сказали: планируемые акции держались в строгом секрете. Разведчики проведут Юрася к селу, а после выполнения задания встретят в условленном месте. В случае провала — молчать.
К полудню Максим доставил в лагерь шестерых женщин и троих детей, спадщанских погорельцев, встреченных в лесу, в окрестностях бывшего хутора. Дед Адам, поговорив с ними, придумал, как с их помощью добыть в Рачихиной Буде крайне нужную для питания партизан картошку. Коржевский поддержал предложение своего интенданта, хотя непосредственное участие Адама в задуманном предприятии было ему явно не по душе.
Наступила ночь. Теперь Юрась ехал не с разведчиками, а с группкой деда Адама. Пока запрягали коней, дед хитроумно приторочил свою двустволку под днищем повозки, а в сено спрятал несколько гранат-лимонок. К Коржевскому, наблюдавшему за сборами, подошла Васса, взяла ласково за рукав, спросила:
— Как ты думаешь, папа, могут заваляться на колхозном складе в Рачихиной Буде химикаты? Ну, сероуглерод и другие для борьбы с сельскохозяйственными вредителями?
— Почему же нет? Могут. А тебе, собственно, каких вредителей нужно уничтожить? — усмехнулся Коржевский.
— Ах, папа! Если в сероуглероде растворить белый фосфор, получится идеальная горючая смесь!
— Гм… Что-то я раньше не замечал у тебя таких углубленных познаний в химии… — подозрительно посмотрел на нее отец. — Это тебя начхим поднастрополил?
Васса потупилась, но тут же подняла глаза, посмотрела на отца открыто.
— Да, я обещала Варухину поговорить с тобой… Ему уже надоело бездельничать, он все время твердит об этом.. Он же, специалист — химик! А вы… Разве это плохо? Это ж необходимо для дела, папа!
— Допустим… а что ты хочешь от меня?
— Варухин говорит, что Байда, который идет на задание в село, может свободно раздобыть и принести химикаты сюда.
Коржевский насупился, его строгие глаза впились в лицо дочери.
— Девка ты на выданье, а глупость из тебя так и прет! У Байды свое задание и такое, что дай бог выполнить. А тебе с твоим Варухиным надо совесть иметь. И вообще, скажу я тебе, занимайся-ка своими медицинскими делами и не лезь куда не следует, — сурово закончил он.
В разгар этого неприятного семейного объяснения к командиру приблизился Афанасьев, но, поняв, что момент выбран неподходящий, деликатно отступил в сторонку и принялся глядеть вверх на Большую Медведицу, мерцающую среди переплетений дубовых ветвей.
То, что отец отчитал ее, да еще в присутствии Афанасьева, задело самолюбивую Вассу. Для Афанасьева Варухин — хуже горькой редьки, самый никудышный боец, — это ей давно известно. Известно и то, что он, Афанасьев, давно пытается сломить, подчинить себе этого человека, вся вина которого в том, что он интеллигент, и даже отца, как видно, настраивает против него. «Так не будет же по-вашему! — упрямо думала Васса. — Варухин плох? Хорошо! Но худа злом не исправишь… И от умышленной жестокости тем более добру не бывать!..»
Она гордо повернулась и пошла искать Юрася. Тот сидел на корточках перед обломком наждачного камня и точил при свете звезд финку-самоделку, взятую на время у Максима. Увидел подходившую Вассу, встал. Она спросила:
— Как голова? Болит?
— После вашей перевязки я забыл, что она существует!
— Голова? — улыбнулась Васса. Юрась смутился и тоже улыбнулся.
— А у меня к вам просьба, — сказала Васса и коротко изложила ее суть.
— Непременно сделаю! Какие могут быть разговоры? Где колхозный склад — знаю. Только… — Юрась задумался. — Сероуглерод-то по духу определить можно, а вот фосфор… — Взгляд Юрася был прикован к пухлым и темным при голубом звездном сиянии губам девушки. Они вздрагивали в просительной улыбке. — Я… для вас я из-под земли достану! — выпалил он.
Васса подала ему руку, холодную и мягкую, и Юрась, задержав ее больше, чем надо при пожатии, отправился на задание.
ЗАПАДНЯ
Утром, не доезжая до Рачихиной Буды, они остановились в чащобе. Женщины остались сторожить лошадей и подводу, а Юрась с дедом Адамом, прокравшись на опушку, легли под кустами и принялись наблюдать за окрестностью. Левее, за околицей, — поле, на нем люди копают картофель, ссыпают его в мешки. Справа, на скате кладбищенского бугра, что-то роют, машут топорами, таскают. Среди работающих — немецкие солдаты.
— Фортификация… — жестом показал Юрась деду.
Адама укрепления мало интересовали, ему лишь бы полицаев на поле не оказалось, другие люди не помеха. Напротив, смешавшись с местными жителями, легче будет выполнить задание. К счастью, полицаев на поле не видно. Дед Адам сказал:
— Я сделаю крюк, чтоб подъехать незаметно к полю с той стороны. Оттуда ближе к лесу и дальше от села. Если все обойдется благополучно, буду ждать тебя до утра там, где договорились.
Дед отправился за картошкой, а Юрась, понаблюдав еще, понял, что план, разработанный вчера Афанасьевым, не годится. В селе появились фашистские солдаты. Сколько их — неизвестно, но в том, что порядок охраны изменился, сомнений нет. Придется прежде со стороны изучить расположение постов и время смены караулов. Действовать надо осторожно, если напорешься…
Взвесив все, Юрась отполз из кустов назад, пробрался густым мелколесьем в известный ему с детства овраг и побежал по его дну к речке. Возле берега — копна скошенной осоки. Залез под нее. Отсюда околица как на ладони — видно хорошо, где ходят патрули и когда сменяются часовые. По селу тоже бродят немецкие солдаты. Возле кладбища татакает пулемет, должно быть, установили, пробуют. Все это Юрась запомнил. Теперь он знал, как пробраться в село незамеченным. Дом, где живет радиотехник Лущилин, найти не трудно, а вот химикаты… Наобещал Вассе достать из-под земли, а не учел того, что склад заперт, а ключ у старосты. Без дяди Куприяна не открыть. Что же делать? Может, зайти домой и сказать ему в открытую, что, мол, так и так… Пригрозить, если станет ерепениться, партизанским судом. Или по-другому как-то подкатиться. А как?
«Думай, разведчик, думай!» — подстегивал он себя.
К вечеру окрестности стали помалу пустеть, только слева на краю поля продолжали копать и складывать мешки в повозку. Вдруг грянул выстрел, за ним еще, еще. Стрельба зачастила, но так же разом прекратилась. Юрась было всполошился: не попал ли в беду дед Адам со своим бабьим воинством? Раздвинул пошире сухую острую осоку, чуть приподнялся, поглядел вдаль — никого не видно, нет и тех с подводой, что копали на краю поля. Кто стрелял? В кого?
На пригорке уныло серели хаты с наглухо закрытыми ставнями, по бурой развороченной дороге не спеша прохаживались галки, откуда-то доносился мягкий ароматный дымок. Скорей бы ночь, что ли… Юрася стало знобить, руки-ноги затекли от неподвижности, опять разболелась голова.
И тут ему вдруг пришла мысль. И не просто мысль, а, как подсказывало его сознание, — внезапно сформировавшееся классическое решение «химического вопроса». Ведь дядя Куприян по-прежнему нуждается в нем для связи с Тарасом Боровцом — Бульбой. К тому же, если письмо, которое бабка Килина зашила в шапку, попадет в руки немцев, Куприяну не поздоровится. Конечно, история, происшедшая в Спадщине, тоже ему даром не пройдет. Придется пожертвовать еще одним бочонком меда да сала отвалить коменданту… Ну да выкрутится… Рука у него сильная — начальник полиции Кормыга! Сам Куприян тоже не лыком шит. Небось уже отрекся и открестился от племянника и проклял его, а это все ему, Юрасю, на руку. Что касается причины возвращения его домой, то она яснее ясного! Уезжать по старому пропуску равносильно добровольной явке в гестапо. Необходимы новые документы на вымышленную фамилию, за ними-то Юрась будто и явится. Что здесь неправдоподобного? Ну а пока дядя станет добывать надежный пропуск, можно успеть и с Лущилиным потолковать, и нужные химикаты достать. Только бы фашистов или кого-либо из чужих не оказалось у Куприяна на постое.
Стало свежо. Быстро сгущались сумерки. Когда совсем стемнело, Юрась выбрался из укрытия и осторожно по меже проскользнул на задворки. Шел, согнувшись, по высокому сухому бурьяну, но ни один звук не выдал его присутствия. Неслышно приблизился к будке отхожего места, смутно черневшей за дядиным домом. Когда осталось шагов двадцать, выпрямился и неторопливо направился во двор.
Ставни на ночь, как обычно, были закрыты, но в щели пробивался свет. Поднял руку, но не постучал, опустил в нерешительности. Потоптался под окном. «Не врюхаться бы…». Прижался ухом к ставню, слушал долго, но тщетно: сердце стучало так, что в ушах отдавалось, — попробуй услышь, что там внутри, за окном! На всякий случай финку переложил из кармана в рукав. «Ну, будь что будет!» — и он направился к двери.
И все же, до того как войти в хату, Юрась попытался еще раз представить себе встречу с дядей, нарисовать ее мысленно, чтоб не оплошать, потому что его все время что-то настораживало. Итак, он входит в хату. У дяди глаза лезут на лоб и отвисает челюсть. Потом он разражается длинной бранью, потом… В общем, все идет как и должно. Дядя шумит, Юрась молчит, выжидает подходящий момент, затем начинает напускать туману. В случае, если дядя на это не клюнет, Юрась пригрозит подкинуть тайное письмо в гестапо. Дядя, конечно, испугается. Но до шантажа, видимо, дело не дойдет. Ведь Куприян считает, что племянник здоров лишь на кулак, а по уму — недоросль, простачок, не способный ни слукавить, ни обмануть. Поэтому, что б Юрась ни наплел, будет принято за чистую монету. Куприяну не останется ничего другого, как напялить свой суконный пиджак и отправиться с поклоном к Кормыге. Что, собственно, и требуется. Имея такую базу, как дом старосты, можно организовать разведку что надо. Так Юрась представлял встречу с дядей…
На осторожный стук в окно бабка Килина спросила из-за двери, кого бог принес, и, узнав по голосу Юрася, ахнула, запричитала. Юрась юркнул в сени, спросил шепотом, нет ли чужих, и прошел в хату.
Куприян в пиджаке дремал на кровати. Увидев, кто заявился, вскочил, будто его черти подбросили, выпучил глаза, позеленел весь и дышать перестал. Зрачки колючками впились в племянника.
— Добрый вечер, — поздоровался Юрась негромко.
Дядя засопел, застучал ногами, показывая дрожащим скрюченным пальцем на дверь:
— Геть! Геть, шибеник! Чтоб твоего злодейского духу тут не было!
Юрась пытался заговорить, но дядя продолжал кричать неистово и злобно:
— Геть, сказал! Геть, иначе кликну полицию!
«Ну, пошел теперь кривляться! Черт с тобой, кривляйся, пока не надоест!» — беспечно подумал Юрась. Снял шапку и сел на лавку, вытянув ноги.
— Да вы послушайте, дядя, у меня к вам важное дело… — сказал он примирительно.
— Нет у меня никаких делов с убивцем! Нет тебе здесь приюту, изменник! Уходи, пока цел! Сейчас же уходи!
— Да послушайте ж, дядя. Ну, скажите вы ему, бабо…
Куприян, размахивая кулаками над головой, выбежал в смежную комнату. Юрась пошел было вслед за ним, но бабка встала на пороге.
— Не чипай его. Сядь и не рыпайся. Дядя покричит-покричит да и утихомирится… Чи ты его не знаешь? Лезь краще на печь и лежи себе. Ох, горенько мое! И на что ж ты поубивал тех хвашистов? Ой, загубишь ты свою головоньку. Не сносить ее тебе. Ну, скидай чеботы, отдохни, а я вечерять тебе соберу.
Юрась снял стеганку, сапоги, растянулся на печке с угла на угол — иначе не вмещался. Вот это жизнь! Красота! Тепло! Хорошо! Но только бабка успела подать ему подушку, как в сенях залязгала щеколда. Юрась слез с печи. Распахнулась дверь, и Юрась обмер: в хату входил вооруженный фриц. Встал посреди комнаты, поглядел на бабку Килину, на Юрася, спросил:
— Вер ист да шрейст?
Из смежной комнаты выскочил Куприян уже совсем одетый. Поклонился немцу, указал пальцем себе на грудь:
— Староста…
Солдат кивнул головой.
— Их ферштее.
Затем солдат показал на Юрася:
— Вер ист да? Зих аусвейсен документ?
Юрась стоял ни живой ни мертвый, испуганно глядел на дядю, дядя — на Юрася.
Вдруг Куприяново лицо перекосила злоба. Он, показав на племянника, крикнул солдату:
— Бери его! Он бандит! Партизан!
— О-о! Партизан? — с изумлением воскликнул солдат и тут же, направив на Юрася автомат, властно приказал: — Хенде хох!
Юрась продолжал растерянно стоять.
— Выходь, паскуда! Выходь! — шипел старик из-за спины солдата. Его крючковато растопыренные пальцы тряслись еще больше.
Немец блеснул угрожающе оружием.
Юрась медленно и вяло поднял руки и с гнусной покорностью ждал конца. Он смотрел сверху на щербатый перекошенный рот бабки Килины, на узкий, клином, подбородок старика, на задиристое лицо солдата. Часто стучало сердце, ладони цепенели, становились деревянными.
— Иди! — хрипел дядя в исступлении и стучал ногами. — Иди! Ступай вслед за своей потаскухой Агнией! Для всех вас — одна перекладина! — Он опять недооценил племянника.
Стоило ему это сказать, как вдруг с Юрасем что-то произошло. Произошло что-то необъяснимое, как внезапный возврат к жизни. Руки, налитые кровью, вдруг ожили. Все последующее запомнилось до мелочей. Когда фриц, показав арестованному на дверь, сделал шаг к печке, чтобы освободить ему проход, Юрась обрушился на него всем своим телом. Глухо бухнули половицы. Стол опрокинулся, затрещал. Испуганная бабка едва успела схватить со стола керосиновую лампу. Хрипящий клубок тел покатился, отлетел к стене. Бабка, часто крестясь, с лампой прижалась в углу. Солдат вцепился в свой автомат — не вырвать. Старик семенил вокруг, норовил ударить племянника ногой в пах, но Юрась изловчился, хватил фрица кулаком меж глаз. Автомат брякнулся на пол. Куприян схватил его, но Юрась вскочил на ноги, рванул оружие к себе так, что дядя грохнулся рядом с немцем.
— Нихт! Нихт! — визгнул солдат отрывисто, закрываясь руками.
Юрась с силою опустил на фрица приклад, и тот вытянулся без движения. В хате стало тихо. Только Юрась дышал, как загнанная лошадь, и смотрел с отвращением на убитого. Лампа в оцепеневших руках бабки Килины мелко дрожала. От ее колеблющегося света казалось, что немец гримасничает.
И в этот момент раздался тоненький скрип и в дверях мелькнула спина Куприяна. Юрась бросился за ним, сграбастал в сенях, но юркий Куприян выскользнул из пиджака. Загрохотало упавшее с лавки ведро, покатилось, что-то упало еще. Прерывистое дыхание, короткая борьба, и в распахнутой двери показались двое: племянник волочил за ногу своего дядю. Тот упирался и в отчаянье что есть силы колотил каблуком по его рукам.
Багровый от натуги и боли Юрась не вытерпел и с силою крутанул ему стопу. Куприян пискнул по-заячьи и тут же перестал брыкаться.
— Только пикни! — поднес Юрась к его носу кулак и прислушался. На улице вроде тихо.
Куприян корчился на полу, ухватившись руками за вывернутую стопу. Бабка продолжала стоять уродливой статуей с лампой в руках. В хате висела густая духота от пота и крови: возле головы убитого натекла целая лужица. Юрась обошел его, надел сапоги, стеганку и, не глядя ни на кого, пошел к выходу. Еще шаг, и он за дверью. Но нет, остановился, взглянул на дядю и закинул автомат за плечо. Подошел к простенку, снял с гвоздя моток веревки, на котором бабка сушила стираное белье.
Лицо Куприяна перекосилось в тупом ужасе.
— Что ты? Что ты? Юрасю, опомнись! Я ж твой родной дядя!.. — залепетал он непослушным языком.
Хлопнуло и посыпалось, звеня, выпавшее из лампы стекло. Бабка глухо завыла. Желтый коптящий огонь тускло освещал развивавшуюся в руках Юрася веревку. Странная, печальная усмешка кривила его губы.
— Не тряситесь, давайте руки, — сказал он, но в этом «не тряситесь» прозвучали такие нотки, что Куприяну стало еще страшнее.
Минута — и он, скрученный по рукам и ногам, с заткнутым ртом оказался впихнутым в мешок. Юрась проверил завязку, сказал:
— Смотрите, бабо, ни звука! Чуете?
— Ой, чую, Юрасю, чую… Та за що ж ты меня, старую, кидаешь тутечки с убитым германом?
— Ничего, бабо, мертвые не кусаются… Не обижайся.
— То убивай и меня!
— За что, бабуля? Вы добрый человек, живите на здоровье!
— И что ж ты с дядьком зробишь теперички? Он же тебя поил-кормил… Да прости ж его, Юрасю, бо ж он не в себе!
— На убой для гестапо кормил меня… А с ним лично я делать ничего не собираюсь. Повторяю, молчок!
Погрозил пальцем и потащил мешок на крыльцо. Выглянул во двор — там по-прежнему пусто. Запер дверь снаружи на замок, ключ швырнул в бурьян. Затем взвалил мешок с Куприяном на плечо, автомат — на другое и скрылся в темноте.
НЕПРЕДУСМОТРЕННЫЙ «ЯЗЫК»
Закончив прием больных партизан, страдающих, как они сами выражались, профессиональными болезнями — насморком и чирьями, Васса вышла из землянки и присела на лавочке под сосной. Лучи солнца лениво просачивались сквозь сизую дымку предзимья. Ветра почти не было, но если б он и подул, все равно не раскачать ему могучие дубы в два обхвата. Не услышишь теперь живого шелеста трав, умолкли птичьи голоса, лишь кое-где каплей повиснет на голубой ветке синичка, пострекочет печально и опять скроется в мглистой чаще.
Грустно на сердце у Вассы, как у той синицы, а отчего ей грустно — не знает. Может, от одиночества? Так нет, кругом много людей и много дел. Да и неведомо ей по-настоящему это мучительное чувство, должно быть, оттого, что без матери выросла или привычку такую выработала в себе. А может быть, это наследственное, присущее всему роду Коржевских? Ведь и отец после смерти матери жил всегда один. Вот только неизвестно, тяготило ли его одиночество? Во всяком случае, если он и тосковал, то тосковал молча, не подпуская никого к своему горю, даже собственную дочь.
Васса частенько думала: со всеми ли так бывает или отец из тех редких, имя которым — однолюб? А сама она, Васса, из каких? В кого удалась? Сколько суждено любить ей в жизни? Просто не по себе становится, когда задумаешься. А зачем, собственно, думать сейчас о любви, о счастье? Разве она, Васса, владеет своей судьбой? Пока идет война, на такие вопросы ответа нет.
Взгляд Вассы привлекли ветки куста с сеткой серебристой паутины. Паучок соткал ее себе и бегает по ниткам туда-сюда, хлопочет. Но вот ветерок тронул верхушки деревьев, и тяжелая капля, упав с высоты, оборвала нить. И нет уже ни паука, ни его творения.
«Не так ли и в нашей жизни — изменчивой и непрочной? Только в отличие от паучка у нас все же есть надежда и вера…»
На дороге послышался шум: возвращалось воинство деда Адама. С ними вернулся и Юрась. Партизаны обступили повозку, тяжело нагруженную мешками. Васса встала, подошла ближе. Дед Адам привязал вожжи к передку повозки, поздоровался со всеми не спеша. По грузу в повозке Коржевский определил, что операция проведена успешно. Спросил только, много ли было хлопот. Адам ответил, что все обошлось благополучно, и, слава богу, без ЧП.
Тем временем Юрась с автоматом за плечами сдернул с телеги увесистый мешок и довольно резко бросил его на землю. Поправил на себе шапку, доложил:
— Товарищ командир отряда, боец Байда задание выполнил! — И, замявшись, глядя в землю, добавил: — Не полностью выполнил…
Внутри мешка глухо замычало.
— Чего это? — спросил Коржевский.
Юрась вынул финку, полоснул по завязке, взял мешок за углы и вытряхнул перед изумленными партизанами старосту Куприяна Темнюка. Купчак лихо крутнул ус, поглядел с удивлением на старосту, на Коржевского, на Юрася, стукнул тяжелой рукой по его литому плечу.
— Ну, брат, и притащил же ты кота в мешке!
Среди набежавших партизан послышался одобрительный шепот.
У Куприяна лицо багровое, потное. Дышит тяжело, а выцветшие глаза сверкают из-под клочкастых бровей остро и дико.
Коржевский махнул рукой, Куприяна увели. Партизаны принялись перетаскивать мешки на склад, женщины, участницы «картофельной операции», уставшие от тяжелой дороги и переживаний, валились с ног, но на отдых не шли, возбужденно переговаривались.
Леся, держа на коленях своего Сережу, кормила его с ложки супом. Несколько раз принималась она рассказывать о картофельном походе, но сама же себя перебивала, отвлекалась и никак не могла закончить.
— Ой, что было! Ни в сказке сказать, ни пером описать, — повторяла она выражение, часто употребляемое дедом Адамом, и облизывала обветренные губы. — Ведь мы как думали? Подъедем к бурту или к погребу, если там сторож, дедуня пугнет его из ружья, мы — картошку в мешки, и айда! А получилось… Нет, в жизни не поверите, какой у нас дедуня отчаянный — просто страх!
По словам Леси и других женщин, дело выглядело примерно так. Оставив Юрася в кустах на опушке, Адам повел своих спутниц лесом в обход к полю, где трудились деревенские женщины. Остановились на опушке. Дед полез под телегу, отвязал замаскированное ружье, зарядил жаканами и минут десять высматривал из-за кустов, что делается на поле и в окрестностях села. Затем поманил женщин к себе.
— Смотрите, молодки: нет ни одного немца, ни одного полицая — самый раз приниматься за работу. Берите лопаты, мешки и включайтесь с богом. Приступайте вон оттуда. Издали никто не разберет, чьи вы, будут считать — деревенские. Так что не трусьте, бабочки! Мешки ставьте в ряд, да покрепче завязывайте. Я пока побуду возле коней, накормлю, а там… Ну, давайте.
Женщины затоптались в нерешительности. После страхов и мытарств, которые они недавно испытали в Спадщине, у них и ноги не шли.
— Ну что же вы, молодушки? — подстегнул их дед, но они по-прежнему ни с места. Стоят, переступают с ноги на ногу. — Эх, золотые мои! Бог не выдаст, свинья не съест.
С превеликой силой оторвала Леся подошвы от вязкой земли, шагнула раз, другой. Фу-у! Будто сто километров прошла, ноги совсем одеревенели. «Боже мой! Что будет с Сережей?» Она почему-то подумала, что нынче ей отсюда не выбраться. Дважды уже ей повезло, спасали добрые люди, третий раз испытывать судьбу грешно. Дедова дерзость даром не пройдет. Леся посмотрела вперед, сжала ручку лопаты — та сразу же стала мокрой, скользкой. Леся с трудом двинулась вперед, за ней шагали другие спадщанские женщины. Ну вот и поле. Женщины принялись за работу и вскоре убедились, что предсказание деда сбывается: рассыпанные по полю деревенские жители никакого внимания на них не обращали, приняли за своих, рачихинобудских. Женщины стали работать спокойней и живее. Покатились, заблестели восковой желтизной клубни. Справа от Леси мелькала лопата спадщанской молодки Раи, они шли рука об руку, каждая по своему рядку, а другие две, постарше, скинув стеганки, подбирали следом клубни. Руки двигались быстро, сноровисто, азарт работы захватывал, притупляя мысли об опасности. Стало жарко. Леся то и дело утиралась рукавом. Позади уже маячило три мешка. Вокруг по-прежнему спокойно. Тут Леся совсем расхорохорилась, посмотрела дерзко на сереющее невдалеке село, подумала: «Не должно быть того, чтобы наш труд пошел прахом. Нет, мне и на этот раз должна улыбнуться удача». И продолжала копать картофель.
Солнце, перевалив за полдень, стало клониться к горизонту. Из лесу потянуло холодком. Леся распрямила спину. Жгуче саднило ладонь. Подняла руки к глазам — полопались кровяные мозоли. Ничего, пройдет. У нее неожиданно мелькнула мысль: «Вот бы сейчас увидел нас Илья Афанасьев! Работаем-то, а? Под самым носом у врага!» И тут же спохватилась: «А зачем, собственно, видеть ему? При чем здесь он?» И вдруг запела про себя: «На солнечном пляже в июле…» А мечтательная улыбка так и застыла на ее губах…
Сзади послышалось тяжелое дыханье: дед Адам стаскивал мешки в кучу. «Восемь, — сосчитала Леся пересохшими губами, — осталось два». Вдруг ни с того ни с сего охватила тревога. Кругом все спокойно, ничего не изменилось, и все же тревога ощущалась совершенно определенно. Ага! Вон что! Исчезли с поля рачихинские женщины. Нет, они сбились на той стороне в кучку, толкуют о чем-то.
Леся опять нагнулась к земле. Клубни пошли другого сорта, стали лиловыми, а не такими, как до этого, желтыми. «На желто-лимонном песке… На солнечном пляже в июле…» Тьфу, пристало — не отцепишься! Устала видно. Никогда еще так много не работала. Не чувствует ни рук, ни ног, ни поясницы.
— Молодки! Молодки, кончайте! — позвал издали Адам. В голосе его звучало беспокойство. Леся разогнула спину и увидела… немцев. Их было двое. Патрули. Шли к ним от крайних хат прямиком через поле. Леся обмерла. Руки сами скользнули вниз по подолу, чтоб подобрать узкую юбку и убежать в лес. В это время из зарослей выехала повозка, в ней на коленях стоял дед Адам и размахивал вожжами. Возле мешков развернулся, соскочил на землю, крикнул:
— Молодушки, подсобляйте, милые!
Женщины бросились к нему, подняли, надрываясь, тяжелый мешок, свалили в повозку, за ним — другой, третий… В какой-то момент Леся оглянулась, и у нее дух заняло: патрули двигались к ним, в руках виднелись автоматы.
Гек!.. Гек!.. Гек!.. Последний мешок на подводе.
— Молодушки, утекайте живо в лес! Вон туда! — показал дед. — А я вас охраню…
Он стал с двустволкой позади телеги, а женщины, бросив лопаты, побежали что было духу к густому подлеску. За спиной раздались выстрелы. Послышался стук колес, и кони, тужась изо всех сил, вытянули на лесную дорогу тяжело груженную телегу. Тут дед придержал лошадей, посмотрел из-под насупленных бровей на свое запыхавшееся воинство и перекрестился.
— Уж вы, стало быть, того… не обижайтесь на старика, — пробормотал он.
Но женщинам и в голову не пришло обижаться. А дед все мялся, кряхтел, видимо, ему было совестно оттого, что он их так измучил, подвергая опасности. С трогательной наивностью старался как-то задобрить их. Увидев, что Леся впопыхах забыла на поле стеганку и теперь поеживается от холода, он снял с себя суконную куртку и, накинув ее на мокрую спину женщины, спросил виновато:
— Крепко умучились, бабочки?
Те молчали.
— Потерпите еще часок, рано нам ехать домой… в лес, на базу. Надо повременить. Там, — кивнул он в сторону Рачихиной Буды, — хлопец наш дела нужные справляет…
— Что ж, подождем… парню там небось потруднее нашего…
Наступила ночь, беззвучная, темная, но Леся все никак не могла отделаться от страха. Ей казалось, что немцы обязательно бросятся за ними в погоню и будут преследовать упорно и долго, как тогда, летом, группу Афанасьева. Внезапно ей пришла странная мысль. Даже не мысль, а какая-то необъяснимая уверенность, что, пока дед Адам жив, они с ним не пропадут. Вот он смотрит и сурово супит брови, чтоб не показать другим того, что прячется в его глазах. Ужас какой хитрый старик!
Женщины сели возле телеги, положили на колени натруженные руки и не заметили, как их сморила дремота. Очнулись, когда появился Юрась со своей ношей.
* * *
Пока женщины рассказывали партизанам о рейде за картошкой, в землянке Коржевского Юрась докладывал о результатах разведки в Рачихиной Буде. Кроме Юрася, стоявшего навытяжку перед командиром отряда, присутствовали Купчак, Афанасьев ив углу на нарах, как часто бывало, сидела, поджав под себя ноги, Васса.
Коржевский бушевал. Кадык на его вытянутой шее прыгал.
— Как вы смели заниматься какими-то дурацкими сероводородами в то время, когда вам было дано ответственное задание? Кто вам дал право ставить под удар намеченную операцию по освобождению детей-заложников? Ваша обязанность — проявить инициативу в том направлении, которое указывает командир! Мы задыхаемся без радио, мы не имеем никакой информации из центра, мы не знаем и не можем рассказать населению правду о том, что делается на свете. А вы, вместо того чтоб связаться с радиотехником, пустились на авантюры. Кто вам велел искать химикаты? Отвечайте, кто? Варухин? Да я ему голову сниму! Под суд упеку!
— Мне никто не велел. И кто такой Варухин, мне неизвестно. О том, что отряд испытывает острую нужду в химикатах для горючей жидкости, я узнал из разговоров партизан случайно.
— Не верю! Позвать сюда Варухина! — приказал Коржевский вестовому.
Варухин тут же прибыл, словно ожидал вызова. Коржевский уставился на него ледяным взглядом, не сулившим ничего хорошего.
— Это вы внушили Байде, чтобы он, помимо выполнения боевого задания, добыл вам химикаты?
— Во-первых, товарищ командир, химикаты не для меня, а, как вам известно, для отряда. Во-вторых, вот стоит Байда, так пусть он скажет мне в глаза, когда это я что-нибудь от него требовал?
— Я уже сказал, — отозвался Юрась. — Ни-че-го. Я поступил так по собственному почину и по уставу, который требует от бойца проявлять инициативу в соответствии с обстановкой, а не держаться слепого параграфа.
— Нет, вы видали? Толкователь уставов объявился! — ткнул пальцем в сторону Юрася возмущенный Коржевский.
— На меня всегда наговаривают, товарищ командир, а вас разыгрывают, — продолжал Варухин. — Если вы хотите знать, то я вообще ни с кем не разговаривал на эту тему, если не считать уважаемую Вассу Карповну, — кивнул он в ее сторону. — Но при чем здесь я, неутвержденный начхим отряда?
Если после слов Юрася Васса благодарно посмотрела на него, то сейчас разлившаяся по ее лицу бледность, стиснутые зубы ясно указывали на то, как воспринимаются ею оправдания Варухина. Но на Вассу в этот момент никто не обращал внимания, да ее и не видно было в затемненном углу землянки.
— Ну что ж, будущий начхим, раз вы оказались в стороне от этой… от этого… в общем, можете быть свободным.
— Есть! — козырнул Варухин, и с достоинством удалился.
Коржевский встал. Он старался держаться по-военному, но в голосе его вместо «железа» прозвучал укор и досада.
— Боец Байда, за самовольство, едва не приведшее к срыву задания по разведке, вы заслуживаете строгого наказания. Но, учитывая вашу неопытность и то, что вы взяли нужного нам «языка», ограничусь выговором.
Юрась на выговор не обиделся. «Правда, — подумал он, — получить взыскание за первое задание — начало не из лучших. Но ведь говорят, что человек рождается в муках, с болью и криком! Так и я рождаюсь. Другим это незаметно, а я знаю, что рождаюсь и начинаю жить именно сейчас, здесь. А выговор — чепуха! Это щекотка, а не муки…»
— Выговор Байде объявлять нельзя! — вдруг раздалось из темного угла землянки.
— Что-о?! — протянул Коржевский, и все повернулись на голос из угла.
— Я говорю, объявлять Байде выговор несправедливо, — твердо повторила Васса. — Это я обманула его, сказала накануне, что командир требует добыть химикаты. Меня и наказывайте.
Поднявшись с нар, она обвела всех отчужденным взглядом. Купчак закашлял, остальные огорошенно молчали. Лишь Юрась, повернувшись к ней, тихо сказал:
— Ну зачем вы это…
Васса одернула платье и направилась к двери, похожая сейчас, как показалось Юрасю, на своенравного ребенка. Он еще раз с сожалением подумал: «Ну зачем же ты так? Да за тебя я готов получать выговора хоть каждый день!»
* * *
Куприяна допрашивали весь день, затем было объявлено: вечером суд. Вскоре последовал приказ: проверить оружие и получить дополнительно боеприпасы для предстоящей операции. Какой? О таких вещах у партизан говорить не принято. И так ясно: раз отряд начал экстренно готовиться к боевым действиям, значит, предстоит что-то серьезное.
Афанасьев построил взвод разведки, прошелся перед бойцами, проверил исправность оружия, затем прошелся еще раз, оценивающе оглядел бойцов, покрутил головой и сказал:
— Нда… пообносились мы и пообтрепались — дальше некуда. Посмотрите, товарищи, на свои штаны, а? А ведь в отряде имеется женский пол! К лицу ли нам ходить в таких, извиняюсь, драных штанах?
— Не-е-е! — отозвался взвод хором.
— И я так думаю. Поэтому приказываю проявить ловкость и находчивость, чтобы после выполнения боевой операции я никого в таких штанах не видел. У нас не армия, так что извольте, чтобы каждый беспокоился о собственных штанах и зипунах.
Афанасьев распустил строй и пошел готовиться к походу, чувствуя глубокую неудовлетворенность делами в отряде, собою… «Воюем, называется… то операция «картошка», то операция «штаны»…»
…Вечером на выбитой сапогами площадке при свете костра начался партизанский суд. Обвинительное заключение было коротким и предельно ясным: измена Родине и пособничество врагу, а именно: выдача гестапо партизанской разведчицы Агнии Данилковой, выдача врагу лесного хранилища, активное содействие немцам в деле вывоза в Германию советской молодежи, а также продуктов питания, выдача германским властям своего племянника — партизана Юрия Байды.
Куприян выслушал обвинительное заключение, не проронив ни слова, не взглянув ни на кого. Пока шло судебное разбирательство, он сидел ссутулившись, поникнув головой. О чем в это время он думал, что мучило его мозг, душу? Страх? Раскаяние? Тяжесть ответственности?
Ему разрешили сидеть и тогда, когда приходилось отвечать: левая ступня у него сильно распухла. Но вот он поднялся на ноги, чтобы выслушать смертный приговор: казнь через повешение. Здесь он впервые вскинул голову и обвел взглядом не партизан, многих из которых хорошо знал, а что-то другое, что находилось вдали, от чего не мог оторвать глаз. Там, среди дубов, окруживших поляну, стоял один с толстым, обломанным бурей суком, на котором недавно висела злополучная гиря Варухина и где сейчас качалась змеей петля, слабо озаренная мерцающими отблесками костра. И окружающий мир, суровые, словно вытесанные из коряг, лица партизан показались ему в тот миг не настоящими, а настоящими — вот тот сук и та петля. Он готовил их себе всю свою жизнь. От предсмертного ожидания, от страшной безнадежности Куприяну вдруг захотелось завыть по-волчьи, горько и тоскливо. Холодными струйками полз, охватывая тело, страх, и Куприян не мог ни защититься, ни преодолеть его. Он провел рукой по безволосой голове, суетливо завозился. Пустые глаза что-то искали в темноте. Нашли, Это было лицо Юрася — бледное, измученное. Оно единственное проступало, как светлое пятно надежды. И Куприян упал на колени.
— Юрасю! Пощади, племянничек! — в исступлении взмолился он, поддаваясь внезапно нахлынувшему отчаянью.
Все повернулись в сторону Юрася. Он шевельнулся, посмотрел на дядю с недоумением. Вернее, не столько на дядю, сколько на его вытянутую, худую, морщинистую шею. И вдруг в нем настойчиво заговорило чувство жалости к старику, который выкормил и выучил его. На миг он словно забыл то зло, что сделал людям и ему самому этот человек, и в волнении расстегивал и застегивал ворот рубахи…
«Кого жалеешь? Предателя?!» — вдруг опомнился он и тут же, тяжело повернувшись, ни на кого не глядя, ушел в темноту.
И Куприян понял: теперь все. Сознание обреченности обострилось. Прошлое рухнуло, обломки воспоминаний понеслись, рассыпаясь, в той роковой последовательности, которая привела его сюда, на смерть. Никто его не пощадит, как и он не пощадил бы, попади эти люди в его руки. Жаль… жаль — мало успел…
— Приговор подлежит исполнению немедленно, — глухо произнес председатель суда и покосился на осужденного.
Сгорбленный Куприян неестественно и напряженно выпрямился, что-то пробормотал бескровными губами. Вдруг надменно вскинул лысую голову и похромал к дубу. Остановился перед петлей. Лицо бледное, страшное. Он рванул воротник взмокшей от пота рубахи и с неугасимой даже на пороге смерти ненавистью зло взглянул на темнеющую вокруг поляны толпу. Похабно выругался, плюнул перед собой и сказал:
— Вешайте, гады! Ваша взяла!..
ВЗЯТИЕ РАЧИХИНОЙ БУДЫ
Отряд тронулся на боевое задание за полночь. Уходили все, кроме охраны лагеря и женщин с детьми. Шли тусклым осенним лесом. Над головой невидимо громоздились тяжелые облака. Временами налетал колючий ветер, холодил разгоряченные маршем лица, лохматил гривы коней. До рассвета пересекли дорогу на Ямполь, скоро — Рачихина Буда. Разведчики успели осмотреть окрестность, донесли, что со стороны противника приготовлений к бою не замечено. Колонна остановилась на короткий привал. После рекогносцировки Коржевский послал один взвод лесом в обход села с заданием перерезать дорогу на Серединопутье. Партизаны ушли, захватив станковый пулемет. С ними отправились связные: один от командира отряда, а Яков Чунаев — от разведки.
Коржевский поговорил с Афанасьевым, тот позвал Юрася, велел проводить командира ближе к селу. Пошли втроем. Юрась вел известной ему по недавнему рейду тропкой. Заросли оборвались впереди, за бороздчатым картофельным полем, в километре от них начиналась улица, но в темноте ее не было видно. Коржевский долго шарил облупленным биноклем по околице, присматривался к погосту, чуть сереющему на пригорке, ворчал:
— Все ночи были хоть иголки собирай, а как воевать — тьма могильная… Ты местность хорошо знаешь? — спросил Афанасьева.
— Вырос здесь… А что?
— Поскольку пушечки у нас нет, придется тебе лично, Илья Иванович, заняться тем местом, — показал Коржевский на кладбищенский бугор. — В первую очередь — дзотами У них круговая оборона, как уверяет наш лихой разведчик Байда, — иронически проговорил Коржевский. — Ты уж держи его у себя под рукой.
Атака была назначена на шесть ноль-ноль. Начало робко светать. Стало уже видно смутные очертания ячеек и окопов. Отряд, растекаясь, постепенно огибал село подковой. Юрась шагал впереди взвода Афанасьева. Прошли по водомоине оврага, залегли. Афанасьев взобрался наверх. В плащ-палатке, похожий на нахохлившегося грача, он, словно клювом, поводил туда-сюда вороненым стволом ручного пулемета, — это была условная команда ползти по-пластунски, рассредоточиваясь: дальше открытое место.
Ползли по сухой похолодевшей земле. Шуршала жухлая трава. Кладбищенский бугор все ближе. Взвод охватывал его с трех сторон. Вдруг грянул выстрел. Люди, прислушиваясь, застыли. Афанасьев взглянул на часы и, как было условлено, махнул рукой, но его плохо видели. Он продвинулся вперед еще. Чуть слышно звякнула, ударившись о что-то твердое, сошка пулемета. Юрась замер. Затем на всякий случай вынул из кармана две гранаты, взял обе в одну руку, вставил запалы. Прополз с десяток метров, залег в неглубокой, вымытой дождями канавке. Прямо перед ним где-то — рукой подать — окопы, но их по-прежнему не видно. «Доброшу ли гранату?» — подумал Юрась. Уверенности не было. Подползти б поближе, но Афанасьев приказал не шевелиться.
Не шевелился, лежал, слушал, задерживая дыхание: как бы не упустить начало атаки. И прозевал. Увидел смутные тени партизан, которые беззвучно, без единого выстрела, вскочив с земли, неслись к укрепленному бугру. Юрась тоже вскочил и помчался вперед, кого-то догоняя. Впереди, справа, слева захлопали выстрелы, послышались отрывистые крики, возгласы. Из темноты возникли светлячки, пронеслись рядом с головой: фашисты били из пулеметов трассирующими. В селе взметнулась ракета. Она еще мерцала в небе, когда рядом, как показалось Юрасю, ослепляя, резанул длинной очередью невидимый пулемет. И тут же брызнули осколки вражеской гранаты. Слева кто-то пронзительно взвыл. Юрась упал. Он лежал, вдавливаясь в ложбинку, и в руке держал гранаты. Вот он размахнулся одной на частые взблески. Взрыв — и пулемет умолк. На несколько секунд. Потом пули снова посыпались возле головы, отбрасывая в лицо комочки земли. Еще полетела граната. Ухнул взрыв, а пулемет строчит, проклятый, хоть бы что!
Юрася затрясло. Затрясло не от страха перед этим неуязвимым, словно заговоренным пулеметом. Его охватила ярость от непонимания происходящего. Прижав к плечу приклад, Юрась раз за разом палил по красноватому языку, что высовывался из амбразуры дзота.
Тем временем остальные взводы партизан вышли на противоположную сторону села и заняли исходные позиции. В селе начался пожар, по небу пошли желтовато-коптящие отблески.
Афанасьев послал связного к Коржевскому с просьбой ударить по укрепленному бугру с тыла, но связной как в воду канул: то ли убило, то ли заблудился. Фланговый огонь дзота по-прежнему не давал партизанам поднять голову. Максим дернул за рукав Юрася; безуспешно гвоздившего по амбразуре:
— Эй! Побереги патроны!
Юрась повернулся к нему:
— Почему не атакуем дзот?
— Дзот? — Максим зло сплюнул. — Та-а-а-ктик… Дурная смерть — не заслуга.
От слов Максима петушиный задор в Юрасе погас. Что-то надо было придумать, но ничего на ум не шло. У Юрася не было ни профессионального военного умения, ни боевого опыта, которым обладал тот же десантник Максим.
Наконец приполз связной. Афанасьев выслушал его, скривил недовольно губы, крикнул:
— Байду ко мне!
Команда дошла по цепи до Юрася. Пластаясь по земле, он приблизился к командиру взвода.
— Вот что, давай задворками или… в общем, на ту сторону кладбища, надо брать дзот с тыла. Мы отвлечем их огонь на себя, а ты постарайся бросить связку гранат в амбразуру, иначе нас всех здесь перемолотят. На вот… — протянул он связку противотанковых. — Нет, возьми еще одну. С тобой пойдет… Варухин. Идите!
Варухин посмотрел удивленно на Афанасьева, на Юрася, сопнул носом и, когда вражеский пулемет на несколько секунд умолк, вскочил вслед за Юрасем. Они, пригибаясь, помчались к хатам. Их слепило огнем пожара, над головой свистели пули, стрельба усиливалась. Во дворах села ни души, тихо. Побежали огородами, через пустырь к сгоревшее нефтебазе, чернеющей уродливым нагромождением металла на багровом фоне горящих хат.
— Давай туда! — показал Юрась.
Неожиданно над головами партизан тонкой струйкой взвизгнули пули. Оба повалились на землю, спрятали головы. Стрельба прекратилась. Юрась чуть приподнялся, понял: бьют с того бугра, где кладбище, где дзот. У них, видать, круговой обстрел.
— Устроились, гады!.. — прокричал Юрась Варухину. — Давай перебежками к тем железякам, за ними укроемся. По одному, давай…
— Ты что, ошалел? Кинжальный огонь!
Юрась, не слушая, вскочил, метнулся к наваленным как попало бочкам. По нему пальнули. Он присел среди железного лома. Пули оглушительно били по металлу, хотелось заткнуть уши. От бочки перед носом Юрася что-то отскочило и задымилось на жирной земле, остро запахло нефтью. Вдруг он засмеялся и нетерпеливо замахал Варухину. Тот рывком пересек опасное пространство, тяжело упал рядом. В уголках сжатых губ — засохшая пена, глаз за стеклами очков не видно.
— Сейчас мы им подкинем! — оскалился Юрась и потянул к себе бочку с широкой горловиной. — Давай сыпь! — показал он.
Варухин не понял зачем, но что нужно делать, понял. Принялся рыхлить тесаком землю, бросать в бочку. Юрась рыл попавшимся под руку обломком железа, наскребал землю в шапку, вываливал в бочку, кидал туда же битый кирпич и все, что попадало под руку. Работали, дрожа от нетерпения, поеживались, когда пули взвизгивали возле головы. Из горловины показалась земля, Юрась утрамбовал ее ногой, добавил еще, смахнул со лба капли пота, спросил Варухина:
— Понял?
Тот кивнул утвердительно. Юрась надел винтовку на ремень, шевельнул плечами, попробовал, ладно ли, кивнул напарнику:
— Держи гранаты, а я…
Они присели на корточки и вытолкнули набитую землей бочку из-за укрытия. Подпирая плечом, руками, Юрась покатил ее в сторону дзота. Варухин семенил рядом на корточках, как утка. Вражеский пулемет ошалело лупил, но черный цилиндр неуклонно приближался. Немцы поняли замысел партизан. Бока бочки были сплошь покрыты пробоинами, из отверстий несло смрадом, от раскаленных пуль дымилась земля. Чем ближе к амбразуре, тем жестче удары, тем тяжелее толкать бочку-щит — начался скат кладбища. Варухин полз рядом, подталкивая бочку плечом. Пулемет сек ее в упор. Вдруг грохот точно обрезало: тишина.
Юрась выглянул осторожно: не собираются ли немцы в него самого запустить гранату? Людей не видно, а шагах в двадцати зияет амбразура дзота. Протянул руку назад, шевельнул пальцами. Варухин сунул ему связку гранат. Юрась размахнулся, бросил. Что-то звякнуло, и грохот встряхнул бочку. Комья земли саданули по спине Юрася. Он вскочил, протер запорошенные глаза и одним махом перепрыгнул через окоп, распластался. Из умолкнувшего дзота тянулся вонючий дым, в дыму что-то качалось. Присмотрелся — шмайссер. Отброшенный взрывом, он повис на колючей проволоке. Юрась сорвал его, клацнул затвором, пустил очередь вдоль окопа. Стрельба усилилась, стреляют со всех сторон. Юрась растерялся: куда наступать? Где свои? Где противник? Наконец слева, приглушенная пальбой, донеслась команда:
— Впер-р-ред! Впер-р-ред!
Юрась бросился вдоль окопа, споткнулся обо что-то, едва удержался на ногах. Успел заметить: на дне окопа кучей лежали гранаты с длинными деревянными ручками. Схватил одну, пригибаясь побежал дальше. Поворот, и — бац! — в него врезался фриц. Стукнулись грудь в грудь и, точно бильярдные шары, — в разные стороны. Юрась потерял равновесие, упал навзничь, фриц уткнулся в стену окопа, растопыря руки и обалдело тараща глаза на Юрася. Его рот хватал воздух. В глазах Юрася пошли круги, не зажившая рана на голове давала о себе знать, а солдат, дрожа отвисшей челюстью, уже поднимал автомат к груди Юрася, но выстрелить не успел. Юрась что было сил бросил в него гранату с деревянной ручкой и попал ему в голову. Немец зашатался. Юрась быстро вскочил, выхватил из рук оглушенного врага оружие, толкнул прикладом в спину.
— Форвертс! Форвертс! — крикнул запомнившиеся со школы слова и погнал впереди себя как живой щит. Немец бежал впритруску, нелепо размахивая длинными руками и вытирая на ходу кровь с лица. Послышалась русская команда, по голосу Юрась узнал Афанасьева и понял: кладбищенская высота с дзотами — в руках партизан.
— Хальт! — крикнул он пленному. Тот остановился, вобрал голову в плечи. Шея его побагровела, складка кожи опустилась на воротник. Только сейчас Юрась разглядел, что это офицер. Показался Варухин, за его спиной висел шмайссер. На вопросительный взгляд Юрася он самодовольно ответил:
— Трофей!..
Быстро пробежала разгоряченная Васса, через плечо у нее — сумка с красным крестом. Наткнулась на партизан, обрадованно заулыбалась. Вдруг увидела немецкого офицера, подалась испуганно назад: это был первый враг, с которым она встретилась так близко.
Юрась посмотрел на фляжку, висевшую на ремешке у Вассы на боку, вытер тыльной стороной ладони пересохшие губы. Васса заметила его взгляд, поспешно отвернула пробку, протянула ему фляжку. Он сделал три больших глотка, потряс посудиной, повернулся к Варухину: не хочет ли он попить? Тот отказался. Юрась вернул посудину Вассе, поблагодарил. Васса радостно сказала:
— А Рачихина Буда наша!
Юрась отрицательно покачал головой. По ту сторону села все еще раздавались выстрелы. Откуда-то сверху спрыгнул Афанасьев, и тут же из боковой ячейки окопа возник Купчак. Офицер с опухшим окровавленным лицом смотрел исподлобья на окружающих. Купчак спросил раздельно:
— Кто такой? Из какой части?
Офицер, шевеля распухшими губами, что-то промычал. Варухин, стоявший ближе всех, разобрал его бормотанье, перевел:
— Я есть честный немецкий офицер, бандитам не отвечаю…
— А-а! Ну тогда расстреляйте честного убийцу! — приказал Купчак, мрачнея.
— С удовольствием, — ответил Варухин и увел офицера.
Наступило утро, стали отчетливей видны серые кровли хат, дым от пожара, небо, рябое от туч, похожее на рачихинобудскую площадь в буграх и ухабинах — только что не опутано колючей проволокой…
Возле кузни Куприяна сидел на колоде Коржевский, поблизости стояли связные, постепенно к ним стали стекаться партизаны, еще не остывшие от боя. Командиры взводов докладывали Коржевскому и торопливо удалялись, озабоченные делами.
Вызволенных детей-заложников определили временно в просторную хату сельской управы. Женщины топили печи, грели в чугунах воду — мыть ребят. Во дворе Васса перевязывала захваченных в плен раненых немецких солдат. За ними пришел партизан, повел на допрос.
После командирского совещания объявили дневку. В селе выставили посты, по дорогам выслали дозоры, партизан развели по дворам. Из труб домов и бань повалил дым. Афанасьев никого не приглашал к себе, но получилось как-то само по себе, что и командир и комиссар оказались в его доме. Подошли взводные, уселись за стол. Озабоченный дед Адам со здоровенной, как амбарная книга, тетрадью в руках шепнул что-то парнишке из хозвзвода. Тот выскочил во двор и тут же вернулся с ведром, поставил его перед Коржевским. По Хате поплыл острый хмельной душок.
— Вот видите, какой у нас интендант? Нашел даже чем ржавчину в горле прочистить… — похвалил Коржевский, вытирая рушником руки.
Дед Адам усмехнулся, как всегда, одними глазами.
— Какую прикажете порцию?
— Какую? — переспросил Коржевский. — А такую: у кого боевых заслуг больше, тому и порция больше… Прямая пропорция, так сказать…
— Ага… Понятно…
Командиры засмеялись. Парнишка из хозвзвода зачерпнул из другого ведра старинной медной кружкой воды и, ставя на стол, предостерег:
— Разбавляйте побольше, а то страх какой крепкий…
— Тю на тебя, хлопец! В лесу и так спасенья нету от сырости…
— Э! Что-то мало ты налил, хочешь, чтоб глаза у меня провалились?
— На еще. Трескай! Может, они у тебя повылазят от жадности!
Комвзвода опрокинул полстакана, крякнул, покачал головой удивленно:
— Отчего так? Бывало, мороз градусов шесть всего-навсего, а за уши дерет — спасу нет! Тут же все девяносто шесть, а глотка хоть бы что!
— Она у тебя луженая…
— Лишь бы не худая!
Скоро командиров, разморенных трудной бессонной ночью, разомлевших от еды и хмельного, стала одолевать дремота. Самый раз всхрапнуть бы часок-другой, да некогда — У каждого дел невпроворот. Все занялись своими делами, кроме, пожалуй, связных да Варухина. Эти сидели у крыльца, бездельничая. Очки Варухина поблескивали, в тонких губах зажата дымящая цигарка. Он рассказывал, как воевал против дзота. Теперь командир взвода к нему не придерется, и насчет экипировки тоже все в порядке, сапоги во какие! Офицерские! В бою добыл. Другие таких нет ни у кого.
Во время разглагольствований Варухина во дворе появился Юрась, рядом с ним шагал человек лет сорока с котомкой за плечами и чемоданчиком в руке. Он был костляв и тощ. Подошли к крыльцу, где сидели связные, загораживая дорогу.
— Ты гляди! — воскликнул один. — Мумия никак!
— Байда, где ты ее выкопал?
— Это он в местной кунсткамере реквизировал.
— Никак мощи святого Попандопуло…
— Остряки… — бросил мимоходом Юрась, поняв, что партизаны приняли его спутника за фашистского прихвостня. Зайдя в избу, доложил:
— Товарищ командир отряда, радиотехник Лущилин доставлен по вашему приказанию!
— Ты смотри! — воскликнул Коржевский, затем с упреком — радиотехнику: — Что ж это вы, уважаемый? Кругом война, а вы зарылись кротом и моя хата с краю? А кто ж воевать будет?
— Я отвоевался еще до войны… — ответил тот хмуро.
— Как же это?
— Так… — Скулы радиотехника покрылись яркими пятнами. — Теперь уж недолго осталось…
Купчак понял и, чтоб изменить неприятный разговор, направленный Коржевским не в ту сторону, сказал:
— Нам, товарищ Лущилин, очень нужен сейчас человек, чтобы в технике понимал, то есть радист.
— Да уж ясно, что не тракторист.
— Ну и как вы на это смотрите?
Лущилин пожал костлявыми плечами, водрузил на стол видавший виды чемоданчик, спросил:
— Где она?
В ответ на лаконичный вопрос Коржевский послал связного к телеге, на которой привезли портативную рацию. Юрась, спросив разрешения, удалился, а дед Адам открыл свою «амбарную книгу» и принялся перечислять командиру количество учтенных трофеев: десять пар лошадей, походная кухня, четыре исправных пулемета, сорок винтовок, шесть автоматов, три с лишним сотни гранат и много артиллерийских снарядов. Их еще считают. А вот обмундирования, к сожалению, нет. Ни единого комплекта. Есть десять тюков шерстяных одеял, припасли завоеватели на зиму. Блицкриг блицкригом, а запас, как говорится, не колет…
Вечером на общем построении отряда объявили приказ о создании нового подразделения — саперного. Командиром его назначался лучший специалист в этой области — Афанасьев. Разведкой вместо него предстояло командовать бывшему десантнику сержанту Максиму Костылеву.
Забот у каждого прибавилось, и только химинструктор Варухин по-прежнему находился не у дел. Эх, как он обрадовался, что наконец-то избавится от зануды Афанасьева, но… мечты, мечты! Словно в насмешку, его опять оставили под его началом.
Ночь прошла спокойно. Партизаны расположились в деревенских хатах, храпели на теплых печах после бани, и только Лущилин в доме сельской управы корпел над неисправной рацией. Уставший, он к утру закончил ее ремонт. Выпил две кружки молока, принесенного сердобольной Вассой, явился к Коржевскому, доложил:
— Кажется, хозяйство работает как будто нормально…
— Мать честная! Сколько оговорок! — воскликнул, смеясь, Купчак.
Коржевский стукнул обрадованно ладонью по столу:
— Так за дело, Эраст Матвеевич!
— За какое дело? — не понял тот.
— Налаживайте связь. Сейчас как раз наше время подходит, с десяти часов по московскому, — продолжал Коржевский. — Вот позывные, а вот приготовленная шифровка. Действуйте!
— Позвольте! — поднял руки Лущилин. — Вы что, смеетесь? Я радиотехник, понимаете? Техник, а не оператор. Ключом не владею.
— Азбукой Морзе, что ли?
Лущилин поморщился от столь откровенного проявления дремучей темноты, застонал беспомощно:
— Да при чем здесь азбука? Для операторской работы мало знать точки-тире, нужны практика, скорость, ритм. Да что там! Чего не умею, того не умею. В общем, увольте.
— Уж если вы не умеете, то мы и вовсе ни бум-бум! Нам хоть как-нибудь, Эраст Матвеевич, а? Ну, помогите, дорогой, вот так нужно!.. Кроме вас, некому.
— Ну поймите же вы… — взмолился тот, но Коржевский не дал ему говорить, взял за рукав, дернул повелительно:
— Надо! — И еще раз повторил твердо: — Надо, Эраст Матвеевич!
Лущилин громко высморкался, спрятал в карман синий, пахнущий канифолью платок и сложил руки на груди крест-накрест. Всем своим видом он как бы отстранялся от ответственности: мол, я вынужден подчиниться, но последствия — на вашей совести. Медленно повернулся, пошел к зданию управы. Коржевский подмигнул присутствующим, накинул полушубок, пошел следом. За ним потянулись Купчак и еще несколько командиров, заинтересовавшихся, что получится из этой затеи.
В нужное время Лущилин вошел в связь, но записать ничего не успел. Попросил повторить сызнова и как можно медленней! Там, на центральной, прекрасно поняли его просьбу, но, вероятно, подумали о радисте что-то нехорошее и, вместо того чтобы помочь бедному, нарочно затрещали зуммером как из скорострельного пулемета! Лущилин повернулся к Коржевскому, развел в досаде руками: говорил же вам!
— Ничего, ничего… — сказал тот, пожевав кончик бороды. — Действуйте смелей, передавайте шифровку. Лишь бы они приняли ее.
Лущилин, выпятив от напряжения губы, долго выстукивал ключом, водя пальцем по длинной колонке цифр. Командиры вперились взглядом в мигающий зеленый глазок индикатора, молчали.
Последняя цифра отбита, руки Лущилина опустились на сухие колени. Стало тихо. Слышны лишь свист передатчика да голоса с улицы, приглушенные стенами.
Но вот зуммер затрещал опять, на этот раз медленно. Лущилин схватил карандаш, стал записывать. На губах его появилась едва приметная усмешка. Карандаш Лущилина продолжал бегать по листку, ряды цифр росли. Небольшая пауза, новый листок бумаги, и опять потянулась цепочка, только уже из букв. Текст незашифрованный. Лущилин писал, а уши его все больше розовели. Сеанс закончился, листок, испещренный цифрами, перешел в руки Коржевского.
— А там что? — спросил он, показав на бумажку, оставшуюся у радиста.
Лущилин откашлялся, махнул безнадежно рукой:
— Дурацкие шуточки. Спрашивают, в какой я сапожной артели практику проходил… — И вдруг прорычал со злом: — Говор-р-рил же я вам, что не умею!
Коржевский скрипуче захохотал:
— Умеете, дорогой! Еще как умеете! Вы же… вы же настоящий папанинец! Кренкель!
Лущилин снова махнул рукой и отвернулся.
…Под артиллерийский склад оккупанты приспособили бывшее колхозное зернохранилище. Не иначе как Рачихиной Буде отводилась роль форпоста, с которого должны производиться операции по уничтожению партизан. Пушек у партизан не было, но снаряды — это взрывчатка, надо только ее извлечь из стальной оболочки. В этом деле хорошо разбирается Афанасьев. Надо побыстрей и побольше вывезти в лес снарядов, а они по ту сторону села, за речкой. Моста нет, брод плохой, повозки то и дело вязнут. Афанасьев решил ускорить и упростить транспортировку: к берегу подогнал подводы, а бойцов заставил переносить снаряды через речку. Два снаряда в мешок — не такая уже тяжесть. Для всех тяжесть небольшая, но только не для Варухина. Он считал иначе. Что такое, на самом деле? Афанасьев хочет превратить его в ишака: «По два черта буду я таскать, а не по два снаряда! Ему надо выслуживаться, а я должен из-за него надрываться, как идиот. Дудки!»
И, верный себе, Варухин поднял один снаряд, прижал к груди, как ребенка, и, осторожно ступая, понес его через речку. Положил на повозку, не спеша идет обратно. Руки болтаются, точно они у него в суставах вывихнуты. Взял следующий снаряд, вошел в воду. Ноги переставляет так медленно, что все его обгоняют. Оказавшись последним, поглядел жуликовато по сторонам — и бултых! Окунулся до пояса в студеную воду и бегом к Афанасьеву:
— Товарищ командир взвода, у меня произошло несчастье: я оступился, упал и промок до нитки. Разрешите мне отлучиться обсохнуть.
Афанасьев посмотрел на симулянта с явно деланным участием, понимая, что тот опять пытается обвести его вокруг пальца, сказал:
— Да, товарищ Варухин, несчастье у вас действительно огромное. Но есть более быстрый и более надежный способ сушки одежды, применяемый в боевых условиях всеми солдатами Какой? Работать поживее, носить снаряды не по одному, и даже не по два, а по три.
Однако Варухин увильнул от изнурительной работы. Появился Коржевский, увидел, что химинструктор мокрый, и велел отпустить его…
«И что за человек этот Варухин? — думал Коржевский. — Взять хотя бы вчерашнее: спаренный с Байдой, пошел на опасное дело, и что же? Оба оказались на высоте, проявили находчивость, смелость, решительность. И Байде, как он сам заявил, понравился напарник. Но как же тогда совместить вчерашнее с его нынешним поведением, с его бесконечными увертками и всякими фокусами? Вот, пожалуйста, пошел сушиться и сушился бы, наверное, до следующего утра…».
Но через два часа к дому, где почивал Варухин, подъехал на рессорнике Юрась и заорал с воодушевлением:
— Начхим! Получай реактивы! — И похлопал ладонью по вместительной бутыли в кузове рессорника.
Варухин вышел недовольный из дому, понюхал бутыль.
— Где раздобыл?
— В своем государстве да не раздобыть! Чуешь? Настоящий сероуглерод! На сто верст вонища. Колхозники вредителей морили неплохо, а теперь мы фашистов потравим…
Их обступили партизаны.
— Спасибо, — без особого воодушевления сказал Варухин и пояснил с важностью: — Именно этого препарата мне и не хватало. Теперь можно приступать к изготовлению боевых зажигательных средств. Сейчас же займусь расчетами, и к вечеру произведем эксперимент.
— Ишь, едят тя мухи с комарами… Дело-то, видишь, какое? — заговорили партизаны. — А что? Человек ученый, а мы, темнота, потешались над ним. Нехорошо. А все этот боров, Кабаницын, чтоб ему пусто было!
Вторые сутки дозоры, высланные по дорогам, опасных передвижений противника не отмечали. Не поступало тревожных сигналов и от своих людей из райцентра. Но партизаны знали: покой обманчив и недолог.
Обоз со снарядами, отправленный вчера в лагерь, вернулся за следующим грузом и вскоре погромыхал под охраной верховых лесными дорогами обратно.
Перед вечером Коржевский с командирами подразделений двинулись на соборную площадь, освобожденную от колючей проволоки, смотреть испытания нового зажигательного оружия, созданного Варухиным. По его поручению пацаны насобирали пустых бутылок, настрогали деревянных пробок. Варухин действовал уверенно, со знанием дела. Раздобытый Юрасем сероуглерод отмерял мензуркой, смешивал с чем-то, наполнял проворно бутылки через воронку, насыпал туда же белого порошка и крепко забивал пробку. Ему помогал Гринька — шустрый болтливый парнишка из местных. Он притащил, как велел ему Варухин, всякой рухляди, железяк, щепок, соломы и свалил в кучу посреди площади, — это мишень.
Кроме партизанского начальства на площадь потянулись любопытные, топтались в ожидании начала, поглядывали с почтением на очкастого в фартуке, колдовавшего с бутылками.
К Варухину подошел Афанасьев, что-то спросил. Варухин ответил с раздражением, понятно: волнуется человек. Тут на любого придись — заволнуется, как-никак — момент ответственный, к нему Варухин готовился со дня включения десантников в отряд, а потом с помощью Вассы добился и поддержки командования. И вот все готово. Варухин сделал знак рукой. Чересчур любопытных и настырных оттеснили подальше, Гринька поднес Варухину зажигательный снаряд, тот бросил его в кучу хлама, но, как это бывает, с первого раза трудно сразу попасть в цель. Бутылка, перевернувшись в воздухе, шлепнулась с недолетом и не разбилась. Из группы зевак, толпившихся в стороне, кто-то крикнул: «Мах на небо — ляп на землю…»
Варухин оглянулся и бросать больше не стал, предоставил заниматься черновой работой Гриньке. А тому того и надо. Человек, можно сказать, изныл от нетерпения показать свою сноровку. Уж что-что, а пульнуть он умеет…
И действительно, первой же бутылкой попал в цель. Брызнули осколки, кто-то насмешливо захлопал в ладоши:
— Ишь как хватко саданул!
— Небось сызмала на соседских собаках тренировался…
— Оно стрельнет?
— Загорится, а не стрельнет.
— Поначалу должно стрельнуть, а потом уж…
— Тьфу! Ты ему одно, а он…
Мишень — это воображаемый танк, он должен полыхать, но «танк» почему-то не того… хоть бы дымком паршивеньким потянуло. Странно…
Варухин достал из кармана платок, нервничая, утерся. Гринька посмотрел на него вопросительно: запустить еще? Тот кивнул. Гринька с той же хваткой выполнил приказание, но результат прежний. Раздосадованный химик побежал к мишени, наклонился, придирчиво осмотрел осколки стекла, солому. Кто-то вздохнул сочувствующе:
— Ок-казия…
— Эй, Игнат, слышь? На́ кресало! — гоготнули разведчики.
— Цыц, горлодеры! Не дадут человеку сосредоточиться…
Морща лоб и отводя глаза, Варухин вернулся к бутылкам и склянкам. Выплеснул чего-то, чего-то долил, заткнул поллитровку, протянул подручному. А тот вошел уже в азарт — только подавай! Кидал, что называется, бутылку в бутылку, а проклятая рухлядь не горит, хоть плачь!
Афанасьев раздраженно дернул себя за мочку уха, позвал Варухина. Тот направился было к нему, но, должно быть, передумал, свернул к Коржевскому, рядом с которым стояла Васса, доложил осевшим голосом:
— Товарищ командир, реактивы потеряли эмиссию, то есть качество. Устарели…
Коржевский промолчал. Раздвигая рукой людей, уходила Васса. Сердце Варухина екнуло. «На кой черт надо было связываться с бутылками! Тьфу! Как скверно получилось! А все этот Байда, остолоп! Выкопал где-то эту дрянь, мокрозадый полицай! Поистине, заставь дурака богу молиться…»
— Дядя, а дядя? Подкинуть тряпок? — спросил простодушный Гринька.
Варухин в сердцах гаркнул на него, повертелся еще немного возле бутылок, создавая видимость деловых хлопот, и незаметно исчез. Партизаны потянулись к местам постоя, площадь опустела, лишь Гринька не уходил. Вскоре к нему присоединилась целая ватага «бутылкометчиков», и еще долго были слышны их воинственные кличи и пронзительный звон осколков.
Этот звон назойливо и раздражающе лез в уши Вассы. Она сидела на завалинке хаты удравшего полицая Тихона Латки. Обочь росли узловатые березы, какие-то одинокие, истрепанные ветрами.
Такой одинокой и обманутой чувствовала себя и Васса. Еще совсем недавно она не знала человека лучше Варухина, среди ее знакомых не было ни одного, чьи мечты и стремления были бы ей так понятны! А какие интересные, захватывающие беседы вели они! А сейчас словно все перевернулось, остались лишь разочарование и досада. Неужто Варухин стал ей неприятен только из-за краха «производства боевых зажигательных средств»? Конечно, нет. Она понимала, что неудача может постигнуть любого, но обостренное чутье женщины открыло ей глаза на неестественность его поведения. Не нынешняя неудача привела к тому, что Васса не хочет больше видеть его. Это назревало исподволь, медленно, но Васса сама давила всякие предубеждения в зародыше, лишь бы досадить Афанасьеву, которого терпеть не могла. Но предубеждения не рассеивались, и вот наступил час, когда под воздействием обстановки после долгих размышлений Васса на дружбе с Варухиным решила поставить точку. Варухин этого пока не знал.
УБЕЖДЕННЫЙ КОМИССАР
Однажды ненастным днем, когда в небе барахтались серые тучи, а внизу курилась едкая поземка и лес утопал в белесой мгле, командир с комиссаром сидели в землянке и громко разговаривали.
— Не только листовочки должны сочинять мы, коммунисты, в трудное нынешнее время, — рубил Купчак категорически. — Громкими речами да прокламациями народную совесть не расшевелишь, а ведь только совесть в силах сплотить людей воедино в дни огромных бедствий и испытаний. Но ее надо будить и постоянно тревожить личным примером, решительными эффективными действиями, надо наносить внезапные и мощные удары по врагу. А мы никак не можем раскачаться по-настоящему, и оккупанты чувствуют себя вольготно.
— Погоди, это явный перегиб! — остановил Купчака Коржевский. — И вообще, чего ты взялся агитировать меня за Советскую власть? Как это мы не можем раскачаться? А налет на Рачихину Буду, уничтожение гарнизона и освобождение заложников — это тебе что?
— Налет на Рачихину Буду — это отдельный эпизод! Фашистов надо уничтожать постоянно всеми силами и способами, применять острые методы диверсионной работы, наносить удары по железнодорожным коммуникациям, по жизненно важным объектам, отвлекать на себя их войска. Наши громят оккупантов под Москвой. А мы…
— Да где ж я возьму тебе тех жизненно важных коммуникаций и объектов? — спросил с подковыркой Коржевский.
— Если нет поблизости, то есть западнее такие важные узлы, как Чернигов, Житомир, Ковель…
— Фю-ю-ю! Хватил. До тех объектов добрые сотни верст! А высунь нос на двор — не май! Новый год на носу, поди-ка, попробуй, далеко ли протопаешь?
Оба помолчали, прислушиваясь к завыванию ветра за дверью землянки.
— И тем не менее я считаю — стоит высунуть нос, более того, следует. И я это должен сделать, — непреклонно сказал Купчак. — Группа из трех-четырех человек сумеет пробраться к действующей магистрали. Это, Карп Каленикович, и хочу я решить с тобой… Если мы не мобилизуем людей, за нас никто этого не сделает. Мы должны поднимать народ на врага и бить его здесь, в глубоком тылу. Лучше раз увидеть, чем десять раз услышать. Вот я и думаю, если взять коней с вьюками или сани, нагрузить их взрывчаткой, боезапасом, продовольствием, а людей — на лыжи…
— Тебя послушать, так надо распускать отряд, разбредаться по рейдам, а там… куда кривая вывезет. Я категорически против! Место комиссара — в отряде.
Купчак пожал плечами:
— Что ж, наш спор нам решать на кулаках, как князь Мстислав Удалой с косогом Редедей? Давай лучше делать дело, каждый свое, а дальше жизнь покажет. Я для тебя не авторитет, но помяни мое слово: скоро все поймут, и просто жизнь заставит нас применять рейдовые операции.
— Тогда и будем применять, а зачем упреждать события?
Купчак чуть усмехнулся, тронул рукой ус, пристально поглядел на Коржевского. Тот насупился, но спорить больше не стал, решил: не стоит пока обращать внимания на пустые разговоры. Четыреста километров зимой по тылам врага — это не шутка.
Ничего, комиссар — человек здравомыслящий, к завтрашнему дню полемический задор с него спадет, взвесит все «за» и «против» и угомонится. Ведь настаивает он потому, что страшный непоседа и упрям, как черт!
И действительно, ни завтра, ни в последующие дни Купчак разговоров о рейде больше не затевал, а Коржевский умышленно не спрашивал. Лучше не напоминать.
Однажды утром Купчак направился к саперам Афанасьева, занятым, как говорил Кабаницын, «работенкой в преддверии рая»… Саперы извлекали взрывчатку из трофейных снарядов. Дело подвигалось туго. Ключи для отвинчивания головок изготовил Юрась. Прежде чем отвернуть дистанционную трубку со взрывателем, нужно было крепко зажать снаряд между двух толстых, специально подогнанных по диаметру слег, связать их накрепко веревкой, сесть на землю, накинуть ключ, вставить штыри в гнезда головки, упереться в связанные слеги обеими ногами и легкими подергиваниями ключа отвинтить опасную деталь. Работать надо крайне осторожно, и только так, как научил Афанасьев. Технология не из передовых, конечно, но в лесу в данных условиях другого ничего не применишь. Потому и лежит большинство снарядов неразряженными.
Разговаривая с партизанами, Купчак услышал какое-то странное методичное постукивание по железу. Оно доносилось из-за высоких зеленеющих кустов можжевельника. Кто-то невидимый стучал молотком, будто что-то ковал. Перестанет ненадолго и опять стучит. Купчак пошел на звук. От того, что он увидел, на голове зашевелились волосы. А увидел он Байду верхом на снаряде. В левой руке зубило, в правой — молоток. Зажав между колен стакан, он бьет по зубилу, вывинчивает таким образом взрыватель! Рядом с ним, зияя отверстиями, лежало довольно много обезвреженных снарядов.
Купчака даже покачнуло. Он зажмурил глаза и перестал дышать. Перед ним совершений явственно возникла картина страшной катастрофы. От удара молотком взрыватель срабатывает и взрывается не только один, но и детонируют остальные снаряды, что лежат рядом.
— Отставить! — гаркнул Купчак Юрасю.
Тот застыл с поднятым молотком. Повернулся, увидел комиссара и, хотя и не понял в чем дело, торопливо встал, вытянулся смирно. Лицо его спокойно, лишь брови вскинуты чуть удивленно.
— Ты что… — прохрипел Купчак, часто дыша. — У тебя что? Ты от рождения это? — постучал он ногтем согнутого пальца по лбу Юрася.
Озадаченный Юрась потер ладонью лоб. Что ответить на такой вопрос?
— А ну, живо ко мне Афанасьева!
Юрась побежал за Афанасьевым. Вскоре явился со своим командиром. Купчак, обретя нормальный дар речи, стал распекать Афанасьева за вопиющее безобразие. Тот стоял красный. Затем, не глядя на Юрася, буркнул презрительно в его сторону:
— По башке б своей молотком!.. Мине-е-е-ер…
— Да я что, первый раз молоток в руках держу! — обиженно воскликнул Юрась, задетый недоверием к его профессиональному умению. — Хотите, поставьте иголку — с завязанными глазами попаду точно!
— Отставить болтовню, боец Байда! Кто вам дал право шутить шуточки со шнейдеритом? — строго заговорил Афанасьев. — Я вас инструктировал?
— Инструктировали… Но я же хотел быстрее, чтоб…
— Быстрее в гроб! Невежда вы, а не сапер. В общем, короче, катись отсюда! Отстраняю.
— Распоряжаться собственной жизнью — право каждого человека, но только не на войне, — произнес Купчак назидательно. — За вами здесь сотни стоят, и им вовсе не безразлично, как умереть: в бою или от вашей бессмысленной отсебятины.
— Слышал? — убийственным взглядом окинул Афанасьев Юрася, затем, уходя, бросил через плечо: — Перетаскай все разряженные снаряды на выплавку и марш к деду Адаму чистить картошку и драить котлы!
Юрась повесил голову, пригорюнился. Купчак стоял, смотрел на него, заложив пальцы за борт кителя, потом встряхнул плечами, точно сбрасывая с себя что-то, и громко рассмеялся.
— Послушай, Илья Иванович, а не взять ли мне этого разжалованного минера на задание?
Афанасьев махнул рукой:
— Если мало у вас своих забот, берите.
Юрась вздохнул, поднял с земли на плечо снаряд, поплелся меж стволов в ту сторону, откуда потягивало дымом костра.
Шагах в тридцати виднелась хитроумная установка. В железном корыте, наполненном водой, стояло шесть снарядов без взрывателей, под корытом горели дрова. Вода пузырилась, гудела. Юрась, бросив ношу, присел на чурбак. Опять появились Афанасьев с Купчаком, теперь будут ходить, выискивать всякие нарушения… Купчак заглянул в корыто, пошутил:
— Хороша ушица…
— С начинкой тринитротолуола легче: вытряс из стакана шашки, и готово, а тут возни много, — пояснил Афанасьев и покрутил в горловине снаряда куском проволоки. С проволоки стекала бурая, похожая на гречишный мед масса: расплавленный шнейдерит, сильнейшее взрывчатое вещество.
— Готово? — спросил Афанасьев работавших у костра саперов.
— Сейчас будем разливать, — ответил один из них и, подхватив клещами горячий снаряд, вынул его из кипятка. Другой подручный в рукавицах подхватил снаряд снизу и опрокинул содержимое в небольшой ящик. То же проделали и с остальными снарядами, затем в бурую тягучую массу воткнули железные стерженьки. Когда их вынут, останется отверстие под капсюль-детонатор.
— Ну вот, — удовлетворенно сказал сапер, отряхивая руки, — под фашистский паровоз — самый раз!
— От такой штучки и мостовая опора не устоит, — заметил Купчак и с озорной улыбкой спросил: — Может, попробуем?
* * *
В землянке разведчиков стрекотала швейная машинка. Максим расстарался в Рачихиной Буде, а если говорить точнее, то просто реквизировал ее в доме удравшего из села полицая Тихона Латки. Возле машинки, освещенной коптилкой, склонились две женские головы. Это Леся и Васса. До нынешнего дня они вместе со спадщанскими молодицами-погорельцами шили партизанам штаны из цветастых трофейных одеял. Дело было поставлено на широкую ногу. Заказов много, а машинка одна.
Но сегодня швеи не занимались живописными штанами, они выполняли срочную внеочередную работу: шили белые маскировочные халаты и овчинные рукавицы для специальной группы Купчака. Леся строчила, а Васса, присев напротив, держала на коленях малого Сережку и в который уж раз слушала длинный до бесконечности рассказ Леси о том, что пережила она на границе в первые дни войны. Скрип двери оборвал ее речь, вошел Юрась. Чуть ссутулясь — голова его упиралась в потолок землянки, — неловко вскинул руку к уху, отрапортовал:
— По приказанию комиссара боец Байда явился за получением маскхалатов и рукавиц!
— Что так официально, Юра? — спросила Леся с ласковой улыбкой.
— Служба… — кашлянул Юрась смущенно.
Лица его в сумраке не видно, лишь зубы блестят. Леся откусила нитку, разгладила на колене рукавицу, положила сверху на стопку готовых.
— Ну что ж, служба, получай свои халаты и рукавицы. Носите на здоровье.
— Пребольшое спасибо.
Васса, покачивавшая на руках ребенка, подняла глаза на Юрася. О ком он будет вспоминать? Вдруг она подумала: ведь отец вчера разошелся, как никогда, кричал Купчаку, что из таких, как тот затеял, глупых рейдов люди не возвращаются. Значит, она видит Юрася последний раз? У него такое печальное лицо… Неужели он сам чувствует это? Вассе стало невыразимо жаль его. Нахмурилась. «Отчего многое в мире, бессердечно разрушающее жизнь, так и остается необъяснимым? Почему я сама к одним людям отношусь с жестокой нетерпимостью, к другим — с любовью? Ведь я хочу любить всех людей и радоваться, а на деле что? Вот уходят на опасное дело люди, уходит этот необычной судьбы человек, и быть может навсегда, а у меня такое ощущение, словно кто-то долгожданный только что вошел в мою жизнь. Что со мной происходит? Или уже произошло?» Васса не могла понять, и от этого неясного и совершенно неуместного ощущения ей стало вдруг стыдно.
Юрась собрал швейные изделия, завернул в халат, бережно потряс руку Лесе, Вассе, кивнул с улыбкой на прощанье и толкнул дверь плечом. Васса проводила его взглядом и неожиданно для себя тихо сказала:
— Возвращайся…
Леся взяла уснувшего сына к себе на колени, кончиком платка смахнула со щеки слезу, молвила печально, обращаясь к Сереже:
— Ушел, сынок, наш Юра далеко-далеко…
Вздохнула, покачав головой, и вдруг совсем другим, неизвестным Вассе, голосом воскликнула:
— Ох, как же счастлива будет та, которой он достанется!
Васса посмотрела на нее с удивлением: в эту именно минуту она подумала то же самое.
На лицах женщин мелькали мутно-желтые отблески пламени коптилки, а за дверью среди шершавых дубовых стволов неистово бурлила пурга, и мнилось, что существует лишь черная ночь да свирепый ветер, чтоб валить с ног людей, чтоб засыпать все мелким колющим снегом.
…Купчак зашел в землянку Коржевского, отряхнулся у двери, повесил шапку на гвоздь, присел у «буржуйки».
— Ну вот… давай прощаться, отбываю, — сказал он, потирая зазябшие руки. — Погодка самый раз, дует — что надо, сам черт нас не увидит. Будем трогать.
Коржевский покачал головой, буркнул:
— Отправляйся и не береди мне душу! Надоело.
— Ладно. Просьбишка есть к тебе.
— Что еще?
— Дай мне пакет и вайскарту, изъятые у Байды, авось в дороге пригодятся.
Коржевский молча достал из железного ящика бумаги, отдал Купчаку. Тот завернул их в кусок клеенки, спрятал в карман куртки. Коржевский сел обратно на нары, молвил угрюмо:
— Мало берешь людей.
— Не в количестве сила…
— Это так, только все они еще зеленые.
— Зеленые выносливей, и думать им о прошлом нечего, и жалеть некого…
— Ну и философия у комиссара…
— Так и быть, по возвращении поставишь на бюро вопрос о моем несоответствии, — Купчак похлопал ладонью по колену Коржевского. Резко встал, сграбастал его по-медвежьи, подержал в объятиях, оторвав от земли, и так же резко посадил обратно. — Легко будет идти после приятного разговора, сердце само играет марш…
— Хватит! Проваливай, пока не поздно, а то не отпущу!
В пять часов утра группа Купчака отбыла из лагеря. Заря, чуть прорезавшись сквозь ненастье, так и осталась тлеть не разгораясь, а черствый колючий снег замел следы ушедших партизан.
НЕВЕЗЕНИЕ
Полет на боевое задание — это словно целая человеческая жизнь с ее радостями и горестями, находками и потерями. Редко в каком полете не встречались летчики со смертью, она проносилась близко, иногда, можно сказать, касалась костлявой рукой и оставляла памятные зарубки на телах людей и самолетах.
Известно, что в бою жизнь одного равна смерти другого. Предвосхитишь замысел противника, угадаешь, что он должен сделать через секунду — будешь жить и победишь, упустил момент — погиб. К зиме 1941/42 года я уже успел постичь кое-что из этих банальных мудростей.
В тыл врага мы вылетали после захода солнца и возвращались на рассвете. Привыкнув к делам, сходившим для нас пока удачно, мы стали относиться к противнику с некоторой недооценкой, а порой и вовсе вели себя вызывающе дерзко. Кто из моих сверстников, фронтовых летчиков, не помнит фашистский бомбардировщик «Юнкерс-88», двигатели которого издавали неровный, подвывающий гул! С другим самолетом его не спутаешь. Зная эту его особенность, мы, летая ночами в глубь оккупированной территории, ловко обманывали фашистов. Командир вел самолет, а я ритмично двигал секторами газа, чтоб наши моторы подвывали точь-в-точь как немецкие, и мы чувствовали себя в безопасности. С земли по нас не стреляли, прожекторами не освещали, считая своими, но однообразие приемов на войне к добру не приводит. Светлая полоса в нашей фронтовой жизни оборвалась трагически. Мы летели тогда с грузом в тыл врага, к партизанам…
Два зенитных снаряда взорвались у самолета одновременно. Развороченный слева двигатель загорелся, командира не просто убило — его выбросило из сиденья в проход между кресел. От брызг металла и огня кабина превратилась в котел с дымящимся маслом. Ее раздувала упругая струя воздуха, врывавшаяся в пробоину. Моя рука инстинктивно опустила на глаза очки. Самолет дергался в конвульсиях, пламя горящего крыла слепило, я не видел ни зги, терял в ночном небе пространственную ориентацию, а приборы разбиты. Стал скользить вправо, стараясь сбить пламя, но тщетно. При перекрытом кране горючего пожар продолжался. Придется покидать обреченную машину, вот-вот последует взрыв. А обидно-то как! Не долетели чуть-чуть. Еще немного, и внизу показались бы партизанские сигнальные костры. Я оглянулся назад, чтобы подать команду экипажу, и сердце мое упало: в багровом мельтешенье было видно иссеченное осколками лицо борттехника, отвалившегося навзничь, а штурман лежал так, как живые люди не лежат. В его безжизненной руке намертво зажата полетная карта. Мои товарищи погибли, приняв в себя и те осколки, которые предназначались мне.
Самолет уже не летел, а несся к земле крутой спиралью. Я с трудом выбрался из кабины в фюзеляж, откинул дверь и выбросился в кромешную тьму.
Парашют раскрылся почти одновременно с полыхнувшим внизу взрывом самолета. Через короткое время — удар, и я лежу на земле, покрытой неглубоким снегом. Погасил парашют, скинул лямки, прислушался — тихо. Странно тихо потому, что фронтовая тишина бывает тогда, когда по тебе не стреляют…
Шелковым куполом торопливо стер масляную копоть с лица и рук, взвалил парашют на плечо и пошел полем на запад, где по карте значился партизанский лес. Чтоб не таскаться с громоздким куполом, расстелил его в глубокой рытвине, попавшейся на пути, присыпал снегом и успел еще до рассвета уйти от места приземления километров на пятнадцать. Когда развиднелось, впереди уже замаячил долгожданный лес.
Но прежде необходимо точно сориентироваться, найти указатель с названием населенного пункта или что-то другое характерное. Внезапно послышался гул самолета. Поднимаю голову — правее низко над землей летит германский связной «Хеншель-126». Пролетел и начал разворачиваться не то на посадку, не то зачем-то еще. Нет, все-таки на посадку… Убрал газ, планирует. Я поежился: ужель черт занес меня на фашистский аэродром? Раскрыл полетную карту, посмотрел — никакого аэродрома в этом районе не значится. А может, тут не аэродром? Связники садятся в любом месте, кто где сумеет. Надо идти дальше, ближе к своим людям, авось повезет, встречу кого-либо…
Пробирался бездорожьем до полудня и вдруг наткнулся на длинный глубокий овраг, на дне его блестел лед. Пить еще с утра хотелось. Спустился вниз, наколол ножом льда, принялся глотать. Вдруг совсем близко, казалось над самой головой, заиграл аккордеон и чистый приятный тенор запел неаполитанскую песню. Что за черт? Итальянцы? Прижался к земле, замер, затем медленно начал пятиться по дну оврага, пока не уткнулся в сплошную снеговую стену. Смотрю — наверх ведут следы сапог, откуда-то потягивает жареным. Вскарабкался по следам — мать честная! Прямо в пищеблок угодил. Возле кухни — повар в белом колпаке, строем топают солдаты. Я кубарем вниз, спрятался под закраину твердого снега, стал дальше углублять ногами нору, утаптывать, пока не скрылся в логове с головой. Достал из кобуры пистолет, снял с предохранителя, хотя и понимал, что в моем положении — это детская хлопушка…
Наверху ходили, гомонили солдаты, а мои зубы отбивали невероятную дробь. Лишь за полночь осторожно вылез, тихо обогнул опасное место — и дай бог ноги! К голоду я притерпелся, но жажда мучила не переставая. Глотал лед, делал короткие переходы, чтоб не терять сил. Точно определил, где нахожусь, куда идти и какой держать курс. На третьи сутки, наконец, вышел к партизанскому аэродрому. Меня без промедления отправили в отряд.
Вступаю в лагерь, и кто меня встречает? Я не поверил своим глазам, воскликнул:
— Илья! Ты ли это?!
А он молча обнял меня и давай мять и крутить так, что я запросил пощады.
— Верю, верю! — кричу. — Это ты! Но неужели нет у тебя спортивной этики? Как тебе не стыдно демонстрировать костоломные приемы джиу-джитсу на человеке, не евшем трое суток!
— Да? А и правда! Извини, Иван, это у меня от радости… Ну, здоров!
Радость Ильи понятна: мы друг друга знаем, а остальным что дало мое появление? Они ожидали самолет, крайне необходимые им грузы — оружие и снаряжение, а получили совершенно ненужного летчика.
Я не оклемался еще после гибели экипажа. Закрою глаза и опять вижу себя задыхающимся, полуслепым в масляном тумане разрушенной кабины, вижу сраженных мгновенной смертью товарищей, желто-багровое пламя, рвущее и пожирающее самолет…
Афанасьев, понимая мое состояние, старался отвлечь от тяжелых мыслей. Мы сидели в землянке санчасти, куда меня поместили, и как тогда, в летние ночи, перед десантированием, пили спирт и разговаривали о войне. Свежие газеты, которые я вез с Большой земли, как и все остальное, пропало вместе с самолетом, и мне приходилось по памяти информировать партизан о наших делах на фронтах. На вторые сутки моего пребывания в отряде Илья по моей просьбе весь вечер рассказывал о том, как воевал после выброски мной его группы северо-восточнее Киева, как затем оказался здесь, у себя на родине, как встретил школьного друга Юрия Байду и что было потом. О Байде я слышал от Ильи второй раз, но самого Байду так и не увидел: неделю назад он ушел с комиссаром Купчаком в рейд.
Здесь, в землянке санчасти, я познакомился с ее хозяйкой Вассой Коржевской и Лесей, ее помощницей, наслышался и о Варухине, но его также не видел, потому что он убыл с другими партизанами в соседний отряд по хозяйственному заданию.
Не случись беды с самолетом, я б никогда не узнал этих людей так близко и не написал о них ни слова. То, о чем говорилось на предыдущих страницах, и то, о чем еще будет рассказано ниже, появилось благодаря случаю. Военная судьба свела меня с ними, дав возможность пожить в их среде, увидеть их в деле.
Вернулись с поиска разведчики Максима Костылева, доложили: немецкий аэродром, на который я наткнулся, вовсе не аэродром, а небольшая площадка, на которую садятся связные самолеты. Есть две землянки, метеобудка, протянут телефон в сторону райцентра. Охрана и обслуга незначительная, количество выяснить не удалось. После пурги везде заносы, немцы пригнали людей из деревни для расчистки взлетно-посадочной полосы. Три самолета едва видны из-под снега.
Коржевский, расстроенный неудачей с доставкой оружия и снаряжения, решил одним ударом разделаться и с фашистской авиаточкой, и с «хеншелями», которые, летая на малых высотах, могли без труда засечь партизанский лагерь.
Когда план операции был принят, Коржевский сказал мне шутя:
— Вот захватим самолеты, бери и жми домой. Да привози нам скорее то, что не довез.
— Это мысль! — обрадовался я.
— А сумеешь на немецком? — усомнился Коржевский.
Сказать, что я могу пилотировать «Хеншель-126», было бы, мягко говоря, натяжкой… Я этого «Хеншеля» в глаза не видел, если не считать недавнюю с ним встречу, когда он промелькнул вдали. Но отказаться по этой причине от возможности перелететь немедленно к своим?! Не использовать такой случай и после этого называть себя летчиком? Я важно сказал Коржевскому:
— Мы все умеем: и сапоги тачать, и на дудке играть…
…Участвовать в уничтожении фашистской авиаточки мне не пришлось. Коржевский твердо заявил: «Каждому — свое», и приказал сидеть с дедом Адамом в санях и не рыпаться, ожидать в лесу, пока не позовут. «Как бы не так», — подумал я и пустился туда, где шел бой. И конечно, попал к шапочному разбору. Метеобудка горела, партизаны грузили на сани бочки с горючим, сматывали телефонный кабель. Афанасьев, сделав галантный жест, как приказчик, предлагающий хороший товар, указал на три самолета:
— Выбирайте, сударь…
Я быстро осмотрел их. Один поврежден при перестрелке, другой — без горючего, у третьего топливный бак залит под пробку — признак исправности, иначе какой бы дурак стал заправлять негодный самолет! Надел парашют, пристегнулся, посидел несколько минут, чтоб сосредоточиться, разобраться в приборах — их не так уж много. Как запускать двигатель, спросить не у кого: при налете партизан ни одного немецкого летчика на площадке не оказалось. Я покопался, включил магнето, стартер, и мотор заработал. «Прежде чем взлетать на незнакомой матчасти, — пояснил я партизанам, — необходимо порулить по дорожке, привыкнуть к рулям, почувствовать их». Разогнал самолет, поднял хвост и, затормозив, вернулся на старт. На земле вроде получается.
— Остальные можно сжигать, — сказал я Афанасьеву. — Только заберите аккумуляторы.
— Повременим…
— Зачем? Я полечу на этом.
— А вдруг запасной понадобится? — усмехнулся Афанасьев.
— Типун тебе на язык!
Партизаны засмеялись, а подошедший дед Адам, подмигнув мне, поднялся по стремянке с ведерком красной охры на крыло и принялся малевать поверх крестов звезды. Закончив, спустился и сделал то же на киле и фюзеляже. Для тех, кто посмотрит на меня снизу, я — немец, для находящихся выше — русский. Я замотал себе лицо шарфом, чтоб не обморозиться в открытой кабине, поблагодарил деда Адама и попрощался с остальными, пообещав прилететь еще…
«Хеншель» тут же начал проявлять строптивый норов, коварно мстя мне за неумение обращаться с ним. А что я мог сделать, если мои руки привыкли управлять машиной солидной, а не такой пигалицей? «Ничего, — сказал я себе, — не на парад летишь!.. Сойдет. Главное — путь на восток». Я вел тщательную ориентировку, каждые пять минут делал на карте засечки и сверял с местностью. Заблудиться в такой ситуации было бы преступлением и позором. Тут я был начеку. Хуже другое: пролетел всего-то ничего, а умаялся, словно полсуток держал в руках штурвал своего «ЛИ-2». Напряжение сказывается, не иначе…
Лечу два часа, три, четвертый пошел. Скоро линия фронта, надо смотреть в оба, хотя и светло. Вдруг, на счастье, впереди показались облака. Я сразу же полез вверх и на высоте полутора тысяч оказался в рыхлой массе. Пусть теперь попробуют достать меня зенитки, пусть найдут истребители!
Слепой полет для меня — семечки… Линию фронта пересек спокойно — подо мной свои, но выходить из облаков я не спешил, подумал с загоревшимся тщеславием: «Хорошо бы форсануть, прямо из облаков да на свой аэродром. Без штурмана, а?» По моим расчетам до посадки оставалось минут восемь, если, конечно, правильно сделана поправка на снос ветром. Самолет в облаках трепало беспощадно, я терпел, стиснув зубы, однако пора и честь знать. Вывалился из облаков и не обрадовался: горючего на дне, а еще надо лететь. Впрочем, недалеко. Вон, вижу, истребитель «ЛаГГ-3» с нашего аэродрома заходит на посадку, выпустил шасси. Нет, убрал, направился в мою сторону… Чего ему?! Э! Да он заходит на атаку! С ума сошел! Я закачал крыльями: дескать, смотри, я свой! А он открыл огонь. Едва успеваю ускользнуть из-под трассы, ору во все горло, словно он меня слышит:
— Прекрати стрельбу, идиот! Ты что, ослеп, осел! Кого атакуешь?
И тут я с ужасом замечаю, что на крыльях моего «Хеншеля» звезды, намалеванные охрой дедом Адамом, смыло. А «ЛаГГ-3» тем временем делает следующий заход. В азарт вошел, салага! Скорее вниз, на посадку, иначе убьет. Атакует сзади. Я — в вираж со скольжением, «Хеншель» начинает трястись, того гляди — рассыплется.
Третьей атаки ждать не стал, вылез на крыло и, послав в адрес лихого вояки то, что успел сказать за столь короткий промежуток времени, выбросился на парашюте.
Едва коснулся ногами земли, как меня тут же хватают:
— Ага, попался! Руки вверх!.
— Идиоты! — плюнул я со злостью и досадой. — Ни за что угробили самолет. На нем бы летать и летать!
Больше ничего объяснять не стал, оставил парашют среди поля и пошел на свой КП. Мне настойчиво предлагали сесть в машину, но я был так зол, что и разговаривать не хотел. Потом мне показали храбреца истребителя, отважно атаковавшего меня над собственным аэродромом. Сержант только начал воевать, видно, очень хотелось ему прославиться. Вот и прославился…
Так курьезно закончился первый мой полет к партизанам. Войдя в состав другого экипажа, я летал в иные места с иными заданиями и уж не надеялся, что снова встречусь с моими друзьями из отряда «Три К». Но спустя полгода меня опять послали туда уже в качестве командира корабля, и опять мы попали в передрягу. Многих партизан к тому времени уже не было в живых, много пришло новых.
Ну, о том, что тогда довелось мне увидеть и узнать, речь впереди.
ПЕРВЫЙ БЛИН — КОМОМ…
Бесприютный лес. Длинные заиндевелые просеки подернуты студеной дымкой, сумрачное небо без звезд, цепенеют скованные морозом серые заросли. В лесной глуши снег голубой, рыхлый, изломами. Пробивать по такому снегу первопуток — адский труд. Идешь, еле переставляя ноги, барахтаешься в зыбучем месиве, а утром где попало валишься в чащобе и спишь мертвым сном, пока мороз не продерет до костей. Но и тогда сразу не просыпаешься, только повернешься на другой бок.
Лишь один раз повезло партизанам: набрели на заброшенную охотничью зимницу. То-то красота! Раскалили печку, наварили пшенной каши с салом, наелись, всласть попили чаю и отдохнули по очереди. И для коней нашлось сено — хорошая подмога, потому что овса оставалось мало. Юрась порывался раздобыть корму в попутных хуторах, но Купчак запретил настрого: нельзя преждевременно демаскировать группу, и напоминал подчиненным параграф устава: «Боец должен стойко переносить все тяготы и лишения боевой походной жизни». И бойцы, соединяя свои силы в одну общую, строго выполняли параграф устава, с неизменным упорством двигались к своей цели. Шли в любую погоду, сутки — двадцать пять километров, а может быть, и больше, кто мерял их, километры, в этих лесах? Но Купчаку, Юрасю и еще двум бывшим десантникам, Платону Музгину и Якову Чунаеву, очень важно знать, сколько уже прошагали они сегодня, чтобы подсчитать, много ли осталось до конца пути, много ли еще долгих бездорожных ночей впереди.
Вчера им досталось больше, чем когда-либо, намаялись так, что Юрась не почувствовал, как обморозил во сне щеку. За ночь лицо распухло, перекосилось, точно от флюса. Завязавшись взятой про запас портянкой, он мучился от боли. Купчак сделал ему выговор за беспечность, стал придирчивей следить за подчиненными и уже не разрешал ложиться спать с ходу, велел прежде подготовить постель старым охотничьим способом: разгрести снег, нажечь побольше углей, чтоб земля высохла и нагрелась, потом угли смести, настелить веток, а поверх веток — соломы из саней и только потом ложиться.
Спали посменно, укрывшись кошмой. Во сне ворочались, вздыхали. Сейчас спали трое, Юрась ходил часовым, вытаптывал в снегу восьмерки, круги, пританцовывал, чтоб не озябнуть, и поглядывал по сторонам. С тех пор как его взяли в отряд, он стал чувствовать себя свободно и уверенно, ничего не страшился, опасался только одного: не наделать бы опять глупостей по причине своей «некомпетентности в военных вопросах», как правильно говорил ему Афанасьев. Работящий, старательный, физически сильный, Юрась был характеров мягок и щедр, и эта щедрость его открытой души вызывала у людей симпатии к нему, и хотя настоящей дружбы он ни с кем не водил, однако всегда был готов выручить того, кто нуждался в помощи. А уж если что-то пообещал, то кровь из носу, а сделает, выполнит. Эти его качества не укрылись от внимания комиссара, поэтому Юрась и оказался в группе разведчиков, хотя как специалист-подрывник он был еще действительно зеленый… Но вот уже более трехсот километров он терпеливо прошел за десять зимних суток под открытым небом и по-прежнему бодр и крепок. Привыкший к труду с детских лет, он и на войне оставался работником, осваивал день за днем солдатскую науку, как сподручней истреблять противника.
С наступлением сумерек Юрась достал из задка саней сухих дровишек, разжег в затишье костер и, набив снегом чайник, пристроил его над огнем. Затем объявил подъем. Напились черемухового чая с сухарями — и вперед! Начиналась рабочая ночь. Лесную тишину нарушали только храп коней да сухой кашель Якова Чунаева. Несколько раз пересекали торные дороги, дважды — железные. Купчак старательно изучал следы транспорта, и опять — вперед, то гуськом, то, наваливаясь скопом, подталкивали груженые сани или повисали на задке, тормозя.
Мороз с ветром показался во сто раз лютее, когда вышли из старого леса. Дальше, впереди, должны быть еще леса, другие, если их не вырубили, а пока диверсантам приходилось пробираться пустыми полями, делать утомительные броски. Купчак сказал, что, судя по его расчетам, группа находится вблизи района предстоящих действий.
Неизвестно, что подвело путников: компас ли, часы или карта, но на этот раз день застал их среди пустоши рядом с наезженной дорогой. Разбираться что и как — некогда, побыстрей свернули в развалистую логовину. Снег — по пояс, кони совсем устали, качались, опустив понуро морды. Платон Музгин пошел на разведку. Вскоре вернулся с охапкой сена — кто-то в конце балки припрятал копенку, — доложил: дальше опять равнина, открытое место. К счастью, начали кружить снежинки, мороз спадал, а к полудню и вовсе завьюжило. Решили дневать в балке. Лошадям задали корму, сами погрызли мерзлого хлеба с солониной, закусили снегом и, укрывшись в санях кошмой, прижались друг к другу, согреваясь.
Бок о бок с Юрасем сидел Яша Чунаев, он то и дело поеживался, подергивался, кашлял. Дорога доставалась ему трудней, чем остальным, сил у него поменьше. Юрась видел, с какой натугой встает он после привала, как идет на лыжах — не отрывается от санного следа, так легче. Но не только Чунаев утомился, изнурительный переход вымотал всех. Уж на что Юрась крепок, а и тот к концу почернел весь, щеки ввалились, и обветренные губы стали тоньше, сжались от постоянного напряжения.
— Сегодня ведь канун Нового года, — сказал Чунаев, ни к кому не обращаясь. Помолчал, вздохнул. — А мама, наверно, пирогов напекла, мяса поджарила… В избе тепло и елкой пахнет…
Никто не ответил на воспоминание товарища. Им, измотанным, полуголодным, дрожащим от холода под открытым небом, окруженным врагами, слова Чунаева могли казаться по меньшей мере неуместными. Зачем раздражаться напрасно? Зачем вызывать в своем воображении светлые картины былых праздников?
Правда, Юрась в детстве не был балован праздниками. Дядя Куприян относился к ним скептически, говаривал, мол, кто захочет, тот и так напьется. Дураки радуются: Новый год! А чему радуются? Что старее стали? Что на год ближе к смерти? Именины дядя тоже не признавал, считая, что не по заслугам и не по адресу почести даются… Что, собственно, сделал именинник, чтоб его прославляли? Какая заслуга его в том, что он родился? Если слава кому, то тем, кто породил его да выходил.
Но был и в жизни Юрася один Новый год; который запомнился ему навсегда. Той зимой в Рачихину Буду провели электричество и впервые в школьном зале поставили елку, освещенную мигающими разноцветными лампочками. Собрались не только школьники — пришло много родителей. От яркого света в зале, казалось, и лица у всех стали светлее и красивее — не узнать. Все было не так, как всегда. Играла музыка. Юрасю в числе нескольких других старшеклассников директор школы вручил премию за отличную учебу: похвальную грамоту и готовальню, по тем временам вещь дорогую. Растерянный от радости Юрась плохо слышал, что говорили ему, как поздравляли. Все люди казались ему добрыми и прекрасными, и Юрась, может быть, впервые почувствовал себя счастливым и не чуял ног под собой от сознания, что счастье не обошло его, что в селе живут такие хорошие люди и все желают ему добра от души.
Больше Юрась таких праздников не помнит, подарков тоже никто ему не дарил, и теперь, скрючившись в санях, стараясь не выпускать тепло из-под кошмы, он думал, как было бы здорово, если бы они сегодня сами подсунули новогодний «подарочек» фашистам. С этой приятной мечтой он и задремал.
…И вот опять темень, опять метет, и опять они месят мягкий, как мыльная пена, снег. Юрась во мгле пробивает дорогу. Иногда ткнется случайно плечом в лошадиную морду, посветит на компас фонариком, выбирая направление. Так час, другой… Тихо скользят по снегу лыжи, поскрипывают полозья саней… Юрась старается ни о чем не думать. Помнится, читал в какой-то книжке: если человеку удается застопорить на время свое мышление, то в этот период выключаются из работы полмиллиона нервных клеточек. Сон души называется или что-то в этом роде… Работают только ноги, а остальное все отдыхает. И хотя ты уже пятнадцать ночей движешься на запад, хотя глаза твои слепит снегом и заливает потом и предел твоих желаний — выспаться, но спать ты не имеешь права, потому что обязан пробираться тайком вперед и вперед и чутьем обнаруживать и обходить опасность, — все это как бы проходит мимо твоего сознания.
Так хотелось Юрасю самовнушением затуманить свой мозг, но мозг сопротивлялся, потому что рядом шли товарищи, которые думали друг о друге и о нем, Юрасе, неизмеримо больше, чем о себе, оттого попытки его от всего отвлечься, забыться успеха не имели. Короткая расслабленность сменилась деловой решительностью, когда он убедился, что группа пробилась наконец в невидимый издали лес. Брели не то широкой тропой, не то зимником, а может, руслом замерзшей речонки часа два. Вдруг на пути возник завал. Бревна, нагроможденные одно на другое, перегородили путь.
Купчак послал Музгина и Чунаева поискать в завале лаз. Пока они ходили, Юрась сбоку завала перелез на ту сторону посмотреть, что же там дальше. Там деревьев не было, зато на каждом шагу он натыкался на пни. «Лесоразработка, должно быть», — догадался Юрась. Вдруг земля насыпью круто пошла вверх. Юрась встал на четвереньки и, упираясь ногами в скользкий, обледенелый песок, взобрался на косогор. «Фю-ю-ю… — присвистнул он, увидев синий рельс, мерцающий из-под юрких хвостов поземки. — Вот она, железка! Дошли все же… Но действует ли она?» Он смахнул рукавом с рельса снег, погладил его голой рукой. Поверхность гладкая, глянцевитая, значит, поезда ходят.
Юрась сполз с насыпи, поспешил доложить Купчаку. Тот сказал:
— Прибыли мы сюда, кажется, незамеченными, фашисты нас здесь не ждут, но считать их беспечными глупо. Дорога, конечно, охраняется, потому и засеки сделаны и деревья вырублены на сто метров от полотна. Однако если тут диверсий не было, то охрана повышенной бдительности проявлять не станет, а это нам на руку. К тому ж погода работает на нас, так что есть смысл и нам сработать, не откладывая…
Лошадей, не распрягая, привязали в затишке, насыпали им в торбы овса из НЗ, чтоб они быстрей набрались силы, сами сгрызли по куску сахара для остроты зрения ночью, отправились к полотну, захватив кроме автоматов взрывчатку в мешке, лом, лопату и аккуратно смотанный в клубок шнур — у мины взрыватель натяжного действия. Взобрались на верх насыпи. Яков Чунаев пошел по шпалам влево, Платон Музгин — вправо, чтобы следить за дорогой и в случае опасности предупредить. Пяти шагов не отошли, как начался буран.
Юрась припал на колено, сильными ловкими ударами кузнеца принялся долбить спаянный морозом песок — гнездо под заряд, а Купчак, распустив шнур, сполз по насыпи вниз, протянул конец под раскоряку телеграфного столба к выемке, замаскировал. Когда ящик со взрывчаткой был уложен в углублении под шпалой, Юрась засыпал это место песком, старательно пригладил, оставшиеся комья собрал, забросил подальше. Проверил еще раз, не осталось ли следов. Чисто.
Купчак привязал конец шнура к чеке взрывателя, вставил ее в мину, снял с предохранителя и рукавицей осторожно намел на нее снег.
— Все, — сказал он. — Обозначь место и снимай посты!
Юрась положил поперек рельса лом: не заметишь в темноте, так споткнешься, — и пошел вдоль колеи в одну сторону, Купчак — в противоположную. Здесь, у цели, Юрась чувствовал себя спокойно и уверенно, как человек, досконально знающий свое дело. Боевая учеба в лагере под руководством Афанасьева, участие в партизанских операциях, трудный поход по вражескому тылу не прошли для него бесследно.
Когда они с Чунаевым вернулись к обозначенному месту встречи, Купчак и Музгин уже были там. Спустились в выемку возле телеграфного столба, залегли. Разноголосо высвистывали провода, басовито гудели столбы, по задубевшему капюшону маскировочного халата шуршал сухой снег. Купчак, спрятав руку с часами под полу полушубка, включил на секунду фонарик, сказал торжественным голосом:
— Друзья мои, наступил Новый год. Поздравляю! Пусть он будет для всех нас, для всей нашей страны победным!
— Ура! — шепнул Чунаев, и за ним повторили все.
В этот момент Юрасю почудилось, будто звякнуло железо. Он сделал предостерегающий знак, и все затаили дыхание, прислушались. Нет, Юрасю не почудилось, наверху насыпи заколыхалось размытое светлое пятно. Пропало и опять возникло в том месте, где таилась заложенная мина. Какие-то люди ходили с фонарем. Кто они? Обходчики, проверяющие путь? Германский патруль? Остановились напротив телеграфного столба. Неужели нашли мину? Юрась покрылся испариной, стиснул зубы, готовый броситься на врага. Толкнув локтем Купчака, он показал стволом автомата в сторону насыпи. Купчак в ответ погрозил кулаком, но Юрась не заметил, он словно завороженный глядел на световое пятно, все его мускулы напряглись в ожидании схватки. Но свет, еще немного помельтешив, стал удаляться, гаснуть… пропал.
— Фу-у-у… — выдохнул Юрась, чувствуя, как громко стучит его взбудораженное сердце.
Прошло еще минут сорок, а может быть, и больше. Холод стал пробирать не на шутку. Уж на что полушубки справные и штаны из одеял теплые, а и те не спасали. От долгого лежания на животе ломило спину. Юрась повернулся на бок, но не успел улечься поудобней, как в знакомых подголосках проводов появились новые звуки: приближался поезд. Купчак подал сигнал, скинул рукавицу и помял в ладони задубелый конец шнура. Юрась смахнул со ствола автомата налипший снег, приготовил запасной диск. Чунаев и Музгин, взяв оружие наизготовку, выжидательно смотрели на желтый световой кружок, возникший в замети. Неясный, он с каждой секундой становился ярче, отчетливей, из желтого превращался в белый и наконец вытянулся в острый голубой луч. Ветер, перегнав поезд, донес перестук его колес, пыхтенье паровоза. На какое-то время паровозный прожектор повис где-то в пространстве и замер. Дорога в этом месте делала поворот, и залегшим внизу партизанам показалось, будто поезд несется прямо на них. Но вот луч света вздрогнул и опять вытянулся в строчку, повернул, проскочил мимо того телеграфного столба, и в этот момент, когда он оборвался, Купчак дернул шнур.
Гром и яркий взблеск одновременно. Даже не взблеск, а красновато полыхающий огонь, озаривший весь состав поезда. Рвануло так, что паровоз, похожий на огромный обугленный обрубок, повалился набок и загрохотал с насыпи. С треском, со скрежетом сшибались, лезли друг на друга вагоны, сквозь снеговую пыль мелькали клубы пламени, сыпались обломки.
Юрась напряженно, жадно смотрел на хаотическую мешанину, на дело рук своих. В его глазах — восторг и ужас. Вдруг он подумал: «Почему не стреляют из вагонов? Не оклемались еще? Или затаились, выжидают, чтоб срезать нас в упор?»
Время шло, подрывники неподвижно лежали в укрытии. Потом Купчак приказал Юрасю и Музгину обследовать состав. Те вскочили и бросились короткими перебежками вдоль поезда. Передние вагоны разбиты вдрызг, несколько вагонов соскочило с рельсов, два — горели, но те, что были ближе к хвосту, стояли на колесах. На платформах — открытые, беспорядочно наваленные пушки без чехлов. Музгин встал на подножку, поглядел вблизи и спрыгнул на землю.
— Железный лом на переплавку. Видать, с передовой везут…
На тамбуре последнего вагона светился красный стоп-сигнал, на дверях — пломба. Людей — ни души. Юрась ударом приклада сбил запор, отодвинул дверь — зерно. Платон почесал затылок, хмыкнул. Медленно, не прячась, двинулись обратно. По-прежнему было тихо, только в низине уныло посвистывал ветер. Вдруг подрывники насторожили уши и прибавили шагу: им послышалось кудахтанье. И на самом деле, оно доносилось из вагона в середине состава. Юрась остановился.
— Это… это что же, курятник? Что мы подорвали, Платон? — спросил он голосом, осевшим от злости и досады.
Подбежали Купчак и Чунаев, послушали, чуть повернулись спиной друг к другу и ни с того ни с сего захохотали. Громко, заразительно… Вдруг Чунаев растопырил руки, озорно подпрыгнул.
— Ко-ко-ко, петушок! Курочка ряба, так вас перетак…
Смех как возник внезапно, так и оборвался. Музгин взял пустой мешок от мины, махнул Юрасю, и они пошли за зерном на корм лошадям. Купчак и Чунаев, прикрывшись капюшонами от колючего ветра, ожидали их. Чунаев, шмыгнув носом, сказал:
— Вот и первый блин…
— Я не люблю легких начал. Легкость на войне обманчива. А у нас здесь очень уж просто получилось: пришел, увидел, победил. Впредь вряд ли случится что-либо подобное… Мы должны быть настороже. Легкие победы, как правило, влекут за собой тяжелые последствия, — выложил Купчак свои соображения подчиненным, когда они собрались.
— Хоть бы эшелон оказался настоящий, а то… — махнул рукой Юрась.
— Зато новогодний фейерверк получился! — хихикнул Музгин.
— Зря шнейдерит потратили, — пожалел Чунаев.
— Ну, я не сказал бы, что совсем уж зря. Выведена из строя дорога, уничтожен паровоз и полтора десятка вагонов. Как-никак, а фашистов с Новым годом поздравили… Но в целом, конечно, успех не радует, — вздохнул Купчак и, чуть подумав, продолжал: — Хоть нас и не видели, но охота на нас начнется очень скоро. Мы должны быть мобильны, в этом залог успеха, однако маневрировать без конца немцы нам не дадут — значит, надо искать убежище, базу… Взрывчатку — сто килограммов, не шутка! — надо с толком использовать, а мы не знаем, где настоящие цели, в какое время и в каких направлениях идут поезда. Да и пускать их под откос с разбором нужно, а то так и своих подорвешь, которых фашисты в Германию угоняют… Как узнать? От преданных Советской власти людей. Их тоже искать надо, таких людей, а заодно и свою собственную разведку наладить. Вот это и есть наши ближайшие задачи…
Спустя несколько минут следы партизан замела пурга. Однако группа не двинулась в глубь леса, как следовало бы, казалось, поступить исходя из элементарной логики. В этом случае, как считал Купчак, исходя из элементарной логики, фашисты могут броситься в погоню. Партизаны пошли параллельно железной дороге и, сделав порядочный крюк, взяли круто влево и растаяли в белизне леса.
К утру буран утих. Опять стал слышен привычный шорох полозьев, прерывистый постук дятла, долбившего что-то над головой, тяжелое дыхание уставших партизан. Лес вдруг кончился, впереди показалось поле, за ним — небольшой хутор. Синие дымки над трубами домов тянулись высоко в небо, среди них мутным клубком качалось солнце. Купчак остановил группу, приказал Чунаеву:
— Разведай на хуторе, что там и как. В случае засады отходи по балочке, мы прикроем.
Чунаев стащил с себя маскировочный халат, вставил в гранаты запалы, рассовал их по карманам, автомат спрятал под полу полушубка и пошел к домам. Он зорко следил за хутором и одновременно намечал для себя пути отхода на случай, если придется задать тягу. Лишь раз оглянулся, когда перелезал через прясло в огород, затем скрылся в хате. Партизаны остались ожидать его на опушке леса.
Яков появился из хаты без шапки, рыжая копна его волос светилась. Помахал товарищам, чтоб ехали во двор.
В хуторе, который назывался Гута Стефаньска, жили поляки, полицаев и старосты там не было. Хозяин хаты Чеслав, одетый в теплый свитер и толстого сукна куртку, гостей встретил сдержанно и, едва они переступили порог, стал жаловаться на трудные времена: мол, поляки они бедные, с продуктами у них плохо, а «вудки» и вовсе нет. Вот если бы паны поехали в соседнее село, что в семи километрах, там всего вдосталь.
Купчак усмехнулся, поняв наивную попытку хозяина избавиться от пришедших, и тут же заверил, что у них есть свои продукты, вот только бульбы нет, и показал кивком на чугун с картошкой, стоявший в углу возле двери.
— Мы люди небалованные, перебьемся, — продолжал Купчак, снимая полушубок, — а вот коней покормить надо. Вы уж постарайтесь, хозяин, а мы заплатим.
— Чем же вы заплатите? — чуть насмешливо спросил хозяин и мельком взглянул на автомат комиссара, лежавший на подоконнике.
— Деньгами заплатим. Хоть рублями, хоть рейхсмарками…
— У богатых людей всякие есть… — с завистью молвил хозяин и вышел из хаты. Купчак мигнул Платону, чтоб отправился следом.
В комнате было тепло, топилась плита, в приоткрытую дверь из боковушки, высунув носы, подглядывали детишки. Юрась разделся, сел на табурет так, чтоб было видно двор и ворота, автомат прислонил к стене. Он смотрел, как Платон распряг лошадей, завел их под навес, насыпал им в торбы овса, откуда-то добытого хозяином. Хозяйка в это время, помыв картошку, поставила варить ее в мундире. Платон принес мешок с салом и сухарями, посмотрел красноречивым взглядом на ходики, тикавшие в простенке.
Купчак сказал:
— В карауле будем стоять по два часа, отправляйтесь и следите за дорогой, что ведет от хутора к соседнему селу. На завтрак подменим.
— Понял!
Платон повесил на плечо автомат, вышел, Юрася и Якова разморило от тепла, сидели, клевали носами. Купчак тоже прислонился спиной к стене, и глаза его сами закрылись: тяжелая дорога, боевая напряженная операция, бессонные ночи вконец измотали партизан.
— Пан начальник! Пан начальник! — хозяйка дергала Купчака за рукав. И то ли оттого, что ему не дали поспать, то ли обращение к нему как к «пану» не понравилось, он дернулся спросонок и, не открывая глаз, недовольно промычал:
— Я тебе покажу пан!..
— Ну не пан, нех тувариш… Як то мувит…
Купчак мотнул головой — он все понял. А когда увидел на столе миску дымящейся картошки, а рядом соленую капусту, и вовсе проснулся. Все сели за стол. Сухари вынимать не пришлось, хозяйка подала свежего полуячменного хлеба.
— Садитесь и вы с нами, — пригласил Купчак Чеслава и его жену Ядвигу, но та сразу отказалась, ушла к детям, в боковушку, а хозяин, чуть поколебавшись, сел на углу скамейки и положил руки на колени. Ему было лет сорок, а может, и больше: на давно не бритом лице под русой щетиной видны глубокие морщины. Трудно было определить и возраст его супруги. Если судить по детям, то должна быть молодая, а так… Видать, на ее плечи легло столько забот, что они согнули ее и быстро состарили.
Чеслав вдруг встал, вышел в сенцы и через минуту вернулся с бутылкой темного стекла. Поставил на стол, достал с посудной полки граненые стаканы, налил желтоватой жидкости.
— Самогон, — пояснил он и поднял стакан. — Пшепрошем, тувариши!
Купчак показал своим: «Пейте!» — и сам выпил. Ребята выпили и стали закусывать. Не прошло и пяти минут, как натянутость стала ослабевать, хозяин осмелел, заговорил свободнее. Глаза его загорелись лукавым огоньком, сказал, грозя шутливо пальцем:
— Знаем, знаем, цо то вы е, але то секрет…
Купчак пожал плечами, а Чунаев спросил в лоб:
— Откуда знаешь?
— Про то земля мувит… Поезд германа за зляным лясом пуф-пуф — и нема! А где совецьки парашютисты? — хитровато ответил Чеслав вопросом на вопрос.
Партизаны промолчали. Если их принимают за парашютистов, так это здорово! Это же хорошо! Во-первых, выгодно партизанам — для маскировки, а во-вторых, потому, что люди не теряют веры в Красную Армию, даже здесь, вдали от фронта, ее воины напоминают о ней своими делами.
В окно постучал Платон, показал на калитку, которую открывал какой-то человек. Чеслав, подняв руку, успокоил — это идет его сосед. Но не успел тот пойти в дом, как появился еще один человек, затем еще. Здоровались, садились, с любопытством посматривая на вороненое, поблескивающее смазкой оружие, вздыхали.
— Эх, нам бы такое!..
— Зачем вам? Вы же не воюете, — сказал Юрась.
— Не воюем, но нас заставляют. Принуждают жолнеры гетмана Полесской Сечи Тараса Боровца, жизни не стало от бульбашей. Допекают.
— В селе Деркачи соседнего района — курень Савы Гукача, так там их — матка боска!
— И чего только не творят!
— К нам каждую неделю наведываются, бьют, отбирают последнее, — рассказывали соседи Чеслава.
— А что они от вас хотят? — сердито спросил Чунаев.
— Мувят, ся земля исконно украинська, а поляк нех иде в Польску. А где та Польска? Ниц нема.
Купчак махнул рукой:
— Что для вас два-три автомата? Против фашистов и националистов надо подниматься всем народом, а не заботиться каждому о своем доме, о каждом хуторе в отдельности. Толку от этого не будет. Создавайте боевые отряды, добывайте оружие и бейте всех гадов так, чтобы света невзвидели!
— А на кого мы бросим жен, стариков, детей?
— А на кого мы бросаем своих? — остро прищурился Купчак на собеседников.
— Нас мало, и мы безоружны. Красная Армия вон была какая сильная, а и то ее разбили.
— Ничего подобного! — горячо возразил Купчак. — Красная Армия не разбита, она отступила, потому что фашисты вероломно напали, да еще вон какой махиной… Но, и отступая, не только вымотала врага, а в сражении под Москвой сама ударила, да так, что отбросила его на сотни километров! Что же до фашистских прихвостней, так гитлеровцы равно ненавидят и бульбашей, и бандеровцев, натравливают их друг на друга, а не только на другие нации. Когда порабощенные дерутся между собой, оккупантам благодать — они знают: разобщение — мать поражения…
Хозяйка Ядвига, убрав со стола картофельные очистки, подала печеной тыквы. Разговор по-прежнему вращался вокруг бульбашей, оружия, угона молодежи в Германию. Поляки в один голос стали просить продать им хоть один автомат и немного гранат или обменять на что угодно. Купчак покрутил головой и категорически заявил, что о продаже оружия и речи быть не может, а Юрась, разозлившийся на этих, как он выразился, «оружейных спекулянтов», посоветовал им прямо:
— Оружие надо добывать в бою.
— Правильно, — улыбаясь, поддержал его Купчак. — На войне нужны настоящие мужчины, а настоящим мужчинам нужно поесть… Пойди-ка смени Платона, — обратился он к Юрасю.
Разомлевший от стакана самогонки и обильной еды, Юрась вылез из-за стола, поблагодарил хозяйку, хозяина. Надел полушубок, шапку, подпоясался, навесил на шею автомат. Затем вынул из карманов теплые рукавицы, повертел их перед глазами, улыбнулся чему-то своему и вышел во двор на солнце.
Вскоре соседи ушли. Куда-то подалась и хозяйка с детьми. После всех из дома вышел Чеслав. В сарае взял колун и принялся в углу двора разваливать чурбаки. В хате остались только партизаны. Юрась заглянул в окно — на полу возле печки, постелив полушубки, все спали вповалку.
Юрась ходил от ворот у до навеса, где стояли лошади, похрупывая овсом, и поглядывал на восток, куда убегала дорога, сливавшаяся с дымчатой синью леса. За тем лесом и еще за многими, многими лесами — родной партизанский лагерь. Юрась поглядел на рукавицы, и сердце его защемило. С того последнего вечера, когда он видел Вассу и Лесю, когда они вручили ему эти теплые рукавицы, прошла, кажется, целая вечность. Что они делают сейчас? Ушли на боевое задание или заперлись в землянке от лютой метели, шьют на машинке одежду для партизан или поют протяжные украинские песни? Эх, Украина-печальница, где твой задорный смех, где твои песни? Кто поет их теперь? Разве только в партизанских отрядах и услышишь… Юрась задумался, и ему на миг, на один-единственный миг почудилось, что он слышит песню, слышит голос Вассы, звучащий откуда-то издалека. Юрась вздохнул. Он очень устал, болели ноги от бесконечного шагания, но внутри у него что-то ныло вовсе не от утомления. Стоя здесь в одиночестве, он особенно остро ощущал и понимал несчастье своей земли, по которой катилась кровавая волна. Ему захотелось хоть на минуту перенестись туда, за леса, в свой партизанский лагерь, и оттого, что желание это было невыполнимо, да и вообще неизвестно, вернется ли их маленькая группа, стало еще тоскливее.
Хозяин, закончив колоть дрова, собрал поленья в охапку, направился в хату. Юрась снял рукавицу, поднес палец к губам, показывая, чтобы он не громыхал, дал отдохнуть товарищам. Еще раз заглянул в окно, — они по-прежнему спали богатырским сном. Купчак даже руки раскинул, усы его шевелились от дыхания. И тут Юрасю пришли на ум слова комиссара, сказанные им несколько дней назад на привале, когда речь зашла о людях, оказавшихся на чужбине.
«Печаль и тоска по родной земле, — говорил Купчак, — почетны, они украшают мужчину, как любая доблесть. Но они не должны приводить к расслабленности, к отчаянию. Отчаяние — признак слабости, за ним наступает смерть».
Вспомнив это сейчас, Юрась стал потихоньку напевать песню про казака Байду и пропел ее от начала до конца. Тем временем солнце свернуло с полудня, пришла пора будить Купчака. Юрась растормошил комиссара и вскоре улегся на его место, поставив к плите сапоги и развесив портянки для просушки.
Неизвестно, сколько он проспал до того, как его подняли по тревоге. В хате были он да испуганная хозяйка, тащившая куда-то за руки детей. С улицы хутора или с околицы слышались приглушенные стенами выстрелы. Юрась вскочил, быстро собрался, выбежал во двор. Чунаев под навесом запрягал лошадей, Платон ему помогал. Купчак стоял у ворот с автоматом наизготовку. Стреляли на другом конце хутора. Подбежал возбужденный сосед, сообщил, что напали бульбаши. Чеслав приложил умоляюще руки к груди:
— Пшепрошем, тувариш начальник, ударьте с автомата! Нех тей бульбаш розумие: автоматы польски, бильше не пойде на хутор…
— Что ж, для хороших людей не жалко… — сказал Купчак и дал команду Платону и Якову следовать за ним. Оставшись с лошадьми, Юрась не видел, как они разделались с бульбашами. Слышал только частые, прерывистые очереди автоматов, которые внезапно прекратились. А через некоторое время партизаны, почистив оружие, распрощались с хозяевами, покинули хутор и углубились в лес.
РАЗВЕДЧИК-БРОДЯГА
До конца недели на железной дороге был подорван еще один эшелон, направлявшийся на восток, в сторону фронта. Операция была дерзкой, ее провели, что называется, на глазах у фашистов возле сгоревшей будки путевого сторожа. Но случилось непредвиденное: в тот момент, когда вагоны состава с оглушающим грохотом громоздились друг на друга и сыпались под откос, поблизости оказался усиленный патруль немцев с пулеметом. Фрицы бросились в погоню и упорно преследовали группу до самой темноты. Партизаны чуть не загнали коней, стараясь оторваться. На этот раз и лес не остановил фашистов. Прошлые диверсии всполошили их, видно, не на шутку. На дрезинах появились крупнокалиберные пулеметы, пешие наряды шастали по перегонам, ночами напролет ракетами освещали полотно дороги.
Отсиживаясь после трудов в лесной глуши, партизаны прикидывали, как действовать дальше. Купчак сказал:
— Если немцы, как и местные жители, считают диверсии делом рук парашютистов, то они по логике должны начать прочес ближних лесов. Не так уж сложно выловить несколько человек, верно?
— Выходит так, — согласились партизаны. — Парашютисты в городах не прячутся.
— А вот нам бы самый раз надо затаиться в каком-либо укромном местечке, выждать, пока поутихнет в округе. Нужно время, чтобы наладить разведку, но увы! Базы нет, а о местных партизанах ничего не слышно. Я и так и этак выспрашивал Чеслава. До нашего прихода здесь вообще была тишь да гладь. Поэтому выход у нас один: менять район действий. Завтра ночью начнем передвигаться сюда, — показал Купчак по карте.
— Так просто и уйдем? — спросил Юрась разочарованно. — И не устроим им на прощанье баньку?
— На самом деле, товарищ комиссар! — поддержали его Яков и Платон.
Купчак задумался. Он не разделял энтузиазма молодежи, но вместе с тем и не хотел его гасить. Сказал рассудительно:
— Это, хлопцы, будет игра с огнем. Шаблон для подрывника — гибель.
— Ну уж прямо!..
— А вдруг попадется что-то по-настоящему стоящее?
— Хороши мы будем, если упустим… — не сдавались молодые участники рейда. — Вы же сами говорили, — напомнил Юрась, — что немцы — аккуратисты, у них все строится на железной логике, везде четкая система и порядок. А раз так, они не будут поджидать советских парашютистов на том месте, где они были вчера, правильно? Выходит, есть смысл сработать здесь еще раз?
— Ну ладно, будь по-вашему, — скрепя сердце Купчак согласился, однако сделал оговорку: — Акцию проведем после получения данных разведки. На разведку пойдет Байда.
— Есть!
Купчак вынул из бокового кармана куртки клеенчатый сверток, развернул его. В нем между фанерными дощечками хранились бумаги.
— Вот возьмите пропуск, выданный вам начальником полиции Кормыгой, и его пакет гетману Полесской Сечи пану Боровцу и спрячьте как положено, — протянул Купчак Юрасю вайскарту и конверт.
Юрась уставился на них. Он был удивлен тем, что они оказались у комиссара. Взял, повертел в пальцах.
— Ваша задача, — продолжал Купчак, — пробраться на станцию, посмотреть, есть ли и какие на путях составы, осторожно узнать, что везут и куда следуют. Ваша легенда — пассажир-мешочник, бродяга, туповатый деревенский парень. Ни с кем ни в какие конфликты не вступать, ясно? Вечером мы будем ждать тебя… — он вдруг перешел на «ты», — будем ждать вот в этой выемке в километре от семафора, — Купчак показал по карте. — Запасное место встречи — здесь, на опушке.
— Вайскарта не устарела? — спросил Юрась.
— Показывал Чеславу, говорит — у всех такие. Сличал с его пропуском, разница лишь в подписи и печати.
Как и прежде, зашив пакет в подкладку шапки и положив в котомку десяток сухарей да кусочек сала, Юрась направился на станцию. Рейхсмарки и вайскарту спрятал в карман.
Только успел выбраться из лесу на дорогу — навстречу автомашина с немцами в кабине, за машиной двигалась повозка, в санях — два мужика в высоких смушковых шапках развалились на соломе, курят. Подозрительно покосились на Юрася, шагавшего беспечно по обочине и сплевывавшего себе под ноги.
Через полтора часа показались заснеженные крыши привокзальных строений. Издали станция казалась бездействующей, поездов не видно, если не считать нескольких вагонов, стоявших вперемежку с платформами, да черной «кукушки», попыхивающей паром. Поселок не разбит, война, должно быть, прошла стороной. Юрась пошел по улице, параллельной железнодорожному полотну. До станции оставалось шагов триста, когда справа, возле длинного строения, похоже — пакгауза, появились двое вооруженных, в немецкой форме, солдат. Юрась замедлил шаг, затем свернул в какой-то двор, перелез через плетень и оказался рядом с поблескивающими синевой рельсами. Слева, ближе к станции, выглядывала из-за сугроба ржавая крыша отхожего места. Юрась быстрее туда. В пролом хорошо видна станция, стрелки, водокачка. Немцев не заметно. Повременив немного, он направился к зданию вокзала.
Внутри здания царил полумрак, воняло карболкой. Окна зашиты фанерой, осыпанной иглами изморози, лишь одно застеклено мутными осколками. Холодно. Какие-то люди — их было семеро: пять мужчин и две женщины, замотанные толстыми платками, — сбились возле круглой черной печки. Из ее узенького зева тускло мерцало.
Юрась обошел помещение, постоял возле закрытого обшмыганного окошка кассы, почитал старые объявления. Вдруг жестяная кружка на бачке с водой звякнула, отдаленный глухой взрыв проник сквозь кирпичные стены. Люди, сидевшие у печки, мигом подхватили свои мешки — и к выходу. Юрась за ними. Выбежал на перрон, навстречу — простоволосый испуганный начальник станции, следом, стуча подкованными сапогами, фельджандармы.
— Раш! Раш! Шнель мит дем аутодрайзине! — командовал офицер.
У перрона затрещал мотор, автодрезина со спаренной пулеметной установкой понеслась куда-то, все чаще постукивая на стыках рельсов.
Юрася Словно камнем по голове: «Ведь наша мина! Мощнейший взрыв. Неужели хлопцы шарахнули поезд? — радостно мелькнуло в его сознании. — Но почему не дождались меня? Куда мне теперь? На дворе светло, к месту встречи не пойдешь, кругом оцепление, на каждом шагу проверки. Придется ночи дожидаться здесь, среди этих мешочников».
Автодрезина с пулеметной установкой быстро вернулась, и сразу же полицаи с черно-белыми повязками на рукавах забегали по перрону. Они гнали куда-то рабочих в грязных ватниках, из мастерских должно быть, и громко разговаривали. Юрась застыл. Он услышал, как один полицай, посмеиваясь, сказал другому:
— Советский парашютист минировал полотно да сам же, слава богу, и подорвался. Разнесло в клочья, один лишь сапог нашли. А путь пострадал незначительно: надо заменить четыре рельса да два десятка шпал, ну и воронку засыпать. Им это часа на два, — показал полицай на рабочих в грязных спецовках.
Руки Юрася бессильно повисли. Он глядел вдаль, туда, где, тая в дымке, сходились рельсы. «Беда. Кто-то погиб из товарищей. Кто?» Юрась потер виски.
— Эй! — кто-то толкнул его спину. Повернулся.
Перед ним гримасничал тщедушный полицай. О таких говорят: «соплей перешибешь», но, видать, прожженный.
— Э-э-э-э, откуда ты такой бугай? Вайскарта есть? — проскрипел он.
— Сколько можно показывать! — буркнул Юрась с деланным недовольством и не спеша принялся копаться в карманах. Вынул грязный носовой платок, развязал и высвободил наконец пропуск. Полицай взглянул на документ, покосился на Юрася, повертел пропуск туда-сюда. Юрась безразлично смотрел поверх головы невзрачного блюстителя «нового порядка», и на лице его не отражалось ни малейших эмоций. Но чего это ему стоило! Каждый нерв, каждая жилка звенела от напряжения.
— Ты зачем сюда явился? — придирчиво спросил полицай.
— По торговым делам…
— Гм… ухарь-купец! Марш туда! Ты мобилизован! — задиристо крикнул полицай и сунул пропуск себе в карман.
Юрась затравленно оглянулся. Нет, не удерешь, кругом вооруженные немцы, полицаи.
— Господин старший полицейский, войдите в мое положение, мне надо срочно ехать по делам, — заныл Юрась с жалобной миной на лице и, показав из рукава крупную купюру, добавил тихо: — Я вас отблагодарю, господин старший полицейский…
Алчный огонек вспыхнул в глазах полицая, но страх оказался сильнее.
— Не могу, не могу… В другое время, а сейчас нет. Комендант приказал всех на ремонт дороги, — и подтолкнул Юрася к группе людей, которых набралось около двадцати. В их числе оказались и те, что грелись у печки на вокзале. Им сунули в руки лопаты, ломы, кирки и погнали к «кукушке». Там произошла заминка: женщины никак не хотели расстаться со своими мешками, тащили их с собой на платформу. Немец, стоявший возле тендера паровоза, нетерпеливо крикнул:
— Гольс дер тойфель! Ду ланге дорт?
Обуреваемый служебным рвением, полицай схватил у женщины мешок, но где там тщедушному сморчку справиться с рассвирепевшей дебелой теткой.
— Не смей, гнида! Не трожь! Германские власти поощряют свободную торговлю, брандахлыст! А ты хочешь под шумок стащить мой товар, черта тебе в печенку! Вот те товар! — она сунула ему под нос фигу, вырвала мешок с такой силой, что полицай едва на ногах устоял, — и на платформу. Юрась подхватил его, перекинул дальше от полицая. Женщина проворно вскарабкалась наверх, концы платка развязались, открылось молодое, пылающее гневом лицо.
— Зараза! Хабалка! — орал осатаневший от конфуза и оскорблений полицай. — Господин жандарм, я ее арестую! Я при исполнении…
А она тем временем сама приблизилась к жандарму, вынула откуда-то из своих одежд бутылку, сунула ему. Тот откупорил, понюхал, глотнул раза два из горлышка, сморщился.
— Эс шмект нихт, абер штарк… — И, повернувшись лицом к машинисту, выглядывающему из будки, крикнул: — Локомотивфюрер, форвертс! Давай!
Выбрасывая клочья черного дыма, «кукушка» набирала скорость. Навстречу с подвывом засвистел колючий ветер, люди съежились, подняв воротники, спрятав руки в рукава. Юрась думал с тоской: «Что же произошло на перегоне? Кто взорвался? Отчего?» Первый, кто ему пришел на ум, с кем могло случиться несчастье, — Яков Чунаев. Он слабее остальных, он больше всех измотался, устал и в напряженной опасной работе, видимо, допустил оплошность, нечаянную ошибку. А может быть, кто-то в момент минирования помешал, захватил на месте, и пришлось… «Но почему меня не дождались, как было договорено? Зачем минировали среди бела дня? Нет, тут что-то не так…»
«Кукушка» сипло свистнула, сбавила ход. Впереди — бурая яма, возле нее немцы, железнодорожники и еще какие-то люди. Ремонтная летучка остановилась, приехавшие сбросили инструмент, слезли с платформы.
— Хат инен ди аусштелунк гефален? Дизе ист зер интересант! — смеясь, показывал немец пальцем вправо, Где на торчащем из снега обломке шпалы стоял сапог, из которого выглядывал обрубок ноги. Все приблизились, Юрась подошел последним, встал позади всех. И хорошо сделал: никто не заметил, как его лицо враз исказилось и побледнело. Он узнал сапог и застонал. «Комис-с-с…» — вдруг нечаянно поперхнулся сорвавшимся с языка словом и тревожно посмотрел по сторонам. Его начала бить дрожь.
— Чего шепчешь? — повернул к нему голову стоявший впереди.
Юрась захлопал глазами, но быстро нашелся.
— Говорю: надо работать, чего на это глядеть!
— Успеешь, наработаешься… — возразил тот.
Юрась укладывал шпалы, забивал костыли, как того требовал путевой мастер, и все никак не мог согреться, его продолжало трясти. Прежде никакая болезнь к нему не приставала, хотя не раз приходилось спать на холодной земле, сушиться на холодном ветру. Он только слышал слово «лихорадка», а что это такое, не знал. Теперь его лихорадило по-настоящему. Холод исходил откуда-то изнутри, из самого сердца, и от него все тело дрожало. «Как, отчего погиб комиссар? Он же самый опытный из нас, кадровый специалист! Он же сам учил нас, как надо минировать, как надо воевать!» Мозг Юрася напряженно работал, ища выхода из создавшегося положения. С кем связаться? С кем посоветоваться? Группа далеко от основной базы, затерялась в глубоком вражеском тылу, продуктов нет, фуража нет, гранат осталось по три штуки на брата, но возвращаться к своим рано, потому что взрывчатки в санях еще много. Командира не стало, но Юрась хорошо помнит его слова: «Мы, диверсанты, мало похожи на остальных людей: те измеряют время минутами, часами, сутками, а мы — килограммами израсходованного шнейдерита…» «Задал ты нам задачу, комиссар, и ушел…» — мысленно рассуждал Юрась, поглядывая на заснеженную полосу, где маячил на обломке шпалы черный сапог…
На станцию вернулись ночью. Рабочие разошлись, а мешочникам полицай велел следовать в зал ожидания и никуда не отлучаться. Вайскарты оставил у себя, пояснив, что отдаст утром, когда подойдет поезд.
Юрася охватило беспокойство. Попал, как мышь в мышеловку. Оставаться до утра ни в коем случае нельзя, если он не явится на место встречи, Платон и Яков после таких событий могут уйти невесть куда. Надо бежать во что бы то ни стало, бежать без вайскарты, но… А как же дальше вести разведку без документа? Нет, так не пойдет, нужно придумать что-то другое.
Юрась обошел вокруг станции. В окно дежурки было видно трех полицаев, игравших в карты, среди них был и тот, что забрал документы. Попросить, чтоб вернул? Сунуть взятку? Черта два отдаст, а будешь настаивать — вызовешь подозрение, тогда и вовсе задержат для проверки.
Юрась вернулся в полутемный зал ожидания. Раздумывая, прошелся от стены до стены. Дебелая молодуха, сражавшаяся с полицаем из-за мешка, Паша, как ее называла товарка, присела в углу, подальше от дырявых дверей, и, кутаясь в безмерный платок, искоса поглядывала на Юрася. Видно, ей было скучно, хотелось поболтать. И действительно, когда Юрась проходил мимо, она сказала, пряча улыбку в платок:
— Вы там, на ремонте, старались больше всех и здесь все ходите. Мало намахались ломом? Присаживайтесь, в ногах правды нет.
Юрась остановился, рассеянно кивнул головой, присел рядом на старой скамейке. Паша повернулась к нему, спросила:
— Что ж, так и будем мучиться здесь до утра?
— Раньше, видать, поезда не будет.
— Пропади он пропадом! Если и придет, я все равно не поеду. Дождусь утра, заберу вайскарту — и домой. Эх, дура, не послушалась маму, пустилась в дорогу…
— А что дорога?
— Что? Тут, того гляди, на тот свет уедешь… Без пересадки!
— Почему?
— Убьют, — уверенно заявила Паша и тихо пояснила: — Та мина взорвалась до поезда, слава богу, а если в другом месте есть еще? Я поеду — и бабах! Привет Паше! Шарахнут так, что и сапога не останется… — И, придвинувшись к Юрасю, спросила: — Вы думаете, почему нам не отдали вайскарты? — И тут же сама ответила: — Держат, как арестантов.
Юрась пожал плечами.
— Режим установили, видно, боятся… Болтают, будто недалеко красные парашютисты спустились и вот шуруют. Отчаянные — не приведи бог.. А тут еще какой-то секретный поезд ждут, жандармов, полиции понагнали. А толку-то что? Парашютисты не отступятся: в одном месте дали промашку — наверстают в другом. Нет, кто как, а я утром домой.
Юрась лукаво посмотрел на собеседницу, молвил с недоверчивой усмешкой:
— Не думаю, чтоб вы утром ушли. Полицай наверняка запомнил, как вы с ним воевали, и, конечно, затаил злобу. Просто так вайскарту он не отдаст, прежде обдерет, как липку. Ради мести измываться будет.
Юрась припугнул Пашу без цели, просто так. Теперь он с интересом наблюдал за смелой, лихой на язык молодайкой. Она как-то враз обмякла, посмотрела испуганно и жалко.
— Ой! Что же делать? Как же я не подумала? Ведь он разорит меня подчистую, заберет все до крошки. Чем жить будем с матерью? Копили, копили, чтоб выменять… Знать бы такое, я б дохлому полицаю зенки повыцарапала! Да я б ему руки-ноги повыдергала, а документ отняла. А теперь кому пожалуешься? Где найдешь проклятого живодера?
— Он здесь, сидит за стеной в дежурке.
— Правда? Ну тогда… буду действовать. — Ноздри у Паши расширились. Полная решимости, она резко поднялась, потуже затянула узел платка.
— Погодите, так вы ничего не добьетесь, — остановил ее Юрась. — В дежурке полно полицаев, режутся в карты, кругом ходят немцы.
Паша опустилась на скамью, поникла головой. Юрась уважительно подумал, заражаясь ее непримиримой энергией: «Молодец! Вот это характер! Прямо тигра!» И тут обостренное чутье подсказало ему: «Паша права, надо действовать». Но то единственное, что еще можно сделать, сделает он, а не женщина, сделает своими руками.
Стукнула дверь, появилась Пашина товарка с бидончиком кипятка в руке. Ворча, она стала рыться в сумке с продуктами, искать что-то.
— Чего ты копаешься, давай я… — отстранила ее Паша.
Юрась, воспользовавшись заминкой, вышел на перрон и направился к тускло освещенной дежурке. Шумя, полицаи продолжали картежничать, на столе кучкой лежали рейхсмарки, видать, игра шла азартная.
Вдруг за спиной послышался скрип снега. Юрась отпрянул от окна, но полицай был уже рядом, придирчиво гаркнул:
— Кто такой? Чего отираешься под окнами?
— Я ничего… — замялся Юрась. — Я только хотел посмотреть на часы, сколько времени. Я поезда ожидаю.
— Вайскарта есть?
— Господин полицейский забрал до утра.
— А-а… ну и сиди, где сказано, не болтайся.
Полицай вошел в дежурку, а Юрась — опять к окну. Вошедший начал раздеваться, а полицай-мозгляк, бросив игру, недовольно встал, сгреб выигрыш в карман и потянулся за кожухом. «Куда он, на пост? Или вызвал кто-то?» — подумал Юрась и метнулся за угол вокзального здания. Полицай вышел на перрон, постоял, привыкая к темноте, и, прежде чем куда-то идти, потопал в отхожее место.
Юрась почувствовал в руках зуд и крепко стиснул кулаки. Он быстро вошел в приоткрытую, вмерзшую в землю дверь, левую руку положил на шею полицая, сидящего на корточках, правой — взял его за горло и крепко сжал. Полицай схватил было Юрася за грудь, но тут же конвульсивно дернулся, захрипел. Юрась оглянулся, убрал руки с горла фашистского прихвостня и нагнулся к удушенному. Он торопливо вынул из одного кармана все вайскарты, из другого — рейхсмарки (пусть считают, что полицая ограбили), сунул себе за пазуху и медленно, не оборачиваясь, зашагал к вокзалу. Не дошел, остановился, с удивлением посмотрел на свои руки, сжимая и разжимая онемевшие пальцы. Втянул носом зловонный воздух, исходивший от нужника, и дрожь отвращения прокатилась по всему телу. Взяв в пригоршни снег, потер руки. Кожа на морозе горела, а он все тер и тер. Потом, отыскав свой документ и положив его в карман, вошел в зал ожидания.
Подруги озабоченно разговаривали. Юрась сделал Паше знак. Она быстро встала, пошла за ним. На улице он сунул ей пачку вайскарт и торопливо пояснил:
— Здесь документы всех пассажиров, выбирайте свои и быстро уходите. Остальные бросьте в угол. Найдут…
Паша насторожилась, она поняла все.
— Ой, как мне отблагодарить вас? Вы же… вы же… скажите хотя бы, как вас звать? Откуда вы?
— Звать меня Юрий, я нездешний, мне надо идти…
— Ну, сердечное спасибо вам, Юра. Я вас никогда не забуду. Авось еще придется свидеться.
— Может быть, Паша, но я очень спешу. До свидания!
— Юра, запомните на всякий случай, я живу в Запрудне, отсюда тридцать километров, если ехать через Рафаловку. Там любая собака знает дом Затулы. Запомнили?
— Затула и Запрудня — запомнить нетрудно… — усмехнулся Юрась неожиданному созвучию и, кивнув на прощание, скрылся в темноте.
НЕПРОШЕНЫЙ ГОСТЬ БУЛЬБАШЕЙ
…Наступили третьи сутки после смерти комиссара. Пройдено пятьдесят километров на север от места его гибели. Лесной район с крутыми балками, с оврагами, засыпанными снегом. Трое партизан остановились на дневку в густом лозняке на берегу замерзшей речки. Надо было раздобыть лошадям корм и держать их наготове. Это должен был сделать Платон. Яков и Юрась двинулись к железной дороге.
Яков поправил на плечах рюкзак со взрывчаткой. Гнедой повернул морду, дотронулся черной бархатистой губой до уха Якова. Тот потрепал коня по шее, насмешливо раскланялся:
— До свиданьица, гой еси мой конь, ты лошадушка — травяной мешок!..
Юрась напялил поверх полушубка когда-то белый, а теперь уже серый от грязи маскировочный халат, собрал в мешок инструмент, надел лыжи. Направление держали к железнодорожной линии, пролегавшей километрах в десяти от стоянки. Этот участок дороги предстояло досконально изучить и недалеко от выбранного места спрятать шнейдерит, затем вернуться в лозняк на берег речки.
Была светлая, нехорошая для партизан ночь, но Юрась уповал на добрую примету: в конце дня по западной стороне неба разлилось густо-пунцовое зарево, предвещавшее ту погоду, которая и была им нужна. И действительно, к полуночи завихрились жгуты поземки, а вскоре началась и метель. Шли почти вслепую, отворачиваясь при обжигающих порывах метели, пока не уткнулись в щиты снегозадержания. Прошли мимо щитовой решетки. Дальше вдоль линии — густые деревья и выемка. Самое лучшее место для операции. Одно дело, когда рельсы взорвешь на насыпи и вагоны с грохотом несутся под откос, оставляя колею свободной. В этом случае ремонт линии облегчается. А когда дорога и выемка загромождены теми же разбитыми вагонами, растащить их быстро с полотна не так-то легко.
— Ни фига не видно… — продышал Яков на ухо Юрасю.
Кругом выло и свистело, пурга слепила, хлестала по лицам. Юрась стал спиной к ветру, притянул к себе за лямку рюкзака Якова, спросил:
— А не поставить ли нам «игрушку» сейчас, не откладывая до завтра?
— Без разведки объекта?
— Да уж больно погодка хороша!
— Что ж, давай, чтоб завтра не мучиться еще раз, — согласился Яков. — Проклятущий шнейдерит все плечи оттянул. Чего доброго, грыжу от него наживешь.
— Лыжи оставим здесь. В случае чего — шмыганем напрямую.
Яков сбросил лыжи, палки воткнул в снег, чтобы легче их увидеть, снял с шеи автомат. То же проделал и Юрась. Постояли, прислушиваясь, и направились в выемку. Снежное месиво окутало и проглотило их.
Юрась вынул из мешка инструмент, приступил к привычной работе: выкопал под шпалой углубление для заряда, а землю собрал в мешок, чтоб унести от полотна. Примерил ящик шнейдерита — как там и был. Замаскировал песком, притрусил снегом, посветил на миг фонариком — сработано чисто. Лег на землю, прижался ухом к рельсу, послушал. Яков тем временем привязал к костылю конец шнура и, натягивая его, стал разматывать клубок на всю длину. «Метров восемьдесят…» — прикинул он, возвращаясь и старательно втаптывая в снег шнур. Оставалось только его привязать к чеке взрывателя, вставить взрыватель в гнездо мины и повернуть на боевой взвод, что Юрась и сделал засчитанные секунды. Яков наломал сухого будылья и принялся наводить «марафет»: подмел рабочее место и, освещая землю лучом фонарика, позаметал на полотне следы ног.
— Порядок, — сказал Юрась. — Пошли делать НП…
В том месте, где кончался шнур, лопатой нагребли снега, легли за стволом дерева. Началось ожидание: нудное и особенно мучительное после напряженной работы. Разгоряченные спины пронизывал ветер. Минуты тянулись медленно, одолевала дрема, но спать нельзя. Слушай и внимательно смотри во мглу!
Не слышно никаких звуков: ни стука колес, ни гудка паровоза. Но вот вдали темноту размыло белесое световое пятно: огни поезда. Ориентир подрывников — километровый столб у полотна. Когда паровозный прожектор осветит его — не зевай, действуй!
Юрась не прозевал: рванул шнур и, плотнее прижавшись к земле, раскрыл рот, чтоб не оглушило. Прошло несколько секунд, а взрыва не последовало. Поезд грохочет и катится дальше как ни в чем не бывало. Колеса отстучали, и вот уже состав, мигнув красной точкой, пропал в темноте. Юрась помял в руках свободно болтающийся конец шнура и выругался:
— Оборвалась, труха!
— Это моя вина, я чересчур плотно втоптал его в снег. Шнур примерз, и вот… — сказал расстроенный Яков и вскочил.
— Ты куда? — схватил его за ногу Юрась.
— Устранять обрыв.
— К заряду не прикасайся! — испуганно воскликнул Юрась и подумал: «Не так ли погиб Купчак?»
Платон, правда, утверждает, что все было сделано добротно, по инструкции, однако комиссар, верный своему правилу «доверяй, но проверяй», вернулся посмотреть, хорошо ли замаскировано, и…
Яков обнаружил обрыв быстро, шагах в тридцати. Связал концы, и, пятясь, рукавицей замел свои следы. Прилег рядом с Юрасем, буркнул виновато:
— Извини, что так получилось…
— Иди ты! — грубовато отмахнулся Юрась.
Вдруг ему почудилось: приближается поезд. «Так часто?» — не поверил он своим ушам. Затаил дыхание. Нет, не мерещится, что-то постукивает, катится… Проехала патрульная дрезина с пулеметом, и движущийся луч ее прожектора скользнул по головам подрывников, прижавшихся к снегу, осветил обочины.
Через недолгое время после дрезины появился паровоз. Этот двигался медленно, толкая впереди себя четыре пустые платформы.
— Предусмотрительность какая! — язвительно заметил Яков.
— Усиленные меры безопасности, — ответил Юрась. — Не иначе что-то назревает…
И действительно, минут через десять загромыхал поезд с ярко освещенными окнами вагонов. Пассажирский. В таких разъезжают только оккупанты.
— Вот и попались, которые кусались… — зло процедил Юрась и дернул шнур.
Огромный сполох огня, грохот, и что-то большое, черное, переворачиваясь в замети, росло, громоздилось и с оглушительным треском рушилось. Партизаны на лыжи — и ходу!
Дальше помнится только бег: бешеный, до колик, до жжения в груди. Скорей к речке, а там по льду направо, благо, ветер в спину. Но метель все перепутала. На речку подрывники не вышли или же, не заметив, проскочили ее. Они долго метались по степи, кружили, пока совсем развиднелось. Пурга унялась, кругом белым-бело, снега — утонуть можно. Якова и Юрася мучила жажда. Но они знали: снег есть нельзя — таков закон. Яков взмолился:
— Не могу больше. Давай выкопаем яму в снегу, отлежимся малость.
— Хорошо, — согласился Юрась. — Во-он там, видишь, темнеет какая-то полоса, заросли вроде. Ты следуй по моей лыжне, легче будет.
— Это же обрыв! Речной берег! — воскликнул Яков, когда они приблизились к темнеющей полосе. — Как же мы заплутались?
— Как-как!.. — буркнул Юрась. — Ночью, в пургу, без карты, без компаса — этого тебе мало? Давай тут устроим привал. Все равно днем идти нельзя.
…Спать пришлось мало, донимал холод. Не спасали ни полушубки, ни теплые штаны. С заходом солнца партизаны встали, побрели вдоль речки и часа через полтора были на стоянке.
— Я уж не знал, что и думать… — упреком встретил их Платон.
Он на костре приготовил для них кулеш из сухарей и кусочков сала и еще дал по сухарю в виде поощрения за удачно проведенную операцию. Поели горячего, запили кипятком с распаренной клюквой и тронулись в путь, держа направление на юг, подальше от места диверсии. Платон правил лошадьми, Юрась и Яков, закутавшись с головой в попоны, спали.
За полночь взошла луна, вдали показалось большое село. Платон разбудил товарищей. Встали на лыжи, чтоб облегчить сани, село обошли через поле стороной и перед рассветом добрались до знакомого польского хутора Гуты Стефаньской. Платон остановил лошадей на опушке. Потоптались, послушали — тихо, огней не видно. Да и почему быть им в такую рань! Небось еще и петухи не кукарекали. Решили лошадей привязать в лесу и пойти к Чеславу втроем. Если на хуторе все нормально, недолго вернуться и пригнать их. Прошли мимо накренившегося колодезного журавля, освещенного лунной синью. Конец оборванной веревки свисал с шеста. Оставив товарищей на улице, Юрась направился к хате Чеслава. Ставни на окнах открыты, поднял руку постучать — и отпрянул: вместо стекол чернела зловеще пустота. Наружная дверь приоткрыта, в сени намело снега.
«Значит, хозяева арестованы», — опалила Юрася тревожная догадка. Держа палец на спусковом крючке автомата, он вошел в хату и включил фонарик. Луч скользнул по стенам, по полу. Тотчас за его спиной появились товарищи. В хате — все вверх дном, все раскидано, поломано, ободрано. В углу возле печки лежали мертвые — хозяин, хозяйка и две девочки. На стенах, на полу — замерзшая кровь.
Партизаны в ужасе отступили назад. Молча вышли на тихую, голубоватую под лунным светом улицу, не тронутую после метели ничьими ногами.
В соседнем доме, темном и безмолвном, окна целы, но и здесь ни единой живой души. Партизаны прошли весь хутор, и всюду одно и то же: погром, трупы, кровь, всюду следы зловещей расправы, картины, от которых веяло ужасом. Мертвый хутор.
Трое друзей удрученно побрели назад, в лес от этого страшного места. Но разве уйдешь от такого? Разве забудешь увиденное?
Партизаны поехали дальше лесом. Пересекли одну проторенную дорогу, вторую. Деревья поредели и стали выше. Вдруг справа впереди, за кустами черемухи, показались немцы. Платон, рванув вожжами, осадил коней. Не отрывая взгляда от темных шинелей, процедил сквозь зубы:
— Засада! — и живо начал разворачиваться обратно. Сани перекосились, заскрипели.
— Халы! Хальт! — выбегая на дорогу, заорали немцы.
А Платон никак не мог развернуться в глубоком снегу. Лошади топтались, храпели, выворачивая задранные вожжами головы, что-то трещало.
— Гони же! — крикнул Юрась, пустив по фашистам автоматную очередь.
Платон дико заорал на лошадей, те рванули изо всех сил и быстро помчались по дороге. Фашисты полоснули по саням из шмайссеров, но пули их не достали. Платон, стоя на коленях, размахивал вожжами, сани скрипели, взлетая над ухабами, неслись, оставляя за собой белую пыль. Вдруг ноги гнедого подломились, и он упал.
— Отцепляй постромки, я прикрою! — велел Юрась, отбежал назад, залег под толстой осиной. За поворотом показались немцы. Юрась оглянулся. Платон с Яковом, отцепив постромки убитого гнедого, помогали уцелевшему пристяжному вытащить сани из сугроба и развернуть в сторону от противника. Развернули, ударили дружно из автоматов по засаде и понеслись в глубь леса.
Ночью и второй, загнанный, конь пал. Партизаны разделили между собой взрывчатку и кое-какой харч, пошли пешком.
С рассветом, при попытке перейти железную дорогу, они напоролись на заслон. Хорошо увидели вовремя, успели незаметно отойти. Решили проскочить южнее — не получилось: охранное подразделение оседлало путь. Сделали большой крюк и переночевали в лесу.
Утром дежурил Платон, Юрась и Яков еще лежали у костра. В лесу было тихо. Вдруг раздалось шумное хлопанье крыльев и между деревьями мелькнула рыжеватая тень крупной птицы. Платон растормошил товарищей.
— Стреляют. Там… — показал он.
Юрась нехотя поднялся, потряс головой. Яков приподнял шапку, навострил уши. Да, стреляют. Быстро собрались, затоптали костер, рюкзаки за плечи — и вперед, в сторону, противоположную той, откуда слышались выстрелы. Но и здесь впереди вскоре зазвучала стрельба. Эхо путалось среди деревьев, и возникало впечатление, будто громкая пальба накатывается со всех сторон. А может, и на самом деле так? Взяли в кольцо? Сжимают? Если так, придется прорывать окружение. Надо бросить лишнее, оставить одну мину, нести попеременно.
Дальше продвигались налегке, прислушивались. Стрельба продолжалась. Над головой свистнули пули, откуда — не ясно. Партизаны встали спина к спине, уперев в животы приклады автоматов, пригляделись и увидели овражек. Это позиции. Бросились по скату вниз. Яков, наклонившись вперед, точно конькобежец, бежал с миной в рюкзаке. Внезапно он дернулся, стал как-то неуклюже загребать левой рукой, словно нащупывал опору, но, не найдя ее, повалился в снег.
Юрась присел возле него, повернул на бок.
— Сюда… кажется… — Яков потянул руку к сердцу.
Пули шипели, ввинчиваясь в мерзлые стволы осин.
— Сейчас, Яша, перевяжу.
Лицо Якова сделалось серым, изо рта потекла кровь. Посмотрел виновато, прохрипел:
— Сними с меня рюкзак… возьми там гранату и дай ее мне… так… уходи теперь.
— Ты что?! — прошептал Юрась.
— Ну! Стреляй по гадам, чего лежишь?! Иди к Платону!
Юрась прополз к овражку, занял позицию. Платон лежал неподалеку, шагах в тридцати. Среди деревьев показались верховые. Ехали осторожно, с остановками, приглядываясь к следам. Платон в азарте или в отчаянье сорвал с себя шапку, отшвырнул в сторону. Автомат в его руках затрясся, заработал.
«Рано открыл огонь, обнаружил себя до времени», — подумал Юрась. Всадники стали обтекать овражек справа и слева, спешились в недосягаемости партизанского огня и перебежками пошли на сближение.
— Вот теперь давай, Платон! — крикнул Юрась. Но Платон молчал — он был мертв. Стрелял Яков, но вот и он затих. Юрась выглянул осторожно, выбирая цель. Странно одетая орава вооруженных приближалась к Якову, громко выкрикивая по-украински… Вдруг на том месте, где лежал Яков, земля вздрогнула и, вспыхнув, раскололась. Юрася с силой подхватило и швырнуло куда-то во мрак. Он, скрюченные очнулся под снегом на дне овражка. В ушах звон — монотонный звон, сверлящий мозг. «Что со мной? Ранен?» Мысли, мешались, мучительная тошнота давила горло. Наконец уразумел: «Контузия… Яков подорвал мину. Все товарищи погибли…» С трудом высвободил из-под себя трясущиеся руки, тупо посмотрел вокруг — ни автомата, ни гранат, все расшвыряло взрывной волной. Попробовал подняться — не получилось: в глазах замельтешили черные искры и — туман…
Опамятовался от пинка в бок. Сквозь болезненный звон в ушах глухо проник чей-то голос:
— Ось тут ще один… Не то раненый… Эй, ты!
И опять сапогом в бок. Юрась с трудом, медленно встал на колени, его качало из стороны в сторону, из ушей потекла кровь. Он стал приходить в себя. Мысли работали лихорадочно: «Оружия нет… схвачен врагами… товарищи погибли. Один…» Опираясь на руки, выпрямился, посмотрел вверх. Над ним, избоченясь, стоял круглолицый черноглазый красавец, под мышкой — русская трехлинейка.
— Ну чего ж ты, товаришок! Вылазь, вылазь! Не стесняйся… — сказал он с нехорошей веселостью и подтолкнул дулом винтовки.
Юрась напрягся, сдвинул с места одеревеневшие ноги, тяжело шагнул. Словно острые колья, нацелились в его грудь стволы винтовок. Юрась мучительно думал, и вдруг неведомо откуда в сознание проникло что-то похожее на надежду. Смешно! На что надеяться ему, партизану, после того, что он здесь сделал?
Наверху возле овражка стояли люди с кокардами-трезубцами на кудлатых шапках. Несколько человек возились с убитыми и ранеными при взрыве мины.
— Ге! Совецькый парашютист?
— Попався песыголовець!
— А ну, дайте его мне…
— Ага, браток, кинчай, щоб не смердело!
— Успеешь. Выверни ему карманы, — приказал один, видимо, старший.
Юрася обшарили.
— Э! У него вайскарта… Видкиля взял?
Юрась вздрогнул, его сердце заколотилось. Проговорил с трудом трясущимися губами:
— Я ниякой не парашютист, я вольный житель… Ехал, а они меня схватили…
— О! Гляди, хлопцы, полоненника бедного отбили! — воскликнул старший с ядовитой насмешкой.
— Я ждал поезда на станции, — продолжал Юрась, словно не замечая. — А потом власти мобилизовали меня восстанавливать дорогу, взорванную парашютистами. Не верите?
— Ну-ну, бреши дальше…
— Гнул спину до самой ночи голодный-холодный… Подался в хутор хлебцем разжиться, а меня хап!
— Хапнули вот такого бугая?
— Ага… прямо в хате, в которую я зашел. Там они скрывались. У них оружие! Хотите, покажу хату?
— Гм… А путь ты-то, як его, куда держишь?
— В Олевск.
— В Олевск? А по якому такому делу? — насторожился допрашивавший.
Юрась умышленно замялся, посмотрел исподлобья, подумал: «Неужто мне не удастся околпачить этого типа?» И сказал твердо:
— Цього я вам, шановный панэ, видкрыты нэ можу, бо про мое дило дозволено говорыты тилькы з старшым начальныком вийськ организации украинськых националистив. Ведить мэнэ мэрщий до нього, бо так гирше будэ…
Украинская речь, а еще больше категоричный тон задержанного смутили старшего. Переглянулся со своими — черт его знает, что за птица попалась! Как бы на самом деле не того… Почесал затылок, вырубил кресалом огня, раскурил цигарку. Юрась, наблюдая за ним, удовлетворенно хмыкнул: «Клюнул пескарь! Но пока не решается заглотнуть наживу целиком…» Чтобы подстегнуть его, многозначительно сказал:
— Якщо зробытэ мэни лыхо, то дядько Тарас навряд чы подякуе вас…
— Якый ще дядько Тарас? — прикинулся старший, но Юрась рассчитал правильно: имя Тараса Боровца — Бульбы, «гетьмана Полесской Сечи», произвело должное впечатление. Старший еще раз почесал затылок, размышляя, сказал:
— Головань и ты, той, як його, Бурченко, видведить цього чоловика в куринь в повний беспеци. — И тихо добавил: — Та глядить, щоб нэ втик…
Черноглазый красавец, обнаруживший Юрася в овражке, только усмехнулся. Сунул в карман отобранный у Юрася пропуск, кивнул: пошли!
Курень размещался в бывшем лесничестве. У домов, у надворных построек, на площади перед служебными помещениями кишели вооруженные люди. Заметив конвой, поворачивались, провожали враждебными взглядами, иные подходили ближе.
— Эгей, хлопци! Що цэ за черногуза спиймалы?
— Головань, продай на сало!
— Правда, що нашых двенадцять чоловик побыто?
— То правда, скоро прывезуть ховаты, — отвечал конвоир.
Поднялись по ступенькам в дом, где была контора лесничества.
В большой комнате тепло и чисто. Стены заклеены старыми довоенными плакатами. Пахло овчиной от сваленных возле печи полушубков. Сухощавый мужчина лет пятидесяти с подстриженными седыми усами, в пиджаке и вышитой белой сорочке, сидел за столом, рассматривал карту. Два пожилых человека в добротных сапогах сидели на широкой софе, застеленной большим ковром. Курили, шумно разговаривали.
Конвойный громко доложил о прибытии. Мужчина за столом поднял голову, посмотрел на стоявшего по стойке «смирно» Юрася, показал на стул близ стола:
— Сидайте…
Юрась снял шапку, пригладил влажные волосы, однако не сел, выказывая этим особое почтение командиру куреня.
— Рассказывайте все по порядку.
Юрась повторил то же, что говорил ранее в лесу, добавил только, что чрезвычайно рад случаю, который привел его в славный курень самого Саввы Панасовича Гукача, о котором он, Байда, много наслышан.
Льстивый отзыв, видимо, понравился куренному, но виду он не подал, спросил официально, зачем Байде нужно в Олевский район. Юрась оглянулся, промямлил что-то невнятное. Куренной махнул рукой, и двое, что сидели на софе и с любопытством прислушивались к допросу, неохотно поднялись и вышли вместе с конвойным Голованем. Куренной Гукач повторил свой вопрос. Юрась ответил, с достоинством:
— У меня миссия к пану гетьману.
Куренной покосился на него.
— Що за миссия?
Юрась неторопливо вывернул шапку, перекусил нитку зубами, отодрал подкладку, извлек из-под нее пакет. Куренной повертел его в руках, положил перед собой на стол, задумался. Должно быть, колебался: вскрывать или не вскрывать? Потом вскрыл его, прочитал, спросил, знает ли Юрась содержание послания. Тот ответил, что подробностей не знает, но в целом смысл ему известен как связному организации. И, не давая куренному опомниться, понес такое, что тот рот раскрыл. Он красочно расписывал активную деятельность якобы существующей широкой организации националистов Левобережной Украины, руководимой борцом за свободу и самостойность Панасом Гавриловичем Кормыгой. Как, пан куренной не слышал про Кормыгу? Так это же…
— Добре, — остановил его куренной, вставая. — Письмо мы доставим до адресата. Вместе с тобой доставим, а то, боюсь, другой раз чуда не будет, ни письма, ни тебя не останется… Тут, хлопче, тут все кипит! Тут… Ну добре. Сегодня побудешь при моем штабе, а завтра дам сопровождающих, и с богом! А пока пообедай, отдохни. Знать, крепко тебя контузило. То белеешь, то краснеешь… И руки вон трясутся, будто курей крал… Ну, иди, козаче.
Юрась повернулся к выходу.
— Постой! — окликнул его куренной. — А не слышал ли ты, часом, от тех парашютистов, куда они держали путь?
Юрась насторожился: «Испытывает? Притворился, что верит, а сам — психическую атаку? Ну-ну…» И Юрась с равнодушным видом назвал село, возле которого они с Платоном и Яковом напоролись на засаду немцев и потеряли гнедого.
— Кажется, они еще упоминали какую-то Рафаловку. Я краем уха слышал, когда они шептались. А так разве бы они мне сказали?
— Говоришь, в Рафаловку? — переспросил куренной.
— В Рафаловку…
— Так-так… значит, база парашютистов там… Выбрали село поглуше, а люди там… Ну, я им покажу парашютистов! Ты знаешь, чего они натворили? Поезд с итальянскими офицерами — ехали с фронта в отпуск — под откос пустили, проклятые!
— Ой-ой-ой! — притворно сказал Юрась, а сам подумал: «Ай да мы!»
Он-то лучше куренного знал, как и куда пущен пассажирский поезд… Куренной хмуро молчал и вдруг стукнул ладонью по столу.
— Так не буду же я ждать, пока подойдут немцы, сам прикончу красное гнездо! И пепел развею по ветру!
«Как? — изумился Юрась. — Куренной не знает, что немцы уже в Рафаловке? Они ведь там, рядом с селом, устроили нам засаду! Постой… постой… А что, если…»
Дерзкая мысль натравить бульбашей на их покровителей явилась внезапно, сам куренной подсказал. Затея, конечно, рискованная. Но риск — благородное дело. И Юрась сказал как можно бодрее:
— Да вашему куреню, Савва Панасович, то гнездо як слону муха…
Куренной крикнул часовому, чтоб вызвал к нему командиров. Юрась обрадовался. Бульбаш поверил, стал готовиться в поход. Есть все же на свете справедливость.
Боевое охранение заняло места, и бульбаши двинулись. Одни сани со станковым пулеметом в голове колонны, другие — в арьергарде, позади всех — сорокапятимиллиметровая пушчонка. Куренной ехал на сером жеребце, за ним, чуть приотстав, ординарцы. Юрася ладили на сани с патронами и снарядами. Он смотрел на это пестрое войско националистов, а сам думал о своем. В голове одна забота: как удрать от этого войска, пока куренной и его подчиненные не раскусили что к чему?
Уже два часа, как бульбаши в пути. Юрась, занятый своими мыслями о побеге, заметил, однако, странную пулеметную установку, смонтированную на санях в хвосте колонны. Занятная штука, если присмотреться! Пулеметчик стоит внутри металлического кольца, укрепленного на толстых распорках, и по нему катает пулемет вместе с зарядным магазином. Лента — тоже из металлических звеньев. Юрась никогда такого не видел, спросил ездового. Бульбаш гордо объяснил, что эту технику сняли с подбитого советского бомбардировщика еще в первые дни войны. «Лупит, сатана, просто страх! Пулю в пулю сажает, до того кучно. А частота стрельбы — словно онучи кто дерет над ухом».
Юрасю захотелось поближе посмотреть скорострельное чудо, перескочил на пулеметные сани, заговорил с пулеметчиком. Тот оказался из Запрудни, откуда, как вспомнил Юрась, была его знакомая Паша Затула. Юрась чуть было не брякнул про нее, но вовремя спохватился. Еще не известно, как все обернется…
Пока он рассматривал пулемет, его прицел и слушал объяснения мордатого бульбаша, впереди раздались выстрелы. И тут же по колонне передали: парашютисты обстреляли дозор. Подразделение бульбашей живо развернулось в обе стороны и продолжало быстро продвигаться к Рафаловке. Пушчонка, запряженная парой лошадей, понеслась прямо в середину. Проскакали ординарцы куренного, передавая какие-то приказания. Четкие маневры бульбашей у Юрася вызвали зависть: «Насобачились… Когда только успели!..»
Занятые подготовкой к бою, они не обратили внимания на то, что он остался на санях с хитрым пулеметом. Тем временем сани были на правом фланге. В центре уже разгорелась стрельба. Бульбаши вышли на опушку. Рафаловка рядом. Оттуда из-за крайних домов гвоздили так, что бульбаши не могли высунуть и носа. Под прикрытием плотного огня из села перебежками начала выдвигаться цепь. «Черт! Настоящая война!» — подумал Юрась, заражаясь боевым пылом. Пулеметная установка полоснула по густо рассыпанным точкам, чернеющим среди сизых снегов. Дистанция до них — «максиму» не достать, а этот…
— Оцэ по-нашому! — рявкнул мордатый пулеметчик, расстегнул кожух и, уткнувшись в коллиматорный прицел, еще раз резанул очередью. Второй номер и Юрась, вызвавшийся помогать, вынимали из мешка стреляные, еще теплые звенья и торопливо набивали их патронами. Юрась и не помнит, когда работал с таким воодушевлением. «Гвоздите друг друга, гады! Это вам за моих погибших друзей! Это вам за тех несчастных, вырезанных на хуторе!»
Над головой что-то завыло. Пулеметчик, Пашин земляк, схватил вожжи, гикнул на коней. Едва успели немного отъехать, как на пулеметную позицию посыпались мины. Второй номер кубарем свалился в снег, Юрась — за ним. Опять завыло и хряснуло вблизи. Еще раз, еще… «Вз-з-з… Фр-р-р…» — густо визжали осколки. «Советский» миномет брал сани в «вилку». Мордатый из Запрудни барахтался в снегу. Юрась увидел его пальцы с кривыми ногтями, судорожно царапающими скользкую наледь, произнес:
— Отвоевался Пашин земляк. Теперь пришел мой черед воевать. Стрелять надо, так вас перетак! — и он встал во весь рост в кольце пулеметной турели. Презрительно подбоченясь, поглядел вокруг. Под дугой, запутавшись в вожжах, билась лошадь. Убитый возчик, свесившись с передка, лежал неподвижно. Юрась бросился к нему, стащил на землю. Второй номер был тяжело ранен и лежал в санях без движения.
Юрась направил лошадь в сторону от бульбашей, к буераку. Укрылся. Отсюда прекрасно видны обе сражающиеся стороны. Прицелился, выпустил ленту в спину бульбашам и пустился укатанной дорогой к лесу. Вдогонку — трескучая пальба, цвяканье пуль. Ухаб — и сани опрокинулись, застряли. Юрась бросился выпрягать и… левая, рука не поднялась. Взглянул на скользкую ладонь — кровь. И только теперь почувствовал жжение пониже плеча.
Не снимая с лошади хомут, Юрась с трудом взобрался на нее и погнал подальше от места боя. Вдруг ему стало душно — рана, на которую не очень обратил внимание в горячке схватки с бульбашами, давала себя знать.
— Кажись, отвоевался… Без руки мне амба. Вот досада! Так здорово все складывалось…
Остановился под старым, большим дубом, нагреб с толстого сука горсть снега, сунул себе за воротник, поморщился. Острый холодок потек между лопатками, но облегчения не наступило. Скинул полушубок, куртку, поднял рубашку. В предплечье кровоточила дырочка. Увидел, и замутилось в глазах. Зубами оторвал рукав сорочки, кое-как сделал перевязку и долго не мог надеть одежду. «Ничего, рана сквозная», — утешил он себя и поехал дальше. Жжение от раны растекалось по всему телу. Хотелось пить, а еще больше — лечь и лежать не двигаясь. Все ниже склонялась его голова к лошадиной холке, темнота ночи сгущалась среди деревьев, и мысли Юрася расплывались, путались. В глазах — бесформенные пятна, что-то разорванное…
Лошадь иногда останавливалась, разгребала копытом снег, что-то подбирали отвислой губой, жевала и ступала дальше. В воздухе висел смутный, незатихающий перегуд леса с его всегдашними шорохами и посвистами. Но в них не слышалось ничего тревожного. Моментами Юрась все же поднимал голову, встряхивался и смотрел на звезды; мерин вез его на восток, а куда — неизвестно. И что впереди? Сколько еще опасных километров надо преодолеть? Сколько еще пуль припасено врагами для него? И хватит ли сил выдержать все это?
Юрась незаметно для себя уснул, склонив голову на хомут. Мерин остановился, словно понимая, что седоку нужен покой, понуро стоял и жевал малосъедобные ветки колючего терна. Сон был короткий, как обморок, и облегчения не принес. Не управляемый наездником конь шагал все в том же направлении — на восток. На небе появились светлые подпалины, занималось утро. Сквозь марево в низине показалась деревня. Конь пошел резвее и вдруг громко заржал. Юрась взял повод, спросил невесело: «Куда же ты завез меня, верблюдище?» И подумал: «Что за люди здесь? Найдется ли среди них тот, кто поможет мне? Да и распознать его, своего, среди чужих, не просто…»
Поминутно оглядываясь, Юрась приблизился к дому, стоявшему на отшибе у въезда в деревню, прочитал на указателе ее название и изумился: «Запрудня!» Так вот почему завез его сюда мерин! Ведь толстомордый бульбаш, убитый пулеметчик, — отсюда! Это, видать, его конь. Юрась ободрился. Спрятав карабин под заиндевелой полой полушубка, он направился к хате возле замерзшего пруда. Остановился у ворот, подождал, чтобы кто-нибудь вышел. Дверь в хате отворилась, выглянула женщина в кацавейке, посмотрела из-под ладони на всадника.
— Доброе утро! — поздоровался Юрась, дотрагиваясь до шапки.
— Здравствуйте, — отвечала женщина, продолжая разглядывать его. — Вам кого же? Что-то не узнаю вас…
— Подойдите ближе, не бойтесь.
Женщина сошла с крыльца, приблизилась, не сводя с Юрася глаз.
— Тетушка, скажите, будь ласка, как называется ваше село?
Та удивленно вскинула брови.
— Запрудня спокон веков… А кого вам нужно?
Юрась сказал, что ему нужна хата Затулы. Женщина враз насторожилась, сухо ответила:
— Мой бывший муж, Семен Трифонович, давно здесь не живет, мы с ним в разводе.
— Нет, я Пашу Затулу хотел бы повидать.
— А-а… — протянула женщина не очень любезно и, повернувшись, пошла в хату.
Той же минутой на пороге показалась простоволосая Паша в галошах на босу ногу, посмотрела на Юрася, всплеснула руками и бросилась к воротам.
— Юрий? Вы? С ума сойти! Мама, мама, это ж тот человек, про которого я рассказывала! Ну, заезжайте же во двор, — сказала Паша, раскрывая ворота.
Юрась въехал, и, перекинув затекшую ногу через круп лошади, стал осторожно сползать на землю. Вдруг покачнулся, ухватился за шею коня. Из-под полы выскользнул карабин, упал к ногам. Паша, прикусив губу, взглянула опасливо за ворота, встревоженно спросила:
— Что с вами?
— Подстрелили… — выдохнул он.
— О господи!
— Может, нельзя к вам?
— Еще чего! Идемте в хату.
— Поднимите, пожалуйста…
Паша боязливо взяла оружие и, держа руки на отлете, повела Юрася в дом.
ЗИМНИЙ «ПРОЧЕС»
Два месяца прошло с той метельной ночи, когда группа Купчака ушла на запад и бесследно исчезла в зимних лесах.
— Вот видишь, — сказал Коржевский Афанасьеву, исполнявшему в отсутствие Купчака обязанности комиссара, — я как в воду глядел… Сама жизнь подтверждает мою правоту. Наши действия малыми группами не эффективны, ведут к напрасным тяжелым потерям. И это в момент, когда назревают серьезные для нас события.
Афанасьев знал о назревающих событиях по тревожным сведениям, поступавшим в отряд: фашисты готовят карательную акцию против отряда «Три К», в районе появились солдаты в черных шинелях СС, немецкие и мадьярские конники и охранное подразделение. Максим Костылев разослал своих разведчиков в разные концы следить за передвижением противника и сообщать о местах его скопления.
На совещании командиров боевых групп Коржевский сказал:
— Не будем ожидать, когда каратели первыми доберутся до нашего лагеря, нанесем им упредительный удар и втянем поглубже в лес, а затем устроим такую баню, чтоб надолго отпала охота к карательным операциям.
Коржевский наметил на карте дислокацию групп, поставил командирам задачу на случай обособленных действий и, оставив охрану лагеря, увел отряд в сторону Рачихиной Буды. Переночевали в бывшей усадьбе лесхоза, местом своего КП Коржевский выбрал здание заготконторы.
Утром вернулись разведчики, бродившие по окрестностям. Переминаясь с ноги на ногу и отводя глаза, доложили, что им удалось перехватить грузовую машину и взять «языка», но, к сожалению, по неизвестным причинам «язык» в дороге скончался…
Отругав разведчиков за медвежью услугу, Коржевский послал их в поиск вторично. В это время деду Адаму понадобилось срочно сходить в Покровку, интендантские дела требовали личного присутствия. К тому же деревенский мужик обещал поменять хомут — в партизанском обозе один оказался маловат. Чтобы не утомлять лошадей перед боем, дед взвалил хомут на плечо и отправился пешком, идти — недалеко, не больше полутора километров.
Дед в Покровке сделал все. Возвращается прямиком через поле, до лесу осталось рукой подать, вдруг видит: по дороге из райцентра в ту же сторону, что и он, идут немцы. Гуськом пробираются, крадучись.
«Как они здесь очутились?» — опешил дед Адам и присел в ложбине в будыльях. Немцев здесь не ждали, иначе командир не отпустил бы его в Покровку. Да и не в Покровке дело, а в том, что здесь нет партизанского боевого заслона. Правда, на участке оставлен верховой дозор, но пока он где-то, а фашисты — вот они! Хотят ударить в спину или окружить… «Эва! Да их там вон сколько! Надо предупредить своих о беде, а как? Добежать бы до леса, да не бегают старые ноги, а так пойти — пристрелят немцы. Но немцы ли это? Вроде другой вид, да и шинели не похожи на немецкие».
И тут деду Адаму пришла мысль, как от них удрать. Он бросил хомут, аккуратно застегнул на себе трофейную шинель, повесил на грудь шмайссер, бороду спрятал под шарф и встал во весь свой немалый рост. Издали его вполне могли принять за немецкого офицера, руководящего операцией. Он прошел несколько шагов, остановился и стал настойчиво махать солдатам, призывая их к себе. Несколько из них отделилось от строя, повернуло к нему. Дед обрадовался, закричал единственное, что знал по-немецки: «Ком шнель!» — и зашагал еще быстрее, стараясь увести солдат влево подальше от группы. Офицер что-то крикнул солдатам, и те пошли быстрее, дед поторапливался и все махал рукой: «Ком! Ком!» Солдаты уже настигали его и тоже что-то стали кричать. Когда до них оставалось шагов десять, дед незаметно на ходу расстегнул ремень шмайссера, остановился и по-охотничьи, навскидку полоснул меткой очередью. Вместе с солдатами упал на землю и он, и, зарываясь в снег, пополз к лесу. «Помогай, земля-матушка, выручай, лес-батюшка!..»
Раздалось два-три выстрела, и стрельба прекратилась. Очевидно, наступавшие стремились во что бы то ни стало соблюсти скрытность. До первых деревьев оставались считанные шаги, дед Адам уже чувствовал себя в безопасности и не заметил, что справа его опередили. Он не ощутил удара пули, не успел даже вскрикнуть: ткнулся седой головой в каленный морозом металл шмайссера и, уже умирая, последним судорожным движением нажал на спусковой крючок.
Стрельбу услышал партизанский дозор и, выскочив на опушку, увидел то, что минуту назад видел дед Адам, и увидел еще, как начало развертываться наступавшее вражеское подразделение. Дозор открыл огонь, послав одного из своих в отряд за подмогой.
Коржевский и Афанасьев на лошадях прискакали на опушку намного левее того места, где убили деда Адама. Это был открытый, уязвимый фланг противника. Коржевский посмотрел в бинокль, плюнул:
— Еще мадьяр здесь не хватало…
— А наступают-то, а? Как на тактических учениях!
— Старый прием, на психику давят.
— А ведь могли крепко нагадить, если бы пробрались к нам незаметно в тыл, — сказал Афанасьев и в раздумье добавил: — Только, видать, у них цель другая…
— Разумеется! Как только их обнаружили, сразу же начали демонстрацию, отвлекающую наше внимание. Давай так: вот-вот подойдет резервный взвод, выбери толковых хлопцев с пулеметом и пошли этой балкой в Покровку. Оттуда с любой крыши можно прочесать хортам зады. А я поскачу в западный сектор, главные силы они направят все-таки туда. Убежден!
Коржевский со связным ускакал, и тут же появился запыхавшийся командир резервного взвода. Афанасьев приказал выдвинуть два отделения вперед и открыть интенсивный огонь по мадьярам, производившим для отвода глаз уставные экзерциции, а пулеметчиков заслать им в тыл. Пусть выберут позицию, чтобы можно было держать под обстрелом все поле. Открывать огонь — по красной ракете, затем наша контратака.
Пулеметчики, напялив маскхалаты, исчезли, партизаны, укрываясь за деревьями, принялись выцеливать солдат. Те залегли, перестрелка, разгоралась, появились первые раненые. Вот, волоча ногу, прополз боец, еще одного тащила под руки Леся. Глаза у нее страдальческие, испуганные, лицо красное от натуги. Она так и не смогла привыкнуть к свисту пуль, к трескучему вихрю перестрелки. Но когда накал боя возрос и свист свинца уже не выделялся из общего грохота, Леся немного успокоилась и с какой-то отрешенностью появлялась в самых горячих местах, делала все, что требовалось, и оставалась невредимой. Афанасьев оглянулся на нее. Раненый человек, которого волокла Леся, показался ему знакомым.
— Дед Адам! — воскликнул Афанасьев. — Что с ним?
— Убили нашего дедуню… — простонала Леся, опуская на снег его тело и вытирая рукавом слезы.
И тут Афанасьев вспомнил, что дед собирался в Покровку. Деда убили на пути из Покровки, значит, там противник? А туда двадцать минут назад ушли пулеметчики. Афанасьева охватила тревога. Послать вдогонку им, предупредить о возможной засаде? Поздно! Если пулеметчики погибнут, о наступлении на вражескую роту силами резервного взвода и речи быть не может. Под ее густым, сосредоточенным огнем партизаны ничего не сделают. Афанасьев выпустил красную ракету, подождал — от пулеметчиков ни слуху ни духу. Может быть, еще не дошли?
Через пять минут в небе вспыхнула вторая красная ракета, и опять молчание. Да, видимо, их постигла участь деда Адама, потому что, сколько ни выпускал Афанасьев ракет, от пулеметчиков — ни звука. Он написал на листке короткое донесение и послал с ним связного к командиру. Стрельба с обеих сторон начала слабеть. Но тут, разминувшись со связным, прискакал Коржевский и напустился с ходу на Афанасьева.
— Что здесь за курорт у тебя? Почему не отогнали противника?
— Нечем. Пулеметчики не вышли на огневой рубеж, а без их поддержки я просто положу людей.
— Тьфу, проклятье!
— Дайте взвод конников, чтоб ударить через Покровку с тыла, — попросил Афанасьев.
— А если завязнут в уличном бою? Конники для другого дела предназначены, я берегу их.
— Я сам пойду со взводом и постараюсь не завязнуть. Все равно других резервов у нас нет.
Коржевский вздохнул, чуть подумал и согласился. Однако предупредил:
— Если обстановка изменится, даю две красные ракеты, и уж тогда без промедления аллюром сюда, на опушку!
— Понял!
Афанасьев вскочил на коня и понесся наметом выполнять задание, а Коржевский отдал повод ординарцу, а сам, пристроившись в замаскированном углублении, принялся изучать поле от леса до села. Противник постреливал редко и вообще активных действий не предпринимал. Его почему-то вполне устраивало существующее положение. Почему?
— Товарищ командир! — громко раздалось за спиной. Коржевский оглянулся: это разведчик от Максима Костылева.
— Чего тебе?
— Товарищ командир, кавалерийский полуэскадрон противника втягивается в лес со стороны Рачихиной Буды, при нем конная батарея!
«Ну вот! Теперь ясно, почему мадьяры маринуют нас здесь…» — подумал Коржевский и, открыв карту, сказал командиру взвода резерва:
— Черт с ними! Пусть эти пока греются на снегу, ты держи их под обстрелом без передышки, а я поскачу «толковать» с полуэскадроном. Эй! — он обратился к связному. — Заворачивай назад конников! Давай Афанасьеву две красные ракеты!
Последовали два глухих выстрела ракет, и тут же разом заработали два «Дегтярева». Но не из Покровки — в спину хортистам, как было приказано, а с правого фланга. С чистого поля и с близкого расстояния они сильно проредили цепи наступавших.
— Вот те на! — сказал Коржевский. — Похороненные воскресли… Ну, погодите, молодчики, я вам покажу воскресение!..
Вражеская рота, застигнутая врасплох, дрогнула, стала пятиться к Покровке, под прикрытие домов, и в этот момент на околицу вынесся наметом и на скаку развернулся партизанский взвод во главе с Афанасьевым.
— Ага! — вскричал Коржевский, вскакивая на ноги. — Вперед, партизаны!
«Ура» никто не кричал, бежали изо всех сил, тяжело дыша и падая, напирали на зажатых с трех сторон, мечущихся врагов. Но, видно, опытный командир противника быстро разобрался в обстановке, и сумел вывести часть роты из-под одновременного двойного удара партизан.
Возбужденный боем Афанасьев примчался галопом к командиру, доложил:
— Я видел сигнал, но в этот момент заработали пулеметы и…
— Правильно решил, — сказал Коржевский. — Поистине, где нужда велика, там помощь близка… Давай догоняй теперь полуэскадрон немцев, учти: у них батарея.
Афанасьев повел конников по опушке леса. Коржевский, оставив небольшую группу партизан на помощь раненым и для сбора трофеев, повел остальных бегом в сторону рачихинобудской дороги, чтобы успеть занять позицию вдоль просеки. Спешил и понимал, что может опоздать: оттуда явственно доносилась гулкая пальба пушек, перемежаемая пулеметным стрекотом. Скоро стрельба пошла на убыль и совсем прекратилась. А когда Коржевский выскочил со своими на просеку, то увидел отступающую вдали батарею. Точнее, не батарею, а два орудия. Третье, в упряжке которого убили лошадей, вместе с ящиком снарядов досталось партизанам. И все же Афанасьев остался недоволен. Да, роту противника основательно потрепали и проредили, но немецкий полуэскадрон удрал почти без потерь. Опасность по-прежнему висела над отрядом.
Колонна распаленных боем партизан шумно двигалась лесной просекой. Позади — трофейная пушка, ее облепили легкораненые, а дальше, в самом конце, на санях везли убитых. Неожиданно вверху зарокотало, и над кронами деревьев мелькнул самолет. Партизаны разбежались с просеки, попадали в снег, повернув стволы винтовок в небо. «Будет бомбить?» Самолет стал разворачиваться обратно, и, когда появился вторично, Кабаницын закричал: «Это ж «хеншель»!» И все узнали в нем знакомого связника. Три точно таких же самолета месяц назад партизаны захватили на разгромленной фашистской авиаточке. А узнав, стали палить по нему почем зря.
Гул мотора затих. Кабаницын звучно высморкался, сказал:
— Кажись, этот примус накоптит нам…
То же самое думали Коржевский и Афанасьев, в то время как остальные партизаны облету связником колонны значения не придали, беспечно подковыривали друг друга по поводу своей недавней стрельбы по самолету, невесело смеялись…
Дорога от просеки вела влево, впереди — обширное пространство, занесенное снегом, с противоположной стороны — возвышение, поросшее дремучими деревьями, на карте оно напоминает длинный язык. С этого возвышения хороший обзор на три стороны, и подступы к нему открытые, врагу скрытно не подойти. Место для привала самое подходящее. Свернули к нему.
Коржевский знал, что до войны здесь была «вотчина» райвоенкома Купчака, созданная самой природой для стрельб и тактических занятий допризывников. Приезжали сюда не раз и Афанасьев с Байдой на тренировки по военному делу, своими руками рыли учебные окопы по обоим скатам «языка». Они и сейчас целы, только засыпаны снегом. Выше по бугру, среди деревьев, — несколько землянок и блиндажей. Их вычистили, нарубили и набросали на пол сосновых лап, на скорую руку подремонтировали печурки — жить можно. Самую просторную и теплую землянку отвели для раненых.
Коржевский с Афанасьевым и командирами боевых групп обошли позиции, договорились, как обеспечить взаимную огневую поддержку, если вдруг придется здесь принять бой. Дымились походные кухни, за деревьями на «пятачке» партизаны рыли братскую могилу погибшим товарищам. Среди бывших военнопленных нашлись артиллеристы, они со знанием дела оборудовали позицию для единственной пушки, так, чтобы из нее можно было стрелять вкруговую. Возле артиллеристов то и дело вертелся Варухин, задавал наивные вопросы, что-то пытался советовать. От него отмахивались, но он не уходил, одолеваемый внезапно возникшим влечением к «богу войны»…
Возле Покровки мадьяры, удирая, бросили повозку с продуктами и бутылками «Токая». Партизаны быстро освободили ее для перевозки раненых товарищей, а что делать с каким-то «паприкашем» и «милхом» в узких банках, никто понятия не имел.
— С чем его едят? — чесал затылок ненасытный Кабаницын.
К счастью, в это время ему под руку подвернулся начхим. На вопрос Кабаницына он молча открыл банку, извлек из нее кусок чего-то ярко-красного, понюхал, попробовал на язык, причмокнул.
— Эх вы! — сказал он, поглядев свысока на партизан. — Темнота вы, тьмутараканская… Да это же консервированная закуска, высший класс! А «милх» — это молоко сгущенное, — пояснил он и потребовал оплатить натурой труд переводчика этикеток на банках, что и сделали щедро партизаны. Остальное разделили между собой. Но вот Коржевский все трофейные продукты приказал сдать продовольственникам в общий котел, а сам, как бывший артиллерист, командир батареи, пошел проверить, как установлена пушка. Орудийному расчету очень хотелось стрельнуть, но Коржевский пока не разрешил, велел прежде разобраться в тонкостях прицеливания и вообще основательно изучить материальную часть «крупповского изделия». А что касается практических стрельб, то снаряды надо беречь. Наводить же и заряжать пушку можно учиться и без пальбы. Он встал на место наводчика, покрутил маховичок, протер рукавом и без того чистый дистанционный барабан, обернувшись, сказал:.
— Быстро, командир орудия, исходные!
Тот, подмигнув товарищам, сыпанул артиллерийскими числами. Коржевский проворно завертел ручками, орудийные номера четко выполнили команды, заряжающий откинул замок и… в испуге отскочил назад: из казенной части пушки с грохотом посыпались банки с «паприкашем» и «милхом». Расчет застыл в изумлении. Коржевский оглянулся, сердито нахмурил брови.
— Это вы что же, так выполняете приказ о сдаче трофейных продуктов в общий котел?
Артиллеристы зашумели, клялись, что вообще первый раз в жизни видят такие консервы, доказывали, что совесть у них ничем не запятнана и они понятия не имеют, как эти проклятые банки попали в ствол пушки. Не иначе как кто-то припрятал или подложил.
— Я вам подложу! — погрозил Коржевский сухим коричневым пальцем. — Еще раз замечу — пеняйте на себя.
Командир тут же ушел от расстроенных артиллеристов. А те все ходили вокруг орудия и ломали голову: откуда такая напасть на них? За что они теперь должны выслушивать нарекания и насмешки своих товарищей? И действительно, ребята над ними потом долго и едко шутили. Даже Варухин и тот не упустил случая лягнуть их, что-то изрек остроумное, ехидное и удалился, досадливо морщась. После этого случая его повышенный интерес к «богу войны» разом и полностью иссяк…
Вечером на полянке возле старых берез хоронили партизан. Положили в выдолбленную могилу без гробов, покрыли сосновыми ветвями, сказали слова прощания и, обозначив место, разошлись. Коржевский собрал командирское совещание. Разведка доложила, что каратели сосредоточились в Покровке. Ночь ясная, пробраться в село не удалось, трижды были обстреляны часовыми. Засиделись до полуночи, разбирая варианты предстоящего боя. Управившись с делами, Афанасьев обошел лагерь и напоследок завернул к раненым. В землянке было тепло. Васса, умаявшись за день, спала на сложенной вдвое попоне спиной к печке, когда-то сооруженной находчивыми допризывниками из железной бочки. Леся пригорюнилась у столика, подперев рукой голову. Увидела, кто вошел, скорбное выражение ее лица смягчилось. Вдруг часто-часто захлопала веками, всхлипнула:
— Ушел наш дедуня… Что же теперь будет?..
Афанасьев понимал ее печаль и вопрос, ни к кому не направленный. Она часто повторяла: «Будет жив дедуня, и мы будем живы». «А что ему сделается в обозе?» — смеялись разведчики, во взводе которых она числилась и санинструктором, и портнихой, и стряпухой. Леся качала головой. Никто для нее не был так близок, как дед Адам. Это его добрые руки спасли тогда на болоте Сережу и ее вместе с ним. Всяких людей встречала она, но такие, как добрый и умный дед Адам, не попадались никогда. Война принесла ей столько страданий, что их хватило б не на одну человеческую жизнь. Все, что было, — потеряно. Двадцатитрехлетняя вдова. Катит, несет ее, как ветром, куда-то.
О том, что рядом есть еще человек, в присутствии которого она становится почему-то робкой и скованной, а смех делается неестественным, журчащим; о том, что, думая о нем, она наполняется чувством светлой радости и тяжесть жизни размывается потоком энергии и теплой доброты, исходящими от него, узнала только проницательная Васса. Смущаясь, Леся призналась, что и в ее запечатанном горем сердце шевельнулся росток счастливой надежды.
— Если б не Афанасьев, фашисты еще летом растерзали бы меня, — однажды призналась она Вассе.
На что Васса с ревнивой ноткой в голосе попрекнула ее:
— А что-то ты так быстро забыла того, кто спас тебя из огня…
— Нет-нет! Я не забыла Юру, — торопливо залепетала Леся. — Я никогда его не забуду! И его, и дедуню — все спасали меня, потому и живу.
И вот сегодня двоих уже нет: один не вернулся из рейда, другого только похоронили, а третий…
Поправив волосы, выбившиеся из-под косынки, Леся сказала ему тихо, чтоб не слышали раненые:
— Нужно бы их пораньше отправить, дорога тяжелая.
Афанасьев кивнул:
— Отправим… — И, помолчав, добавил тоже тихо: — Если удастся…
Двое раненых не спали. Афанасьев присел возле них на нары, поговорил о прошедшем бое, затем, спросив, в чем они нуждаются, ушел. Позади землянки за густым-кустарником горел костер, несколько человек лежали на земле ногами к огню. «Ишь ты! У Варухина научились… Прогревают…» — усмехнулся Афанасьев, приглядываясь к лежащим. Подошел ближе и плюнул. То лежали трупы вражеских солдат, а поодаль у самого костра сидели партизаны — их было человек пять, — подкладывали дрова в костер.
— Что за крематорий? — спросил Афанасьев недовольным тоном.
— Сапоги, товарищ комиссар…
— ?!
— Ноги-то их попримерзли к сапогам, вот и оттаиваем… Обувка-то на нас — сами видите…
— Вижу, но… сапоги забрать, а этих закопать! — строго приказал он.
— Есть, товарищ комиссар!
* * *
…Ровно в полночь Васса проснулась, свое место уступила Лесе и, чтоб скорее прогнать сон, вышла на воздух. Послышался скрип снега под ногами, подошел Варухин.
— Добрый вечер, Васса Карповна, вы не спите? Ночь сегодня, как у Гоголя… романтичная, не правда ли? Молодой месяц на небе, и вы под месяцем…
— Я на дежурстве, — ответила Васса.
— Да-да, Васса Карповна, вы всегда заняты… и меня поэтому тревожат некоторые обстоятельства. Мне хочется давно поговорить с вами, но вы находитесь постоянно в окружении, так сказать…
Васса взглянула вопросительно, губы ее напряженно сжались.
— О чем говорить?
Варухин ответил не сразу. Заранее приготовленные слова, почувствовал он, сейчас не прозвучат. Нужны какие-то другие, особые слова, которые вызвали бы в сердце Вассы сочувствие и даже нечто большее, как бывало в то время, когда они только познакомились. Правда, тогда он по отношению к ней не проявил должной настойчивости, потому что, если уж говорить начистоту, побаивался ее прямо-таки детской непосредственности, капризного упрямства. Но эта боязнь, как он понял позже, была расценена Вассой как проявление крайней скромности и очень помогла ему завоевать симпатии девушки, что не так уж мало при выборе друга и союзника… И тут, когда, казалось, все было на мази и впереди светила спокойная жизнь с дочкой командира отряда, в их отношениях неожиданно произошел резкий сдвиг. А виной тому был не кто иной, как Байда. По некоторым признакам Варухин догадывался, что Байда произвел на Вассу более сильное впечатление, чем он сам, и это приводило его в отчаяние. Ему была необходима определенность, которая положила бы конец мучительной ревности. Удивительно привязчивое, психологически необъяснимое чувство: Байды нет, возможно, нет уже и в живых, а ревность не дает покоя.
Временами разыгравшееся воображение подстегивало Варухина действовать решительней, иначе трещина, возникшая в отношениях с Вассой, станет глубже и неодолимей. Но что-то мешало ему начать откровенный разговор, и только сию минуту, почувствовав облегчение оттого, что первый шаг сделан, он не стал упускать подходящий момент. К тому же сама Васса сейчас в слабом сиянии молодого месяца выглядит на редкость красивой. Руки засунуты в рукава полушубка, голова склонена набок так, что правильный профиль четко выделяется на поднятом черном воротнике; на лице, как на серебристом бархате, чернеют густые брови и ресницы. Губы, еще несколько мгновений назад напряженно изогнутые, кажутся мягкими, теплыми. Это добрая примета.
— Вы что-то хотите узнать или вам нужна помощь? — спросила Васса.
— И то и другое, — поспешно ответил Варухин, обрадованный тем, что она взяла инициативу в свои руки.
— Хорошо. Я думаю, не ошибусь, если отвечу, не ожидая ваших вопросов. Если вы знаете, что такое одиночество юности, вам должно быть известно и то, насколько оно мучительно для девушки, выросшей без матери, предоставленной самой себе. Все это я болезненно переживала, когда вокруг себя изо дня в день видела одни и те же однообразные лица. Я мечтала встретить человека, который был бы совсем не похож на других. Был бы самый близкий, самый дорогой, чтобы всегда нуждался во мне, нуждался в моей помощи. Но время шло, такой человек не встречался, и я чувствовала себя несчастной.
И вот явились вы. Вы образованней других, выше… Вы, как мне показалось, многим походили на того, которого я видела в своей мечте, и — чего греха таить? — я потянулась к вам. Но все оказалось моей досужей выдумкой. Я обманулась.
— Особенно когда мне на смену появился более достойный… полицай. Не так ли? — подхватил Варухин.
Васса взглянула на него молча, точь-в-точь как ее отец: глаза как шило — проколют насквозь. Ее припухшие губы опять напряженно сжались. Она сделала движение, похоже, хотела отвернуться и уйти, но не ушла, через силу молвила:
— Ваши слова — это лишнее доказательство моего верного о вас мнения…
— Нет, не верного… — возразил он, не смея глядеть на нее. — Я так страдаю! Я в отчаянье. За вас я готов на все, а вы! Что ж, таков мир! Конечно, может быть, я ошибаюсь… Но мне надо знать, в чем же это я ошибаюсь, чтобы признать свои ошибки и исправить. Говорите же!
Но Васса больше не произнесла ни слова, и это натянутое молчание было хуже всего — это молчание презрения. Ну и пусть молчит, пусть презирает, а он молчать не станет. Если она ослепла, он откроет ей глаза, ну а если… тем хуже для нее. И Варухин сказал с жестокой насмешкой:
— Странный вкус — любовь к покойнику!.. Как это у Маяковского? «Вижу, собственной рукой, помешкав, вы костей качаете мешок…» И это счастье вашей мечты, Васса Карповна?
— Если видишь столько горя на свете, то не так уж страшно быть несчастной. А любить можно и безответно. Если любишь по-настоящему.
У Варухина замерло сердце, когда он заметил, как в лице Вассы что-то неуловимо изменилось. Он пристально посмотрел на нее. «Что означают эти слова? Может быть, она так ершится потому, что осознала свое поражение и стремится достойно выпутаться?»
Вдруг на взволнованном лице Вассы появилась какая-то странная, пугающая торжественность, губы ее шевельнулись, она что-то сказала про себя, резко повернулась и быстро пошла к землянке.
Варухин слов не разобрал, но уловил то невыразимое отвращение, которое она испытывала к нему при этом разговоре. И он понял, что гибель Байды не принесет ему того, к чему от так стремился, и уже ничего не изменит.
* * *
Как только взошло солнце, над пустошью появилась вражеская «стрекоза», пролетела и скрылась. Утром от разведчиков стали поступать донесения о перемещении карательных подразделений. Партизаны заняли окопы и стрелковые ячейки, наблюдательные пункты и замаскированные пулеметные гнезда. Коржевский выбрал хорошую позицию, с вершины вытянутого бугра было видно далеко. Два подержанных полевых телефона — новинка в техническом оснащении партизан — связывали командира с орудийным расчетом и с отдаленным, крайне уязвимым левым флангом. Очень трудное место для обороны занимал тот самый резервный взвод, что отличился вчера в бою под Покровкой. Его усилили станковым пулеметом и гранатометчиками.
Около двенадцати часов дня командир взвода передал по телефону, что ему хорошо видны в бинокль эсэсовцы в черных шинелях, сгрудившиеся на пересечении двух просек, обозначенных на карте номерами 14 и 37. Что-то делают… То ли демонстрируют для отвлечения какого-то маневра, то ли готовятся к атаке. Ружейным и пулеметным огнем до них не достать.
Коржевский приказал артиллеристам открыть огонь по скоплению СС. Орудие ударило раз, другой. Со взвода передали: «Снаряды разорвались неизвестно где». Коржевский крикнул сердито в трубку:
— Вы чем там стреляете? Консервными банками?
Наводчик выругался в сердцах, открыл замок, прицелился через ствол и третьим снарядом точно угодил в середину мутной массы на перекрестке 37-й и 14-й просек.
— Жрите ваш «паприкаш», так вас перетак!.. — снова выругался наводчик и, выпустив еще пять снарядов, скомандовал своим: — Беречь боезапас! — и присел на лафет.
Артиллерийский огонь партизан явился для карателей, очевидно, как гром с чистого неба. Эсэсовцы засуетились, забегали и тут же сами открыли стрельбу.
Опять над деревьями затарахтела «стрекоза». Пулеметчики пустили по ней несколько очередей. Коржевский сказал:
— Эта зараза — корректировщик.
— Не исключено… — согласился Афанасьев.
И точно. Батарея противника только его, видимо, и ждала: сразу же снаряды стали ложиться прицельно и густо, осколки проносились рядом, прижимали партизан к земле. На левом, слабом фланге у безлесного основания высотки стрельба усиливалась с каждой минутой. Враг нажимал именно на том участке, где, как предполагал Коржевский, легче смять оборону партизан, отрезать их от леса и уничтожить.
Командир взвода передал:
— Эсэсы готовятся к атаке, прошу заградогня!
— Заградогня ему… — буркнул Коржевский, — словно артполк у меня… — и приказал выпустить для срыва вражеской атаки десять снарядов.
Пушкари повернули орудие, тщательно навели, открыли беглый огонь. Но что такое десять снарядов! У противника они вызвали некоторое замешательство, но атаку не сорвали. Немцы продолжали напирать. В дело вступили партизанские пулеметы. Несколько прицельных вражеских залпов — и вместо партизанских пулеметов на взрыхленном снегу остались бурые воронки.
По телефону закричал помкомвзвода:
— Командир тяжело ранен! Поддержите меня огнем!
— Пожалуй, я подамся туда, — сказал Афанасьев, снимая с плеча автомат. — Боюсь, как бы не отрезали наш клин…
— Иди, Илья, положение у них действительно нелегкое. Держи меня в курсе…
Афанасьев еще бежал зигзагами меж сосновых стволов, когда эсэсовцы, подавив огневые точки взвода, поднялись во весь рост и пошли в атаку. Шмайссеры хлестали огнем, полы шинелей заткнуты за пояс, шапки сброшены, волосы развеваются на ветру. Идут смело, выпятив грудь. Ни партизаны, ни даже десантники, видавшие виды, такого не наблюдали. Психическая атака!
— По эсэсам — огонь! — скомандовал Коржевский своим артиллеристам.
Но у них произошла заминка. На засеченную воздушным корректировщиком пушку сыпались осколочные снаряды. Пали друг за другом орудийные номера, остался лишь наводчик. Он оттащил убитых товарищей в сторонку и стал работать один за весь расчет. Заряжал, целился, стрелял — действовал проворно, понимая, что его позиция пристреляна врагом и что жить ему осталось считанные секунды. Отчаянный парень с яростью гвоздил наступающих, но черные шинели, не останавливаясь, размыкались, обтекая воронки, переступали через своих убитых солдат и продолжали бешеный напор. Войдя в азарт, наводчик палил, припадал к пушке, опять палил и при виде удачного попадания злорадно крякал, пока его вместе с пушкой не разнесло прямым попаданием.
Избавившись от мешавшего орудия, каратели усилили нажим. Перебитая телефонная связь не работала, послать исправить некого — все ведут огонь. Примчался запыхавшийся связной, вручил Коржевскому записку от Афанасьева. Тот писал:
«Каратели навязывают нам чисто армейский бой, это не по нашим силам. Нависла опасность конной атаки. Без подкрепления фланг не удержать. Предлагаю усилить нас за счет правого фланга. Пришлите патронов и гранат».
Коржевский посмотрел в бинокль. «Да, Афанасьев прав. Если каратели сейчас бросят в атаку полуэскадрон, мы будем растоптаны», — подумал он и послал на правый фланг связного с приказом оставить позиции и занять оборону посредине высоты, перед землянками. Другой вестовой побежал к Вассе в лазарет: раненые должны быть немедленно переправлены на телегах в глубь зарослей ельника. Но разве такой маневр спасет положение? Пока правый фланг будет оттягиваться, за это время Афанасьева сомнут. А резервов больше нет. Кого послать на подмогу? Осталась только группа автоматчиков.
Коржевский крикнул ординарца, но никто не отозвался.
— Черт вас найдет, когда нужно!
Подобрал полы своего брезентового плаща, напяленного поверх полушубка, побежал меж деревьями к автоматчикам. Вдруг его встряхнуло так, что ноги подкосились и он рухнул в снег. Жаркая боль потекла от колена до паха и выше по животу, до самого, кажется, сердца.
«Ранило старого дурака…» — подумал он с досадой и, приподнявшись на локте, закричал:
— Эй! Кто тут есть? Скорей автоматчиков на левый фланг! Автоматчиков — к Афанасьеву! На левый фланг! — кричал он одно и то же в надежде, что кто-то услышит и передаст приказ. Но кругом грохотали взрывы, жужжали осколки, свистели пули, людей — ни души.
Кровь толчками текла из раны, перевязать нечем. Полз, волоча ногу, стиснув зубы. Выстрелы становились глуше, хотя в действительности — наоборот: с каждой секундой они приближались к нему.
— Автоматчиков — на левый фланг! — то и дело повторял он.
И вот наконец — удача. Кто-то склонился над ним.
— Вы ранены, Карп Каленикович? — прозвучал испуганный женский голос. Не дочкин голос. Поднял голову — Леся.
— Ординарца, живо! Нет… — схватил ее за руку. — Сама беги! Во весь дух беги к автоматчикам, передай приказ: костьми лечь, но кавалерию к Афанасьеву не пропустить! Ступай!
— А как же вы? Я не могу бросить вас…
— Марш! — гаркнул он так, что Леся присела.
И тут же, неуклюже переваливаясь в ватных штанах, понеслась к землянкам, где томилась долго не вводимая в дело группа автоматчиков.
Те в это время сбились у выхода из землянки и, словно загипнотизированные, таращили глаза на углубление, только что сделанное упавшим и почему-то неразорвавшимся снарядом. Осколки сыпались со всех сторон, шальные пули, словно жалуясь, что не встретили никого на своем пути, всхлипывали на излете. Варухин тоже таращил глаза и думал: «Это еще вопрос, где опаснее: на передовой линии или здесь, в резерве… Самое забавное будет, если меня шпокнут в данном укрытии одним снарядом вместе с этими дураками!..» — косился он на автоматчиков. Когда возле землянки ухнул второй взрыв, Варухин решил: «Поскольку опасности химического нападения нет, надо, пожалуй, сходить на КП, узнать, скоро ли закончится эта громкая стрельба».
Выбрался из землянки и не разберет, откуда палят и куда. Выстрелы, повторяемые многократным эхом, создавали такой звуковой хаос, что Варухин растерялся. А в лесу — боже мой! Все искромсано, исковеркано взрывами, ничего не узнать. Варухин пошел наугад на КП. Вдруг — что это? Поперек дороги на снегу — человек. Приблизился, перевернул на спину, присвистнул:
— Довоевалась бабочка…
Приник ухом к губам — дыхания не слышно, но видно, как на виске пульсирует голубая жилка. Расстегнул ватник, задрал окровавленную кофту и вздрогнул. Хотел было опустить кофту, но в этот момент женщина шевельнулась, открыла тусклые глаза. Она хотела что-то сказать, но сил не было. Варухин склонился ниже, громко крикнул ей:
— Что вы говорите, Леся?
Грохот взрыва заглушил ее и без того едва слышный голос, глаза ее стали мутнеть, голова бессильно упала. Варухин поспешно отвинтил пробку фляжки, влил ей в рот спирта. Леся глотнула, дернулась всем телом и стала еще бледнее. «У нее, видно, рана в живот», — спохватился Варухин, сгреб горсть снега, затолкал его за пазуху под сердце, положил на лоб. Леся беспокойно завозилась.
— Что вы хотите, Леся? Говорите скорее!
— Автоматчиков налево… Коржевский…
И не договорила, умолкла.
Варухин затряс ее, потер снегом лицо. И еще раз открылись ее глубокие страдальческие глаза, и еще раз обмякшие губы едва слышно прошептали:
— Автоматчиков на левый фланг… приказал Карп Каленико… Там конница… скорее, все погибнут… Ох, Сереженька!..
Кровавое красное пятно темнело на снегу возле умолкшей Леси.
«Все погибнут? Почему погибнут?» — не сразу понял Варухин, но минута была не такая, чтоб предаваться размышлениям. Пока он проводил время в землянке в обществе автоматчиков, бой принял опасный оборот. Отряду, видать, на самом деле грозит смертельная опасность. Сердце Варухина сжалось от предчувствия самого худшего. Оставив умирающую Лесю, он устремился к автоматчикам.
Теперь, когда дорого каждое мгновенье и сама жизнь висит на волоске, он действовал сообразительно, четко, молниеносно. Куда и лень и хитрость девались! Знал: нельзя допустить, чтобы вражеская конница ворвалась на высотку, это означало бы повальную гибель партизан и его в том числе. Автоматчики, поняв серьезность обстановки, кинулись на помощь левому крылу обороны, а Варухин, передав приказ, направился на КП Коржевского — так, посчитал он, будет вернее. То прячась за стволами, то ныряя в снег, когда визжали осколки, он приблизился уже к землянкам, как вдруг увидел эсэсовцев. Их черные тени неподалеку мелькали среди деревьев. Варухин упал как подкошенный и, пряча голову в снег, точно крот, пополз ложбинкой. Он спешил, выбиваясь из сил, и проклинал себя, свою наивность. «Подался на КП, осел! Так там тебя и ждали… Пока хлопал ушами, Коржевский с компанией наверняка смылся! Эх ты, тюря…»
И тут Варухин неожиданно увидел… Коржевского. Он неподвижно лежал в выемке. Варухин подлез к нему на локтях, затормошил.
— Товарищ командир, что с вами?
Коржевский повернул к нему голову, молвил, сдерживая стон:
— Помоги, начхим… ранило…
Варухин помедлил. «Что делать? Тащить раненого под пулями? И его не спасешь, и самого подстрелят. Э!.. Стоп! — вдруг осенило его. — Я же на себе его потащу — так им же и прикроюсь… Ну-ка, ну-ка!..»
И уже уверенно сказал:
— Лезьте мне на закорки, товарищ командир! Да держитесь крепче.
— Спасибо, парень… — сказал Коржевский, взбираясь спасителю на спину.
Тяжело дыша, обливаясь потом, Варухин с трудом тащил его на себе почти вслепую (очки залепило снегом), тащил, дрожа от страха опять напороться на немцев. Лишь когда впереди сквозь усилившуюся трескотню выстрелов послышалась русская речь, он немного успокоился, пошел быстрее, как щитом, заслоняясь от пуль и осколков телом командира. Коржевский приглушенно стонал.
С каждым шагом на душе Варухина светлело. «Спас командира в бою, а? Ай да Игнат! Ну, молодец!.. Теперь бы отбиться от карателей, а там посмотрим, как вы станете разговаривать со мной, Васса Карповна, командирская дочка!..»
…Вражеская конница не атаковала Афанасьева открыто. Лихие кавалерийские схватки ушли в историю. Полуэскадрон просто обходил партизан с флангов, не спеша, не вынимая клинков, старательно простреливая лес из винтовок, автоматов и минометов.
Афанасьев посмотрел на кучку своих бойцов. «Что думает Коржевский? Почему не вводит в дело группу автоматчиков?» Кавалерия все ближе, кони грузнут в глубоком снегу, спотыкаются о скользкие кочки — это на руку Афанасьеву, он выигрывает время, но подмоги по-прежнему нет.
— Приготовиться к отражению конницы! Бить по правому флангу! — подал команду Афанасьев.
Партизаны безмолвно и хмуро отстегнули гранаты, вставили запалы, гранаты положили — кто у ног, кто сунул за пазуху — и больше не спускали глаз с врага. Афанасьев, прикинув на глаз дистанцию, скомандовал:
— Внимание… — но досказать не успел.
Густо и прицельно ударили фашистские минометы, и партизанам пришлось оставить осинник.
В эту критическую минуту и появились автоматчики.
— По приказанию командира отряда прибыли в ваше распоряжение! — доложил старший.
— Занимайте позицию, рассредоточьтесь в глубину, вон туда!.. И маскируйтесь. Бьют их минометы — головы не поднять.
Автоматчики согласились: с того места, что указал комиссар, площадь обстрела шире и толстые деревья дают возможность маневрировать. А минометчики все еще продолжали гвоздить по осиннику, оставленному бойцами Афанасьева. К Афанасьеву прибежал посыльный, вручил ему записку от Коржевского. Раненый командир приказывал комиссару взять на себя руководство боем и ставил задачу: оторваться от противника и увести отряд в глубь леса. Вся надежда — на последний резерв. Группа автоматчиков-должна во что бы то ни стало задержать вражескую конницу, обеспечить свободный проход раненых и обоза.
Афанасьев задумался. Оторваться от противника? Для этого нужно, чтобы он стоял, а ты уходил, а разве он будет стоять? На это его надо вынудить, надо создать видимость, что отряд отчаянно сопротивляется и не намерен сдвинуться с места, и так дотянуть до сумерек. А в темноте скрытно отойти и раствориться в лесу. Но некому это сделать — задержать, вынудить, дотянуть, — кроме автоматчиков. Афанасьев посмотрел на них, и в груди его стало больно и горячо. «Гвардия Коржевского…» Приблизился к ним. Стараясь, чтобы не дрогнул голос, сказал деловито:
— Уйдем мы отсюда не скоро… так что устраивайтесь основательней.
— Навсегда? — спросил кто-то с натугой, глухо.
— До вечера, — Афанасьев сунул себе за пазуху несколько гранат, подумал: «Сказать бы бойцам что-то хорошее, сердечное, чтобы знали, как они дороги мне, как мне жаль их!» Но тут же отбросил эту мысль и вместо добрых слов утешения и сострадания приказал себе строго: «Не расслабляться! А они-то знают, что нужно сделать, и, конечно, сделают. Остальное несущественно».
И он крепко пожал их заскорузлые, горячие ладони.
— Нас мало, но мы не имеем права умирать, нам доверена судьба отряда, — произнес Афанасьев.
…С наступлением темноты обескровленным остаткам партизанских взводов удалось выскользнуть из вражеского кольца. Варухин брел, держась за грядку саней, на которых везли раненого Коржевского в арьергарде потрепанной жарким боем колонны. А позади еще глухо потрескивали выстрелы, словно деревья, раскачиваемые ветром. Но все знали: трещат не деревья. Это Афанасьев с автоматчиками продолжали отстреливаться от карателей.
МИРОЛЮБ ВАРУХИН И ВОИНСТВЕННЫЙ МЯСЕВИЧ
Старая пословица гласит: «В чужом бою каждый мудр», или, говоря словами, легче судить и поучать, чем делать дело самому. Понимая это, Коржевский старался поставить себя на место такого строгого, недоброжелательного военспеца-судьи с тем, чтобы подробней и придирчивей разобрать последний бой с карателями. И не просто с карателями-полицаями, а с кадровыми подразделениями противника.
Простреленная нога заживала плохо, нужных медикаментов не было, Коржевский лежал в землянке и критически исследовал подробности тяжелой боевой операции. Он подвергал беспощадному осуждению собственные расчеты, распоряжения, оценки обстановки, довольно точно воспроизводя в памяти события, объективно мог сказать, кто когда был прав, когда виноват; он все разложил по полочкам, но обвинительный приговор выносил себе, потому что, как считал, все исходившее от него не несло в себе элемента полководческого таланта. Поэтому и погибла треть отряда, половины командиров боевых групп нет в живых, много раненых.
О том, что у карателей потерь в людском составе гораздо больше, что задачу по ликвидации партизанского отряда «Три К» они не выполнили, что им досталась поистине пиррова победа — после боя возле пустоши у фашистов не осталось ни сил, ни средств преследовать партизан, — обо всем этом Коржевский не думал и не хотел слушать. К сведениям, полученным от подпольщиков из райцентра в подтверждение данных своей разведки, отнесся равнодушно, то же самое — и к словам Афанасьева, обвинившего командира в напрасном самобичевании. Афанасьева поражала перемена, происшедшая с Коржевским, ему было по-своему жаль страдающего командира. Отряд впервые столкнулся в открытую с сильным и хитрым врагом и, приняв удар, не только с честью вышел из трудного испытания, но и нанес ему значительный урон. А потери партизан?.. Потери тяжелые, но они были неизбежны.
Угнетенный смертью людей, которых хорошо знал, с которыми трудился многие годы, вместе воевал против общего врага, Коржевский тем не менее знал, что если даже все партизаны погибнут, последним славным финалом в переживаемом лихолетье будет победа народа. Поэтому ранение, бессонные ночи, наполненные думами о будущем отряда, не сломили его, чего боялся Афанасьев, а лишь измучили. Больней всего донимало его малолюдье, которое он наблюдал в лагере, выбираясь на костылях из землянки.
На плечи Афанасьева, исполняющего должность командира отряда, навалилась масса забот первостепенной важности, и первая из них — раненые. Васса со своими помощницами, женщинами-погорельцами из хутора Спадщина, делала все для раненых. Но что они могли сделать без врача, без медикаментов? Вынимать осколки и пули из человеческого тела Вассу не учили. Людей трясло в лихорадке, а у нее не было даже аспирина, йода, бинтов. Использовав все, что можно прокипятить и разорвать на полоски, она приуныла. В бессилье опускались руки и у ее помощниц. На их жалобы Афанасьев отвечал присказкой: «Раз взялись воевать, то нечего горевать». А тем временем послал двух партизан за пятьдесят километров в соседний партизанский отряд за помощью и по рации сообщил в центр о тяжелом положении «Три К».
Через сутки Лущилин принял утешительную радиограмму: из соседнего отряда к ним выехал врач и еще три человека с определенными инструкциями. Указывались фамилии, пароль и время прибытия.
Явились же они лишь спустя неделю на измученных конях, с грузом. В пути их застигла оттепель. Снег потемнел, стал рыхлым, лошади, шедшие по бездорожью, проваливались по брюхо.
Из приехавшей четверки кроме врача, худощавого сорокалетнего инвалида с прямой, не сгибающейся в колене ногой, выделялся солидным видом мужчина в кожаном коричневом пальто. Голос зычный, выправка строевика-пехотинца, на поясе пистолет в, желтой кобуре и финский нож. Он по приказу Центра был прислан на должность начальника штаба отряда. Третий, невысокого роста, в военной форме, но без знаков различия, назвался Мясевичем, уполномоченным особого отдела НКВД. И последний, черный парень с беспокойными глазами и искривленным носом, — долгожданный радист Аркадий Полухин.
Коржевский пригласил к себе на совещание командиров боевых групп, некоторые из них в последние дни были выдвинуты из рядовых бойцов. На совещании он представил прибывших и с удовлетворением заявил, что время и опыт показали: для существенной помощи фронту, для отвлечения крупных сил противника непосредственно с передовой, необходимо приступить к слиянию мелких отрядов в крупные группы, которые управлялись бы собственными штабами, имели бы части усиления и различные службы. Такие соединения смогут самостоятельно заниматься планированием и обеспечением широких операций.
— За десять месяцев войны многое изменилось. На оккупированной территории пришли в движение стихийные силы, многие бойцы и командиры, попавшие в плен в начале боевых действий, бежали из лагерей и теперь скрываются, ищут партизан. Наши ряды нужно пополнять и за счет этих побывавших в боях и испытавших фашистскую каторгу людей. Но мы не можем принимать всех подряд, если хотим уберечь себя от предательства, и в этом поможет нам товарищ Мясевич. За один месяц — этот срок нам дан Центром — мы должны увеличить численность отряда вдвое. Тогда, надеюсь, сбудется моя заветная мечта, — улыбнулся Коржевский, — мечта — пронестись на конях да на тачанках по вражеским тылам, как когда-то буденновцы, разить оккупантов, как говорится, и в хвост и в гриву, чтобы люди, живущие в неволе, чувствовали нашу силу.
На совещании был принят «мобилизационный план», назначены ответственные.
За два дня врач Кобзарев, прозванный партизанами из-за прямой ноги Ходулей, сделал операции всем раненым. Радист Аркадий Полухин развернул привезенную с собой рацию и приступил к регулярному радиообмену, и только начштаба Присяжнюк постепенно входил в курс дел. Приглядываясь к партизанам, он обратил внимание на Варухина, человека грамотного и, как убедился начштаба после разговора с ним, высокоинтеллектуального. Варухина перевели под начало Присяжнюка на должность писаря. В его обязанности кроме ведения и оформления документов входило также копирование тактических карт и изготовление их фотографий. Теперь Варухин ходил с наганом на боку и с фотоаппаратом через плечо — наконец избавился от надоевшей тяжеленной винтовки.
К концу недели по разосланному командованием требованию в отряд прибыло двадцать человек из бывших окруженцев. За ними ездили Максим Костылев и Кабаницын. Они церемоний не разводили, спрашивали только: «Здоров? Значит, изволь воевать. Откажешься — пеняй на себя. Будешь осужден как дезертир и расстрелян…»
Командиры взводов, в которых им надлежало служить, поставили новичков перед строем, объявили, кто в каком отделении будет находиться, а дальше с ними занимался Афанасьев. Он брал приготовленную винтовку, говорил:
— Боец-партизан! Ты бросил оружие, врученное тебе в свое время народом, но мы нашли возможность дать тебе винтовку еще раз. Держи ее крепко! Если бросишь опять, народ не простит.
И вручал оружие. Каждый боец, как принято, целовал его и клялся сражаться до последней капли крови.
* * *
Старые пни поскидывали снеговые шапки и, подставив свои лысины южному ветру, грелись на солнце. Березы, белые строчки по темнохвойной зелени, отдали ярый сладкий сок выбравшимся из землянок на свет раненым бойцам. На корявых стволах дубов повисли клочья шерсти линяющих партизанских буренок. Настороженный немой лес пришел в движение: затоковали тетерева, прошумели гусиные стаи. Снег остался лишь на дне оврагов. На подсушенных полянах пошли в рост травы. Партизанки, найдя прогалину среди цветущих мхов, на солнцепеке вскопали грядки и посадили «витамины»: лук да чеснок. Врач Кобзарев собрал в окрестностях лагеря образцы лекарственных трав и, вручив их Вассе, велел насобирать впрок этого необходимого довеска к медикаментам.
Васса бросила мешок в кошель и отправилась за травами. Земля хотя и прекрасна в весеннюю пору, но поляна, куда забрела девушка, производила гнетущее впечатление серым однообразием, окружающей безлиственной ольхи. В лесу было заунывно, тоскливо. Нужно искать и выкапывать лекарственные растения, а у Вассы на душе… Ну просто нет сил совладать с собой! Подстелив мешок, она присела, задумалась, поддавшись властной силе печали, одолевавшей ее. Простонала: «Зачем влетел ты в мое сердце, как весенний жаворонок? И куда, зачем ушел ты крутыми тропками, любимый?» Покачала головой, пропуская меж пальцев хрупкие, нежные травинки. Вдруг воскликнула:
— Нет! Нет! Ты живой! Ты вернешься! Я знаю, чувствую, ты живой.
И с такой надеждой, с такой глубокой уверенностью сказала она, что слова ее прозвучали как заклинание. Она закрыла лицо руками и припала грудью к прохладной земле, твердя одно и то же: «Ты вернешься! Ты вернешься!» Вдруг послышалось фырканье лошади. Вскочила, когда ясно раздался треск валежника. Выхватила пистолет.
На поляну вышли двое: впереди шел партизан из караульных, за ним кто-то на поводу вел худущего коня. Васса присмотрелась и затаила дыхание. Медленно закрыла глаза, прижала руку к бьющемуся сердцу и, как во сне, сделала несколько неуверенных шагов. Остановилась, опустила беспомощно руки.
— Юра!.. — прошептала она.
— Вот я и дома… — сказал он, останавливаясь и глядя на нее, веря и не веря, что это явь, а не мечта. Нет, это была она, Васса. Он, охваченный порывом нежности и благодарности, привлек ее, а она, прильнув к нему, застеснялась: за спиной Юрася стоял караульный. Он кашлянул в кулак, попятился:
— Ну, вы сами тут… Васса Карповна, доведите… А мне на свое место возвращаться…
Ему никто не ответил. Сердце Юрася, изнывшее от долгого ожидания, не заколотилось, оно лишь сжалось в светлой надежде. И Васса, без слов, понимая его чувство и осмелев, прижалась лицом к плечу Юрася, пропахшему дымом костров и смолкой хвои. Они стояли молча, и ни он, ни она не заметили, как что-то блеснуло в кустах на другой стороне поляны. Это были очки Варухина, пришедшего вслед за Вассой, чтобы на свободе, в стороне от людей, объясниться с нею окончательно и поставить точки над «i».
— Та-а-ак… — протяжно выдохнул Варухин.
Он постоял еще немного и тихо исчез.
* * *
Как-то Варухин лежал в штабной землянке на самодельном топчане, курил и, пуская кольца дыма, смотрел, как они, вытягиваясь, уплывают в приоткрытую, дверь. Застучали сапоги по деревянным ступенькам, вошел Мясевич. В полусвете землянки его лицо казалось землистым, круглые глаза поблескивали под озабоченно нахмуренными бровями. Молча присел у стола, снял фуражку, на колени положил полевую сумку. Варухин смотрел на него, задрав вверх босые ноги, шевелил пальцами, словно проветривал их. Затем он встал, спросил:
— С чем пожаловали?
— Вот радиограмма. Пусть Присяжнюк даст указание Полухину — срочно передать в Центр.
— Оставьте радиограмму на столе. Антон Сергеевич скоро придет.
Мясевич положил на другие бумаги испещренную цифрами страничку и увидел сбоку стопку листков — боевое донесение Байды, написанное им дважды: для командования отряда и для уполномоченного НКВД. Мясевич машинально тронул тонкие листки, в раздумье выпятил губы. Это заметил Варухин, иронически спросил:
— Интересуетесь приключенческим жанром?
Мясевич посмотрел на него, сказал без выражения:
— Отчет Байды мной давно прочитан.
— Мной тоже. Не правда ли, любопытная штука? Не то Майн Рид, не то Эдгар По… Занятно.
— А что вас смущает?
— Да как вам сказать… в общем-то ничего такого…
— А в частности? — продолжал Мясевич, настораживаясь от туманных намеков Варухина. — Я же вижу: что-то в отчете Байды у вас вызвало сомнения.
— Сомнения? — переспросил Варухин и напыщенно изрек: — Как же еще можно найти истину, если не через сомнение? А что касается этого… — он ногтем постучал по донесению, — то любой может сочинить такое, ежели припрет. Кто и как проверит? Можно нагородить столько подвигов на бумаге, что в пору и Золотую Звезду вешать на грудь. Тут дело еще…
— Что вы имеете в виду?
— Ничего определенного, так, личные впечатления от прочитанного.
— Конкретнее. Меня интересует все!
— Ну хорошо, только без протоколов и прочего… предупреждаю: ничего подписывать не буду. Почему? Знаете, товарищ уполномоченный, мой покойный папа, а он был мудрый человек, учил меня так: «Если ты о чем-то говоришь, старайся не записывать, но что оказалось записанным, не подписывай, ну а если сделал глупость, подписал, то подумай наперед, как отказаться, от своей подписи…» Умен был старик, не правда ли? Так вот, возьмем голые фактики, сшитые Байдой на живую нитку, рассмотрим их в логической взаимосвязи и путем дедуктивного мышления попытаемся создать нечто похожее на гипотезу.
И Варухин, небрежно листая донесение Байды, принялся излагать свои соображения о рейде Купчака. Когда он закончил, Мясевич неожиданно спросил:
— На какой почве происходили у вас столкновения с Байдой?
— У меня? — морща лоб, уставился на него Варухин, затем хмыкнул: — А это уж зря… Я с вами откровенно, а вы… Я в своем стремлении постичь истину не руководствуюсь личными мотивами. Запомните это, — подчеркнул он назидательно.
— Приятно слышать такое, — одними губами усмехнулся Мясевич.
— Но я отвечу на ваш вопрос. Итак, никаких столкновений у меня с Байдой не было, поскольку не было для этого причин. Напротив, я ему помогал, он — мне, как это, в частности, было во время боя в Рачихиной Буде. Про то известно всем. Однако наши отношения ни в коем разе не могут служить поводом… м-м, в общем, Сократ мне друг, но истина дороже.
— А что вам известно… об отношениях Байды с Вассой Коржевской?
Варухин вздрогнул, но, чтобы не выдать волнения, заговорил как только мог медленно и как бы безразлично:
— Вот это меня уж вовсе не интересует. Так что увольте. И знаете, как говорили древние, дочь цезаря вне подозрений…
— Так говорилось о жене Цезаря, — поправил Мясевич, одновременно подумав: «Уж не пытается ли Байда таким путем втереться в доверие командиру? Он вполне мог решиться на такой шаг, чувствуя себя неуверенно. А посредством дочери Коржевского, которую склонил к сожительству, надеется, если он действительно предатель, удержаться на плаву в случае раскрытия его незавидной роли, приведшей к трагической гибели участников рейда. Но все это надо крепко обмозговать, продумать, взвесить и сопоставить».
После разговора с Варухиным Мясевич еще раз прочитал донесение Байды и отметил все неясности и другие, с его точки зрения, натяжки. Он все больше стал склоняться к выводу, что группа Купчака погибла не случайно, а вследствие определенных предательских действий. Почему остался в живых только один Байда? Почему он лишь вскользь упоминает о том, где был и чем занимался после странных приключений с бульбашами? Как ухитрился остаться живым, если кругом были враги, которые к тому же разыскивали его? Кто его ранил и кто лечил ему рану? Он пишет: выходили, мол, добрые люди, патриоты, называет фамилию какой-то Затулы и ее местожительство. Добрые-то они добрые, да как проверишь их доброту? Байда об этом прекрасно знает.
Мясевич допросил Байду. Может быть, он станет путать, изворачиваться? Нет, объясняет спокойно, обстоятельно, допрос воспринимает без обиды и недовольства, как должное, считает: проверка законная, дело нужное. По просьбе Мясевича начштаба Присяжнюк приказал врачу Кобзареву проверить в числе других партизан также Байду на предмет его годности к активной боевой работе после ранения. Кобзарев вынес врачебное заключение: пулевое ранение без повреждения кости не повлияло на состояние здоровья Байды.
Значит, он действительно был ранен, неизвестно только как? Отбивался от фашистов? От бульбашей? Или, может быть, не от тех и не от других? Он сам передал командиру плакат-объявление германских властей с собственным портретом, объявление, якобы расклеенное полицией в местах, где действовала группа Купчака. Странно, каким образом немцы сфотографировали Байду? Объявление гарантировало десять тысяч марок тому, кто поймает «опасного партизанского бандита» или укажет его местопребывание. Не состряпан ли этот плакат абвером умышленно, чтобы облегчить внедрение своего агента? Однако Коржевский и Афанасьев подтвердили, что портрет Байды на плакате сделан по фотокарточке из аусвайса, выданного начальником полиции Кормыгой. Но разве командир и комиссар не могут ошибиться? Опять же история с Куприяном Темнюком. Можно ли оставить без внимания предположение, что это хитрая шахматная игра, при которой жестокий гроссмейстер жертвует пешкой-дядей для сохранения ферзя-себя?
Много противоречивых мыслей возникало у Мясевича при его последующих беседах с Юрасем. Бывали моменты, когда он считал свои подозрения совершенно неосновательными, потому что сердцем понимал: то, о чем рассказывает Байда, выдумать невозможно, все это пережито, все это правда.
Однако он тут же одергивал себя и принуждал смотреть на вещи и события более строго, не допуская никаких послаблений, никаких сочувствий или оправданий. И все же он на этом деле не мог поставить точку, чувствуя, что материал еще не имеет стройного законченного вида, что нет в нем должной железной убедительности. Прошел уже месяц, а «дело Байды» все еще лежало в сумке Мясевича не выясненным до конца…
Тем временем дела в отряде пошли на поправку. Смешанные группы из старых партизан и пополнения каждые сутки уходили на задания и не возвращались без трофеев: продуктов, оружия, боеприпасов, а также и важных сведений о противнике. На их основе и была намечена совместная операция с соседним отрядом имени Щорса, откуда прибыли Присяжнюк и остальные. Партизаны об этом узнали потому, что командир, комиссар и начштаба встречались с представителями того отряда. Что же касается сути операции, то она держалась под строжайшим секретом. Даже Варухин ничего не знал, все разработки по боевому обеспечению выполнял лично начальник штаба.
И вот поступил приказ: готовиться к походу. Лагерь пришел в движение, партизаны получали патроны и гранаты, в пищеблоке выдавали сухой паек: хлеб и сало.
Раздалась команда строиться в колонну. Вперед ушло боевое охранение, за ним двинулись остальные. Никто толком не знал, куда, об этом, как принято, заранее не говорили, но, судя по направлению, можно было догадаться: идут в сторону большого села Серединопутье, где находилась авторемонтная база оккупантов и воинские склады. Но это еще ни о чем не говорило, могли свернуть и на Мигаревку, и на Сосновое — все эти села тщательно разведаны. Максим проверил подходы, определил места, интересующие партизан, количество охраны, ее расположение, оружие и огневые точки.
Юрась после возвращения опять был включен в группу минеров. Он шагал почти в самом хвосте колонны, придерживаясь за обрешетку повозки, полную ящиков со взрывчаткой. На другой подводе везли шанцевый инструмент и трофейный миноискатель, бережно завернутый в тряпки. Максим хоть и докладывал, что немецких мин его разведчикам не попадалось, но чем черт не шутит!
Лесом шли осторожно, укрывались под густыми кронами деревьев. Зеленые, не тронутые косой, усыпанные пестрым разнотравьем поляны пересекали бегом, с оглядкой, и снова шли извилистыми тропами, бурыми от прошлогодних листьев. Ночевать расположились на бугре среди сосен, где посуше и потеплее, зажигать огонь строжайше запрещалось.
На рассвете двинулись дальше. Вскоре перешли старую просеку, обогнули кислое болотце и оказались возле бывшей железной дороги. От нее остались куски ржавых рельсов, скрученных и согнутых, да исковерканные шпалы, меж которых густо топорщился вонючий журавельник. Головные прибавили было шагу, затем внезапно остановились. Юрась продвинулся обочиной вперед — узнать в чем дело. Оказывается, пробку устроили Максим с Кабаницыным, встали верхом поперек дороги. К ним на рессорнике подъехал Коржевский, поговорили о чем-то. Коржевский выбрался из рессорника, пошел вперед, опираясь на суковатую черемуховую палку. За командиром — его ординарцы. Колонна растаяла, партизаны забрались в тень, скрутили цигарки. Солнце еще не выбралось из гущи леса, а духотища — не продохнешь. Вскоре командиров групп вызвали к Коржевскому, а затем последовала команда: всем стать по своим местам и начать скрытное выдвижение на исходные позиции. Колонна теперь распалась на «секции», командиры увели свои группы. Обходную, самую крупную, повел Афанасьев. Коржевский с резервом остался на опушке возле дороги, при нем — начальник штаба, Мясевич, Варухин и ординарцы, чуть в стороне — минеры, которым было приказано находиться поблизости.
Юрась смотрел на Серединопутье, раскинувшееся на двух пологих скатах, меж которых протекала речка, невидимая вдали. Над всеми строениями господствовала церковная колокольня. Коржевский несколько раз ощупал ее взглядом через бинокль сверху вниз и снизу вверх, озабоченно потеребил бороду, затем позвал Максима и показал на колокольню:
— Что это там?
Озадаченный странным вопросом, Максим покосился на товарищей, сказал с запинкой:
— Это приспособление, чтобы звонить… опиум народа.
— Грамотей!.. — рассердился Коржевский. — А если на этом приспособлении наблюдательный пункт или, того хуже, огневая точка?
— Я уже докладывал, товарищ командир, огневых точек в церкви нет, до вчерашнего дня там была конюшня.
— А сегодня?
Ответ Максима заглушил внезапный пушечный выстрел. У начальника штаба от неожиданности вытянулось лицо. Пушка выстрелила опять. Первая мысль была: стреляют немцы, но пальба доносилась из леса по ту сторону села. Коржевский посмотрел на часы, вскричал с негодованием:
— Ах, растяпы, что делают! Это ж твои бывшие соратники ударили раньше времени! — напустился он на Присяжнюка. — Мы же только начали развертывать свои порядки. Тьфу! — он свирепо ударил палкой об землю. — Согласовывали, расписывали, утрясали… Кто ж так воюет?
Присяжнюк недовольно передернул плечами.
— Без единого командования всеми партизанскими силами района много не навоюем. Отсутствие четкой координации всегда приводит к срыву замысла. Я это предсказывал.
— Бросьте вы свое доктринерство, пророк… — отмахнулся Коржевский и опять стал глядеть в бинокль. — Группа Афанасьева еще не вышла на позиции… — молвил он озабоченно, ни к кому не обращаясь.
Присяжнюк было смутился, затем веско, с некоторой торжественностью в голосе сказал:
— За такие художества надо расстреливать.
— О чем вы говорите? — повернулся к нему Коржевский и, выдернув карту из его рук, черкнул по ней карандашом, расписался и разослал ординарцев к командирам групп с изменением боевого задания.
Юрась, смутно представляя, что происходит, чувствовал, однако: случилось досадное недоразумение, кто-то в чем-то просчитался и нарушил первоначальный план боя. Стреляет, почему-то одна пушка, винтовки молчат, и вообще непонятно, отчего такое вялое начало. Впрочем, перестрелка стала, кажется, сильнее, но Коржевский явно недоволен. Опустил бинокль, забрался в рессорник, показал жестом: «К бугру!» Наперерез ему вывернулся ординарец, доложил:
— Наши обошли село с трех сторон, все пути перекрыты!
— Кой черт перекрыты! Дорога на Мигаревку не перерезана. — Коржевский написал на листке несколько слов, передал ординарцу. — Давай! Одна нога здесь, другая — там! На словах передай всем: перерезать дорогу во что бы то ни стало!
Ординарец пришпорил коня. Коржевский доехал до бугра, вылез из рессорника. Сквозь утреннюю дымку видны фигурки партизан, залегших на подступах к селу. Они кажутся сизыми, расплывчатыми. Умолкнувшая было пушка снова забухала, изменив цель. Теперь снаряды ложились на Мигаревской дороге.
— Докумекали, вояки, когда все испаскудили! — выругался Коржевский.
И тут над мглистыми кронами деревьев по ту сторону села рассыпалась зелеными искрами ракета. Коржевский вздохнул с облегчением: Афанасьев оседлал дорогу. Крикнул через плечо:
— Общий сигнал наступления!
Варухин выстрелил из ракетницы, и стекла его очков засветились красным светом. Партизаны тяжелым бегом пустились к селу, но время было упущено, внезапности не получилось. Фрицы разобрались в обстановке и встретили партизан ураганным огнем. Партизаны залегли. Как их поднимешь, если пулеметы ведут именно с колокольни круговой обстрел? В село прорваться невозможно, а на затяжной бой не хватит боеприпасов. И все же кто-то пытался прорваться. Юрасю было видно, как несколько человек вскочили и тут же опять попадали.
— Ординарец!.. — крикнул Коржевский не оглядываясь. Никто не отозвался. — Эй, вы, кто там? — повторил он нетерпеливо.
— Все в разгоне, — ответил Присяжнюк.
— Любого разведчика ко мне!
Подъехал Кабаницын, с седла нагнулся к командиру.
— Скачи к тем болванам с пушкой, передай: если сейчас же не подавят пулеметы на колокольне, я расстреляю их собственной рукой! Вы, Антон Сергеевич, останетесь за меня, — повернулся он к Присяжнюку.
Тот козырнул. Коржевский поковылял к залегшим партизанам. Он шел, а перед ним курилась земля. Он шел, пока с него не сбило фуражку и самого не бросило на землю. Пополз ловко, пружинисто. Партизаны увидели рядом своего командира, зашевелились, стали передвигаться ползком, распластываясь.
По ту сторону села стрельба разгоралась все круче. Немцы под прикрытием пулеметов, установленных на колокольне, старались смять группу Афанасьева. Юрася так и подмывало ринуться на помощь другу. «Командир под огнем, комиссар врукопашную дерется, а мы прохлаждаемся на НП!» — злился он.
Вдруг точно колючий холодок пробежал по спине Юрася. Он посмотрел на саперную повозку и метнулся к ней.
— Опорожняй, живо! — крикнул он, подбегая.
Минеры, не понимая в чем дело, приняли слова Юрася за приказ, исходивший от старшего начальства, проворно выбросили из повозки имущество.
— Давай веревку и ящик шнейдерита! — продолжал командовать Юрась, вскочив в повозку.
Минеры притащили требуемое, и он понесся целиной к дороге.
Вот оно, село, виднеется, из-за бугра! И колокольня треклятая — доплюнешь, кажется… «Эх, была не была! Лишь бы в проулок проскочить, а там мертвая зона, пулеметы не достанут». Юрась погрозил кулаком: «Я вас выкурю!» И развернул лошадей.
— Стой! — требовательно раздалось сзади.
Юрась оглянулся. К повозке бежал Мясевич.
— Вы куда? — крикнул он хрипло, снимая автомат с плеча.
— Приказано на колокольне уничтожить пулеметы.
Мясевич не спросил, кто приказал. Он молча полез в повозку. На лице Юрася не то удивление, не то удовлетворение. Подумал: «А он все же молодчага!» И, махнув вожжами, свистнул. Повозка рванулась, колеса разгромыхали по кочкам, заклубилась, вздымаясь, серая пыль. Юрась гнал лошадей, вихляя с обочины на обочину. Вокруг свистели пули. Рот Юрася широко открыт то ли от крика, то ли от бешеной тряски. Повозку швыряло, подбрасывало, автомат, свисавший с шеи, больно колотил в грудь, гимнастерка на спине вздулась пузырем. С грохотом влетели в село, свист пуль прекратился. Юрась остановил лошадей возле высокой густой сирени, оглянулся. Мясевич ел его глазами. Юрась ему подмигнул: мол, порядок — и выскочил из повозки. Впереди за домом — церковная площадь. Осторожно высунулся, дуло автомата направил на звонницу, дал очередь и в досаде стукнул кулаком по стенке. Далеко, так гадов не выкуришь. Покосился на Мясевича, тот молча и выжидательно смотрел.
«Хм… а чего он за мной увязался? Жить надоело, что ли? — только сейчас пришел в голову Юрася этот вопрос. — Что ж, раз так…»
Юрась быстро отцепил вожжи, достал из повозки моток веревки, срастил, крикнул Мясевичу весело:
— Сейчас они у нас будут махен фай-фай!
Слова Юрася заглушило разорвавшимся поблизости снарядом. Юрась крикнул на ухо Мясевичу:
— Бегите вон туда, за кирпичный столб ограды, а я вас прикрою. Потом меня прикроете. Бейте по звонарям, не давайте нос высунуть! Ну, давайте живее!
Мясевич стоял и напряженно хлопал глазами. Происходит что-то невероятно странное, сбивающее его с толку. Ведь он пустился в эту рискованную вылазку лишь затем, чтобы разоблачить Байду, если тот, используя момент боя, решится перебежать с важными сведениями к врагу. А что получается? Байда им командует! Байда дает указание, как бить фашистов!
Потерявший терпение Юрась схватил Мясевича за плечо, встряхнул:
— Ты что, боишься? Тогда уматывай и не мешай!
Злость и чисто мужская обида перехватили горло Мясевича. Не рассуждая, не думая вообще, стремглав бросился к церковной ограде. Бежал зигзагами, согнувшись. По нему с колокольни дали очередь, но поздно: Мясевич — за надежным укрытием. Обернулся. Юрась ему ободряюще махал. Поднял вверх большой палец — подал сигнал. Мясевич ударил из автомата по проему звонницы, а Юрась тем временем, взвалив на плечо ящик со взрывчаткой, бежал на паперть. Вот он уже под карнизом у входа, толкнул дверь — не поддается, заперта изнутри. На голову посыпались обломки штукатурки. Это вражеские пули сбивают куски карниза. Чепуха… Вот ежели шарахнут гранату!..
Поеживаясь, Юрась проворно привязал к веревке камень, размахнулся, бросил вверх, стараясь накинуть конец на воронку водосточной трубы. Не попал. Сверху не переставая сыпалась кирпичная крошка: пулеметчики продолжали стрелять по карнизу, мешали Юрасю. Мясевич снова открыл огонь. Пулемет тут же умолк. Юрась забросил свою «колотушку» вторично, на этот раз удачно. Поскорей опустил ее вниз, заарканил ящик со шнейдеритом, вставил запал с кусочком бикфордова шнура.
У стены что-то прошипело. Юрась мигом распластался на паперти, и в этот же момент за оградой грянул взрыв. За ним другой, третий. По ступенькам застучали осколки. Юрась, не зная, что это артиллеристы выполняют старательно приказ Коржевского зажег шнур, и, поднатужившись, вздернул фугас под самую крышу. Конец веревки привязал к дверной ручке — и ходу!
Из-под ног брызнула земля. «Уснул чертов Мясевич, не видит, что лупят по мне!» — возмутился Юрась, заскакивая за спасительный столб ограды. Провел руками по взмокшему лицу и чуть высунулся посмотреть, горит ли бикфордов шнур, но не успел: кирпичный столб, за которым он прятался, вздрогнул, и Юрася швырнуло в сторону. «Зн-н-н-н…» — с ломящей болью заныло в его ушах… Он лежал навзничь, оглохший. Видел небо, видел церковь, но без колокольни: на ее месте клубилась бурая пыль.
Юрась с трудом сел, пошевелил руками, ногами — вроде на месте. В голове шум, во рту сухая кислятина. Вставал медленно-медленно, как столетний дед. Вокруг — пусто, точно взрывом шнейдерита смело всех на свете. Качаясь, пошел вдоль ограды, перебирая руками прутья, чтобы не упасть. Вдруг в трех шагах от воронки увидел Мясевича. Он лежал неподвижно, осыпанный комьями земли, правая рука неестественно вывернута, автомат валялся в стороне, из разорванной сумки высыпались различные бумаги.
Юрась пожалел отважного человека горькой мужской жалостью. Надо же, как не повезло — погиб от своего же снаряда! Юрась поднял его автомат и стал собирать запыленные листки. Внезапно взгляд его привлекла страничка с двумя стоящими рядом фамилиями, выведенными четким почерком Мясевича, однако он читать не стал, пересилив в себе любопытство. И не просто любопытство, а жгучий интерес. Ему страшно хотелось узнать, почему фамилии Байды и Вассы Коржевской соседствуют в бумагах Мясевича, чем привлекли к себе его внимание. Юрась вложил листки в сумку, приструнив себя: «Нельзя заглядывать в чужие бумаги. Нечестно».
В конце улицы показались вооруженные люди. Впереди шагал Коржевский, опираясь на палку, за ним — партизаны. И тут Юрась, подумав о дальнейшей судьбе Вассы, повернулся и пошел назад за церковную ограду, в заросли, где неясно обозначались чьи-то заброшенные могилки. Присев возле них, он быстро проглядел несколько страниц и содрогнулся. До сих пор не боявшийся ничего, он вдруг почувствовал себя беспомощным перед клеветническими показаниями Варухина. Но это длилось секунды. Он скомкал листки, затолкал их в сумку, с ожесточенной горечью выдохнул сквозь зубы:
— Погиб ты, Мясевич, геройски, а зря. Не поверил мне, все хотел убедиться. Вот и убедился… Ну что ж! Пусть и бумаги твои следом за тобой идут…
Юрась сунул в сумку гранату, выглянул из кустов. Партизаны топтались возле убитого Мясевича. Юрась взялся за кольцо гранаты, и вдруг его рука медленно опустилась. Подумал с презрением к себе: «Струхнул — и в кусты? Боишься, что узнают о клевете другие? Так ведь и нужно, чтоб узнали! А если товарищи этому поверят, если посчитают меня предателем? Что тогда?..»
Юрась встал, вылез из кустов, медленно направился к Коржевскому.
Приблизившись, он доложил о подавлении огневой точки на колокольне, обстоятельствах смерти Мясевича и протянул командиру его сумку.
— Чудак человек! Зачем понесло его в эту катавасию — ума не приложу, — пожал досадливо плечами Коржевский.
— Объяснение в его бумагах.. — хмурясь, сказал Юрась.
— А что там?
— Посмотрите.
— Ладно, после… — махнул рукой Коржевский, увидев скакавшего на коне связного от Афанасьева.
Тот доложил, что сопротивление противника подавлено, захвачено оружие и много других трофеев! Потери еще не подсчитаны. Склады и ремонтные мастерские в руках партизан.
Стрельба на Мигаревской дороге утихла. Из погребов и подвалов начали выбираться перепуганные женщины и дети. Стали поступать сведения и от остальных командиров боевых групп, свидетельствующие о том, что операция в целом удалась.
Возле Коржевского вертелся, гарцуя на рыжем коне, незнакомый парень в каракулевой кубанке с ярким малиновым верхом и с блестевшей на ней звездой, вырезанной из консервной банки. Выслушав донесения связных, Коржевский спросил у бравого парня:
— А у тебя что?
Тот вскинул руку к головному убору, звонко отрапортовал:
— Товарищ командир, я из отряда имени Щорса. Ваше приказание выполнено! Огнем моего орудия огневая точка на колокольне уничтожена!
— Че-е-го? — протянул Коржевский.
Юрась никогда бы не подумал, что командир за секунду может так измениться. До этого стоял усталый, ссутулившийся, опираясь на палку, а тут вдруг преобразился. Вытаращился на лихого артиллериста да как рявкнет:
— Пошел ты к…
И отвернулся, возмущенный до крайности. А ошалелый артиллерист хлопал глазами, ничего не понимая, пока ему не объяснили, что произошло на самом деле.
На площади возле церкви тарахтели повозки, суетились партизаны. Они таскали со склада мешки, ящики и все это грузили на подводы. Возле бойцов шумела деревенская детвора. Взрослые поначалу осторожно, а дальше все смелее расспрашивали о войне, о жизни в советском тылу, о том, что происходит на фронте. Радист Полухин на всю мощь включил радиоприемник, и люди впервые за год услышали собственными ушами сводку Совинформбюро из Москвы. Сводка была неутешительной, фашисты начали наступление на юге и продвинулись к Донбассу и на Харьковском направлении.
Юрась с минерами лазал по темному складу, вытаскивал во двор ящики с толовыми шашками, мины, гранаты, запалы, сортировали их. В помещении было душно, пахло чем-то едким. У Юрася подкатывала к горлу тошнота, от липкого пота рубашка стала мокрой. Сказывалась контузия. В ушах еще нудно звенело это бесконечное «зн-н-н…». Вдруг он стал куда-то проваливаться и, чтобы не упасть, прислонился к стене. Минеры заметили неладное, подбежали к нему.
— Посиди, мы сбегаем за Вассой, пусть даст лекарства.
— Не надо, — отстранился Юрась.
— Тогда полежи в холодке, без тебя все перетаскаем…
Юрась спустился к речке, разделся, постирал портянки и вымылся. Прохладная вода не бодрила. Вытянулся в тени под вербой, положил на лицо мокрый платок, но все равно одолевала тошнота. Вдруг речка заволновалась, перекосилась, стала запрокидываться, падать, и мрак затмил глаза…
Юрась крепко спал. Очнувшись, он не мог сразу сообразить, сколько сейчас времени и где находится. Стал напрягать память, приподнял голову и… увидел Вассу. Она, раздетая, задумчиво стояла у воды, и ее белое тело после купанья светилось под розовым солнцем и сверкало каплями воды.
«Какая красивая!» — ахнул Юрась, будто увидел ее впервые, и волна нежности поднялась в груди.
Васса, вскинув руки к затылку, поправляла волосы, и он снова подумал: «Какие красивые у нее руки!» А она стояла, не замечая его в высокой траве под вербой, и светлое, как бы озаренное лицо ее, отраженное речной заводью, румянилось, а губы затаенно улыбались чему-то…
Васса вошла в жизнь Юрася так легко и просто, будто давно уже подобрала к ней заветный ключик. Особенно близки стали они с той майской соловьиной ночи.
Юрась смотрел сейчас на Вассу и хотел взять ее на руки, поднять высоко над всем светом, к самому солнцу!
— Васенушка! — безмолвно воскликнул он, задыхаясь от восторга.
Васса круто повернулась, словно услышала зов Юрася, хотя он по-прежнему лежал не шевелясь. Она с опаской прикрыла ладонями грудь. Но тут же выпрямилась, позвала:
— Юра! Где ты?
Он поднялся и, улыбаясь, шагнул к ней. Она, раскинув руки, бросилась к нему, обняла на миг, стыдливо ойкнула:
— Фу! Бессовестная… совсем раздетая…
Юрась прижал ее к себе.
— Я все село обегала, искала тебя. Мне сказали, что тебе плохо. Что случилось, милый? Контузия?
— Нет, соскучился по тебе, поэтому…
— Перестань! Это у тебя рецидив зимней контузии!
Он обрадовался, что Васса ни о чем больше не спрашивала и только порывисто гладила его волосы. Он заглянул ей в глаза — ясные и прозрачные. Был в них и новый свет, сквозь этот свет он видел ее душу и понял: ей можно все рассказать, она поверит, как верила прежде.
Васса подавила вздох, молвила с укором:
— Как ты рисковал там, на площади, на глазах у немцев! Ведь и с тобой могло случиться то же, что с Мясевичем!
— Каждому свое. Отец ничего не говорил тебе о нем?
— Когда же, Юра? Я едва отпросилась у Кобзарева, все бегала по селу, тебя искала. А что Мясевич?
И тогда Юрась, чуть подумав, рассказал Вассе про то, чему был сегодня свидетелем и какой прочитал документ, заготовленный Мясевичем.
Глаза Вассы потемнели от горечи, переполнившей ее. Она быстро надела платье, и вместо бело-розовой богини перед Юрасем предстала суровая партизанка.
— Хорошо, что ты все рассказал мне. И что бумаги Мясевича отцу передал… Ты остался таким, как ты есть. А теперь пусть все узнают, кто есть кто.
Васса взяла Юрася за руку, повела к берегу. Сели, опустив ноги к воде, долго молчали, слушая переклик голосов на селе, и смотрели в серебристое зеркало реки, покрывавшееся синью заката. Прошло несколько минут, прежде чем Васса раздумчиво сказала:
— Юра, мне кажется, останься Мясевич в живых, он не пустил бы в ход приготовленную бумагу. Нет. После нынешнего вашего совместного боя напрасны были бы старания убедить его, что ты виновен в гибели группы. Он бы не поверил, как не могу и не хочу верить я в отсутствие человеческой совести. Иначе все теряет смысл: наш труд, борьба, жертвы, самоотречение… Ведь так? Или я не понимаю?
— Я не сумею сказать яснее и лучше, чем ты.
Они опять замолчали, прильнув друг к другу. Неподалеку заквакала лягушка. Юрась задумчиво грыз былинку. От нее исходив тонкий запах чего-то свежего, очень знакомого, но он не мог вспомнить, чем же она пахнет. У земли тысячи запахов. Все на свете чем-то пахнет: и труд, и сон, и радость, и даже горе! Все! Надо только разобраться, уметь чувствовать. На самом деле, разве не пахнет работа потом? Или когда горе гнет-корежит тебя, разве не кажется, что ты опускаешься в могильную сырость?
— А ты любишь детей? — спросила неожиданно Васса.
Раньше Юрасю как-то не приходил в голову этот вопрос. И он ответил:
— Кто же не любит детей? Конечно, ребятишки мне нравятся. Очень забавные они, эти мальчишки и девчушки… А почему ты завела речь о…
Васса глотнула воздуха, хотела сказать: «Потому, Юра, что у нас с тобой тоже кто-то будет…» Но в горле запершило, и она, внезапно оробев, прошептала с запинкой:
— Ты не замечаешь, какой я стала…
Юрась порывисто повернулся к Вассе.
— Так ты…
— Да… — выдохнула она, глядя в землю.
Юрась взъерошил свои нечесаные волосы, растерянно спросил:
— Тогда где же нам расписаться?
— Расписаться? — пристально посмотрела на него Васса.
Взгляд у Юрася твердый и нежный, в нем спокойная сила и уверенность.
— Тебя больше всего беспокоит отсутствие в наших лесах загсов-канцелярий? — спросила она с явно отцовскими интонациями в голосе.
Юрась смущенно кашлянул:
— Извини, я просто одурел от радости.
— Мне бы хотелось получить только одну-единственную бумажку-гарантию, — сказала Васса.
— Какую гарантию?
— Если родится у нас сын, чтобы он никогда не страдал, не воевал…
— Я бы тоже хотел, чтоб никогда не было войны, да только живем мы не на облаке… А мужчине положено отроду защищать родной очаг.
— Вас, нынешних мужчин, народ будет помнить всегда.
Грустная усмешка скользнула по лицу Юрася, он сказал в раздумье:
— Да! Будет помнить кровь, невзгоды, нелегкий труд и смерть, помноженную на смерть. Ну, еще генералов да маршалов — их мало, а нас…
Больше Юрась ничего не сказал. Принадлежа к военному поколению, которое видело муки и слышало предсмертные вздохи прежде вздохов любви, он не знал, останется ли сам или кто-то из его товарищей в живых хотя бы для того, чтобы вспомнить добром и пересчитать тех, кого уже не будет на свете…
ОВЕЧИЙ РЕЙС
После лихого взлета с немецкого аэродрома на трофейном «хеншеле» я наконец смог выполнить данное Афанасьеву слово приземлиться у него вместе с самолетом. Полгода прошло с тех пор, и вот я опять лечу в отряд «Три К». Ночь. Тяжело груженный «ЛИ-2», горстка зеленоватых вибрирующих стрелок и циферблатов перед глазами, над головой звезды, впереди нечеткая линия горизонта. Все смазано, все неопределенно, как и наша летная фронтовая жизнь. Когда внизу тьма, когда по тебе не стреляют — это беспокоит.
Подает голос штурман:
— Не нравится мне, командир, кухня небесная…
— Хе! Мало ли чего нам с тобой не нравится!
— Правда, пахнет серьезно грозой.
— Не выдумывай. Ночь посмотри какая!
— Ночь-то еще не кончилась… — вещает штурман многозначительно.
Летим еще минут двадцать, и я начинаю убеждаться, что штурман, пожалуй, прав: треск в наушниках все жестче, затем, словно от пожара, на горизонте начинает мигать голубым светом. Впереди действительно гроза, и никуда от нее не денешься, все перекрыто наглухо. Обойти? А сколько надо обходить? На войне никакая метеостанция не скажет тебе, как велик грозовой фронт. Вернуться назад?
Я посмотрел на второго пилота Николая Подстрекалова. Лицо его облито синеватым мерцающим светом — на консолях крыльев самолета непонятно что творится: как горящий газ, фантастическим свечением истекает из организма машины статическое электричество. Я зачарованно смотрю на редкое явление, не думаю о том, что ждет меня впереди.
А там стена облаков, она кажется бетонной. И мне предстоит в нее врубаться. Воздушные потоки достают до нас и принимаются трепать самолет, швыряют, как волны щепку. Конструкция потрескивает и, кажется, охает, а на борту важные грузы и пассажир, представитель партизанского центра Косяченко. Он появляется в кабине за моей спиной, кричит в ухо:
— Что происходит?
Я не отвечаю, спрашиваю по СПУ второго пилота:
— Возвращаемся или попробуем обойти грозу?
Второй пилот впился неотрывно взглядом в приборы, думает. Самолет то и дело попадает в струйные потоки, в завихрения, резко проваливается и дрожит. Нас отрывает от сидений, привязные ремни врезаются в плечи, затем наступают секунды невесомости, отчего пыль и мусор из всех закоулков летит нам в лицо.
— Что происходит? — восклицает опять представитель центра Косяченко.
Я оглядываюсь. Он, вцепившись в какой-то выступ фюзеляжа, парит, дрыгая ногами в воздухе. Смешно. Однако я нажимаю кнопку СПУ и строгим тоном объявляю выговор борттехнику Симакову за плохую уборку кабины.
— Есть выговор! — звучит в ответ, и следом голос радиста:
— Командир, я ничего не слышу, разряды не дают связаться с базой. С меня сыплются искры, командир!..
— Не подожги самолет, — отвечаю. Что еще скажешь на глупую информацию?
— Попробуй нырнуть под облака, командир!
Это штурман советует. Мудре-е-ец… Видимость нуль, молнии слепят, штормовой ветер несет, присасывает нас к отвесным скалам мрачных туч, но другого выхода нет, и я решаю идти под облаками. Только выдержит ли самолет? Не знаю. Нас никто не видит, не слышит, и мы никого. Я толкаю штурвал вперед и веду машину под несущиеся навстречу кряжистые грозовые громады. При частых взблесках молний видно мокрое от пота лицо второго пилота, губы стиснуты так, что кажется, их вовсе нет. Руки немеют от усилий, порывы ветра кидают на нас водяные заряды, мы не ведем самолет, а отбиваемся от могучего натиска стихии. Мы в кипящем котле.
Вдруг — тр-р-рах! Справа рядом огненная развилка молний. Инстинктивно бросаю самолет влево и вижу: на том месте, откуда сейчас только ускользнул, — яркие вспышки, еще и еще. Проклятье! Это же зенитки! Бьют по мне. Взгляд вниз: невидимая земля сверкает короткими взблесками. Вот так номер! А у меня высота семьсот метров, самый раз для фашистских зенитчиков. Они опять берут в огненные клещи.
— Куда вы залезли? — трясет меня за плечо представитель Косяченко. Он в проходе позади меня. Нашел время задавать дурацкие вопросы! Я молча делаю противозенитный маневр, перегрузка прижимает представителя к полу, и голос его доносится снизу:
— Я не за себя беспокоюсь, а о сохранности важных военных грузов, вверенных мне высшим…
Внезапный треск и брызги огня. Прямое попадание! Чем-то обожгло ногу. Вижу слева от себя пробоину в полу кабины, посеченные осколками приборы, течет масло… красное… Нет, это кровь…
— Командир, ослабь управление! Мы кабрируем на опасных углах!
«Хрен с ними, с углами, зато вышли из-под обстрела». Бросаю штурвал, освобождаю педали. Кабина забрызгана кровью. Борттехник помогает мне бинтовать ногу. Грозовой фронт, к счастью, невелик, молнии остаются позади, болтанка постепенно утихает. Подстрекалов старательно ведет самолет, я сижу боком в кресле и морщусь от боли. Начинает светать. Впереди небо чистое, густо-синее. Проходит еще минут пятнадцать полета, и раздается возбужденный возглас штурмана:
— Вижу костры! Вон там… — показывает рукой.
Я смотрю. Костры горят правильно.
— Делай разворот и выпускай шасси, — приказываю Подстрекалову.
— Есть!
Это была первая самостоятельная посадка второго пилота на партизанскую площадку, и справился он отлично. Встречал нас Афанасьев со своими парнями, поднялся ко мне в кабину.
— Ну, чертяка полосатый, что с тобой делать? Опять не долетел по-человечески… — напустился он на меня, обнимая и целуя троекратно. — Не умеешь летать, так уж не рыпался бы!.. То самолет ему подавай для возвращения домой, то скорую помощь к трапу. А кость не перебита? — спросил он с опаской. — А ну, подними конечность!
— Пожалуйста! — продемонстрировал я пустячность ранения.
— Ладно, поедешь в лагерь на рессорнике.
— Увы, Илюха, в этот раз я не «ля визитер». У нас ремонт. За ночь наломались, намотались, отдохнуть надо перед полетом. Ты пришли к нам милосердную сестричку Вассу, она уже отпаивала меня однажды зимой, знает…
— У нас есть настоящий хирург, дипломированный. Пришлю его.
К самолету подогнали лошадей в упряжке, привязали веревку за стойку дутика, потащили с посадочной площадки под высокие деревья в укрытие, замаскировали. Я устроился под дубом на расстеленных моторных чехлах. Стало совсем светло. Афанасьев подсел ко мне, налил из фляжки спирта, и мы выпили за встречу. Боль в ноге немного притупилась. Афанасьев пошел отдавать распоряжения, партизаны принялись выгружать самолет, а я прикорнул.
Разбудил меня доктор Кобзарев. Он не стал ковыряться в ране, сделал укол от столбняка, перевязал заново, сказал:
— Долетите… А дома почистят как следует.
До двух часов дня экипаж ремонтировал самолет, затем, пообедав, легли спать перед ночным полетом.
…Афанасьев приехал под вечер. По виду его я понял: что-то стряслось.
— Ну, что скажешь нового, комиссар? — спросил я его пободрее.
Он присел рядом, хлопнул ладонями по коленям.
— Какой я, к чертовой матери, комиссар!
— Почему это?
— Потому, что не умею настоять на своем, иду на поводу у других! — воскликнул он, зажигаясь, и загорелые пальцы его нервно затеребили мочку уха.
Я пожал плечами:
— Может, объяснишь все-таки?
Афанасьев махнул рукой.
— Навоевались сегодня — во! — провел он ребром ладони по своему горлу. Ему, видно, тяжело было говорить, но все же из его отрывистых фраз мне стало ясно, что случилось.
Приехав в лагерь, Косяченко провел с командованием беседу. В Москве, сообщил он, состоялось совещание руководства партизанским движением Украины и Белоруссии, на котором были изложены мнения о методах партизанской борьбы и об изменениях тактики боевых действий в зависимости от положения на фронтах. Назрела необходимость создания больших партизанских соединений для усиления ударов по тылам врага, для глубоких рейдов по оккупированной территории и отвлечения сил противника на себя.
Коржевский посмотрел многозначительно на Афанасьева: мол, ну что я тебе говорил? Пришло наше время!
— Непосредственной задачей украинских групп, — продолжал Косяченко, — является нанесение ударов по коммуникациям врага. Постепенно отряды области и соседи будут собраны в мощный кулак, но до этого необходимо выполнить ряд крайне нужных и весьма серьезных диверсионных операций. Отряду «Три К», поскольку он имеет определенный опыт, поручается нанести удар по одному из вражеских аэродромов бомбардировщиков. Окончательно цель будет указана по радио шифровкой.
После беседы Косяченко распорядился собрать личный состав отряда, он выступит с информацией о положении на фронтах и в советском тылу, а затем выполнит приятную миссию: от имени Верховного Совета СССР вручит партизанам награды.
Люди, свободные от дежурств и срочных работ, были построены, и после политинформации началось вручение правительственных наград, которые привез с собой Косяченко.
Адам Чубовский награждался посмертно медалью «За отвагу». Следующим был Варухин, получивший орден Отечественной войны II степени за спасение в бою раненого командира.
Афанасьев в свое время был категорически против представления Варухина к награде. Он достаточно глубоко знал психологию и моральные качества партизана Варухина, и даже спасение командира не изменило чувства устоявшейся антипатии к нему. Кроме того, Афанасьев считал, что оказание помощи раненому не подвиг, а святая обязанность каждого бойца, каждого партизана.
Коржевский тогда возразил:
— Ну, Илья, не ожидал я от тебя такой сверхпринципиальности… Можно подумать, что подобные события случаются ежедневно или что тебе наплевать, если б я, раненный, попал тогда к немцам…
— Да не в вас дело, Карп Каленикович, речь о Варухине. Могу поручиться чем угодно: на подвиг он не способен, не был он под огнем в том бою, мне достоверно известно. В землянке отсиживался, когда другие в это время…
— У тебя против Варухина предубеждение, я знаю. Может быть, ты и прав в какой-то мере, но в данном случае… Переносить личные антипатии на важные… Пойми, мы представляем к награде не просто личность Варухина, а… если можно так сказать, символ, что ли, для примера другим.
Коржевский не убедил Афанасьева, но и Афанасьев не разубедил командира. И вот Варухин первым в отряде получает орден.
Максима Костылева на базе не было, когда вручали награды, и Косяченко отложил медаль его в сторону. Максим появился в конце церемонии. Хмурые, усталые разведчики спешились, сняли с седла раненого товарища, повели в лазарет.
Позавчера они разведали, что в бывшую колхозную кошару возле деревни Кузяки согнали овец для отправки в Германию. Потолковав с жителями и понаблюдав за «объектом», Максим решил взять на базе подкрепление, захватить овец и угнать в лес. Летом мясо хранить негде, а тут живое подспорье для скудного партизанского котла. Коржевский одобрил задуманную операцию. Спустя некоторое время Максим, вернувшись, доложил, что задание выполнить не удалось. Если вчера в Кузяках околачивалось несколько полицаев, то сегодня там не меньше взвода немцев, вооруженных двумя станковыми пулеметами. Разведчики едва ноги унесли — такого жару задала им охрана.
На общем торжественном фоне рапорт Максима прозвучал как-то не «в жилу». Досадно, конечно, что в такой день лихим парням Костылева не удалось провернуть дело с овцами, но и винить их было бы несправедливо. Немцам, возможно, кто-то донес, что партизаны заинтересовались кошарой, и вот результат…
…Самую просторную землянку украсили зелеными ветками, выскоблили столешницу, поставили две бутылки с самогоном. Награжденные уселись за стол. Женщины принесли противень с жареными карасями, наловленными в лесном озерке, выставили миски с картошкой и вареной дичью. Налили в кружки, выпили за победу, по второй — за здоровье и боевые успехи награжденных. Землянка загудела.
Максим сидел мрачный и молчаливый, никак не мог прийти в себя после неудачной вылазки, зато Варухин был, что называется, наверху блаженства. Сидя наискосок от Косяченко, чокался со всеми, улыбался, сияя стеклами очков, острил. Затем попросил слова.
Коржевский постучал финкой по бутыли с самогоном, как, бывало, стучал карандашом по графину с водой на бурных заседаниях райисполкома. Утихло.
— Товарищи! — сказал Варухин, вставая. — Наш дорогой гость с Большой земли подробно рассказал нам, как не покладая рук трудится наш народ. Тяжело приходится нашей Родине, но ни на фронте, ни в тылу уныния нет. Многие рабочие живут в цехах, куют для армии оружие, а питаются чем? Получают по продкарточкам крохи. Товарищи, ведь мы же можем, так сказать, внести свою скромную лепту: отбить продовольствие у врага и послать нашим людям за линию фронта. Ничего сложного: надо немедленно небольшой группой совершить налет на Кузяки, захватить овец и загрузить ими самолет. Зачем машине улетать порожней? Прошу командование позволить мне с добровольцами выполнить это задание.
Косяченко и Присяжнюк похвалили инициативу Варухина, Коржевский призадумался. Оно бы, конечно, неплохо послать на Большую землю свежатинки, но то, что на эту операцию вызвался писарь…
Тут, словно вторя мыслям Коржевского — настороженным и смущенным, — заговорил Афанасьев:
— Операция не так проста, как это кажется Варухину. Уж если опытные разведчики не добились толку, то что сумеет малочисленная группка?
Коржевский рассмеялся:
— Ты, Илья Иваныч, готов, как я вижу, весь отряд поднять в поход на баранов…
— На немцев, товарищ командир, а они не бараны, — уточнил Афанасьев. — Уж если посылать, то посылать надо взвод с настоящим командиром и не с бухты-барахты. Нужна предварительная тщательная доразведка.
— Пока будем собираться да доразведывать, в Берлине овец сожрут.
Коржевский покрутил головой, ему было не по себе. Чертов Варухин затеял неуместную катавасию в присутствии высокого гостя… Цыкнуть бы, но нельзя, получится, будто командир зажимает боевую инициативу молодежи, осторожничает.
И действительно, представитель весьма внимательно прислушивался к препирательствам, неопределенно усмехнулся. Потом спросил Афанасьева, сколько времени займет подготовка к заданию. Тот подумал, посмотрел на Максима и твердо заявил:
— Сутки.
— Что ж, сутки так сутки, — протянул Косяченко рассудительно. — Если что-то у вас получится, пришлите подарок следующим самолетом.
Наступила неприятная тишина. По напряженным лицам партизан проскользнуло разочарование, лишь Варухин не мог никак угомониться. Вскочил, протянул руку вперед (впечатляющий жест, подмеченный у одного киноактера):
— Что ж это такое, товарищи! Мы рвемся в бой с заклятым врагом, а нам говорят: «Стоп! Сдай назад!» Гасят в сердцах живой партизанский огонек! Уговаривают: «Не спешите. Подумайте, прикиньте, пока мы будем стратегические планы разрабатывать», — быстрый взгляд в сторону Афанасьева, вызвавший у партизан понимающие улыбки. — Я даю слово чести: трофеи будут доставлены сюда через три-четыре часа. Разрешите?
— Нет! На авантюру я согласия не даю! — отрезал Афанасьев сухо.
Видимо, эта категоричность, это упорство и заели Коржевского. Потер бороду, поглядел себе под ноги, приказал непреклонным тоном:
— Варухин, приступайте к подготовке. Сколько времени понадобится?
— Пять минут!
Коржевский поморщился.
— Через час доложите состав группы и план действий.
Партизаны высыпали из землянки, завели патефон и под его хриплые звуки стали собираться.
Афанасьев решил ехать к самолету, поговорить с экипажем. Хотел было оседлать коня и не мог, его давила угнетающая тоска от предчувствия какой-то беды. Ощущение было настолько определенным, настолько ясным, что все личное — отвращение к Варухину, обида на Коржевского — отступило в тень как нечто второстепенное, а главное — судьба людей, оказавшихся под командой писаря, — заняло все его сердце.
Расстроенный, томимый тревогой, он направился к Коржевскому и еще раз напомнил ему про серьезность взятой на себя командованием ответственности. Коржевский выслушал, усмехнулся по-хорошему:
— Неужели ты серьезно подумал, что я доверю Варухину своих хлопцев? Он так нахимичит, что… Но ты должен понять и то, что я в присутствии представителя центра не могу отказать партизанам, раз им захотелось поразмять молодые кости. Пусть потренируются, впереди большая война. Варухин Варухиным, а в первую очередь на задание пойдет третий взвод. Командир опытный, маху не даст, все будет нормально.
Сорок минут спустя ушла группа Варухина. В составе ее десять человек на двух подводах. Парни один к одному! Среди них бывшие военнопленные, бежавшие из лагерей, — этим больше чем другим есть за что мстить захватчикам. Унеслись как на праздник.
Вслед за группой добровольцев отправился третий взвод на лошадях, на повозках с пулеметами и противотанковым ружьем.
А часа через четыре по лагерю пронеслось:
— Е-е-е-дут!
— Шашлык гонят!
И вдруг веселый разнобой голосов словно пресекло. Люди кинулись к телегам, въезжающим в лагерь. Лошади встали. Окружившая их толпа потемнела. Хлестнул пронзительный женский крик. Сквозь густую массу партизан торопливо пробирались Косяченко, Коржевский, Присяжнюк. В тишине слышалось шарканье ног да фырканье усталых коней.
Косяченко остановился возле первой телеги, снял фуражку, погладил машинально бритую голову — в телеге лежал убитый партизан. Позади на других повозках — раненые. От них стали известны подробности рейда на Кузяки. Варухин, не желая быть под началом комвзвода-три, ушел быстро вперед, чтобы действовать самостоятельно. Но группа его понесла потери и выполнить задание не смогла. Подоспевший третий взвод рассеял противника, захватил скот, частью уничтожил его, а сотни полторы голов гонят на базу. Во время боя один убит и ранено семь человек, в их числе легко — Кабаницын и Юрий Байда.
В это время за спинами прокатилось Требовательно и раздраженно:
— Доро-о-огу!
Партизаны колыхнули обнаженными головами, расступились. На поляну с блеянием вливалась отара. Овцы толкались, тыкались друг в дружку, стучали копытцами. По бокам и сзади угрюмо брели с палками сопровождающие. Присяжнюк покачал сожалеюще головой. Коржевский хотел было что-то сказать, спросить, но, видимо, не поворачивался язык.
* * *
— А теперь я должен договориться с тобой о порядке перевозки овец на твоем «штюкасе», — закончил Афанасьев свой печальный рассказ об операции с овцами.
Я возмутился:
— Позволь, Илья, мой «штюкас» не зафрахтован для перевозки мелкого рогатого скота! У меня другие задачи. Забираю раненых — и привет! Сколько их у тебя?
— Тяжелых — два, и двое ребят: сын Леси покойной, Сережа, и еще одна сиротка. В детский дом их… Груз невелик. А треклятых овец придется тебе взять. Слишком тяжкой ценой заплачено за этих тварей, пропади они пропадом!
— И не подумаю! И никто меня не заставит.
Афанасьев закивал согласно головой, чертя прутиком по носку своего сапога. Я видел, он всецело согласен со мной, но… все было гораздо сложнее.
— Ты улетишь, — сказал Афанасьев, вздыхая, — а мне с Коржевским жить. Он после этой истории ни за что не поверит, что я не смог договориться с тобой по поводу перевозки груза, сочтет, что умышленно не договорился… Видишь, какие пироги?
Я позвал борттехника, спросил, сколько в баках горючего. Спросил специально для Афанасьева, сам я отлично знал свой запас.
— Сорок штук, и ни одного барана больше, — отрезал я.
Афанасьев кивнул, хлопнул прутиком по голенищу и чмокнул в досаде.
— Который уж раз хотел познакомить тебя со своим другом Юрием Байдой, и вот опять осечка. Опять задело хлопца пулей. Прямо напасть какая-то… То с одной стороны, то с другой подкидывают ему, что называется, под завязку… Вот что, чертяка полосатый, твоя голова в полете должна быть свежей, а моя, грешного лесовика… — махнул Афанасьев рукой. — Выпью я полстакана за твой полет, и, может, полегчает на душе…
Афанасьев выпил спирта, глотнул тепловатой воды и мало-помалу успокоился, заговорил о делах отряда. И тут я услышал, кроме всего прочего, рассказ об истории с Юрием Байдой в рейде Купчака, о Вассе Коржевской и о кирзовой сумке уполномоченного Мясевича. Такие истории не забываются. Запомнил и я их навсегда.
К загрузке самолета приступили после захода солнца. Я думал, овец свяжут, уложат в фюзеляже, но хороших веревок не нашлось и, кроме того, животные лежа заняли бы много места и поместилось бы их гораздо меньше. Решили транспортировать стоя, разделив глупую скотину распорками из легких жердей, чтобы не сбивалась в кучу, не нарушала центровку самолета. Но овцы упорно не хотели подниматься по сходням, разбегались. Партизаны их ловили, пинали под бока, тащили за рога, ругались, а экипаж того больше клял свою распронесчастную жизнь и весь белый свет. Раненые, дети и Косяченко ожидали в стороне, я сидел в пилотском кресле, подвесив раненую ногу на ремне под приборной доской, чтоб не мешала управлять. А овцы по-прежнему не лезли, хоть плачь! Наконец нашелся кто-то догадливый, сообразил потащить первым в самолет барана-вожака, и тут сразу, как и должно, за вожаком потянулась остальная скотина.
Фонари, ограничивающие взлетную площадку, светились, провожавшие нас партизаны помахали на прощанье, мой второй пилот включил фару и пошел на взлет. «ЛИ-2» оторвался нормально. Подстрекалов встал в разворот и начал набирать высоту над безопасным лесом.
Сделал несколько кругов. Погода по маршруту предполагалась ясная, что, конечно, вовсе не радовало. Приятно, когда видно далеко, но вовсе не приятно, когда видят издали тебя… Впереди нас ожидает не одна зона фашистской ПВО, а это не шутки, но чем черт не шутит! «Авось проскочим, — думал я, — вчера ведь проскочили!»
И только успел я успокоить себя, как тут же, здесь, в глубоком тылу врага, с земли, утопающей в густых лесах, часто захлопала зенитка. Взрывы снарядов запестрили своим огнем сумеречное небо. Стрельба возникла столь внезапно, что экипаж был обескуражен, но то, что случилось через несколько секунд, повергло меня в ужас. Делая противозенитный маневр, я отчетливо увидел, как мой самолет рассыпается на куски. Да! В синей мгле среди разрывов зенитных снарядов падали к земле черные обломки, точно горошины из распоротого мешка.
«Конец…» — мелькнуло в голове. И тут же, как в подтверждение, борттехник доложил:
— Прямое попадание!
И следом, его же голос:
— Снарядом вышибло дверь.
Я подался вперед, проследил взглядом за падающими черными обломками и еще больше огорчился. Я сказал борт-технику:
— Симаков, успокойте пассажиров, это овцы сыплются вниз. Баран-вожак увидел выбитую дверь и отправился гулять… Отара, как это и должно быть, — за ним…
БОЛОТНЫЙ ГАРНИЗОН
Когда объявили приказ о выступлении отряда «Три К» в поход, возник вопрос: что делать с людьми, не способными участвовать в трудном рейде? И тогда начальник штаба разумно заявил:
— При нынешних обстоятельствах неприемлема тактика «железного потока», когда войска тащили с собой в поход всех и все, вплоть до самоваров… Таких бойцов нужно оставить в безопасном месте, добавить в группу несколько здоровых товарищей, а во главе поставить кого-либо из здешних, знающих местность. Если говорить конкретно, то для такой роли больше всего подходит Байда, в рейд он идти не может из-за ранения, да и эту местность знает хорошо. Он умелый минер. Дать ему взрывчатки, и небольшая группа может принести противнику много неприятностей и, кроме того, введет его в заблуждение. Периодические диверсии будут свидетельствовать о том, что партизаны на месте, что они продолжают действовать. Это в свою очередь заставит противника держать по-прежнему в округе воинские подразделения. Что, собственно, и требуется.
Командиры боевых групп поддержали предложение начальника штаба, что же касается Байды, то как-то никому и в голову не пришло спросить его, как он сам относится к тому, что его хотят сделать комендантом при инвалидах. Лишь после совещания Коржевский вызвал его к себе и в присутствии Присяжнюка и Афанасьева спросил, справится ли он с нелегким и весьма ответственным заданием. Надо и людей сберечь, и поработать с ними в меру сил.
— Как, сможешь выполнить?
— Выполню, раз приказываете… Доверие оправдаю, — сказал Юрась внезапно дрогнувшим голосом, а в груди — тревога и тоска: «А как же Васса? Она с отрядом уйдет в дальние края, а мне сидеть здесь сторожем? Нет, надо отказаться, объяснить, что я почти здоров и могу отправиться в рейд вместе со всеми». Но тут же уныло подумал: «Бесполезно, все равно доктор Кобзарев разоблачит вранье».
Коржевский, догадываясь о причине его невеселого настроения, сказал:
— Бери мой дрючок — оставлю его тебе в наследство — и топай с ним по горам, по долам, подыскивай для своей будущей базы подходящее место.
— По моим наметкам, останется человек пятнадцать, — уточнил Присяжнюк.
Юрась ушел от командира, проклиная свою бесхарактерность. «Размазня! Тюфяк! Что скажет теперь Васса!»
Вечером, налив отцу супу, она присела молча на нары и уставилась в землю. Коржевский взял ложку, опустил ее в миску и посмотрел вскользь на дочь. Только сейчас у него возник вопрос: почему получилось так, что он до сих пор ни разу не поговорил с Вассой о ее взаимоотношениях с Байдой? Вот что значит нет матери! Мать бы не забыла, а он даже не спросил об этом, хотя знал: всегда находятся доброжелатели-информаторы, которые не могут не сообщить отцу, с кем встречается его дочь и проводит свободные часы. Он знал, что в свое время она уделяла внимание Варухину, теперь увлеклась Байдой. Парень он неплохой. У них, молодых, своя жизнь. Пусть кругом горит земля, пусть льются слезы, а молодое как тянулось, так и будет тянуться к молодому, и ничто им не помеха, в том числе и родители. Да и вообще, что он знает о дочери, хотя она и выросла на глазах и сейчас все время рядом!
Коржевский задумчиво повертел в пальцах грубоватый черенок «бурлацкой ложки», вырезанной дедом Адамом из березовой баклуши, и принялся хлебать остывший суп. В другое время Васса не позволила б себе поставить отцу холодную еду — он ее не терпел, а сейчас уперлась взглядом в шляпку гвоздя на полу и сидит ко всему безразличная.
Поев, Коржевский встал, подошел к Вассе, положил ей руку на голову, как это делал всегда, желая вызвать на откровенность. И Васса, как бывало прежде, прижалась к нему, погладила по колючей щеке, сдержанно улыбнулась. Коржевский понял: на душе у нее неспокойно, улыбка не стерла с ее глаз заботу, и осторожно, чтобы не обидеть непониманием, сказал:
— До того как пожениться, я и мама твоя жили больше двух лет в разных краях. Это трудно, конечно, зато мы проверили себя, испытали свои, чувства, понимаешь? Я желаю тебе добра, и хотелось бы, чтоб ты не забывала: нынче многие находятся в одиночестве, многие разлучены с родными и близкими.
— Папа, если ты на самом деле желаешь мне добра, прошу тебя как отца и как командира: оставь меня здесь.
— Здесь? Что за блажь? Зачем? Уж не затем ли, что здесь остается Байда? Но его нельзя брать, потому что он ранен.
Васса чуть порозовела и тихо сказала, не поднимая головы:
— Кого-то брать или не брать — это твое право, а я говорю о себе. В общем, я не могу идти в рейд, папа, я… Мне неудобно говорить тебе, но… понимаешь, я буду матерью…
Лицо Коржевского напряглось, он порывисто схватил Вассу за руки, тонкие и шершавые, сжал. Она смотрела ему в глаза ясно и немного тревожно.
— Не сердись на меня, — мягко проговорила она.
Коржевский легонько отстранил ее, посмотрел со стороны. Груди у Вассы стали крупней и живот выше. Взлохматил бороду, развел в досаде руками.
— Н-ну, доченька, уж не знаю, что и сказать тебе. Время ты выбрала самое неподходящее. Я просто ошеломлен. Никогда не думал, что ты… что твоя самостоятельность зайдет так далеко!
В глазах Вассы блеснули слезинки. Тихонько всхлипнула.
— Я… тоже, папа, не думала.
В отцовской груди вдруг стало горячо, даже перехватило дыхание. Сдерживая волнение, он спросил:
— И… когда ты ждешь?
— Половину проходила.
— Нда… какой уж тут рейд! А почему же раньше не сказала, черт побери? Я бы отправил тебя на Большую землю!
— Потому и не сказала…
— Это тебя твой благоверный настропалил? Чем вы думали, шут вас возьми! У-у-у, дурачье! Молчать! — крикнул он запальчиво, хотя Васса и не пыталась раскрывать рот. — На Большой земле больницы, врачи, уход! Я бы в тысячу раз был спокойней! А тут что? Где молока возьмешь? Нет, погубят ребенка, разбойники!..
— Папочка! Милый! Папочка! — обхватив его шею руками, восклицала Васса.
— «Папочка, папочка»! Чего подлизываешься? Ждешь, старик пузыри пускать начнет от восторга?
— Папочка, ты не представляешь себе, как я счастлива, что ты меня так ругаешь. Ругай еще больше!
Он разомкнул на своей шее ее руки.
— Соплячка! Еще насмехается! — И, повернув Вассу, шлепнул по заду.
Она подпрыгнула, засмеялась, чмокнула в нос — на щеках щетина, — сказала твердо:
— Зачем мне куда-то улетать от моих родных? Я и здесь, в лесу, рожу славного партизаненка. Ты же сам этого хочешь. В душе. Ведь я не какая-то там неженка или слабенькая — все будет в порядке.
— Поубавь красноречие и не пытайся меня переубеждать! — кипятился отец и еще долго отчитывал ее.
Наконец умолк, вздохнул и другим тоном сказал:
— Иди зови этого… мужа твоего. Потолковать нужно.
* * *
Маврино болото… Посредине — небольшой островок, издавна известный Юрасю. Все покрыто зеленью, густо заросло осиной и лозняком, осокой да высоким дударником. Чаща непролазная и непроглядная, царство комариное, будь оно неладно!
«Островок Ожидания» называют его партизаны, которым надлежит находиться здесь и ждать возвращения отряда из рейда. Их шестнадцать человек во главе с Юрасем. Выбрал он это место потому, что оно спокойное, верное. О существовании клочка земли, затерянного среди непроходимых топей, знает лишь он, но если, паче чаянья, кто-то вздумает сунуться, все равно до крепких морозов по трясине не пробраться. Отсюда и до районного центра близко, и другие села рядом. Ночью на дощанике переправишься через болото и уйдешь километров за двадцать — тридцать, поставишь мины или засаду устроишь: какое-никакое, а занятие, работа боевая. Для крупных диверсий не было ни сил, ни разведанных объектов. Однако оккупантов и полицаев они тревожили постоянно. Ни задание ходили более крепкие бойцы. Командовал ими Кабаницын — у него левая рука задета пулей. Раненая нога Юрася заживала, он ходил уже без командирской палки.
Для Вассы, единственной женщины «болотного гарнизона», Юрась соорудил было отдельную землянку, а сам, как старший, настроился жить вместе с личным составом, но состав зашумел: дескать, тесно, пусть начальство размещается со своей женой. Юрась сопротивляться не стал.
В самой гуще, под осинами, из ивовых прутьев умельцы сплели кухню, соорудили печку и по ночам пекли лепешки, стряпали. Днем разводить огонь запрещалось. Да и вся жизнь партизан, можно сказать, начиналась с наступлением сумерек, а до этого они проводили время кто как хотел: спали, загорали или занимались боевой учебой. Юрась обучал партизан минному делу, Кабаницын — средствам и способам ведения разведки, а Васса, за неимением других книг, читала вслух подобранный в Серединопутье толстый том научных записок под названием «Вулканы» или крутила патефон. Те же умельцы сплели и вершу для ловли рыбы, но в Маврином болоте, видать, одни черти водились… Правда, попадались раки, но они были какие-то сонные или ленивые, — тычешь в него пальцем, а он и клешней не шевельнет. Мертвое болото.
Наконец и Юрась с минерами ушел охотиться на германские автомашины. Вернулся недовольный, хотя подбили и сожгли «мерседес» и захватили для питания десять ящиков консервов. Ясно было одно: фашисты явно осторожничают, предпочитают ездить днем и только дальними бойкими дорогами, которые охраняются патрулями. Это крайне сковывало действия партизан. В селах оккупационные власти ввели такой порядок: в случае диверсии на закрепленном участке дороги производились массовые расстрелы жителей окрестных сел.
…Муторно Вассе глухой ночью в непогоду. Хлюпает-стонет во тьме болото, трещат ветки под напором ветра, сыплются сломанные сучья. Дождь то уймется, то опять хлещет по завалам полусгнивших стволов. Дождь обложной, третьи сутки по воде пускает пузыри. Минеры должны были вернуться еще позавчера, а все нет. Третью ночь на печурке сипит чайник, третью ночь с островка через болото уходит на дощанике боец встречать своих. Васса волнуется, не может усидеть на месте, то и дело выходит из землянки и подолгу стоит под дождем, насторожив слух. Но ни звука, ни плеска весел не слышно.
Не услышала она их плеска и в тот момент, когда дощаник причалил к мосткам. Тьма — хоть глаз выколи! И как Юрась разглядел ее? Подошел, прижался мокрой, пахнущей лесом щекой к ее лицу, повел под крышу. У входа снял мокрую одежду, развесил на колья, выпил кружку горячего чаю и принялся жевать лепешку. Ел вяло, без аппетита. Васса заговаривала с ним и так и этак, выспрашивала, как прошла вылазка, но Юрась отвечал односложно. Видимо, очень устал, и она прекратила расспросы. Поел, сказал спасибо, повалился на топчан, закинув руки под голову. Васса управилась с немудреным хозяйством, присела рядом, заглянула внимательно в лицо мужу. Юрась вдруг сел, стукнул себя кулаком по колену, воскликнул:
— Черт знает что!
Васса поняла: у него какая-то неудача. Успокаивающе сказала наугад:
— Не заставишь же ты фрицев силком наступать на твои мины!
— А что я скажу командованию? За бездеятельность в боевой обстановке по голове не гладят… да и не поэтому я…
— Это ты-то бездеятельный? — молвила Васса с упреком и положила руки ему на плечи.
— Судят по результатам.
— Что же делать, милый?
— По-другому как-то надо работать. Одно дело беречь оставленных на попечение людей, а другое — жить курортниками. Стыдно подумать, что мы напрасно убиваем время, наш КПД почти равен нулю.
— И что ты решил, Юра? Я же вижу, ты что-то решил, не так ли?
— Решил… — вздохнул Юрась. — Есть мечта у меня, давнишняя.
— Какая еще мечта?
— Ну, не то чтоб мечта, а… Заарканить бы господина начальника полиции, самого Панаса Гавриловича Кормыгу! Эх, какую бы отменную свиняку увели мы из-под самого носа врага! Ведь Кормыга — мешок, набитый секретами, важными для нас… Вот затрясли бы штанами фашисты!..
— Юра, папа особо предупреждал, чтобы мы в райцентре без надобности не показывались. Только в самом крайнем случае, для связи с руководителями подполья, когда иного выхода не будет. И то мне только одной можно, одетой так, чтоб никто не узнал.
— Вероятно, фашисты знают, что отряда в лесу нет. Знают, наверное, и то, что часть партизан осталась на месте и скрывается где-то поблизости, занимается диверсиями. А раз так, то они, конечно, ищут нас. Но мы сами заставим карателей плясать на горячей сковородке. Вот только маловато у нас здоровых людей. Сейчас ничего нам так не нужно, как настоящие, боевые, злые хлопцы. Хотя бы полсотни для начала.
— Постой! — воскликнула Васса. — Ты хочешь сформировать собственный отряд?
— Не собственный, а партизанский! Мы его сформируем, мы еще такую войну поднимем! Поэтому, необходимо встретиться и поговорить с нужными людьми в райцентре. Четверг — самый подходящий день, будет престольный праздник апостолов Петра и Павла, люди потянутся из сел на богослужение, можно легче затеряться в толпе.
— Святые Петр и Павел не помогут, когда тебя схватит гестапо. Не ходи, прошу тебя. Это ж нарушение приказа! — воскликнула Васса, выставляя последний, самый веский довод. — Если бы я знала, что ты будешь так себя вести, ни за что не осталась бы с тобой! Да!
Юрась только усмехнулся.
…После ненастных дней установилась ясная погода. Ночью Юрась с Кабаницыным отправились по своим делам, а угрюмый партизан Клим Макуха, переправивший их на дощанике, вернулся обратно. Утром к нему подошла Васса, по-деревенски повязанная платочком, в руке — корзинка. Сказала:
— Перевезите меня, Клим, на ту сторону, нужно набрать грибов, а то все каша да консервы…
Макуха поковырял шестом в кочке, буркнул:
— Нельзя, старшой заругается.
— Старшой сам велел нажарить боровичков к его возвращению. Он забыл сказать вам, очень спешил, — соврала Васса.
Макуха проглотил слюну, видимо, вспомнил вкус жареных боровичков, заколебался. «А может, и правда велел? Кто их знает! Муж и жена — одна сатана».
— Ну, пожалуйста, скорей! — попросила Васса, залезая в дощаник.
— Эхма! — вздохнул Макуха, встав на корму, оттолкнулся шестом и повел лодку через такие зеленые дебри, что Васса удивлялась, как он находит дорогу обратно, да еще в черной тьме ночи.
…Юрась с Кабаницыным возвратились поздно. Прогалы меж деревьев заволокло чернотой. Юрась ребром ладони надавил себе на горло, прокричал три раза, подражая голосу выпи, — это был сигнал, которым вызывали Макуху. Ему ответили тут же, и Клим Макуха вышел из кустов.
— Давно переправился? — спросил Юрась.
— Утром.
— Зачем?
— Ожидаю твою супругу.
— Супру-у-угу?! — приглушенно воскликнул Юрась.
— Пошла утром за грибами, сказала — по вашему велению, а потом сунула записку и умотала. Вот, — протянул Макуха клочок бумаги.
Юрась взял его, чувствуя, как все в нем холодеет. Он лег на землю, завернул на голову пиджак, прикрывая им луч фонарика, прочел и застонал.
Васса писала, что идет в райцентр по адресу, оставленному отцом, чтобы договориться о встрече Юрася с представителем подполья где-либо вне села. Так будет, она считала, благоразумней, чем если бы отправился Юрась в день престольного праздника. О ней беспокоиться не нужно, она «приехала из города с мешочком соли, выменять на нее продуктов». Документы в порядке, пусть Юрась не сердится за самовольство, она думает о деле. Завтра к полуночи на опушке леса, где дорога сворачивает на Рачихину Буду, ее можно будет встретить.
Юрась встал, свирепо посмотрел на Макуху, процедил вне себя от гнева:
— За нарушение приказа судят! Но я без суда дам тебе по уху так, что душа из тебя вон! Ты самовольно переправил женщину и к тому ж не задержал ее, когда она вручала тебе записку. Почему?
— Она сунула и убежала, а я уже отбегался… — угрюмо ответил нарушитель, дотрагиваясь до своей несгибающейся ноги.
Отчаянье охватило Юрася. Он пошел, спотыкаясь о валежник. Вдруг вернулся, сказал Кабаницыну, чтоб отправлялся с Макухой на остров, а он пойдет встречать Вассу.
— Брось чудить! — проворчал Кабаницын. — До ее возвращения — сутки.
Но Юрась — ни в какую! Он и не помнил, как вышел из лесного мрака, как с рассветом оказался на опушке возле дороги, указанной в записке. Две ночи без сна, на ногах вымотали его окончательно.
Он присел под кустом черемухи и долго смотрел вдоль уходящей на юг, задернутой низовым туманом пустынной дороги, по которой уже давно не ездили. Ветер едва шевелил листья, трава, озаренная лучами солнца, искрилась росой. Родная земля, до чего ж унылой казалась она ему сейчас!
Вот уже разлилось повсюду утро, туман осел, вдали показался покатый песчаный горб, за ним — дымчато-синие островки перелесков. Кругом спокойно, Юрась положил на колени автомат и задремал, но ненадолго: тревога, которую он носил в себе постоянно, напоминала ему о том, в какой обстановке он находится. Открыл глаза и вздрогнул: среди кустов лещины ему померещилась зловещая рожа Тихона Латки. Встряхнулся, провел ладонью по глазам. Над землей сиял день, солнце припекало макушку, и в голове мутилось. Он внезапно вспомнил о мученической смерти Агнии, повешенной оккупантами в райцентре, и застонал:
— Ох, Васса… Васса!..
Вскочил, принялся ходить меж деревьев туда-сюда, словно заведенный. Ходил, потеряв счет времени, пока не взошла луна и не поднялась высоко в небо, освещая тропку, которую он выбил ногами за день. Лес стоял, еще дыша духотой, поблескивали в росе листья черемухи. Стрелки часов показывали одиннадцать, когда появилась Васса. Она с корзинкой в руке шагала и часто оглядывалась. Видно, муторно ей было на безлюдье. Юрась, изболевшийся душой от переживаний и беспокойства, увидел ее и выметнулся на дорогу. Встал посередине и смотрел не мигая на приближавшуюся Вассу. И она, так же не мигая, смотрела на него. Они как бы молча разговаривали: спрашивали, укоряли и отвечали друг другу.
Не отводя взгляда, Васса прижалась к Юрасю, руками обвила его шею, виновато прошептала:
— Я знаю: непослушных жен наказывают…
Ничего хорошего для Юрася она не принесла, вести были неутешительны. На явочной квартире руководителя подпольной организации ее приходу удивились, строго отчитали и запретили являться впредь без крайней нужды. К предложению создать новый действующий партизанский отряд отнеслись отрицательно и подчеркнули, что у Байды задачи другие и пусть он их по мере сил выполняет до возвращения Коржевского. На вопрос Вассы, почему на место встречи ни разу не пришел связной, ответили, что так надо, и предупредили, чтобы Юрась, соблюдая осторожность, явился послезавтра на место, указанное Вассе, и забрал в лес нескольких бывших военнопленных, бежавших из лагеря. Они проверены. Другие указания будут даны ему лично при встрече с представителем подпольной организации.
Юрась, не найдя поддержки в райцентре, не успокоился. Бывшие военнопленные — это кадровые солдаты, с оккупантами у них свои счеты. Они станут ядром, ядро обрастет и будет настоящий отряд. У многих так и начиналось.
Прошли сутки. Наступивший день не отличался от предыдущих. Пекло солнце, над болотом висела ржавая марь, от гнилой воды исходил дурманящий пар. Уже с утра голова делалась тяжелой — в безветрие всегда так. Булькнет, точно вздохнет, трясина, прокричит в осоке кулик, и опять покой, нарушаемый лишь всплесками воды и пыхтеньем невидимого за ивняком Кабаницына: он в тине шарит раков и кого-то тихо поругивает.
Вдруг Кабаницын перестал копошиться, из-под ладони поглядел на видневшийся в узком прогале между кустов кусочек берега. Ему почудилось, будто в прибрежной куче, подернутой слабой дымкой, что-то возникло и тут же пропало, и на том же месте взмыли чирки и понеслись над болотом.
Кабаницын прекратил ловлю раков, сполз с кочки, оделся и осторожно направился к Юрасю. Тревожный взлет чирков не выходил из головы бывалого разведчика. Он отозвал Байду в сторонку, сообщил о замеченном.
Юрась тут же побежал на передовой НП, устроенный на мостках и замаскированный кустами. Там находилась группа бойцов. Дежуривший партизан доложил, что на вверенном ему участке ничего подозрительного не замечено. Юрась потеснил его, улегся рядом и стал биноклем внимательно обшаривать окрестности.
— В каком месте взлетели чирки? — спросил он дежурного, хотя Кабаницын уже показал ему. Дежурный ответил, что чирков не видел.
«Растяпа!» Юрась посмотрел на него злым взглядом и тут же отчетливо увидел, как голубой отсвет в воде дрогнул и потерял блеск, покрывшись мелкой рябью. Болото как бы поежилось. Юрась насторожился. В одно мгновение он с какой-то особой отчетливостью почувствовал: случилась беда. Он был так в этом уверен, что затаил дыхание, выжидая.
Внезапно в том самом месте, где Кабаницын увидел вспугнутых чирков, взвилась ракета. Партизаны в мучительном недоумении переглянулись и разом схватили оружие. И тут же вверху заквохтало и сухой взрыв разодрал тишину. Кабаницын машинально доложил:
— Ротный миномет!
Снова невдалеке от островка раздался взрыв.
— Нащупывают… — молвил Кабаницын, не то спрашивая, не то утверждая. Юрась облизнул губы, скомандовал:
— Все по своим местам согласно боевому расчету!
Тускло-багровые вспышки продолжали плясать на фоне блеклой зелени ветел, судорожно вздрагивали листья. От болотного духа, смешанного с вонью тротила, перехватывало горло. Мины рвались вокруг островка, но людей не задевали. Стрелявшие, видимо, не имели точных координат, вели огонь по площади. Огненное узорочье то удалялось, то приближалось, и тогда совсем рядом слышен был свист осколков. Юрась оставил передовой НП и побежал к основной группе бойцов. Вдруг у самого входа в блиндаж по его телу жигануло раскаленным прутом и ветлы стали запрокидываться.
— Нет… нет… — прошептал Юрась, пересиливая боль, стараясь пробиться мыслью сквозь мутную пелену, обволакивающую мозг.
Из своего укрытия что-то кричал Кабаницын, но, оглушенный взрывом, Юрась ничего не слышал. Перевернулся на бок, посмотрел на товарищей, и проклятье вырвалось из его горла. Минометы клали мины точно по расположению болотного гарнизона, словно их кто-то нацеливал. Надо спасать людей, переправить их через болото в лес — другого выхода нет. Два заплыва на дощанике — и все будут вне опасности. Только бы не заметила Васса, что он ранен.
Серый дым путался в траве, в дыму смутно краснело лицо Кабаницына. Юра поманил его. Тот чуть помешкал: уж очень густо рвались мины — ивовые прутья, скошенные осколками, так и сыпались на голову. Кто-то кричал в бессилье, кто-то звал на помощь.
Кабаницын ловко, рывком метнулся из своего укрытия, прижался к земле возле Юрася. Тот крикнул ему:
— Забирай сколько влезет в лодку… раненых в первую очередь — и на ту сторону! — показал он рукой. — Вассу ко мне не подпускай, пусть переправляется со всеми первой. За мной и остальными возвращайся немедленно.
Кабаницын понимающе кивнул.
— Валяй живее, пока гады не обошли болото!
Кабаницын ушел. Он торопливо собрал боезапасы и пополз на противоположную сторону островка созывать людей. И вот уже здоровые потащили раненых к лодке, где Васса перевязывала их и размещала.
Кабаницын вернулся, доложил:
— Вассу я предупредил: мол, нельзя оставлять раненых одних, и она уходит с первой группой. Всего со мной — десять человек.
— Давай, одна нога здесь, другая — там…
— У тебя кровь на ногах, — показал Кабаницын. — Перевязать?
— Скорей возвращайся…
Кабаницын исчез.
«Выскользнем, — подумал Юрась с надеждой и, посмотрев на себя, скривился. — Так действительно истеку кровью…». Достал пакет, принялся бинтовать ноги.
Минометный огонь прекратился, островок был перепахан. Повсюду зияли мелкие воронки, над ними волокнился дымок. И тут Юрась увидел вдали надувные лодки. Десант?
Юрась прополз в блиндаж, вставил в гранаты запалы, положил их рядом с запасными обоймами автомата, прислушался. Над болотом повисла натужная тишина. Сквозь бойницы в стенах блиндажа взрывались солнечные струйки, размывая полумрак, освещали вещевой мешок Вассы, лежавший на топчане. Юрась дотянулся, взял, вытряхнул из него все содержимое на землю: нет ли каких-либо документов или бумаг? Нет. Значит, они при Вассе, а здесь ее немудреные вещички, случайно уцелевшие от бесконечно далекого мирного времени: зеркальце, гребенка, полотенце, какие-то ленточки, иголки и аккуратно завернутые в серую бумагу фильдеперсовые чулки. Добрый солнечный лучик ласкает их, и жалостливая улыбка тихо шевелит губы Юрася.
— Старшой! Где ты? — раздался приглушенный голос Кабаницына.
Юрась с помощью Кабаницына выбрался из блиндажа. Кабаницын, мокрый, пыхтит, тяжело дышит.
— Порядок! Группа на той стороне. Снимаем остальных?
— Да.
— Держись за мою шею.
— Я сам… на локтях…
Они поползли, и вдруг замолчавшие было минометы прицельно ударили по центру островка, где были вырыты землянки.
— С лодок корректируют, гады! — выругался Кабаницын и, чуть приподнявшись, вдруг побледнел, узкие, заплывшие глаза округлились. У самой воды, на том месте, где стоял дощаник, валялись обломки, рядом корчился раненый Макуха, поодаль еще трое лежали без движения.
— Все… пропали… — выдохнул Кабаницын и, выругавшись в отчаянье, забрался в свое укрытие за торфяной кучей.
Юрась, ничего не сказав, пополз обратно в блиндаж. Да, о жизни можно не думать. Жизнь — это прошлое. Двадцать один год — и уже прошлое… Он не думал и о спасении — все пути отрезаны, надежд нет, все осталось позади. А впереди — лодки… Они приближались осторожно, медленно, часто застревая на кочкарниках. В бинокль уже были видны злые лица карателей, острые скулы пулеметчика, припавшего к своему оружию. Дольше всего взгляд задержался на широкой фигуре в гражданской одежде с белой повязкой на рукаве. «Тихон Латка!» — узнал Юрась и старательно стал выцеливать заклятого своего врага. Но расстояние было большое, и руки мелко дрожали. Лишь когда дистанция для стрельбы сократилась до требуемой, он скомандовал себе: «Огонь!».
Вместе с ним застрочил из автомата Кабаницын. Лодки остановились, две из них зашипели, спуская воздух. Каратели, очевидно, не ожидали сопротивления после массированной обработки минометами, и теперь, хватаясь за кусты, за исправные лодки, сползали в болото.
— А-а, жабы, забулькали! Лупи их! — орал Юрась, нажимая на курок автомата.
Но враги уже заметили, откуда по ним бьют. Остроскулый солдат направил ствол пулемета в их сторону и резал длинными очередями, не давая поднять голову. И тут опять заработали пристрелявшиеся минометы.
Юрась еще отбивался, Кабаницын молчал, опрокинувшись на спину.
Из последних сил Юрась, тяжело волоча ноги, пополз к товарищу. Кабаницын, залитый кровью, открыл мутнеющие глаза, прошептал перекошенным болью ртом:
— Стрельни в меня…
— Стрелять надо в них!
— Все… руки…
И, припав к земле небритой щекой, Кабаницын затих. Юрась потянул из его рук автомат, и Кабаницын опять беспокойно зашевелился. В его добрых, полных страдания глазах еще теплилось сознание. Он пошевелил запекшимися губами, силясь что-то сказать, видимо, очень для него важное, последнее. Юрась с трудом разобрал:
— Трое… у меня… трое…
А чего трое, так и не сказал.
На взмученной поверхности воды произошло какое-то замешательство, лодки стали расползаться, окружать островок. Юрась с автоматом Кабаницына вернулся на свое место в блиндаж. Взял противотанковую гранату, вставил в нее взрыватель, сунул гранату себе за пояс. Свои действия повторил мысленно: не упустил ли чего? «Ага!.. — вспомнил он и потянулся к разбросанным вещицам Вассы. — Вот…» Скомкав никому теперь не нужные чулки, Юрась расправил обертку и карандашным огрызком нацарапал на ней:
«Нас кто-то предал, мы окружены карателями. Лодка разбита, все погибли. Прощай, моя любимая Васеночка, сделай нашего сына человеком. Прощайте, товарищи! Фашисты узнают, как умеют умирать партизаны! Байда Юрий Прокопович. 26 августа 1942 года».
Свернул записку в трубочку, всунул в пустую гильзу, заткнул сучком и выбросил наружу. Авось когда-нибудь найдут. Очень хотелось верить, что найдут обязательно, и люди узнают о его последних минутах.
«Вот оно и пришло, самое главное в жизни…» — со странной отрешенностью подумал он. Луч солнца замер на разбросанных вещицах Вассы… Сил не хватило удержать вдруг подступившие слезы, и вот они покатились… Юрась встряхнул головой. За порогом так и стоял брошенный по тревоге патефон с пластинкой на диске. Юрась оскалился. «Эх, умирать — так с музыкой!»
И, смахнув с пластинки крошки земли, поставил мембрану. Карателей не было видно, но они, чувствовал Юрась, где-то здесь. И тут в тишине басовито и грозно загремела песня про удалого козака, Юрасева однофамильца…
Юрась припал к бойнице, фашисты осторожно пробирались сквозь заросли. Выглянул в дверь, вдали затрепетала веточка ивы. Пустил туда очередь, и сразу загрохотало со всех сторон. На голову посыпалась труха. Он перебросил автомат, полоснул им через одну бойницу, через другую — немцы притихли, выжидая, будто вымерли и, только патефон продолжал петь громко, с ненавистью:
Юрась дал очередь, следом швырнул гранату. На!.. Еще полетела граната. Взрыв… Взрыв… Посвист пуль еще яростней. Вот уже немцы возле блиндажа. Вжик, вжик!.. Резкий удар опрокинул Юрася. Стало нечем дышать, казалось, его топят, и он захлебывается. Сцепив зубы, он с трудом, упираясь в землю руками, встал на колени, но подняться на ноги уже не было сил. Свалился в угол, где кучей лежали мины. Холодно горящие глаза не мигая всматривались в проем двери. Рука — на кольце засунутой за пояс противотанковой гранаты. Под животом — мины.
— Эй, ты! Сдавайся! — донеслось из кустов.
— Тихон! Латка! Иди сюда! Иди! — позвал Юрась, дрожа всем телом.
И точно: в светлом прямоугольнике выхода возникла фигура с белой нарукавной повязкой, позади виднелись серые мундиры немцев. Юрась сорвал с гранаты кольцо, припал к холодным коробкам мин. Фрицы по его движению догадались, что произойдет через секунду. Сила страха расшвыряла их, вдавила в землю. Только Латка столбенел черным призраком в проеме двери да из патефона неслось как пророчество:
Промелькнула секунда… пять… десять!.. Юрась немел, мучительно ожидая главного, он уже не ощущал боли, горевшей в нем, яростно раздиравшей его тело, а главное не приходило. Граната не взорвалась. Юрась, подняв голову, увидел зеленый свет мира, и тут же тяжкий удар погрузил его в беспамятство.
Латка вытащил поверженного Байду из блиндажа, нагнулся над ним, послушал.
— Хе! Он еще дышит! Не сдох, проклятый! — Латка с остервенением плюнул в лицо Юрасю и поволок его к лодкам.
Через, несколько минут партизанское убежище взлетело на воздух и там ничего не осталось. Лишь никем не замеченный, в стороне, отброшенный взрывом на моховую кочку, приткнулся патефон со сморщенной, прикипевшей к диску пластинкой — недопетой песней про казака Байду.
…Кто допоет ее?
ПРИЧЕТЬ
Бывает особенно трудно, когда в сердце закрадывается необъяснимая безысходная тоска. Она мучительней страшной дороги в никуда, и невольно в такие периоды жизни хочется бежать от самого себя, от суеты повседневности, бежать на лоно природы, унестись в небо в смутной надежде забыться, обрести душевный покой.
Так я и делаю. И вот кругом меня зеленый мир. Он покачивается, шелестит о чем-то на солнце, журчит родничок, а я средь этих звуков слышу иное, по-прежнему мнится, будто кто-то скорбно вздыхает, зовет, напоминает о забытом. Что это? Эхо оттуда, из-под земли? Голоса людей, отдавших свою жизнь за потомков? Не знаю, но я всегда подчиняюсь их властно зовущей силе, уносящей меня в непостижимый и далекий мир воспоминаний. И тогда из-под земли, из мертвых батальонов, эскадрилий, отрядов являются образы людей, с которыми скрепили меня узы фронтовой дружбы, образы моих товарищей по оружию, по счастью и по несчастью, товарищей, давным-давно ушедших из жизни.
Все это былое, все мои друзья — в моем сердце, в моем воображении. Они — как живые. С телом, с горячей кровью. Но на самом деле живые — мы, а не они. Мы дышим, мы смеемся, сердимся, плачем, молчим. Над нами светит солнце, зеленеют деревья, наши дети в красных галстуках шагают по земле, стуча в барабаны, и в такт барабанам стучат их сердца, а под ними в земле лежат те, чьи сердца давно уже не стучат…
Я вижу их строгие глаза, спрашивающие меня без слов: «Почему ты оставил нас в темном тумане? Помнишь ли ты нас? Ты — живой! А что ты сделал за эти годы на земле? Не напрасны ли были наши жертвы?»
Меня угнетает, меня изводит чувство вины перед ними. Что ответить им? Что для них, мертвых, и для ныне живущих мне надо сделать? В чем он, мой долг перед ними?
Думая о долге, я не могу отрешиться от внутреннего побуждения, вынуждающего меня рыться в пепле обожженной земли, искать во тьме прошлого нить к настоящему, к тому, имя которому — радость, дружба, борьба, покой, равнодушие, себялюбие, добро, зло — все вперемежку, — тонкую нить, перехватившую глотку не одному из тех, кого пришлось мне встретить на войне.
Что воспоминания? Сухой песок, пересыпающийся в часах жизни. Ничего не остается иного, как собирать крупицу к крупице и пробовать лепить по памяти образы моих славных боевых друзей.
Видно, я отстаю по времени, как старые часы. Мне все кажется — от прошлого по-прежнему пахнет гарью пожарищ и сырой хмельной землей, тротилом и прогретым солнцем лесом, бензином и клевером аэродромов… И так, видимо, будет всегда.
А мир до неузнаваемости изменился.
Как же мне быть, мне, еще живущему в прошлом? Как жить всем другим людям, которые ничего и никого не забыли?
…Случайные обстоятельства привели меня в те места, где в дни далекой юности боролись с врагом и умирали мои друзья, где погиб мой экипаж при полете к партизанам, где я сам был продырявлен осколком зенитного снаряда.
У летчиков даже с годами не исчезает одно своеобразное качество: глаза памяти. Увиденное раз, остается в сознании навсегда.
В глухомани леса мне удалось разыскать не только место стоянки партизанского отряда «Три К», но и ту посадочную площадку, подготовленную Афанасьевым, на которую я приземлялся, раненый, в 1942-м. А вот найти кого-либо из тех, с кем тогда свела меня фронтовая судьба… Увы! Война лихо разметала по свету местный, да и не только местный люд…
Я направился к Маврину болоту. Долго ходил там, пока на поляне не увидел одинокую пирамидку над холмиком братской могилы, где похоронены участники страшных событий на «островке Ожидания», на котором закончил свое существование болотный гарнизон.
На табличке значились имена и фамилии погибших, среди них — Юрий Прокопович Байда. Кто похоронил его в те черные дни, кто поставил пирамидку? Неизвестно.
О событиях на островке я кое-что знал от Вассы, из ее рассказа осенью 1942 года. Это была наша последняя с ней встреча. Я ее вывез тогда из партизанского отряда имени Щорса, куда она попала после ухода с «островка Ожидания», на рязанский аэродром. До родов ей оставалось, как призналась она, полтора-два месяца. С тех пор я ее не видел, и не знал, где она.
И вот теперь, четверть века спустя, я стою на берегу Маврина болота и смотрю на его холодную гладь, остро пахнущую тлеющими ивовыми и осиновыми листьями. Над ним курится туман, робко крякают чирки, собираясь в отлет, печально-тихо вздыхает земля, высосанная за лето бесчисленной растительностью…
Проклятое болото! Я тебя знаю, но я не знаю, в каких краях то, другое проклятое место, где бесследно сгинул отряд «Три К». Ведь отряд — не иголка! Ведь должен же хоть какой-то след остаться! Хоть один человек! Хоть память о человеке!
В Рачихиной Буде во дворе школы — старый колодец, глубокий и узкий, словно прожженный сильным ударом молнии. Я набрал ведро ломящей зубы, холодной воды, выпил, хотя пить мне вовсе не хотелось. Я выпил потому, что из этого колодца пили ученики многих поколений, пили также Коржевский, Купчак, Афанасьев, Байда, Агния, Васса.
В школе я рассказал все, что знал о них, бывших учениках, и следопыты — пионеры и комсомольцы, для которых названные мной имена были просто символами прошлых больших событий, отличенными знаками мужества и страданий, стали тщательно исследовать на болоте островок и обнаружили немало дорогих моей памяти реликвий: то были гранаты, патроны, стреляные гильзы, консервные банки, бутылки с маслом, истлевшая одежда, гребенка, женское зеркальце и самое ценное — предсмертное письмо Байды в гильзе, забитой деревянным сучком. Записка подтверждала слова Вассы о трагедии на болоте, но ничего нового не прибавила. Впрочем… Одна фраза заставила призадуматься. И было отчего. Байда писал: «Мы погибаем. Нас кто-то предал…»
Это самое «кто-то» растревожило сердце и с тех пор не дает мне покоя. Кто же оказался предателем? Возможно, он и сейчас живет среди нас, переменив фамилию и даже облик?
Изменить, предать может тот, кто слаб душой. И кто много знает. О расположении базы на болоте знали четверо: командир, комиссар, начальник штаба и писарь Варухин. Они вне подозрений. Они ушли в рейд и с тех пор словно в воду канули. Остается одна догадка: уйдя в райцентр на связь без разрешения Юрася, Васса, сама того не ведая, притащила за собой «хвост». Это близко к истине, но… такие истины требуют подтверждения свидетелей, а их нет. Свидетелей нет, но есть архивы! — и вот я копаюсь в грудах чужих мыслей и дел, далеких по времени и мне неизвестных. И вдруг попадает на глаза свидетельство убитого об… убитом.
В моих руках записная книжка политрука партизанского отряда «Смерть фашистам», действовавшего на северо-западе Украины. В ней я прочел:
«Наш дозор выловил в речке несколько трупов, плывших по течению, уже тронутых разложением. Среди них — мужчина, молодой, в гражданской одежде, на груди орден Отечественной войны II степени, в кармане портсигар с монограммой: «Игнатию Матвеевичу Варухину — в день поступления в МХИ 20 августа 1939 г.».
Очевидно, этот Варухин — партизан из какого-то отряда. У военнопленных, бежавших из лагерей, орденов не было. Мы похоронили его и другие выловленные нами трупы с почестями, как бойцов Красной Армии, на кладбище за селом Крячкивкой».
Итак, писарь Варухин, судя по всему, убит во время рейда «Три К», исчезнувшего где-то в лесах. И тут пришел мне на память тот полет, когда я доставил из Москвы в отряд Коржевского инспектора Косяченко. Он еще вручал партизанам ордена. Уж он-то наверняка должен что-то знать. Разыскать его трудностей не представляло: после войны он занимал в Москве разные хозяйственные должности, и я отправился к нему.
Он оказался все таким же чинным и важным, каким запомнился мне с тех далеких времен. Правда, немного полысел и раздался в плечах. Меня не узнал, а вернее сказать, сделал вид, что не узнал. Ведь я отлично разглядел, как живо загорелись его глаза, и понял, отчего они загорелись, но он тут же отвернулся. Ему вроде, а может быть и на самом деле, было не до меня: в кабинет то и дело входили сотрудники с разными делами. На мой вопрос, что он знает о судьбе партизанского отряда Коржевского, может ли он сказать что-то о нем, ответил официально, вяло:
— А почему я должен знать что-то именно об этом отряде? Мне приходилось инспектировать много различных групп, их была масса, а я, сами понимаете… Вручение партизанам наград? Много приходилось этим заниматься. История с овцами? Что за история? Не помню. Не-е… Все это не соответствует…
Я подумал: «Если что не соответствует, так это мое представление о тебе, как о человеке, с тем, кто ты есть в действительности…» Я ушел ни с чем, но тем не менее в моем сердце не угасла надежда найти кого-то в живых. С этой мыслью я написал и напечатал несколько очерков о том, что навсегда запечатлели мои глаза и засекла память. Авось кто-нибудь, встретив знакомые фамилии, прочитав эпизоды, с ними связанные, откликнется. Но увы! Не откликнулся никто.
ВОСКРЕСШИЙ ВО СЛАВЕ
Осень для меня — сущее наказание. Проклятые осколки при слякотной погоде, как никогда, напоминают о себе, ноги точно буравом сверлит. Над башнями и шпилями города, над лишенным листвы парком «Сокольники» стремительно несутся облака, порывистый ветер меж высоких московских домов закручивает дождевые вихри. В стороне погрохатывают мокрые, словно лакированные, вагоны поезда. На одном из них я только что вернулся после месячной командировки. Наконец я дома.
Едва успел поставить чемодан и раздеться, как громко стукнула входная дверь. Ясно. Так грохает лишь дочка. Вернулась из школы. С радостными восклицаниями бросилась ко мне. Поцеловала в щеку и, увидев, что с мокрого плаща течет на пол, помчалась раздеваться. Возвратилась, держа, как обычно, за спиной дневник, кивнула в окно:
— А; мы думали — в такую погоду самолет не прилетит.
— Он и не прилетел, я уж поездом… — Я взял из рук дочки дневник и принялся листать.
Наташа сбоку молча наблюдала, насколько изменилось выражение моего лица, когда перед глазами предстала жирная двойка.
— Гм-м… — сказал я.
— Папа, я не выучила химию по очень уважительной причине, — поспешно заявила Наташа.
— Еще бы! Как всякий сачок…
— Нет, серьезно! Я не сачковала, мы накануне с мамой смотрели по телевизору передачу про Юрия Байду, и я очень разволновалась и потом не смогла сосредоточиться, потому что…
— Погоди ты стрекотать, ничего не разберешь из твоих пулеметных очередей. Какая передача? Про какого Байду?
— Ну, про того, что ты в газете писал… Документальный фильм демонстрировали, и он сам выступал.
— Глупости. Такого фильма нет. Если б его сняли, я узнал бы раньше других.
— Честное комсомольское, папа! Но фильм не только про Байду, показывали и других работников НИИ… НИИ… я забыла какого.
— А отчество Байды называли?
— Несколько раз, но… я забыла.
— Ты, я вижу, все забыла, кроме того, как хватать двойки, — в досаде я махнул рукой и принялся воспитывать подрастающее поколение. — В Москве десять тысяч с гаком Ивановых, из них треть Иван Ивановичей. Почему бы в миллионных массах не оказаться и нескольким людям по фамилии Байда? А настоящий Байда, о котором я писал, давно покоится в братской могиле.
— Нет, папа, я оттого разволновалась, что он рассказывал и про могилу, и про жизнь на болоте, и как он был ранен, а все другие погибли.
Мое сердце зачастило. Неужели и вправду это настоящий Байда, тот самый? Нет, это чересчур, это… невероятно! Спросил у Наташи, как называется фильм. Название она, конечно, забыла, но я уже не мог успокоиться — так на меня подействовало это сообщение.
Что ж, придется включиться в систему логического поиска, попробую протянуть цепочку связей. По порядку — что за чем следует? Что из чего должно вытекать? Начну с программы телепередач за прошлую неделю. Так, вроде нашел. Был документальный фильм «О людях одного НИИ». Название — конкретней не придумаешь. У этого творения документалистики, как и у всякого иного, есть, разумеется, родители. Они-то мне и нужны для расшифровки неведомого НИИ. Мой посредник — телефонный справочник. Нахожу номер студии «Экран». Узнаю фамилии авторов фильма. Звоню.
— Режиссер Эдуард Степанович Голубев? Очень приятно! Смотрел… взволнован… великолепно! Как называется НИИ? Химчистки? А-а!.. Извините, не расслышал… Спасибо!
Шелест страниц справочника. Так… НИИхим… и так далее.
— Отдел кадров? Очень приятно! Пожалуйста, мне нужно… весьма буду признателен… Что? Справки о работниках НИИ по телефону не даются?.. Благодарю!
Утром, полный сомнений и колебаний, отправляюсь в НИИ. По пути размышляю о таких понятиях, как случайность, совпадение, ассоциация, необходимость.
Здание НИИ — огромное, людей — тьма. Попробуй найди нужного тебе человека! Я сразу направился в партком. Уж там-то знают своих работников, особенно тех, которых показывают по телевидению.
Секретарь парткома Алексей Иванович Полынов принял меня так, словно давно ожидал. А когда узнал, что привело меня в институт, и вовсе расцвел. Да, Юрий Прокопович Байда, кандидат наук, трудится в нашем институте, это удивительно интересный человек, это воплощенная скромность.
— Представьте себе, мы только недавно узнали о его подвигах на войне. И что примечательно: до этого он сам о себе ничего не рассказывал. А как храбро сражался! Был в партизанском отряде, дважды тяжело ранен, контужен и по-хо-ронен заживо! Вместе с другими партизанами в братской могиле. А? Его случайно спасли и выходили неизвестные женщины. Потом он воевал в регулярной армии, проявил себя при форсировании Днепра. Сейчас общественность и военкомат перед высшими инстанциями ходатайствуют о награждении Байды. Как ни странно, у него до сих пор нет ни одного ордена за ратные дела. На фронте произошла досадная накладка: Байда, числился убитым, причем он сам недавно узнал, что он убит! Красные следопыты из села… — Секретарь парткома запнулся, придвинул к себе листок, лежавший на папке в стороне. — Следопыты… Рачихиной Буды!.. — улыбнулся он. — Какие только названия не выдумает народ! Так вот, эти ребята, пионеры и комсомольцы, смотрели передачу о нашем НИИ и прислали письмо в партком, приглашают Юрия Прокоповича посетить свою родину, места, где он партизанил. Я разговаривал с ним и вручил письмо, но… понимаете, не могу сказать, что письмо, то есть это приглашение, его обрадовало… Конечно, все это не так просто. Места тяжелые, трагические. Идти смотреть собственную могилу, бередить душу… Такое, извините, любого здорового человека выбьет из колеи, доведет до инфаркта. Да это прекрасно понимают и сами приглашающие, они, в частности, пишут, что внесли уже исправления в эпитафии на братской могиле, рядом с фамилией Юрия Прокоповича Байды нарисовали красную звездочку, означающую, что человек жив! А случай, прямо скажем, исключительный, не правда ли? Вы писали в газете о Байде, и я разделяю ваше нетерпение встретиться с человеком, воскресшим во славе.
— Именно затем я и пришел к вам, Алексей Николаевич. Но, извините, еще один вопрос, скажите, жену Байды зовут Василиса? Фамилия девичья у нее была Коржевская…
— Видите ли, мы с Юрием Прокоповичем прошлые годы работали в разных отделах, поэтому детали его частной жизни мне просто неизвестны. То есть я хочу сказать, что не знаю, как зовут его супругу. Но он женат, это точно, и у него семья… Да чего нам гадать! Я сейчас приглашу его сюда.
Итак, мне крупно повезло. Четверть века прошло с тех пор, как я впервые услышал от Афанасьева о его друге детства, человеке сложной, тяжелой судьбы — Юрии Байде, а вот увидеть его ни разу так и не пришлось. И вот сейчас это произойдет. Разумеется, я не тешил себя надеждой увидеть живого Байду таким, каким он укоренился в моем воображении, но тот, кого я увидел, ни в какое, как говорится, сравнение не шел. Короче, не имел ни малейшего внешнего сходства с образом, созданным моей фантазией, образом, который складывался из рассказов Афанасьева, Вассы, из оценок его боевой деятельности.
Вошедший был среднего роста, чуть сутуловатый, косая сажень в плечах, лицо круглое, а не скуластое, каким я его представлял, на глазах — очки. И если б не проницательные глаза — серые, умные, таящие в себе нечто многозначительное, — вряд ли это лицо со словно приклеенной улыбкой тонкогубого рта можно было назвать привлекательным. Неспешной походкой проследовал он через кабинет к вставшему навстречу Полынову, поздоровался, бросил короткий взгляд в мою сторону, кивнул с достоинством, но без интереса.
— Знакомьтесь, Юрий Прокопович, товарищ журналист хочет взять у вас интервью.
Байда протянул руку, назвал себя. Рука мягкая, пожатие сильное, а голос… Тут я опять попал впросак: вместо рокочущего баска, каким представлялся мне голос Юрася, нечто невнятное, с хрипотцой. Здесь уж не скажешь, что внешность обманчива. «Какой пар в котле, таков и гудок…» — подумал я с непонятным и ничем не оправдываемым чувством неудовлетворения. Мы сели друг против друга, и я настроился слушать, надеясь, что он сейчас станет выдавать взахлеб потрясающие эпизоды из своей партизанской жизни и жизни послевоенной. Но Байда молчал. Это меня не смутило. По сути, так и должно быть. Почему он, собственно, должен сразу все о себе рассказывать постороннему? Далеко не всякий человек ни с того ни с сего будет выкладывать свою подноготную. Его надо прежде заинтриговать, вызвать на разговор, возбудить в нем воспоминания, радость или злость, а важнее всего — задеть в нем чувствительную струнку.
У меня было чем «расшевелить» его, и я с ходу сказал:
— Мой экипаж ЛИ-2 осенью сорок второго года вывез вашу жену Василису Карповну из блокированного партизанского района на Рязанский аэродром. Вы знаете об этом?
— Что?! — привстал Байда, и его лицо мгновенно покрылось испариной.
— Неужели она вам не сказала?
— Кто? Васса? Да я… да я ее с тех пор не, видел! Где она? — воскликнул он изменившимся голосом.
Я пожал плечами:
— У меня сведений никаких нет о Вассе Карповне. Также и об отце ее и о его отряде.
— Боже мой! — сжал виски Байда. — Один я выжил… Все погибли, все, все! — Он истерически застучал кулаками по столу и, припав головой к столешнице, затих, вздрагивая.
Больно и жалко было смотреть на его переживания. Мы с Полыновым сочувственно молчали. Но вот Байда выпрямился, потряс головой, как бы освобождаясь от тяжести нахлынувших воспоминаний. Скорбно сказал:
— Я искал их по всему свету, но… страшное было время. Никто не откликнулся, и я подумал: Васса умерла от родов, как умерла от этого ее мать Ксения Гавриловна, как умерла ее бабушка Варвара. Васса мне рассказывала об их трагической судьбе. Словно какой-то рок преследовал их род…
Мы угрюмо молчали. Байда посмотрел на Полынова, на меня и тихо, извиняющимся голосом проговорил:
— Я женился вторично, через много лет, когда немножко зарубцевались раны. Душевные раны. Сами понимаете, жизнь есть жизнь… Я… мне тяжко говорить, тяжко все это тревожить.. Васса мученица, принявшая смерть на пороге своей жизни, ее светлая память… Эх, беда, беда!.. — опустил он голову и сел.
Его лицо страдальчески искривилось. Я уж не рад был, что затеял с ним такой неприятный разговор. Чтобы отвлечь его от скорбных дум о Вассе, о далеких тяжелых событиях, я сказал, что у меня есть к нему ряд других вопросов, и попросил уделить мне еще несколько минут, но не здесь, в кабинете секретаря парткома, где то и дело звонили телефоны и отвлекали внимание.
Мы распрощались с Полыновым, вышли из кабинета. В вестибюле присели у столика и продолжили разговор, из которого я понял, что Байда очерков моих о партизанах не читал, и все же я его спросил, читал ли он их.
Он снял очки, протер стекла, ответил стеснительно:
— К сожалению, не попались как-то, но теперь я постараюсь прочитать, достану… А какой, извините, вы использовали материал? Насколько мне известно, из отряда Коржевского в живых никого не осталось. Впрочем, вы же тогда в отряде бывали периодически… А, как говорят, в литературе допускается известная доля вымысла, импровизации, так сказать, на заданную тему. Однако я как ученый стою за стопроцентную правду, и только правду! Как в науке, так и в жизни.
«А как же иначе? Твой жизненный путь и есть борьба за стопроцентную, за большую правду», — подумал я и пояснил:
— Для меня также в первую очередь важны истинные события, достоверные факты: Кроме того, что я знал от непосредственных участников событий, использовал еще и ряд документов: донесений, служебных писем, кое-что добыл из материалов гестапо и полиции, захваченных нашими. Рылся и в газетах ОУН — они сохранились в партизанских архивах.
— И нашли что-то стоящее? — с любопытством спросил Байда.
— Даже о вас кое-что…
— Обо мне?
— О диверсионных акциях, когда вы ходили в рейд на запад, да и другое…
Байда громко вздохнул.
— Только врагам своим можно пожелать то, что пришлось испытать мне…
— Я, Юрий Прокопович, искал в архивах объявление фашистских властей, в котором они сулили за вашу голову десять тысяч марок. Объявление-плакат с вашей фотографией…
— Нашли? — настороженно спросил Байда.
— К сожалению, не нашел.
Байда иронически покачал головой:
— Я в свое время сдуру один экземплярчик принес в отряд, а потом локти себе кусал. На меня целое дело завели, будто я был завербован германской разведкой. Фашистские службы, дескать, специально выпустили такой плакат для отвода глаз. Ведь из всех, ходивших в зимний рейд, уцелел я один. Н-да… Но волоске, можно сказать, висел тогда… А плакат что? Времени-то ой-ой-ой сколько прошло… Вряд ли я сейчас хоть сколько-нибудь похож на того молодца, что красовался в объявлении…
— Вы правы, годы нас не щадили. Мы далеко уже не юноши, но…
— То, что вам показали обо мне в архиве, — цветики, — продолжил Байда. Ведь после партизанского периода началось главное: я участвовал в большой войне солдатом, по всем, как говорят, европам прошел. Молодой был, оклемался, после того как меня с того света вытащили.
Пока мы беседовали с Байдой, мимо нас сновали сотрудники НИИ, то и дело к моему собеседнику обращались с вопросами, приветствовали своего ставшего знаменитым сослуживца, и поэтому настоящего серьезного разговора у нас не получалось. Он и сам это чувствовал, порою терял нить мысли. Прервав на полуслове, его вызвали к телефону. Извинился, ушел. Что поделаешь? Работа есть работа. Вернулся озабоченный, развел руками и, сославшись на чрезмерную занятость, предложил встретиться в конце дня на «нейтральной территории», вне института и побеседовать свободно на досуге.
Я принял приглашение. Байда заехал за мной на собственном «Москвиче» и повез по Ленинградскому шоссе. Было время пик.
— Сейчас во всех ресторанах — кутерьма, а на речном вокзале никакой толкучки нет, — объяснил Байда.
Столик, за который мы уселись, стоял у окна. За стеклами хорошо была видна Москва-река, усыпанная солнечными иголками. Отблески заката играли на тарелках и бокалах, подкрашивали скатерть светлой желтизной. Байда ненадолго отлучился, чтоб потолковать с официанткой. Он здесь, видимо, был свой человек, вернулся, потирая руки.
— Будут раки… — сообщил он многозначительно. — Здесь их варят в пиве. Вещь стоящая…
— Получше тех, что в Маврином болоте?
— Посмотрим. А на горячее возьмем… возьмем… пожалуй, котлеты по-министерски, если не возражаете? А можно цыпленка под белым соусом с молодыми шампиньончиками? Впрочем, не стоит, грибы закажем отдельно. Запеченные в сметане и с мадерой.
«Ух ты! — мысленно воскликнул я. — Каким гурманом стал бывший деревенский парень!»
— Но, как говорят, — продолжал он, — только на безрыбье рак — рыба, а нам натурального отварного судачка, согласны?
— Что это вы затеваете маланьину свадьбу, — засмеялся я и, чтобы остановить Байду, заговорил о том, что мне хотелось бы в газете продолжить рассказ о его военной и послевоенной судьбе.
Принесли закуску и выпивку, и наш разговор прервался. Дальнейшие попытки направить его в нужное мне русло наталкивались на полную незаинтересованность Байды. Он подчищал со стола все подряд, чмокал с аппетитом, изредка отрываясь от тарелок лишь для того, чтобы кивнуть головой.
Наконец Байда, пресытившись, откинулся на спинку стула. Серые глаза его туманились. Не спеша размешал кофе, прихлебнул с ложечки, смакуя, погонял напиток во рту и закурил сигарету.
— Я больше люблю харрари, йеменский, а это арабика, — заметил он и уже другим, деловым тоном сказал, пуская дым в сторону окна: — О себе говорить не принято, да и неудобно. Вам лучше познакомиться с высказываниями прессы обо мне…
И не успел я сообразить, какой форме информации отдать предпочтение — печатному слову или живому, как передо мной откуда-то возникла красивая зеленая папочка. Из нее Байда вынул и протянул мне газету, заранее сложенную так, что нужное для чтения искать не требовалось. Взгляд мой привычно скользнул по напечатанному от начала до конца. Статья подписана двумя генералами: Шуляком и Пузановым, в ней речь шла о подвигах, совершенных Байдой в октябре 1943 года.
«Перед форсированием Днепра, — читал я, — батальон капитана Евгеньева, в котором служил молодой солдат, но бывалый партизан Ю. П. Байда, остановился на привал, и тут многие стали свидетелями отважных действий Байды. При налете вражеских самолетов от взрыва бомбы загорелась рига, где стояли в укрытии восемь автомашин, груженных минами. Испугавшись взрыва мин, водители кинулись врассыпную, но не таков солдат Байда! Он, бросаясь раз за разом в огонь, вывел по очереди все машины и тем спас военное имущество и боезапас. За решительность и неустрашимость Байде присвоено звание сержанта и его наградили медалью «За отвагу».
«Нда… страшное зрелище», — подумал я, и перед моими глазами как живая встала совершенно гнусная картина: подловато трясущаяся шоферня выстроилась на безопасном расстоянии и издали наблюдает за смертельно рискующим солдатом, отчаянным парнем, который то и дело бросается на верную гибель. Хотелось закричать: «Где же ваша шоферская совесть? Где ваши командиры?» Такое не укладывалось в сознании, никак не вязалось с понятием доблести и массового героизма наших воинов на фронте. Я спросил Байду, каким же образом ключи от зажигания всех восьми машин оказались в его руках? Неужто трусы-водители сами вручали ему ключи?
— Именно так, — развел руками Байда.
Невероятно, но факт! Так было. Об этом пишут генералы, это подтверждает и сам Байда, а уж он-то врать не будет. И тут я вспомнил его слова, сказанные сегодня утром: «…я как ученый стою за стопроцентную правду, и только правду! Как в науке, так и в жизни».
Я стал читать дальше, и мне стало ясно, что наивысшую доблесть Байда проявил при высадке десанта, когда форсировали Днепр. После высадки произошло следующее. Все командиры рот на плацдарме были убиты, связь между подразделениями нарушена, от личного состава осталась одна треть. Немцы стали теснить остатки десанта к берегу. И тогда Байда, будучи сержантом, принял на себя командование штурмовой группой. Он поднял бойцов в атаку и заставил фашистских вояк попятиться. Во время налета вражеской авиации он умело вывел своих бойцов из окопов и рассредоточил по воронкам. Бомбовый удар пришелся по пустому месту. Трое суток раненый, тяжело контуженный Байда с горсткой солдат держал плацдарм. С левого берега невозможно было перебросить подкрепление — Днепр кипел от взрывов бомб и снарядов. А когда подошли свежие силы и двинулись вперед, Байду отправили в тыловой госпиталь.
— Да за такие дела к званию Героя надо представлять! — невольно вырвалось у меня.
— Представляли… — безнадежно покачал головой Байда. — Только тогда я не думал о наградах, не до жиру, как говорится… Надо было бить оккупантов. А пока я воевал да валялся по госпиталям, наградные документы где-то затерялись, как это часто бывало. Да я тогда и сам не знал о том, что представлен к высшей награде. Из госпиталя попал на пересылку, затем маршевая рота, другая часть…
— А эти генералы, — указал я пальцем на газету, — разве они не знали, что вы представлены? Ведь это же подвиг!
— Конечно, знали! Только они не знали, существую ли я на свете. Все это обнаружилось случайно полгода назад. Вот ситуация! Поистине нарочно не придумаешь… Еду я как-то поездом из командировки. Утром вышел на станцию купить свежих газет. Центральных не оказалось, взял местную, раскрываю, и что бы выдумали? Читаю вот это, — протянул Байда следующую газету, где также было написано о нем и о его товарищах — солдатах батальона капитана Евгеньева. Под статьей значилась фамилия П. Прибылова.
Пока я читал статью П. Прибылова, Байда подозвал официантку, велел еще принести нам кофе и, когда она ушла в буфет, пояснил:
— Петр Прибылов состоял в моей штурмовой группе. Мы первые высадились на правый берег и находились рядом с ним с первого выстрела и до конца. Сейчас Прибылов — скромный работник, заведует магазином в поселке Субботино, там, где я на станции купил газету. К двадцатипятилетию нашей победы он на страницах районной газеты поделился воспоминаниями «о боях, пожарищах, о друзьях-товарищах…». Не забыл и про меня, сказал доброе слово, за что ему спасибо. Я потом обратился с просьбой к генералу Шуляку, бывшему командующему армией, в составе которой мы воевали. Генерал, правда, сейчас уже не у дел, на пенсии, но он твердо пообещал возобновить ходатайство перед правительством о присвоении мне звания Героя Советского Союза. Вот такие, как говорится, пироги…
Воспользовавшись тем, что официантка принесла кофе и принялась разливать его нам в чашки, я попросил Байду вернуться к моменту, когда его, раненого и контуженного, схватили каратели. Как развертывались последующие события? Что осталось в его памяти?
— Почти ничего. Я долго был в беспамятстве, что со мной делали, не знаю. Очнулся в погребе. Коптилка. Кувшин с водой. Шевельнуться не в силах. Все как в тумане. Потом тетка-хозяйка говорила, что она с сестрой в лесу нашла меня, в яме. Я еще шевелился. А тут начался проливной дождь, гроза. Немцы ушли, а тетка с сестрой откопали меня и спрятали в свой погреб. Через несколько дней переправили на какой-то хутор, где безопаснее, потом еще куда-то увезли. Так я и путешествовал по всяким теткам. Своих фамилий никто не называл, боялись. За укрывательство партизан — расстрел.
Слух мой резанули слова «по всяким теткам». Ведь именно такие тетки не одного нашего, в том числе и тебя, выходили, спасли от смерти, рискуя собственной жизнью и детьми. Отдавали последний кусок хлеба, а ты теперь — «всякие»…
Я ничего не сказал, только подумал: «Байда, должно быть, лишку хватил, отупел малость и брякнул». Не давая ему сбиться на полупьяную болтовню, поинтересовался:
— Знала ли ваша бабка Килина, что вы попали в руки карателей?
— Очевидно, знала. Полицаи убили ее, а дом сожгли, — вздохнул Байда. — Мне об этом те тетки сказали, когда я немного пришел в себя. Тяжко вспоминать все это…
Закурив очередную сигарету, Байда поудобней устроился боком к столу, вытянул ноги и принялся вращать носками туфель.
— Да, — вспомнил я, — на островке посреди Маврина болота во время поисков ребята нашли вашу записку.
— Какую записку? — выпрямился Байда и уставил на меня очки.
— Вашу, предсмертную, которую вы в гильзе заткнули сучком.
— В гильзе… — повторил он, косясь на меня.
Было заметно, как он мучительно тужится вспомнить и не может. Да и немудрено! Ведь — когда это было! И в какой обстановке писал!
Вдруг Байда посветлел, шлепнул себя ладонью по лбу.
— Ну как же! Как же! — воскликнул он. — Конечно же помню! И записку помню, и гильзу. А где она, моя записка?
— Хранится в школьном музее в Рачихиной Буде. В десятилетке, где вы учились когда-то. Эту записку там считают самой дорогой реликвией времен Отечественной войны. Ведь писал ее не кто-то другой, а вы, их земляк.
— Да… да… да… — поддакивал Байда и сосредоточенно думал о чем-то своем. Хмель, бродивший в его голове, исчез. Байда совершенно трезвыми глазами посмотрел на меня и сказал:
— Как я понял, вы интересуетесь в первую очередь периодом из моей биографии, связанным с партизанскими делами?
— Не только. Разумеется, у меня…
— В таком случае, как говорится, лучше раз увидеть, чем десять раз услышать. Вам интересней будет съездить со мной в Рачихину Буду. Меня пригласили туда на встречу с населением. С земляками. Вот уже четверть века, как я не был там. Сами понимаете, мало удовольствия созерцать собственную могилу. Еще, чего доброго, и накличешь на себя… хе-хе! Но раз уж так настойчиво приглашают, да к тому же в школе музей открыли… Ну так что? Едем?
— Конечно, едем! — ответил я.
* * *
Блестящая под осенним солнцем асфальтированная дорога рассекает лес, возникающий за холмами. На фоне голубого неба, словно фантастические копны ржавой стружки, высятся над землей — то октябрь так перекрасил — кудри белоногих берез и кленов. Прохладный ветер чуть покачивает тронутые заморозком верхушки деревьев, подсохшую траву и, врываясь в открытое окно «рафика», треплет косы коричневых от загара пионерок, вручавших на вокзале цветы Байде.
Я сидел рядом с водителем, за мной — оператор кинохроники, снимавший встречу. Я смотрел на вихри пыли, завиваемые бегущей впереди «Волгой», на поблекшую отаву, ползущую по кюветам к асфальту, на пегую осеннюю степь и, словно мне не о чем было больше думать, занимался праздными размышлениями. Думал, почему степь в это время кажется далекой и пресыщенно-спокойной, а лес, наоборот, недовольным, обиженным?
«Волга», в которой ехали с Байдой директор школы и представитель райкома, остановилась у развилки дорог, не доезжая километров десяти до Рачихиной Буды. «Рафик» и еще одна легковая машина, приблизившись, тоже встали на обочине. Мы вышли на дорогу поразмяться, покурить. Тут же нас позвали к «Волге». Директор школы, стоявший рядом с Байдой, с воодушевлением сказал:
— Товарищи, мы остановились на этой развилке не зря. Нами приготовлен приятный сюрприз для дорогого гостя Юрия Прокоповича. Вот эта дорога, — кивнул он на стрелку указателя, — ведет в нашу Рачихину Буду, но мы сейчас поедем по другой дороге, вправо, на Покровку. Именно в Покровке буквально на днях наши следопыты разыскали Ефросинью Павловну Калинченко, ту самую женщину, которая спасла от рук фашистских карателей нашего земляка Юрия Прокоповича. Она сегодня ждет его в гости.
Все зашумели, захлопали в ладоши, посыпались радостные восклицания. Лицо и шея Байды почему-то мгновенно побледнели, на лбу заблестел обильный пот.
С каким, однако, волнением воспринимает он каждую новую встречу с людьми из своей военной юности!
«Но я-то хо-о-орош!.. А? Сколько бродил в этих краях, и в самой Покровке бывал, ходил на место, где убили деда Адама, а нет бы получше расспросить старожилов, может, давно уж нашел бы Калинченко!» — запоздало укорял я себя.
Директор школы предложил нам занять свои места, и мы пошли к машинам, а Байда все продолжал стоять, видимо, еще не пришел в себя от взволновавшей его новости. Директор, видя его состояние, почувствовал себя неловко. Хотел сделать лучше, а получилось…
— Успокойтесь, Юрий Прокопович, очень уж вы все принимаете к сердцу. Как-то неуклюже вышло, извините. Знал бы… Садитесь, пожалуйста, все будет хорошо.
Байда очнулся не сразу. Поглядел в сторону Рачихиной Буды, затем на Покровскую дорогу, спросил:
— А нужен ли этот торжественный заезд к Калинченко? Не люблю я помпы, должен вам сказать. Можно бы как-нибудь в другой раз, поскромнее.
— Никак нельзя, Юрий Прокопович, Ефросинья Павловна ждет, люди ждут.
— А… а откуда… почему вы уверены, что она та самая женщина, которая…
— Та самая, Юрий Прокопович, проверено досконально. Садитесь, поехали.
Оператор кинохроники что-то сказал шоферу «рафика», тот, дав полный газ, обогнал машины, и мы понеслись на Покровку. Разгоняя по улице кур, промчались к дому Калинченко, остановились возле ворот. Шофер посигналил. Из калитки показалась женщина, увидела кинооператора, пионеров, вышедших из «рафика», застыла в напряженном ожидании.
— Здравствуйте, Ефросинья Павловна, мы не ошиблись? — спросил оператор.
— Здравствуйте, — кивнула она утвердительно.
— Сейчас к вам подъедет гость… — и с этими словами оператор спрятался за высокий плетень, чтобы снять предстоящую волнующую встречу скрытой камерой.
Подъехала «Волга», из нее вышел Байда, поглядел кругом настороженно. Ефросинья Павловна подалась чуть вперед, пристально всматриваясь в подходившего к ней человека, и с каждым его шагом взгляд ее светлел, и все отчетливей проступала на лице радость узнавания. Последние шаги Байда сделал стремительно, почти бегом и, преклонив колени перед женщиной, схватил ее коричневую руку, поднес к своим губам. Женщина от неожиданности растерялась.
Из-за оград, из окон повысовывались соседи, чтобы взглянуть на человека, приехавшего через много лет повидать и поблагодарить ту, что спасла его в тяжкую годину фашистского нашествия.
Растроганная Ефросинья Павловна подняла его, положила руки ему на голову и, закрыв глаза, заговорила, вспоминая:
— Волосыкы у тебя были темнии, як нич… спеклысь с кровью та с глиною могильной. Сосульками висели. И лица не было видно. Страшно!
Байда стоял перед ней, грустно улыбаясь. Кинооператор со съемочной камерой в руках вылез из-за плетня, подошел ближе. Придвинулись и остальные.
— Выцвели твои очи… очки носишь… Эх-эх-эх!.. — разглядывала Байду Ефросинья Павловна и вдруг, спохватившись, захлопотала: — Ну чего ж мы тутечки стоимо? Заходьте, будь ласка, в хату! — Она вошла в калитку, повернулась и еще раз пригласила: — Заходьте все, а то я уже притомилась выглядать на дорогу. С утра ждала вас.
Приехавшие потянулись в калитку, прошли чистым двориком и прямо из сеней попали в большую светелку. В углу — кровать с горкой подушек, рядом — шкаф, в другом углу — телевизор, у окна — швейная машинка. Обычная деревенская комната, только без традиционной печи. Пахло кислым тестом, мятой и еще какой-то травяной свежестью, памятной еще с детства.
Гости расселись на стульях у стены и возле стола, соседи и ребята остались во дворе, глазели в окна. Ефросинья Павловна, гордая тем, что в доме у нее столько людей, водрузила на стол самовар, блюдо с пирогами, бутылки, поставила всем одинаковые чашки и только Байде подала большую чашку, голубую, щербатую и с отбитой ручкой.
— Помнишь, Юра? — спросила она, а у самой влажно заблестели глаза. — Осталась одна-единственная ще з того часу… Принесу, бувало, ему молочка, а он як ухватится, так уже пье, пье, пока не выпье до дна.
— Ефросинья Павловна, а как вы нашли Юрия Прокоповича? — спросил я.
— Як найшла… — махнула она печально рукой. — Чуть сама не померла от страху, як найшла… Гроза була — матинко моя! Гром, блыскавка, а я шла лесом из Рачихиной… Глядь — боже ж ты мой! Из земли человечья нога высунулась и так загребает, загребает, как бы плывет… Невже живым закопали кого-то супостаты? Хоть и злякалась я и все у мене тремтило, пидийшла-таки, розгрибла землю. Ой-ой-ой! А вин же молодэсэнькый, пораненный весь! Чуть дыхае. Тяжкенькым показался, а худущый — як та жердына… Принесла я воды с болота, обмыла кровь. А ты раскрыл очи, хотел сказать, а то спытать, та так и не спытал. Сбегала я, покликала сестру Настю, а Настя пизнала тебя. «Цэ ж, — говорит, — Куприяна Темнюка племянник, якый дядька свого до партизанив видвив, а они Куприяна повесили. Як що нимци найдуть у нас цего хлопця, то и нас повесят». Ничего, говорю, сховаем хлопця, не найдут. Так и пролежал в погребе нашем, пока пришел до памяти, но и потом молчал, як немой. Не бойся, казала я, мы ж свои люды, знаем, чей ты, а ты все прикидывался, що ничего не помнишь. Так и подался кудысь, як пришибленный. А заикался-таки сильно. Видать, от контузии… Думали мы с Настей, появишься после войны, а ты не появился, и слуху ниякого не дошло, решили — загинул. Настя уже рокив пять, як умерла, царство ей… А хату твоего дядьки Куприяна кто-то спалил, а может, громом ударило. Бабка в хате сгорела, сердешная… Про то я тебе говорила в погребе, а ты одно повторял: не памятую ниякой бабки, у меня память отбита. Пытала, кто ж тебе ее отбил? Не знаю, говорил. Не знаю, як попал я в лес, где моя родина, где мои батько-ненька, где я жил и кто, меня так побил. Не знаю. День и ночь думаю, а вспомнить не можу. Вот як они тогда тебя покалечили! Да видно — счастье тебе, поправился. Ой! — всплеснула вдруг руками Ефросинья Павловна. — Заговорила вас совсем, гостюшки дорогие. Пейте, кушайте на здоровье.
Но гости, перекусив, уже вставали.
— У нас еще будет время поговорить, — сказал директор школы. — А сейчас мы просим вас, Ефросинья Павловна, с нами в Рачихину на встречу в школе. Обратно доставим в целости и сохранности. Поедете?
— Спасибо, поеду. Вот только молока детям налью, а то они умаялись, проголодались… — засуетилась она.
И вот мы в Рачихиной Буде.
Во дворе школы — пионеры, комсомольцы, из мощного динамика льется встречный марш. Поздоровались с сельскими руководителями, с учителями. Байду и Ефросинью Павловну посадили рядом в середине за столом президиума. После короткого вступления директор школы предоставил слово Байде. С первых же слов почувствовалось, что он к этой встрече готовился. С волнением рассказывал о войне, о подвигах своих товарищей, скромно, не вдаваясь в излишние подробности, упомянул о своих ратных делах и в заключение поблагодарил земляков за приглашение посетить родную сторонку.
Ребята повязали ему красный галстук почетного пионера, подарили альбом с фотографиями Рачихиной Буды и ее окрестностей, а директор школы объявил, что пионерской дружине присваивается имя Юрия Байды и что после встречи гости и следопыты поедут в лес, где состоится возложение венков на братской могиле партизан. Затем взял слово председатель сельсовета и сообщил, что сегодня на сессии исполкома будет принято решение — присвоить Юрию Прокоповичу Байде звание почетного гражданина села. Над школьным двором разразились такие громкие рукоплескания, что стайка дроздов, сидевшая на рябине, испуганно взмыла ввысь.
Митинг закончился. Красные следопыты в защитной форме и в пилотках внесли в «рафик» пышные венки, сплетенные из ярких осенних астр и пурпурных листьев клена вперемежку с лапами хвои.
По дороге, размытой дождями, ехали медленно. Справа — колючая зелень можжевельника, меж деревьев по земле — густые мхи, по ним там и сям оброненные елями блестящие шишки. А вот и Маврино болото. По темной гладкой воде — паутинная синь дымки, дальше она гуще, тяжелее, сквозь нее проглядывает жухлая осока, да по кочкарнику — купы краснокожей ивы.
Сбоку на поляне — крепкий дуб. Что ему четверть века! Для него страшны пила и топор, а годы — ничто. В его полуоголенных ветвях по-прежнему играли предвечерние лучи солнца, рассеиваясь по белой пирамидке надгробья, издали похожей на перевернутый восклицательный знак.
Машины останавливаются, ребята выносят венки, самый большой берут Байда с Ефросиньей Павловной, а шествие направляется к могиле.
Шагая позади всех, я вдруг замечаю, что мое настроение странно не соответствует обстановке: вместо скорби и горечи, сопутствовавших мне в прошлые посещения этих мест, я сейчас почему-то ощущаю необъяснимое раздражение. Но почему?
Байда, возложив венок, нагнулся, взял с могилы горсть земли, бережно завязал ее в носовой платок и спрятал в левый боковой карман возле сердца. Трогательный жест, но в этот момент он мне показался каким-то нарочитым, театральным, что ли…
Байда постоял, сжимая виски ладонями, затем, резко повернувшись, быстрым шагом направился к болоту. Никто за ним не последовал, понимали: человеку хочется побыть наедине со своим прошлым. Мое сердце снова сжалось от сострадания к этому последнему партизану из отряда «Три К», к этому легендарному человеку.
Байда одиноко стоял у прибрежных зарослей бересклета. Солнце опускалось к румяным вершинам осин, теснившимся на опушке, и медали, украшавшие грудь Байды, ослепительно сверкали.
По возвращении в село он отдыхать отказался и попросил разрешения осмотреть школьный музей. Директор похвастался:
— Экспозиция постоянно пополняется, за последний год добавились новые экспонаты, найденные на месте партизанского лагеря, и даже сегодня в дар музею будет принесена ценная реликвия…
Мы отправились смотреть новые реликвии. Их действительно прибавилось. Вот на подставке, очищенная от ржавчины, красуется варухинская двухпудовая гиря, вот пустой снарядный стакан, а вот поломанный автомат с хорошо сохранившимся прикладом. Судя по выцарапанным буквам, он прошел через многие руки, побывал не у одного бойца, партизана…
Байда все это осматривал очень бегло, как-то вскользь, без интереса. Удивительно! Как-никак, а этот «вещный мостик» связывает его с юностью. Но мое удивление исчезло, когда Байда приблизился к витрине, под стеклом которой среди прочих желтых от времени бумаг, рядом с позеленевшей гильзой лежала его предсмертная записка.
— Как? — спросил он громко. — Вы экспонируете здесь оригинал?
Директор школы переглянулся с учителями. Байда развел руками:
— Ну, дорогие товарищи, это никуда не годится. Держать ее на солнце!.. — Он укоризненно покачал головой. — Выцветет же, пропадет! Надо было сделать фотокопию, сразу же! Ну ладно, сделаю сам. Так разрешите взять свою записку.
Кинооператор предложил заснять ее на пленку, но Байда, заслонив собой витрину, повторил:
— Я все сделаю сам, а копию вышлю.
Директор, помявшись, извиняющимся голосом сказал:
— Видите ли, Юрий Прокопович, у нас совет музея, ребята сами, так сказать, руководят. Сами разыскивают экспонаты, сами сооружают витрины. В общем, во всем инициатива исходит от детей, так сказать, снизу. Если б мы, учителя, стали диктовать, общественное мнение сразу же…
— Все это хорошо, но в интересах дела… — перебил Байда директора. — При чем здесь общественное мнение?.. — Тут же он вынул из-под стекла витрины записку и, не прочитав, спрятал в блокнот.
Директор, стараясь скрыть смущение, кашлянул, поискал глазами Калинченко, сказал:
— Товарищи, уважаемая Ефросинья Павловна любезно согласилась передать в фонд нашего музея дорогую и памятную ей вещь — чашку, которой пользовался Юрий Прокопович, находясь в подполье. Пожалуйста…
Ефросинья Павловна вынула из сумочки знакомую нам выщербленную чашку без ручки, подошла к полке, поставила на свободное место, после чего все стали расходиться. Вечером был небольшой банкет, устроенный в самом просторном классном помещении. Собралось человек двадцать. Мое место оказалось ближе к двери, наискосок от почетного гражданина Рачихиной Буды, справа от него сидела сияющая Ефросинья Павловна, слева — директор школы, председатели колхоза и сельсовета. Осенний деревенский стол ломился от обилия еды. Налили вина. Первый тост предложили сказать Байде. Он встал с бокалом в руке. Молоденькие учительницы, подавшись вперед, ели его восторженными глазами, ожидая услышать что-то особенное. И мне хотелось, чтоб Байда сказал такое, что не только запомнилось бы, но и переходило из уст в уста, передавалось детям.
— Дорогие друзья! Дорогие земляки! Вот перед вами печь, — показал Байда на нее рукой. — Плохо, когда в стужу она не согревает тело, но неизмеримо хуже, труднее, когда перестает согревать нашу душу народная любовь. Так выпьем за то, чтоб любовь народная всегда согревала нам душу и чтобы мы были всегда достойны этой живительной любви!
Он выпил под аплодисменты, за ним — остальные. Второй бокал выпили стоя, не чокаясь, в память тех, кому не судьба сидеть за этим столом. Потом тосты зачастили, и чем ниже становился уровень вина в бутылках, тем свободней чувствовали себя сотрапезники. Они словно сбросили лишние, мешающие им одежды.
Внимание по-прежнему сосредоточивалось на Байде, да иначе и быть не могло. Он был одарен теми качествами, которые привлекают к себе симпатии окружающих, которые делают человека душой компании. Его энергию, казалось, можно было измерять киловаттами… Он мог говорить одновременно со всеми: непринужденно и гладко, без усилий, словно играя.
Постепенно застолье разбилось на группки. Завязались оживленные разговоры.
— С автотранспортом абсолютная труба… — гудел без конца председатель колхоза. — Мне самому ездить не на чем! Свекла тоже лежит на поле… Я, председатель, езжу на… натуральной развалине! Стыдно смотреть. Мне уж дали прозвище «председатель-гну». Прошу, прошу, и никакого толку…
— Самое главное в жизни, — доказывал председатель сельсовета, — ничего ни у кого не просить. Быть независимым и гордым! Потому что если я дал тебе, то, значит, ты — мне? А что дальше?
Байда, пошевеливая в раздумье носками туфель, внимательно слушал, затем сочувственно сказал председателю колхоза:
— Я хорошо понимаю вас, но я, право, сегодня к такому разговору не готов, однако обещаю вам свое содействие. У нашего Всесоюзного НИИ с автозаводом м-м.-м… свои определенные отношения. Я постараюсь похлопотать за вас, чтобы вы получили ГАЗ-69.
У председателя колхоза загорелись глаза, он торопливо наполнил бокалы, зашептал что-то Байде.
— Ах да! — спохватился тот, и ударив себя по карману, продолжал: — Есть у меня к вам небольшая просьба. Дело вот в чем. Когда узнали, что я живой, меня тут же представили к званию Героя Советского Союза. За все в совокупности, что я сделал на войне: за партизанские дела, за форсирование Днепра, за участие в освобождении Румынии, Болгарии, Югославии и других… Наградной материал на меня уже там, наверху. Подписан, высокими военачальниками и поддержан общественностью НИИ, где я работаю. Но если бы вот и вы, мои земляки, поддержали ходатайство. Указ бы вышел гораздо быстрее. Это формальное дело. А уж, я, само собой, в долгу не останусь. У меня есть каналы, сообща выбьем и фонды на строительство новой школы. Мое слово железное.
— Большое спасибо вам, Юрий Прокопович, мы охотно поддержим, только вот, знаете, как-то нам не приходилось еще составлять такие важные бумаги… на самый, самый верх… Так что затрудняемся. Может, соберемся завтра поутру? Подскажете, растолкуете, что и как…
— Зачем переносить на завтра то, что можно сделать сегодня? — снисходительно засмеялся Байда. — Вам вовсе не требуется составлять ходатайство, ваше дело — подписать его. — И он, вынув из бокового кармана два соединенных скрепкой листка, протянул председателю колхоза и директору школы. Те принялись читать вполголоса, к ним потянулись остальные. А мне стало неприятно до тошноты. «Ну и ну! — подумал я. — Байда, эта, по общему мнению, воплощенная скромность, умеет, оказывается, обделывать личные делишки не хуже некоторых других! И все по тому же испытанному принципу: «Я — тебе, ты — мне…» Злая обида перехватила мне горло, я отвернулся, стал смотреть на чем-то озабоченное, изрезанное морщинами лицо Ефросиньи Павловны. Затем подумал: «Не иначе Байда напился на радостях и понес ахинею. Вот до чего доводит водка! Завтра наверняка будет жалеть и переживать за свое поведение, хотя его можно понять. Ведь он же не виноват, что так трудно, трагично сложилась его жизнь в прошлом. Таких, как он, немало… И нет ничего плохого в его стремлении подтолкнуть с помощью своих земляков застоявшиеся события?»
Так рассуждал я. А Байда, словно услышав мои мысли, заговорил тихо, совсем иным, чем до сих пор, голосом: проникновенным, задумчивым.
— Вот как поворачивается колесо судьбы!.. Тот, кто когда-то лежал в сыром погребе куском кровавого мяса и не надеялся больше увидеть солнечный свет, не сдался, выдюжил. Тот, кого истязали так, что он очутился в могиле, воскрес! И вот сегодняшняя встреча… Думал ли я тогда, что так будет? Где уж! Но я всегда чувствовал и верил: рано или поздно, а настанет время, и сделанное моим поколением будет оценено по достоинству. Страдания, которые мне пришлось вынести в борьбе за свободу Родины, не давят мне больше душу, потому что вы, прекрасные люди, добрые люди, облегчили их своими руками, руками Ефросиньи Павловны. Сердечное спасибо вам, дорогие мои земляки, — закончил Байда, прижав руку к груди, а другой — полез в карман за платочком. У многих за притихшим столом заблестели в глазах слезы.
И тут председатель сельсовета, ярый противник порочных взаимоотношений по принципу «Ты — мне, я — тебе…» вынул ручку и первый поставил подпись под ходатайством, составленным Байдой на себя. За ним стали подписываться остальные. Окончание процедуры завершили бокалом, затем начались танцы.
На следующий день Байда уезжал в районный центр на встречу с молодежью, я — домой. Проводы были теплые, с «посошком», с остановками в лесу для подкрепления сил… Машины, цветы, прощальные речи…
Байда настойчиво приглашал с собой меня, и я, пожалуй, мог бы с ним поехать, но отказался.
По пути домой, размышляя о торжественной встрече Байды, я пришел к внезапному выводу: «Не ради встречи с земляками приезжал Байда, а для сбора подписей под ходатайством о его награждении, не для посещения партизанской могилы, а для заполучения своей предсмертной записки и передачи ее в Центральный музей Советских Вооруженных Сил, иначе зачем он взял у директора школы справку, заверенную печатью, о том, кем, где и когда была найдена записка? Или, может, она ему нужна для подтверждения собственных подвигов? Но почему же тогда он так беззастенчиво изъял ее?»
…Как-то вечером, спустя полторы недели после поездки в Рачихину Буду, мне позвонил Байда и сообщил о том, что его приглашают на встречу однополчан, а точнее — ветеранов дивизии, с которыми он форсировал Днепр, воевал рука об руку на Днестре и Дунае. Будет много интересных людей, интересных и для меня, журналиста. В этом он уверен. Надеется также, что и о нем будет сказано немало хорошего, что также пригодится мне для работы над очерками.
Я поблагодарил за внимание и ответил, что на этот раз поехать не могу, поскольку не знаю, какое время займет это мероприятие, а я загружен по горло своими делами.
— Жаль, — огорчился Байда. — И все же подумайте — материал сам плывет вам в руки. И притом материал лю-бопы-ытный!..
Он даже предположить не мог, насколько пророческими оказались его слова.
МАСКА ПРИПОДНИМАЕТСЯ
Зима… Мороз застеклил в Сокольниках пруды, а метель-дворничиха смела копоть с крыш Москвы и закутала оголенные деревья и карнизы домов снежной пеленой.
Однажды вьюжным утром мне позвонил секретарь парткома НИИ Полынов. Обменявшись взаимными приветствиями и расспросами о здоровье, о делах, о погоде, Полынов сказал, что хотел бы встретиться со мной, если я не против. Однако тут же оговорился, что желание повидать меня вызвано крайней необходимостью, а какой — по телефону говорить неудобно. Условились, что я приеду к нему в партком после работы.
Первое, о чем спросил Полынов, когда мы уселись друг против друга в кресла, было: принимаю ли я по-прежнему участие в судьбе Юрия Байды. Вопрос не праздный. Полынова крайне интересует мое нынешнее отношение к Байде потому, что возникла неожиданная ситуация, изменившая в какой-то мере его представления о человеке, получившем воплощение в литературном образе.
Смущенный многозначительностью тона Полынова и вместе с тем явной недоговоренностью, я заявил:
— Да, я принимаю участие в судьбе Байды. А что случилось?
Полынов, не ответив на мой вопрос, потер в раздумье руки и в свою очередь спросил:
— Вы намерены писать о нем еще? Я хочу сказать, намерены ли вы писать в прежнем… м-м-м… так сказать, героическом ключе?
Я пожал плечами.
— Сказать точно — затрудняюсь, но вряд ли… скорее, ничего писать не буду.
— Вот как! Выходит, мнение о Байде у вас изменилось? Или я ошибаюсь?
— Отчего ж? Меняются времена, меняются люди, меняются и мнения о них.
— Да-да… Но каковы все же ваши впечатления, ну, скажем, от встречи с Байдой, а точнее — Байды с его однополчанами?
— Не могу поделиться, не присутствовал.
— Разве? Вот это плохо, — вздохнул Полынов.
— То есть? — не понял я.
— Видите ли, выползла на свет одна закрученная история… А если говорить точнее — несколько историй. Для правильной оценки поступков людей и мотивов их действий необходима ваша помощь. Вам, знающему Байду лучше других, придется, возможно, выступить в его защиту перед людьми, поставившими почему-то себе цель опорочить нашего фронтовика, инвалида войны. И делают это как ни странно — однополчане, на встречу с которыми он ездил. В чем тут дело? Я затем и пригласил вас к себе, чтоб познакомить с некоторыми материалами, поступившими в партком, и узнать ваше мнение.
— Пожалуйста.
Полынов встал, принес из сейфа папку, вынул из нее несколько писем, протянул мне.
— Это вот — первое — от председателя дивизионного совета ветеранов.
Я взял письмо, подписанное полковником Брусевым, и стал читать:
«По настоятельной рекомендации генерала Шуляка мы пригласили впервые на встречу ветеранов работника Вашего НИИ тов. Байду Ю. П. Встреча ветеранов состоялась второй раз после войны. Нам предстояло посетить места боев нашего соединения, выступить перед трудящимися, молодежью. Однополчане были рады увидеться друг с другом, вспомнить дни военной молодости, поговорить о жизни, о радостях и нуждах наших товарищей сегодня.
Вначале тов. Байда участия в разговорах не принимал, ходил и слушал. Я обратил внимание на обилие значков и медалей на его груди, причем прикрепленных неправильно, на что ему и было указано. При встречах и беседах на вопросы товарищей он отвечал неопределенно, боевых эпизодов не приводил, никого из присутствующих не знал, и его никто не мог припомнить. Что ж, за давностью времени такое случается сплошь и рядом, да и не в этом дело! Речь о том, как повел себя Байда в дальнейшем, о его взаимоотношениях с товарищами.
На третий день его словно прорвало. Утром он заявил, что находился в составе 125-го гвардейского стрелкового полка нашей дивизии в должности командира отделения. К обеду ему показалось этого мало, и он стал утверждать, что поддерживал наше соединение «катюшами», причем называл населенные пункты, где мы вообще никогда не бывали. Противоречию этому никто особого значения не придал, отнесли все за счет его забывчивости. Но красноречие Байды не иссякало, никому не известные факты так и сыпались из него. Их обилие стало повергать нас в изумление, и чем дальше, тем больше. На одной из встреч с трудящимися в присутствии ответственных лиц Байда стал громко хвастаться, что де он доктор наук, закончил два высших учебных заведения, неоднократно бывал за границей в составе правительственных делегаций и так далее.
Многие восприняли это как болтовню человека, принявшего изрядную дозу хмельного, что и было на самом деле. Пользуясь хлебосольством радушных хозяев, Байда везде присаживался к столу председательствующего и «помогал» ему руководить. В гостиницах требовал для себя только отдельный номер «люкс», по своим делам разъезжал на «Волге», добываемой путем домогательств у городских властей. Короче говоря, вел себя недостойно, не по-товарищески.
Среди наших однополчан, прибывших на встречу, были разные люди, начиная от рядовых и кончая старшими офицерами, были лауреаты Государственных премий, несколько докторов и кандидатов наук, но все они, не в пример Байде, держались просто и душевно, как истинные солдаты. На других официальных встречах Байда к ранее сказанному добавлял все новые и новые рассказы о своих подвигах и заслугах, утверждал, в частности, что в звании сержанта командовал штурмовым батальоном при форсировании Днепра, был на правобережном плацдарме тяжело контужен и за личные подвиги генералом Шуляком представлялся к званию Героя Советского Союза. Но наградные документы на фронте затерялись. Теперь же они восстановлены, и скоро выйдет Указ о присвоении ему, Байде, высокого звания.
Этому можно было бы радоваться, если б не одно важное обстоятельство. Вернувшись домой в Ленинград, я посетил бывшего командующего армией генерала Шуляка, который из-за болезни не присутствовал на встрече и за подписью которого был опубликован хвалебный очерк о героических подвигах Байды. Шуляк сказал мне, что лично Байду он на фронте не знал и никогда о нем не слышал, но год назад Байда приехал к нему на квартиру, поведал о себе, о своих доблестных делах на Днепре и в подтверждение оставил, письмо некоего Петра Прибылова и районную газету со статьей того же Прибылова, в которой он описывает героические действия Байды, как якобы очевидец и участник боев. Ссылаясь на эти письменные свидетельства и на собственные устные рассказы, Байда настоятельно просил генерала написать на него представление к званию Героя, мотивируя свою, просьбу еще и тем, что мол, в свое время его уже представляли. В доказательство приводил много фактов, которые действительно хорошо известны генералу, хотя фамилии участников событий за четверть века поистерлись в памяти. Шуляк сказал, что подумает. Но вскоре к Шуляку нагрянула жена Байды и стала усиленно на него напирать, чтобы он ускорил оформление наградного материала на ее мужа. Генерал не устоял перед просьбами молодой женщины и сделал то, о чем его просили.
Настойчивые домогательства Ю. П. Байды представляются нам, ветеранам, бестактными, необоснованными и потому бесчестными. Еще живы тов. Евгеньев, командир батальона 125-го гвардейского стрелкового полка, и тов. Соснин, начальник контрразведки дивизии, которые помнят и людей и все события тех дней.
Евгеньев, проживающий также в Ленинграде, высказался дословно так: «Я знаю, кто писал очерк о каком-то Байде, но крайне удивлен, что он подписан генералами Шуляком и Пузановым. Это сплошная фальсификация фактов. На участке форсирования Днепра нашим батальоном никаких штурмовых групп не создавали, поскольку деморализованный противник на этом участке вообще не оказывал нам сопротивления. Байда не мог командовать штурмовой группой по причине отсутствия таковой. Подвигов в этот период в моем батальоне никто не совершал. Поднимать бойцов в атаку не было нужды, поскольку не было для атаки объектов. Соседние батальоны вклинились глубоко в расположение немцев, и те под угрозой полного окружения просто бежали. Генерал Шуляк, очевидно, запамятовал эти подробности. Он человек тяжело больной, поэтому я счел излишним затевать с ним разговор про очерк. Простая человечность не позволяет ни мне, ни другим свидетелям событий огорчать и расстраивать старика из-за пустяков, но если нахал Байда не оставит его в покое, придется принимать действенные меры».
Я, как председатель совета ветеранов дивизии, веду постоянную переписку с другими нашими товарищами. Несколько их писем на эту тему прилагаю. По ним вы можете судить, как далеко может завести бывшего солдата тщеславие. Нам стыдно за коммуниста Байду, порочащего своим поведением честь и достоинство фронтовика. Мы надеемся, что партийная организация НИИ найдет возможным пристыдить и приструнить зарвавшегося товарища. Пусть одумается, пока не поздно».
Закончив читать, я положил это длинное письмо на стол и молча протянул руку за следующим.
— А не многовато ли будет на один раз? — усмехнулся Полынов.
— Нет.
Следующее письмо было от Соснина:
«Я, бывший начальник контрразведки дивизии, о героизме, проявленном сержантом Байдой, абсолютно ничего не слышал, хотя по роду службы был хорошо осведомлен о всех представляемых к наградам, а тем более — к званию Героя. При встрече я спрашивал об этом других ветеранов, но не нашел ни одного, кто бы помнил этого сержанта и его боевые дела.
Я уважаю генерала Шуляка, в свое время решавшего важные военные задачи, но считаю неправильным, когда он, спустя 25 лет, единолично возбуждает ходатайство о награждении. Даже с учетом единоначалия в армии такие дела без участия партийно-политических органов не делаются. Все это не вызывает у меня ничего, кроме удивления».
Я бросил письмо на стол. Это было уж слишком. Байда не просто споткнулся, его занесло! Далеко занесло. Что здесь скажешь? Вопрос поставлен категорично: мог так поступить Байда или не мог? Если судить по тому, как он вел себя в Рачихиной Буде, — мог. Но для обвинения человека в бесчестности, самозванстве и мистификациях нужны веские доказательства, а не частные письма. Сами эти письма требуют должного обоснования и проверки. Поэтому на вопрос Полынова, что это: клевета, правда или нечто среднее, — я ответил:
— Необходимо все серьезно проверить.
— Мы решили завести персональное дело и как следует взгреть Байду, чтобы впредь не заносило. Во всяком случае, до вчерашнего дня намерение у нас было такое, — сказал Полынов.
— Правильное решение, я полностью его разделяю. А в целом мне трудно судить обо всех этих делах без предвзятости, потому что некоторые негативные элементы в характере Байды я сам заметил. И это настраивает меня на мысль, что если эти письма и не совсем беспристрастные, то вместе с тем и не совсем облыжные. Для меня ясно одно: Байда, безусловно, заражен вирусом «пробойности», стремлением во что бы то ни стало войти в «фокус жизни». А чтобы вирус этот не поразил его до мозга костей, самое время начать операцию оздоровления пациента… Но для обеспечения успеха операции частные письма не годятся. Нужны, как говорят, рецепты за круглой печатью… Точные архивные документы, официальные справки. Без них ясной картины не будет. Где служил? Кем, когда, в какое время? Что заслужил? Я этими вопросами Не занимался, не было необходимости. Да и сам Байда числился погибшим.
— Ваш ответ логичен, — сказал Полынов. — Я в свое время не ошибся, когда размышлял точно так же. И не только размышлял, но и сделал официальные запросы в соответствующие инстанции. С полученными документами я хочу познакомить вас. Думаю, вам откроется ряд неизвестных черт характера Байды и любопытные детали его биографии. Вот пожалуйста! — передал мне Полынов бумаги. Я взялся за чтение.
Справка Центрального архива Министерства обороны.
«В освобождении Польши, Чехословакии, Австрии. Ю. П. Байда участия не принимал, так как с сентября 1944 г., являясь курсантом военного училища, находился в г. Омске».
Вот так да!
Письмо городского военного комиссара:
«Медали за оборону Москвы, Одессы, Сталинграда, а также медали за освобождение Варшавы, Праги и за взятие Вены Ю. П. Байде вручены незаконно. Получил он их потому, что указал точно путь, пройденный дивизией, в которой его самого не было, и тем самым ввел в заблуждение работников райвоенкомата. Работники военкомата допустили грубое нарушение, не проверили данные в архиве. Вызванный в горвоенкомат Ю. П. Байда признал свою вину и медали возвратил. На работников военкомата наложены строгие дисциплинарные взыскания».
…Та-а-к! Пусть не хлопают ушами!
Справка райсобеса:
«Ю. П. Байда получателем пенсии как инвалид Великой Отечественной войны не значится».
Коротко и ясно!
А ведь Байда говорил, что он инвалид Отечественной войны.
Письмо заведующего продуктовым магазином пос. Субботино П. В. Прибылова:
«За моей подписью в нашей районной газете печатались документальные рассказы о подвигах, которые якобы совершили на днепровском плацдарме Байда и я. После получения Вашего письма и разговора в райкоме партии я, как коммунист, решил сказать правду и понести заслуженное взыскание. Я чистосердечно сознаюсь и раскаиваюсь в том, что по пьянке проявил слабодушие, уступил нажиму со стороны Байды, с которым был шапочно знаком по службе и который соблазнил меня возможностью легко получить боевую награду. Никаких подвигов мы с Байдой не совершали, и статейки в газету я не писал, а только подписал то, что привез с собой Байда и отнес в редакцию».
И еще один документ из Центрального архива Министерства обороны.
«Выписка из приказа от 10 марта 1945 года по Омскому военному училищу.Начальник училища (подпись)».
Гвардии сержант Ю. П. Байда во время пребывания в училище систематически, подделывал увольнительные записки и совершал самовольные отлучки. У курсанта Никанорова похитил посылку с продуктами, которые съел. В столовой крал ложки и продавал их на рынке. Также воровал со склада зимние портянки для продажи. Приказываю:
За систематические самовольные отлучки, воровство и подделку документов курсанта Ю. П. Байду звания «гвардии сержант» лишить, из училища исключить и направить в маршевую роту.
«Боже мой, и это — Байда!.. Воспетый мною Байда! Этот проходимец и мошенник, упорно пробивающий себе высокое звание Героя… Неужели все это так?» — восклицал я, читая свидетельства полного распада, маразма личности. «Как же так? Ведь прежде я, бывало, нутром, интуицией, что ли, безошибочно определял, какой человек передо мной, чем он начинен. Почему же с Байдой произошла такая осечка? Куриная слепота на меня напала? Или еще что-то? Тут впору хоть самому являться в партком с повинной. Ведь не кто иной, а я, не разобравшись в сущности недостойного человека, возвеличивал его и тем обманывал веривших мне людей».
Полынов, увидев мою реакцию на все это, покачал головой и снова направился к сейфу.
— Еще не все? — воскликнул я.
Он принес и поставил на стол начатую бутылку коньяку, две рюмки и боржом. Налил рюмки, подмигнул:
— Давайте, для настроения…
Выпили. Полынов, закурил сигарету, сказал:
— В прошлую нашу встречу вы интересовались, женат ли Байда, и называли фамилию женщины.
— Да, было… Тогда я думал, что супруга Байды — Василиса Карповна Коржевская, но потом он сказал, что она умерла при тяжелых родах.
— Вы ее знали?
— Встречались… Я ее вывез на самолете из партизанского отряда имени Щорса примерно за месяц до родов, то есть до ее смерти. От нее и узнал о драматических событиях на Маврином болоте…
— А что вы скажете вот на это? — достал Полынов из кармана распечатанный конверт, а из конверта — письмо.
Я начитался сегодня столько всякой огорчительной писанины, что, беря в руки этот листок, не ждал уже ничего хорошего. Но то, что мои глаза увидели сейчас, потрясло меня. «Не может быть! — воскликнул я, жадно пробегая взглядом листок. — Невероятно!» Но я не сомневался в истинности написанного. Жизнь постоянно дает нам самые что ни на есть фантастические примеры возвращения людей с «того света», поэтому еще при первой встрече с Байдой, выслушав скорбный его рассказ о судьбе Вассы, я все равно не исключал возможности того, что сын его остался жив. Разве мало выхаживали и выхаживают сирот? Но то, что я прочитал, окончательно перевернуло мое представление о Байде. Этот мошенник ко всему еще и вор!..
Письмо было адресовано директору НИИ.
«Уважаемый товарищ директор!С уважением капитан Байда Ю. Ю.».
Обращаюсь к Вам в надежде, что Вы поймете сыновние чувства человека, никогда не видавшего своего отца, и не оставите без внимания это письмо. Я, Юрий Юрьевич Байда, родился в Тюмени 18 декабря 1942 года. Мои родители были партизанами на севере Украины. По имеющимся сведениям, мой отец Юрий Прокопович Байда погиб в августе 1942 года в бою с карателями возле с. Рачихина Буда. Меня воспитала мать — Байда Василиса Карповна. После десятилетки я закончил авиаучилище, стал военным летчиком. В настоящее время служу на Севере. Мать живет в Березове Тюменской области, работает медицинской сестрой в больнице.
Недавно по телевидению показывали документальный фильм о Вашем НИИ, и вдруг я увидел кадры, на которых запечатлен мой отец. Вначале посчитал, что это однофамилец, но сердце подсказывает иное. Тем более в фильме он рассказывал о себе как о партизане, воевавшем с фашистами в родных местах. С того вечера я просто заболел. Чего только не передумал за эти дни! Мать всю жизнь мне твердила: «Если бы отец был жив, он нашел бы нас и под землей». Хотел сообщить матери, но пока решил ее не тревожить, узнать точно о моем однофамильце, работающем под Вашим началом.
Убедительно прошу сообщить мне о нем по адресу…
— Ну что? — спросил Полынов после долгого молчания.
— Значит, Васса жива и у нее взрослый сын!.. Почему же Байда говорил, что она умерла при тяжелых родах?
— Он совсем заврался… — хмуро сказал Полынов.
— Ему известно о письме сына?
— Байда в командировке, вернется дней через пять-шесть…
— А кто еще знает об этом в институте?
— Кроме директора и меня — никто.
— Хорошо. Никому не говорите. Я еду.
— Куда? К сыну Байды?
— Нет, еду к Вассе.
— Однако! Скорость ваших решений…
Полынов посмотрел на меня во все глаза, с изумлением. Не знаю, что он увидел на моем лице, но я внезапно рассердился.
— Зачем же вы тогда дали мне читать письма? Для сведения? Тогда не стоило утруждаться. А если для того, чтобы оказать людям помощь, то действовать надо немедленно. Не нам с вами, а Вассе решать, может ли быть ей мужем, а ее сыну отцом человек, который отказывался от них четверть века. Стоит ли иметь сыну такого отца или уж лучше оставаться по-прежнему сиротой. Позвольте позвонить от вас на аэровокзал, мне нужно расписание рейсов на Тюмень.
— У меня расписание есть, — сказал Полынов, вставая и подходя к своему столу, где под стеклом лежал буклет ГВФ. — Два прямых и пять транзитных.
— Годится. Завтра утром улетаю. Байде ни слова!
— Счастливо, буду ждать вестей. Позвоните обязательно.
* * *
Вечером следующего дня Ан-2 приземлился в Березове при свете посадочных прожекторов. Автобус довез меня до гостиницы, светившейся всеми окнами среди высоких пихт и обещающей тепло и уют после двадцатиградусного мороза.
Бросив на кровать походную сумку, я справился по телефону, находится ли в больнице Васса Карповна. Ответили, что ушла домой. Дежурная по гостинице растолковала мне, как разыскать Красноармейскую улицу, и я отправился по адресу.
Городок утопал в снегу. Снег был всюду: искрился в голубом свете неоновых фонарей, лежал на зеленых лапах пихт, расстилался вокруг меня не тронутым копотью ковром, украшал беличьими шапками крыши домов, скрипел под ногами на все голоса.
Я шел и думал: узнаю ли я Вассу? Узнает ли она меня? Столько лет прошло после нашей последней встречи в отряде имени Щорса. Мне еще помнится, как она смутилась, когда я уставился на ее располневшую талию, и принялась торопливо оправлять гимнастерку на животе. С похудевшим лицом, с коричневыми пятнами на лбу и щеках, с высокой грудью, она казалась тогда неказистой, только огромные глаза, бесконечно печальные и ясные, нежно светились.
В чужом отряде Васса чувствовала себя обузой, мучилась одиночеством, тосковала о внезапно пропавшем любимом человеке. Но глаза ее жили, лучились, не подчиняясь ни чувствам, ни воле, жили независимо от настроения: в глубине их сияло счастье будущей матери, и она стыдилась своих глаз. Разговаривая с партизанами, смотрела в землю, и со мной говорила натянуто, рассказывала о своей тяжкой участи так, словно во всем сама была виновата. Как же сложилась ее дальнейшая судьба? Как прожила она долгие годы одна?
Дом номер восемь смотрел окнами на улицу, с обеих его сторон вдоль расчищенной дорожки искрились белые стены. Я прошел по снежному коридору, постучал в дверь.
— Кого вам? — раздалось внутри.
— Василиса Карповна дома?
— Заболел кто-то? — спросил тот же женский голос.
— Я не больной, я приехал из Москвы.
Звякнула задвижка, и в распахнувшейся двери показалась женщина, лицо ее в потемках было плохо видно. Поздоровался.
— Заходите, — удивленно пригласила она, открывая дверь в освещенную комнату.
Я остучал ботинки от снега, пошмурыгал подошвами о половичок, вошел в прихожую, которая являлась одновременно и кухней, снял шапку и повернулся к женщине. Она смотрела на меня выжидательно, широко распахнутыми, вопросительными глазами. Повстречайся она мне случайно на улице, я бы не узнал в этой полнеющей, стройной женщине с открытой белой шеей и слегка подкрашенными губами прежнюю Вассу, но глаза… Они не изменились.
— Здравствуйте, Васса Карповна. Вы не узнаете меня?
Она помедлила, раздумывая, затем ответила неуверенно:
— Видела… но сразу не могу… никак не признаю. А видела…
— Не только видели, но и лечили!
— Да? Наверное… Только не помню, где. В Тюмени?
— Нет, в партизанском отряде «Три К»! Прилетал иногда к вам некий не очень удачливый пилотяга…
— Вы?! — воскликнула Васса. — Боже мой! Вы! Вы! — И вдруг, подавшись ко мне, уткнулась лицом в мою грудь, заплакала. Я разволновался.
— Ну, это… Васса Карповна… ну, не надо… Успокойтесь.
Я подвел ее к табуретке, посадил. Она покорно кивала, всхлипывая. Потом быстро встала, поспешно вытерла лицо висевшим на гвозде полотенцем.
— Откуда вы? Сколько ж это лет прошло? Ой-ой-ой! А я вас часто вспоминала…
— Вспоминали? А почему же ни разу не написали, даже адреса своего не прислали? Ведь, помните, я вам тогда оставил номер полевой почты своей части? Помните, в Рязани?
— Он и сейчас у меня есть, да вот так вышло… А как вы меня нашли? Ой, раздевайтесь, пожалуйста. Ну надо же! Нет, я не верю своим глазам. Ведь вы последний человек, которого я видела из всех наших! Нет больше ни души. Никого. Все, видно, погибли, все до единого. Муж, отец, все!
На глазах Вассы опять заблестели слезы. Она отвернулась. Потом, отведя меня в комнату, посадила возле горячей печки. Сама, опустив руки, осталась стоять посреди комнаты. Стояла, никак не могла прийти в себя.
Потом мы сидели с ней за столом, ели грибы и вяленую оленину, пили чай и, разговаривая, листали альбом с фотографиями. Карточки, пожелтевшие, любительские, вели начало с 1943 года. Васса рассказывала:
— Это Юрику исполнилось шесть месяцев, это уже годик… Здесь мы вдвоем, когда Юрика приняли в детсад, это групповая — коллектив больницы. Это Юрик-первоклассник, это Юрик… Юрик… — И вот под конец — военные карточки сына: курсант авиаучилища, летчик в высотном обмундировании с гермошлемом в руке, лейтенант в парадной форме…
— А фотокарточка Юрия Прокоповича есть? — спросил я.
— Нет и не было. Вы знаете, партизан не фотографировали. Да я и так не забыла и не забуду его никогда. Тем более что копия его перед глазами… Посмотрите внимательней вот этот снимок, ведь Юрик вылитый отец. Правда? — погладила она карточку, где сын снят в военной форме с погонами капитана.
«Эх ты, горемычная…» — подумал я скрепя сердце. Потом спросил:
— Как вы жили прошлые годы? — хотя правильней было бы спросить не «как вы жили», а «как выжили».
— Как я жила… — повторила Васса, закрыв глаза. Покачала головой, вздохнула. — Мне трудно говорить об этом.
БЕРЕЗОВСКАЯ ДИАНА
Командование партизанского центра не сразу решило, что делать с беременной дочерью командира отряда, раздумывало, куда ее пристроить. И тут помог знакомый, прилетавший в отряд «Три К», Косяченко. При его содействии Васса получила продовольственную карточку, деньги, обмундирование, — правда, побывавшее в употреблении, но еще вполне годное, — а также литер на железнодорожный билет до Тюмени — подальше от фронта.
Уезжая, она просила Косяченко об одном: сообщать ей по адресу, который она вышлет, о судьбе близких для нее людей, о муже и отце. Если нельзя поддерживать с ними связь, то пусть хоть дадут знать о них — живы ли?
И вот, предоставленная самой себе девятнадцатилетняя, неопытная в житейских вопросах Васса отправилась в Тюмень и спустя две недели родила сына Юрика. К женщинам, лежавшим с ней в палате, приходили мужья, родственники, приносили всяческую снедь, молоко. Поздравляли их. К Вассе никто не приходил, не поздравлял. Одна лишь акушерка, годами чуть старше Вассы, принесла ей двойную порцию пшенной запеканки, политой патокой, — по тем временам большое лакомство, — сказала с завистью:
— А ты молодец! Парня выдала что надо! Сразу видно — спортсменка. Дай бог мне родить такого когда-нибудь… Небось мужик твой вприсядку пустится от радости, как узнает.
Васса горько по-бабьи завыла, однако тут же перестала: опытные женщины предупредили, что от слез может испортиться молоко, а то и вовсе пропадет, и Васса подавила в себе боль одиночества.
После родов отлежала положенное время да так и осталась в больнице работать сестрой. За полтора года партизанской жизни приобрела кое-какой опыт. Женщины в палате советовали ей пойти на завод, там хлеба давали больше. Но жить было негде, а в больнице во дворе ей выделили под жилье бывшую кладовку с окном и водяным отоплением, правда, недействующим. Васса топила печку, включала электроплитку, но в комнатушке всегда было прохладно. Зато когда приходило время купать Юрика, Васса накаляла железную печурку докрасна и, сама раздевшись, в одной сорочке, резвилась с ним в тепле, играла, ложилась на койку на спину, а он ползал по груди, животу, смеялся чему-то, агукал и дергал ее волосы, захватив в кулачок. В эти минуты она чувствовала себя самой счастливой на свете. Самой-самой! Потому что жива, потому что у нее есть сын, а ведь могла бы лежать не здесь, на койке, а где-то там, в болоте, в лесу, где находятся уже тысячи и тысячи таких, как она. И не было б на свете такого вот богатыря, такого силача. Он быстро освоил взрослую пищу, ел все, не привередничая, как истинный партизанский сын. Ему нравились хлеб, картошка, лук, кедровый орех, и это хорошо, потому что мамина «кухня» была небогата.
Здания, в которых ютилась старая земская больница, стояли на окраине города, а дальше простирались леса. Не такие, как те, свои, дубово-березовые, а хвойные, но и они постоянно напоминали о недалеком прошлом.
Скуден был паек военной поры, но молодость брала свое. Васса расцвела, красота ее стала ярче. Отросли, распушились волосы, круглые, затененные усталостью глаза смотрели с теплотой и доверчивостью.
Пришла весна. Однажды Васса сидела во дворе на скамейке, Юрик, розовый, взлохмаченный, в короткой рубашонке, играл на солнце с таким же, как и сам, лохматым щенком. Проходивший по двору главврач Станислав Силантьевич остановился, наблюдая с улыбкой за возней увлеченных друзей. Вдруг подошел к Юрику и, присев перед ним на корточки, протянул руки. Мальчик не дичился, сразу потянулся к нему, заулыбался. Станислав Силантьевич поднял малыша, подбросил вверх, и тот радостно завизжал, залепетал что-то. Васса глядела на малого и большого мужчин, застенчиво улыбалась.
— Какой прелестный мальчик! — сказал Станислав Силантьевич, опуская его на землю, и посмотрел на Вассу пристальным, изучающим взглядом, точно впервые увидел. Она густо покраснела и смутилась. Станислав Силантьевич мысленно ахнул: «Да ведь она красавица! Неужели никто не замечает ее? Не обращает внимания?» И он, умный сорокалетний мужчина, понял, что Васса сама не хочет, чтоб на нее обращали внимание, видели ее красивой. «У нее погиб муж, — подумал Станислав Силантьевич. — Одинокая». И почувствовал себя виноватым в чем-то перед этой молодой женщиной с незадачливой судьбой, перед всеми женщинами: одинокими и теми, чьи мужья на фронте. Ему стала понятна замкнутость, суровость этой юной сестры и ее безразличие к собственной внешности.
Станислав Силантьевич погладил по голове Юрика, кивнул Вассе и ушел по своим делам. Вот, собственно, и все, ничего особенного не случилось.
Васса продолжала жить и работать, как и прежде, но Станислава Силантьевича этот эпизод привел в странное, ничем не объяснимое состояние растерянности. Его, опытного универсального врача, на войну не взяли, его жена, тоже врач, заведовала родильным отделением, сын учился в Тобольске. Семья жила в достатке, не испытывала затруднений ни в чем, и это угнетало Станислава Силантьевича. «Мне кусок в горло не лезет, когда я смотрю, какие лишения переносят матери с детьми», — говорил он жене, на что та отвечала коротко и весомо: «Пусть не заводят детей, а кто завел, пусть терпит». Но Васса стала видеться Станиславу Силантьевичу в новом свете, он почувствовал к ней жалость и очень этому удивился. Это было так для него необычно и так хорошо, что ему захотелось как-то помочь ей, помочь всем женщинам, помочь не сочувствием или словом участия, а делом. И он, думая обо всех, переставал замечать, что все свои заботы и внимание переносит на Вассу и ее сына, и, как всякий увлекшийся человек, делал это неуклюже, не на пользу ей. А она по житейской неопытности видела в его доброте проявление обычной человечности.
Деловой, энергичный главврач стал часто заходить в комнатку Вассы, принося всякий раз мальчику гостинцев. Садился у двери и молчал, если Юрик сам не лез к нему на руки. Просто сидел, разглядывал стеснительно Вассу, или вдруг ни с того ни с сего начинал улыбаться. Его посещения смущали Вассу, но не выгонишь же человека, который относится к тебе с душой! И Юрик привык к нему, хотя Васса с тревогой стала замечать, что между ними завязывается та близость, которая приводит к более сильному чувству. Она боялась этой близости, не хотела ее, потому что понимала: любит он мальчика… А она его любовь принять не могла. Правильней было бы, конечно, не дожидаясь дальнейшего развития событий, уехать, но куда уедешь?
Она часто писала в партизанский центр, но на все ее письма пришло два одинаковых ответа: «Новых сведений об отце и муже не поступило». А тут Станислав Силантьевич назначил ее старшей сестрой. Если до этого персонал больницы за глаза шептался да посмеивался над увлечением солидного шефа, то после перемещения кадров заговорили с возмущением. В назначении Вассы старшей сестрой усмотрели ущемление собственных интересов.
— Мы тут годами вкалываем, а эта партизанка явилась — и на тебе…
— Уж видно, как она партизанила, хе-хе! Не иначе от лешего привезла малого…
— Так и я могу партизанить, да не с кем, мужиков позабирали, один Силантьевич остался на всех…
— А чего? Он мужчина в силе…
— И куда жена смотрит!
Сочившиеся по-за углами разговорчики привели к тому, что активные борцы за укрепление семейных устоев подсказали супруге главврача, на что ей следует обратить внимание. После этого Станислав Силантьевич был вызван в райком, где ему указали на неприемлемость той формы содружества руководства с подчиненными, которую он применяет в вверенном ему лечебном учреждении.
Официальный разговор закончился тем, что без вины виноватой Вассе предложили просто уволиться по собственному желанию. Васса отказалась и принесла прокурору жалобу на беззаконие. Тот поговорил с горздравовцами, и тогда Васса по обоюдному согласию уехала переводом на ту же работу в Березово.
Жизнь Вассы еще больше осложнилась, трудностей прибавилось, приходилось экономить каждую копейку. За квартиру хозяйке — плати, за то, что присматривает за ребенком, — плати, за молоко соседке — плати, за еду в столовой, за продукты в магазине, за белье и обувку, за мыло, да все это и не пересчитаешь, когда прореха на прорехе, когда старое пришло в ветхость, а нового ничего нет.
Так в делах и заботах прошла еще одна военная зима, последняя. И вот — день победы. Улицы возбужденно шумели.
Васса не выходила из дому. Отдежурив, сутки в больнице, выпроводила Юрика гулять, сама принялась за стирку. Работала не по нужде, а чтоб забыться. Ближе к вечеру хозяйка Сергеевна позвала Вассу на свою половину. Она тоже была вдовой, несколько лет назад муж ее от чего-то высох и помер, сын-моряк погиб с подводной лодкой, дочь с мужем жила в Хабаровске. Сергеевна потому Вассу и на квартиру приняла, что тосковала очень, особенно по детям и по внукам, а заботы о сыне квартирантки как-то скрашивали жизнь, отвлекали от собственного горя.
Сергеевна где-то раздобыла самогонки и пошла стучать соседкам по дворам, сзывать на тризну по убитому в море сыну.
— Пей! — велела она строго Вассе, когда все собрались за столом, и та впервые в жизни выпила почти стакан крепчайшего спиртного.
По радио передали, что сегодня в Москве будет салют победы, а женщины разговаривали о том, как им прожить завтра, чем будут отоваривать продкарточки, где подешевле купить капустной рассады, кто бы помог вскопать огород, о том, что дичь повалила валом, а охотиться некому, чем детей кормить? Мужики заявятся с войны неведомо когда, и далеко не все. Вон вдовы какие пошли, двадцатитрехлетние!
Соседки знали от Сергеевны, что муж квартирантки погиб, и тут какая-то из них сказала:
— Мужик-то у тебя какой был? Показала б карточку?
— Нет у меня карточки, беда… Тех, кто уходил на задание в тыл врага, фотографировать строго запрещалось. А карточка… Вот посмотрите на Юрика — вылитый отец!
— А ты сама-то убивала немцев?
— Стреляла… А вот мой муж был лучший разведчик на весь отряд! Подрывал вражеские эшелоны. Фашисты объявляли за его голову десять тысяч рейхсмарок.
— Да-да-а… — вздыхали женщины, — нелегко сносить такую голову…
На улице было пасмурно, а в низкой комнате одноэтажного дома, вросшего в землю, и подавно. Гости примолкли, и только Юрик, играя на диване, смеялся взахлеб чему-то своему. Васса, подперев голову ладонями, смотрела на него, вдруг всхлипнула, вскочила и убежала из комнаты, а соседки, понимая ее горе, отзываясь на него своим горем, громко заплакали. Юрику, должно быть, это так понравилось, что он залился смехом еще веселее, заразительнее.
Васса вернулась внешне спокойная, прошла мимо стола, засунув руки в карманы кофты, села на сундук, оглядела, щурясь, присутствующих, и неожиданно улыбнувшись, спросила:
— Кто со мной пойдет на охоту?
Женщины промолчали, не поняв. Тогда она обратилась к Сергеевне:
— Ружье после сына осталось?
— Висит в шкафу, — вздохнула та. — А что?
— Я же говорю, охотиться нужно, дичь стрелять, пока тяга.
— А ты нешто умеешь? — спросила соседка с сомнением.
— Уж как сумею, так и будет. Отец до войны учил, охотилась с ним.
— А что, — сказала другая женщина, — Васса дело говорит. Ружья, почитай, в каждом доме, худо ли, бедно ли, а и я стрельнуть сумею. Мужик мой в молодости потаскал меня по лесам-болотам… Казалось, легче на каторгу, чем на охоту с ним…
— Ты сама таскалась, а не он тебя… Не отпускала ни на шаг от ревности, — засмеялись соседки.
— Ну и что? Зато теперь, глядишь, Практика пригодится. Надо сбиваться, бабы, в артель — и с богом!
— Артель надо, но в первую очередь нужно знать места, где охотиться, — сказала Васса. — Мне они неизвестны.
— А мы кого-нибудь из наших дедов мобилизуем, пусть отведут да покажут.
Поговорили, договорились и порешили. На следующий день сошлись опять, обсудили заново на свежую голову, чего и сколько брать с собой, что есть и чего не хватает. Сколотили «артель» из четырех охотниц во главе с дедом Зосимой, предупредившим заранее: «Далеко, бабоньки, не поведу, ноги не те… а где, как и что — покажу, постараюсь для общества». К вечеру всем велел собраться у Сергеевны, принести с собой продуктов дней на шесть, ружья, огневой запас. Тщательно все проверил, заставил одеться потеплее — в лесу еще местами снег — и встать с первыми петухами.
Васса отпросилась в больнице на неделю, Юрика оставила на попечение Сергеевны. Почистила двустволку, приготовили патроны на гусей и уток, сшила себе на живую нитку из старой простыни накидку для маскировки и улеглась спать. Вскочила до того, как зазвенел будильник. Натянула ватные штаны, куртку, обулась в резиновые сапоги, вынесла на двор мешок и ружье. Все собрались — и в путь!
Весна на Тюменщине неуверенная, подступает медленно, с оглядкой. Снег то стает, то, глядь, за ночь опять притрусило обнажившиеся было темные проталины, на которых уже кое-где проклюнулась золотистым глазком мать-и-мачеха. К северо-востоку от городка шли неширокие болотца, перемежающиеся с кустами ивы и ольхи, а еще дальше, сколько глаз хватало, раскинулась мшистая равнина, по которой словно яхты в зеленом море, виднелись лесистые острова-бугры. Вот где раздолье для птицы! По весне путь туда тяжелый, но дед Зосима вел женщин именно в те места, в густые ельники, где снег держится дольше и где рядом по низине прошлогодняя ягода — морошка да клюква — краснеет, корм для перелетных гусиных и утиных стай.
В полдень сделали привал, поели хлеба, круто посолив, запили родниковой водой, отдохнули на солнцепеке и пошли дальше холмами, по колено вязли, перебираясь через мокрые мхи. Васса — моложе всех — шла бодро, дед Зосима выбивался из сил, сдернул с мокрой головы шапку и в пути все чаще спотыкался. К вечеру взобрались на песчаный бугор, на бугре — ельник, склоненный в ту сторону, куда дуют господствующие ветры. В ельнике много снега.
— Здеся… — сказал дед Зосима, снимая со спины мешок. Он вытащил из-за пояса топор, поставил к елочке старую двустволку и сел на корягу. — Здеся будет наше становище, рубите, бабоньки, шалаш.
Васса знала, как делают у нее на родине охотничьи шалаши. Быстро срубила рогульки, заострила обратные концы жердин, загнала их в землю, положила поперечину. Перевяслом, скрученным из прошлогодней осоки и белоуса, умело связала каркас.
— Гм… Молодцом! Не мужик, а умеешь… — похвалил дед Зосима.
С этой минуты авторитет ее в глазах деда поднялся на неизмеримую высоту.
Женщины нарубили веток ельника, накрыли шалаш, внутрь накидали сухой травы. Васса, гордая похвалой старого охотника, решила блеснуть и другими своими способностями: насобирала сушняка, сложила в клетку, подсунула сухого мха и ловко, одной спичкой, зажгла костер.
Вдали за темной щеткой елок, как тусклые солдатские пуговицы, отливали белым озерки. По ним расплывался туман, и воздух вокруг становился каким-то мутно-серым, а деревья бледнели.
«Чудно!» — думала Васса, увидев впервые зарождение белых ночей.
Вдыхая запахи чужого леса, запахи кедра, пихты и незнакомого раздолья, она вспомнила родные леса, пахнувшие совсем по-иному, особенно летом, когда цветут травы, когда жжет солнце и птицы разливаются на все голоса. Здешний лес кажется ей каким-то однообразным, деревья с шапками набекрень к югу наводят тоску.
Вот и сейчас голубая даль быстро помутнела, а небо осталось светлым, и его холодное сияние, изливаясь на купы старых ветл, на пегую весеннюю землю придало бы ей еще больший неуют, если б рядом с шалашом не трещал веселый костер. Охотницы, работая, разогрелись, поснимали с себя лишнюю одежду, хлопотали у огня. Дед Зосима, кряхтя, поднялся, сказал Вассе:
— Пока, молодка, то да се, пойдем-ка с тобой, авось добудем живности какой ни есть на похлебку…
Васса взяла ружье, зарядила. Направилась к воде, мерцавшей черно-сине за уступом песчаного косогора.
— Ты соображай, дочка, туда, за мысок, во-о-он, где ивы, там самое утиное место. А я подамся к болотине, может, пофартит гусака тюкнуть.
Васса осторожно, как учили ее ходить партизаны, приблизилась к зарослям ивы. Вот и вода проблеснула. А там что? По темной глади едва приметно двигалась какая-то белая масса, словно островок плавучий. Васса прислушалась. Оттуда раздавался гортанный свист и громкий, как бы недовольный шепот.
«Вот она, живность! Да как много! — Васса подняла ружье. — Гуси или утки? А, не все ли равно! Это еда для детей, еда для изголодавшихся артельщиц, утомленных тяжелым переходом».
В этот момент подвижное белое пятно выплыло из черной тени, лежащей на воде у прибрежных кустов, и распалось. Птицы почувствовали близость человека и стали поспешно удаляться. Еще можно стрелять, наверняка можно уложить полдесятка, но Васса опустила ружье.
— Лебединое озеро… — прошептала она, глядя зачарованно вслед уплывающим птицам.
Васса вздохнула и повернулась к ним спиной. В это время вдоль берега промелькнула пара каких-то птиц, но Васса не подняла голову. Зато дед Зосима не сплоховал, ударил дуплетом. А когда Васса вернулась на стоянку, женщины уже разделывали ощипанного и выпотрошенного дедом гуся.
Пока на костре кипело варево, охотницы выложили свои припасы на дерюжку, дед из своего мешка достал бутылку самогонки, плеснул женщинам в кружки, сказал торжественно:
— С хорошим полем вас, дорогие охотники! Чтоб промысел ваш был удачным и богатым.
Выпили, морщась и вздрагивая. Суп с гусятиной съели до дна, напились чаю, заваренного из липового цвета, и стали укладываться — в здешних местах заря с зарей встречается, скоро вставать. Дед Зосима, протянув к огню ноги, закурил самосаду, сказал:
— Спите, бабоньки, а я ужо посторожу.
— От кого стеречь-то? На полсотни километров живой души в округе не сыщешь…
— Живой души, может, и не сыщешь, а вот косолапый враз тебя сыщет…
Женщины сразу уснули, а дед сидел, подкладывая в огонь сушняку, слушал, как потрескивают сучья и думал о своем сыне, воюющем где-то с врагом. Из сумрака шалаша ему временами слышались вздохи, голоса, нежно зовущие кого-то во сне…
— Эх, бабы-женщины!.. — бормотал дед и курил свой ядреный самосад. Потом все же задремал, но тут вдруг громко захлопали крылья и над его головой раздалось дико-надрывное «пугу!».
— У, чтоб ты сдох! — выругался дед вслед ушастому филину-пугачу.
На зорьке Зосима вскипятил в чайнике воду и разбудил женщин. Грея руки о горячие кружки, попили липового настоя с сухарями, взяли ружья, и дед повел их расставлять по сидкам. Он растолковал каждой, как надо маскироваться, свистеть манком, с какого расстояния стрелять и какое брать упреждение. Затем в разных местах воткнул макеты гусей, вырезанных из фанеры, и сам вырыл себе нору в дряблом снегу среди елок, накрылся белой тряпкой и притих.
Журавли спозаранку трубно проиграли встречу солнцу, а дед Зосима усмехнулся в тощую бороду. Ведь вчера охотницы чмокали от удовольствия, ужиная вкусным жирным… журавлем, которого дед подстрелил и выдал в потемках за гуся. Что здесь скажешь? Голод не тетка…
Вдруг под низкими клочьями облаков повис косяк. Гуси! Охотницы замерли, пригнувшись в окопчиках, смотрят на стаю. Гуси издали увидели фанерные фигуры своих сородичей и стали снижаться. Дед Зосима подсвистывает манком, птицы отвечают живыми голосами, идут на посадку. Крупные гусаки!
Раздался выстрел деда. Весь косяк беспорядочной кучей сбивается в воздухе. Стреляет Васса, потом остальные охотницы, грузно хлопаются об землю тяжелые гуси. Не меньше десятка. Начало хорошее. Возбужденные охотницы шумливо бегут подбирать добычу. Дед усмехается, затем показывает, как с помощью примитивной рогульки, приставленной к шее убитого гуся, можно сделать, чтобы он выглядел как живой и служил бы подсадкой…
Женщины выполняют охотничьи хитрости и опять маскируются в сидках, умолкают, выжидая следующей стаи.
На ночь гусей зарыли в снег, холодильник утрамбовали и по очереди охраняли его, чтобы не утащили лиса или другой хищник.
Через три дня дед Зосима ушел домой за подводой для перевозки добычи, а охотницы, с обветренными лицами, с потрескавшимися губами, закопченные и грязные от земли и песка, остались на косогоре добывать вторую сотню гусей.
Уток почти не стреляли, уж больно быстро летают серые, прямо настоящие истребители! Васса так их и назвала: истребители патронов. Артельщицы небогаты боеприпасом, каждый патрон, не попавший в цель, расценивался как украденные из общего котла три килограмма мяса.
О том, как Васса в первый вечер увидела лебедей, никто так и не узнал. Только…
— Вот ить какая ты душевная! — сказал Зосима Вассе наедине. — Удивительно! Твоего мужика убили фашисты, осталась ты с ребятенком мыкаться, а не осмелилась поднять ружье на них. Жалость осталась…
И погладил покрасневшую Вассу по голове, точь-в-точь как делал это отец, когда она была совсем маленькой девчушкой.
Летом начали возвращаться домой демобилизованные солдаты. Васса на свой, какой уже по счету запрос получила стереотипное извещение: муж погиб, отец пропал без вести.
Потянулись тяжелые полуголодные годы, нужно было как-то жить, кормить сына. Так и жила, обескрыленная, растила Юрика. Он уже учился в третьем классе. На страницах газет и журналов все чаще стали появляться публикации о неизвестных до того подвигах советских людей на оккупированной территории — подпольщиков и партизан. У Вассы опять затеплилась надежда, авось прояснится и судьба близких ей людей. Писала новые запросы, но ответы получала прежние…
Шло время. Каждый год Васса заранее готовилась к Дню Победы и утром рано отправлялась в лес. Не на охоту, как в первый раз, а так… Сергеевне говорила, что ходит собирать лечебные травы, в середине мая они самые целебные. Но именно в этот день, кроме лилового ятрышника и красной сараны, которые почему то называют солдатскими цветками, не приносила ничего. Не цветы ей нужны были в весеннем лесу. Здесь все напоминало ей полузабытые картины юности, короткие как кинокадры, мгновенья радости. Все, что таила она в себе годами, всплывало в памяти, когда бродила одиноко по лесу. Шорох сушняка под ногами, журчанье ручья, дразнящий голос соловья волновали Вассу, эхом отзывались в сердце.
В один из таких весенних дней Васса присела под осиной, прижалась спиной к прохладному стволу, закрыла глаза. А птица все пела, воскрешая в памяти то, чего никогда больше не будет. Но как шампиньоны вспучивают бетонную броню мостовых, пробиваясь на свободу, так неукротимые силы жизни пробивали кольчугу, надетую Вассой на собственное сердце. Вот когда она стала задумываться о замужестве! Однако странное дело: достаточно ей было лишь попытаться представить себя в роли супруги, как услужливое воображение рисовало тут же мужчину, обязательно похожего почему-то на… Варухина. «Бр-р-р…» — плевалась Васса и впадала в уныние. О, как бессмыслен и пуст мир без любви, без взаимности! Неотвратимой чередой тянутся тусклые, беспросветные дни, накручиваются на катушку жизни годы, и душа блуждает годами в потемках воспоминаний, и хочется проклясть свою судьбу, нелегкую, горькую, вдовью судьбу. Видно, так уж предопределено жить одинокой.
Единственная отрада — Юрик. Учился он хорошо. Добрые руки покойного отца незримо оберегали его, добрая память об отце-воине словно светоч указывала ему правильный путь к главной цели, к которой во все века стремились настоящие мужчины — к защите Родине.
Когда-то Юрий Байда-старший стремился изо всех сил попасть в военное училище — не удалось. Сын Юрия Юрий — весь в отца — поступил в военное авиационное училище. Правда, он опасался, что мать будет против его выбора — профессия летчика опасная, поэтому он соврал, что едет сдавать в высшее инженерное.
— Попробуй. Знания у тебя есть и здоровье неплохое.
— Да я хоть куда! Хоть в водолазы! — Он подхватил на руки не очень-то легкую мать и без труда подбросил ее к потолку, поймал на лету, поставил осторожно на ноги, чмокнул в щеку и не без гордости спросил: — Ну как, чувствуешь?
Мать поправила на себе платье, покачала головой:
— Чувствую, что дурачок… и хвастунишка.
— А папа был сильней меня? — спросил он.
Васса ничего не ответила.
КТО ЕСТЬ КТО
Разговаривая, вспоминая годы войны и молодости, мы просидели с Вассой до четырех часов утра. Давно остыл самовар, давно из печки вышло тепло. Васса, ежась, накинула на плечи шаль, спросила:
— Все же вы так и не сказали, как нашли меня?
— Очень просто: в облздраве на стенде ударников коммунистического труда… хотя Нет, на доске Почета висит ваша фотография и подпись под ней: «Отличница здравоохранения кавалер ордена Трудового Красного Знамени старшая медицинская сестра» — и так далее. Адрес дали там же, и вот я…
— А раньше вы бывали в наших местах?
— Нет. Вот на вашей родине приходилось бывать, и не раз. Там ходили слухи и некоторые люди говорили, что якобы видели Юрия Прокоповича после войны.
Васса безнадежно покачала головой:
— Будь он жив, он нашел бы нас и под землей…
Мне вспомнилось: эти самые слова я только вчера читал в письме летчика — младшего Байды.
— Так ведь всякое бывает, — продолжал я. — Разве мало случаев, когда получивший тяжелые ранения солдат не возвращался к своим родным и не давал о себе знать потому, что не хотел быть им в тягость?
— Да, такое бывает… — задумчиво молвила Васса. — И это, пожалуй, единственное, почему Юра мог бы о себе молчать. Боже мой! Как же это раньше мне не пришло в голову? Давно следовало обратиться в дома инвалидов.
— Эти люди далеко не все в домах инвалидов. К тому же человек, которого видели в Рачихиной Буде после войны, как мне было сказано, без костылей и протезов.
Васса обеспокоенно вскочила, прошлась по комнате, опять села, поглядела на меня с немым испугом. В глазах стремительно мелькали, смешивались, менялись надежда, неверие, смятение, тревога. С минуту она смотрела на меня, дрожа от волнения, вдруг подалась ко мне, схватила за руки, спросила шепотом:
— Он живой?
— Откуда ж я знаю?
Ответ мой прозвучал поспешно и явно неубедительно. Лицо Вассы стало еще более растерянным, жалким. Она о чем-то догадывалась, в уголках глаз навертывались слезы.
— У него семья? Дети? — спросила она, страшась и мучаясь желанием узнать правду. — Я поняла, вы приехали от него…
— Да что вы, Васса Карповна! Я сам по себе.
— Но вы здесь неспроста. Я знаю… Ничего… ничего, я понимаю. Лишь бы он был живой. Неужели правда? Ну скажите же!
— Да, Юрий Прокопович жив и здоров.
— О, боже мой! Как же так? А я…
— Вот его фотография, — я вынул из блокнота карточку, взятую специально для меня секретарем парткома НИИ в отделе кадров.
Васса, выпрямившись, смотрела на меня сузившимися глазами.
Нерешительно взяла карточку, посмотрела. Вдруг, не сводя с карточки глаз, отдалила ее от себя, вглядываясь ищущим удивленным взглядом.
— Кто это? — прошептала она побелевшими губами, протягивая мне карточку.
— Это Юрий Прокопович Байда. Он, видно, очень изменился.
— Байда?!
Васса покачнулась. Я не успел поддержать ее, и она упала на пол, сжав судорожно в кулаке карточку.
* * *
Утром Васса послала сыну телеграмму, а еще через двое суток Березово осталось у нас под крылом: мы улетали в Москву, получив от Байды-летчика сообщение о том, что командование предоставило ему отпуск и он также прибудет в столицу в назначенное время.
А за день до вылета вечером я позвонил Полынову домой и проинформировал его по всем вопросам, связанным с моей поездкой. Полынов сказал:
— Я не ошибся, когда говорил вам, что наш Байда предпримет контрмеры, если узнает о наших шагах. Так и вышло. Он написал в райком пространное письмо-жалобу о незаконности расследования, проводимого неправомочной организацией, что противоречит конституционным положениям. Меня вызывали в райком и предложили заслушать Байду на ближайшем заседании парткома, а всякие дознания прекратить. Заседание состоится в этот четверг в семнадцать часов. Не мешало бы вам к этому времени вернуться.
Вот мы с Вассой и спешили, чтобы успеть к началу заседания парткома НИИ. Но в Тюмени вылет самолета задержался, и мы прибыли ко мне домой в шестнадцать часов. Васса бросила в коридоре чемоданчик и помчалась на площадь Коммуны в гостиницу ЦДСА, где должен остановиться сын. Я отправился в НИИ, пообещав позвонить в гостиницу.
Расширенное заседание парткома уже началось, в конференц-зале сидело много людей: персональные дела всегда вызывают повышенный интерес. Я вошел и присел у входа. Байда, видимо, только начал свою речь. Он стоял за кафедрой боком ко мне, спиной к двери, склонив слегка голову на левое плечо. Очки его сегодня не сверкали, плечи опустились. Он говорил, что не станет утомлять слушателей многословием, ибо надеется, что товарищи поймут его и так.
— Моя несколько приукрашенная, если можно назвать ее таким образом, биография, послужившая причиной этого разговора, является результатом неутоленной, незаживающей обиды. Представьте себе двадцатичетырехлетнего молодого человека, который прошел всю войну, стал инвалидом, а на груди его нет даже гвардейского значка. Человек на войне, как говорится, всю душу вложил в борьбу с проклятым фашизмом, у него не осталось дома, не получил профессии, высшего образования, хотя имел хороший аттестат. С каким настроением возвращался он в мирную жизнь?
По состоянию здоровья получал двести пятьдесят рублей на старые деньги, а как можно было на них прожить в сорок шестом — сорок восьмом годах, представить нетрудно. Едва не покончил с собой. Но встретились хорошие люди и буквально вытащили из петли, заставили поверить в свои силы. Пошел учиться в институт, хотя не очень владел рукой вследствие ранения, да к тому же похоронен был заживо в полном смысле слова.
Все последующие годы были затрачены на труд и учебу, в этом было мое единственное спасение. В 1953 году я отказался от пенсии инвалида, ибо сознавал, что у государства и так много людей, нуждающихся в соцобеспечении, а я работал и зарабатывал. Я счастлив, что вышел на широкую дорогу, но увы! Нет-нет да и расквашу себе нос и сам же страдаю потом и жалею. Так случилось и с медалями, присвоение которых мне инкриминируют.
В свое время я не получил их потому, что долго лежал в госпиталях. Недавно мне посоветовали обратиться с просьбой в райвоенкомат, что я и сделал. Товарищи отнеслись ко мне, ветерану-фронтовику, со вниманием и вручили сразу несколько медалей, но перестарались. В результате произошло недоразумение: наряду с положенными мне наградами вручили несколько медалей за оборону и освобождение тех мест, где была моя часть, но я отсутствовал из-за ранений, Вручение состоялось в торжественной обстановке, под звуки пионерского горна. Среди присутствующих находился и мой сын, и при нем я постеснялся отказаться от лишних медалей. Потом я их сдал в горвоенкомат.
Товарищи, ошибка моя несомненна, но это беда моя и боль. Вы всегда относились ко мне по-человечески, доверяли, я высоко ценю ваше доверие, так не лишайте меня своего доверия и уважения. Не представляю себе, как я иначе смогу работать с вами. Кто не спотыкался? Конь на четырех и тот…
Байда, чуть помолчав, глубоко вздохнул. Слушая его заклинания, я думал: «Как ловко сглаживает все, как искусно затушевывает! Иной послушает и, не зная сути, скажет: зря придираются к человеку!.. А ведь как рьяно он организовывал себе Звезду Героя! — не вышло. Кто же он на самом деле? Карьерист без стыда и совести? Лицемер? Путаник или холуй-приспособленец?» Так я мог думать раньше. Раньше, но не теперь!
Полынов заметил меня, когда Байда дотягивал свою гибкую речь к концу, и дал знак выйти. Мы встретились в фойе, поговорили накоротке, после чего я позвонил в гостиницу Вассе, чтобы взяла такси и немедленно ехала с сыном в НИИ. Вахтер на входе предупрежден, я буду сидеть у двери в конференц-зале.
Заседание тем временем шло своим чередом. Члены парткома задавали вопросы, Байда уверенно отвечал. Так мало-помалу стало вырисовываться истинное положение его в НИИ, взаимоотношения с сослуживцами. Понял я и то, что в институте он чувствовал себя не ахти… Ему казалось, что его недооценивают, держат на задворках. Кандидат наук, а столько лет полирует штанами стулья! Чего достиг? Где успех, независимость, которые создают благополучие, поднимают над остальными на много ступеней?
Что же, однако, явилось причиной тому, что спустя четверть века после войны он вспомнил о своих неоцененных заслугах? Много лет помалкивал, пребывал в тени из-за своей непомерной, как считали некоторые, скромности. Лишь в последнее время на него как бы снизошло ясновидение, что ли, он стал понимать, что однообразными, да к тому ж изрядно надоевшими трудами в институте не стяжать лавров во веки веков. Единственное, чем можно поправить свое положение в жизни, это сделать себе каким-то образом шумную рекламу, тогда даже в стенах этой конторы можно будет кое-чего достигнуть. Это самое действенное средство, путь к популярности и славе. Конечно, не дешевая популярность, а подлинная слава, заслуженная и завоеванная кровью и причитающаяся ему, прошедшему через ад войны, по справедливости. Так он раздумывал. И, махнув рукой на скромность, приступил к претворению в жизнь своей затеи. Начал с подыскивания отечески снисходительных, добреньких людей, которых можно было бы растрогать разглагольствованиями о своих боевых героических делах, о собственной горькой участи, чтобы они помогли ему преуспеть в его карьере. Немного ловкости, побольше смелости, и машина закрутилась… Глядишь, и выгорело бы дельце, если б кое-кто не начал совать палки в колеса.
Судя по выступлению коммунистов, отношения Байды с сослуживцами складывались не совсем гладко. Большинство работников были моложе его и помнили войну лишь по голодухе да лишениям в детстве. Он же испытал такое, что им никогда и не приснится. Но разве они поймут его?
Кто-то из членов парткома спросил:
— Вы в автобиографии указали, что имеете тяжелые ранения, и на этом основании добивались различных пособий и льгот. А подтверждающие документы из госпиталей имеются? Или вам верили на слово?
— В партизанском отряде не было ни госпиталей, ни справок по форме, не осталось в живых никого, кто мог бы это подтвердить. У немцев, что ли, справки спрашивать! Так они за мою голову десять тысяч рейхсмарок давали, а насчет документов о ранениях — увы!
— Ну а в армейских госпиталях справки давали? — въедливо допытывался секретарь партбюро отдела.
— Они утеряны.
— Так почему же вы, человек, столько переживший и имеющий моральное и прочие права получать заслуженную пенсию, не только промолчали, когда вас ее лишили в прошлом, но и, как нам стало известно, выплачивали из собственной зарплаты в собес в погашение прежде незаконно получаемой пенсии?
— Я говорил уже: утерял документы, и мне невозможно это было доказать. Теперь я соберу справки, теперь это все знают, доказательство — обелиск, воздвигнутый на братской могиле, и на нем среди других фамилий и моя фамилия. Сейчас рядом с ней выбита красная звезда, — это знак, свидетельствующий, о том, что я живой.
На последних его словах входная дверь в зал отворилась, в ней показалась Васса. Ее поддерживал под локоть молодой капитан. Лицо у Вассы белое, застывшее. Она прижала руки к груди, глухо воскликнула:
— Нет в живых Байды! Байда погиб!
По залу широкой волной — шум, приглушенный ропот. Все смотрят в сторону двери. Вдруг наступила тишина. Тишина такая, что слышен стал монотонный гуд лифта на другом конце коридора. Люди, не шевелясь, ждали чего-то, глядя на странную пару — женщину в черном, поддерживаемую молодым капитаном. Байда медленно, очень медленно поворачивался на голос, горбясь, словно хотел укрыться за кафедрой.
Секретарь партбюро отдела спросил из зала, обращаясь к Вассе:
— Извините, гражданка, кто вы? Откуда? Что означает ваше неожиданное заявление? Объясните, пожалуйста. Тем более что сам Байда стоит напротив вас.
— Я вдова Юрия Прокоповича Байды Василиса Карповна, а это его сын Юрий, — притронулась она ладонью к груди капитана.
— А кто же этот человек? — показал секретарь партбюро на кафедру.
— Это Игнат Варухин!
— Какой Варухин?
— Самозванец.
Зал загудел, люди повскакали с мест. Самозванец пучил остекленелые глаза. Вдруг закрыл лицо руками, шатаясь, спустился с кафедры и бессильно брякнулся на стул. Васса не мигая смотрела на его заблестевшее от обильного пота лицо. Он, согнувшись, молчал, а носки ботинок странно шевелились.
— Я пришла сюда, — сказала Васса, — чтобы услышать от вора Варухина, почему он украл фамилию, а с ней и всю славную жизнь моего мужа? Как Варухин остался живой, один из ушедшего в рейд отряда, которым командовал мой отец?
Варухин вздрогнул всем телом, поднял голову. И вдруг зажмурился, словно перед ним была не Васса, а сиял ослепительный, режущий глаза свет. Он не мог смотреть на Вассу и отвернулся к окну, за которым виднелось серое небо и такой же серый двор. Там, за решетчатой изгородью, стояли вкопанные в землю козлы детских качелей. И Варухину стало зябко: они показались ему сейчас похожими на виселицу. Он даже головой потряс, чтобы избавиться от наваждения, но очертания виселицы не исчезали, перекладина продолжала маячить перед глазами, как возмездие, как расплата. И он, сознавая это, готов был реветь в ужасе перед неминуемой карой. Мысли его растекались, не хотели воплощаться в покаянные слова. Их давил кошмарный образ виселицы, и сам он видел себя в петле…
Полынов с презрением глядел на бывшего Байду, потом, вздохнув, сказал:
— Человек, для которого реален только блеск успеха, личное благополучие, пойдет на все. Обыватель с его философией потребителя всегда был и останется потенциальным преступником. Этот самозванец Варухин яростно выступил против рассмотрения парткомом его, так сказать, деятельности. Он требует исполнения закона, он знает, что дознанием имеют право заниматься только юридические следственные органы, ссылается на Конституцию. Что ж, пойдем ему навстречу, пусть его делами займется прокуратура, а мы перейдем к следующему вопросу.
…На другой день Васса обратилась в органы государственной безопасности, изложила суть дела. Ее попросили остаться в Москве на несколько дней. Чтобы побыть подольше с сыном, она переселилась к нему в гостиницу. Вскоре ее опять пригласили в КГБ для дачи дополнительных показаний по делу Варухина. А вечером мы вернулись к разговору о судьбе истинного Юрася Байды. Все думали по-разному. Я сказал:
— Если Юрий Прокопович погиб, то кого же спасли во время грозы сестры Калинченко? Это очень важно, потому что неизвестный нам человек, будь он жив, мог бы пролить свет на темные пятна в событиях. Одна из сестер, Ефросинья Павловна, утверждает, что откопала в лесу именно Байду, а не кого-то другого, да и сестра ее покойная узнала его. Он долго лежал у них в подполье, они с ним разговаривали, ухаживали за ним, лечили. Поскольку из местных партизан в вашей группе был один Байда, значит…
— К сожалению, это еще ничего не значит, — сказала Васса. — Нынче, через много лет после войны, люди с подмоченной при немцах репутацией стараются задним числом присвоить себе различные заслуги, показать себя борцами с фашизмом. Поэтому к Калинченко доверия у меня нет. Достаточно того, что она, знавшая, по ее словам, истинного Юрия Байду, признала его в проходимце! Одно это свидетельствует о ее…
— Не могу согласиться с вами! — перебил я Вассу. — Мне кажется, Калинченко просто подпала под общий праздничный настрой в момент встречи с мнимым Байдой. Влияние своего рода массового гипноза… И в то же время ей явно виделся иной Байда! Я отлично помню ее неуверенный тон, изумление на первых минутах общения с гостем. Все это я отнес за счет волнения, отдаленности событий по времени, людской забывчивости… Некоторые разговоры в Покровке и Рачихиной Буде записаны у меня на магнитофоне. Вот послушайте.
Я поставил кассету, нажал кнопку. Зазвучал голос Ефросиньи Павловны:
«Волосыкы у тебя были темнии, як нич… спеклысь с кровью та с глиною могильной. Сосульками висели. И лица не было видно. Страшно!»
Остановив магнитофон, я перемотал пленку дальше, где Калинченко рассказывает, как вытащила Байду из могилы.
«А вин же молодэсэнькый, пораненный весь! Чуть дыхае. Тяжкенькым показался, а худущый — як та жердина… Сбегала я, покликала сестру Настю, а Настя пизнала тебя. «Цэ ж, — говорит, — Куприяна Темнюка племянник, якый дядька свого до партизанив видвив, а они Куприяна повесили… Не бойся, казала я, мы ж свои люды, знаем, чей ты, а ты все прикидывался, що ничего не помнишь. Так и подался кудысь, як пришибленный. А заикался-таки сильно. Видать, от контузии…»
— Как, — спросил я, выключая магнитофон, — похож Варухин на портрет, нарисованный Калинченко?
— Скорее, это портрет Юры, — сказала Васса, заволновавшись.
— А теперь другая вещь, — продолжал я. — У спасенного сестрами Калинченко человека, если это был Юрий Прокопович, странное, трудно объяснимое поведение. Оно, как мне кажется, совершенно не вытекает из его характера. Неужели у него за четверть века ни разу не появилось желания посетить те места, где он был заживо похоронен, повидать и поблагодарить тех людей, которые спасли его и поддержали в беде? Это не в характере Байды.
— Нет, — сказала Васса твердо. — Юра был очень честный, обязательный человек. Хорошо помнил добро и умел прощать зло.
— Выходит, не его спасли сестры Калинченко?
Васса молчала и вопросительно глядела на меня.
— А я, Васса Карповна, убежден, что Калинченко не обманывают. Сестры действительно, спасли кого-то, и по-моему Байду, но отнюдь не Варухина. Выдавать себя за Байду он стал значительно позже. В то время, когда Юрий находился у Калинченко, Варухин еще был в рейде с отрядом «Три К».
Васса вздохнула.
— Мы вернулись к тому, с чего начали разговор…
Моя дочь Наташа, не отходившая ни на шаг от гостей, глотавшая каждое их слово, пылко изрекла:
— Надо показать Ефросинье Павловне Калинченко фотографию Юрия Прокоповича и фотографию Варухина, пусть выберет из них настоящего Байду. Чего проще?
— Во! — воскликнул я. — Еще один комиссар Мегрэ появился…
— Ты права, — поддержала Васса покрасневшую Наташу. — Но беда в том, что ни одной карточки Юрия Прокоповича не сохранилось.
— В свое время отец поступал в военное училище, — заговорил в раздумье капитан Байда. — Документы сдавал через военкомат, в том числе и анкету с фотографиями. Отказ в приеме также получил в военкомате, но документы забрать не успел — началась война. Поэтому, если архив военкомата сохранился, то остались и фотокарточки. Надо запросить Центральный архив Министерства обороны. Я попрошу свое командование, чтобы это сделали официальным порядком, так будет быстрее.
На том мы и порешили. На следующий день я проводил Вассу, уезжавшую к себе в Березово, и сына, который отправлялся к ней погостить на две недели оставшегося отпуска.
Следствие по делу Варухина продолжалось, и чем больше подробностей выявляло оно, тем полнее открывалась глубина падения этого человека, чудовищная тяжесть его злодеяний, среди которых присвоение чужого имени и чужой славы было лишь одним из штрихов на черной совести негодяя.
Показания Варухина пролили, наконец, свет и на то, что оставалось тайной более четверти века…
ТАЙНА ИСЧЕЗНОВЕНИЯ ОТРЯДА «ТРИ К»
Уже третью неделю отряд Коржевского идет ускоренным маршем на северо-запад. Боевое задание — крайне срочное и важное, хранящееся командованием в глубокой тайне. Даже писарь Варухин, читающий почти все секретные документы, и тот лишь смутно догадывается о цели рейда. Партизаны торопятся, идут лесами, питаются сухарями да консервами, пьют сырую воду — разведение костров строжайше запрещено — и все же двигаются медленно. Приходится действующие дороги тщательно разведывать, обставлять охраной, и только тогда партизаны пересекают их с оглядкой и чуть ли не бегом.
Только в зеленом сумраке чащоб люди чувствуют себя немного свободней. Лес разнородный: то тянутся белостволки березы, то тревожно шумят верхушками осины, млеющие на солнце, зато старые сосны укрывают дороги так, что никакой фашистский «хеншель» ничего не заметит, если даже пролетит над самыми кронами. Глушь, сырой мрак, комары… Не шли, а пробирались гуськом по извилистым, не хоженным с начала войны тропинкам. Опытный разведчик Максим Костылев умудрялся находить дороги по приметам, которым учил его дед Адам: по низкой, квелой поросли малины, по высокому будылью вонючего журавельника, который вымахивал на целине обычно по грудь.
Сегодня Максим ехал верхом впереди отряда, сверяя маршрут по карте. Его догнал ординарец Коржевского, крикнул: «К командиру!» — и умчался обратно. Максим свернул с дороги и, пропуская мимо себя партизанскую колонну, подъехал к Коржевскому, козырнул:
— По вашему приказанию…
— Ты что эту чертову тропу выбрал? — напустился на него командир. — Не кусты, а колючая проволока! Всю бороду повыдрал. Идти невозможно. Так мы до морозов будем тащиться. Давай ищи дорогу пошире, получше.
— Товарищ командир, широкие, хорошие дороги не для нас… Там немцы. А для расчистки их от немцев моего взвода не хватит.
— Людей не дам, а другую дорогу ищи!
Максим, огрев коня плеткой, умчался вперед, кланяясь хлещущим по лицу зеленым веткам.
Лес и лес. Нетронутый, вековой. Пологие холмы переходят в низины, по низинам — болота, покрытые мелким, продутым ветрами осинником. Пока огибали болото, прошло полдня. Теперь надо наверстывать время.
«И когда закончится этот сумасшедший кросс по пересеченной местности?» — вздыхал Варухин. Он чувствовал себя так, как в те дни, когда шел с группой десантников Афанасьева. Усталость валила с ног, колючие кустарники кололи, раздирали в кровь руки, сухие иглы хвои сыпались за воротник мокрой от пота куртки. Варухин поеживался, почесывался и, сознавая собственное бессилие перед трудностями похода, раздраженно ругался. Идет, задыхается. Опять не заметил лежащую поперек дороги суковатую лесину, зацепился ногой, упал. А рядом товарищи над ним смеются. До слез обидно. Пошел дальше осторожнее, обходил сучья, отгибал ветки, хлещущие по лицу. Чем выше лимонное солнце, тем жарче в лесу, тем сильнее хочется пить. Воды кругом — хоть топись, а не напьешься: ржавая, горькая, лесной смолой пропахшая, да и добыть ее нелегко. Берега болот топкие, хлябь, зеленые мхи да синие окошки трясин.
Варухин жевал влажную зелень можжевельника, высасывал влагу, как учил когда-то лесовик дед Адам. У можжевельника, говорил он, острый дух и горький вкус, зато пососешь его — и есть не хочется. Так проходили день за днем Так и ныне. К вечеру жара спала, отряд остановился на ночевку в густом березняке. Откуда-то потягивает земляничным душком, звенят птицы. Темнота густеет, всходит луна. От ее света синеватая поляна покрывается паутинным узором.
Подостлав под себя куртку, Варухин ложится на спину, укрывается плащ-палаткой и, спасаясь от зудящего комарья, закрывает лицо трофейным батистовым платком. Раньше это был не платок, а немецкая тактическая карта. На нем и сейчас, после многократных стирок, хорошо видны голубые извивы речки, зеленый массив леса, пучок дорог. Накрахмаль, отутюжь — и опять тебе карта. Варухин шевелит носками сапог, успокаивается, постепенно перестает ощущать зуд комаров, и к нему приходит чудный сон. Он видит бледнеющее небо, черные шапки сосен постепенно зеленеют, а вода озера из синей делается розовой. В ней четко отражаются березы, осины, а вдали сквозь дымку видится островок среди Маврина болота, густые кусты. Вот кусты шевельнулись, показался Байда, вышел на берег, остановился. Вдруг рядом с ним, осыпанная росой, возникла Васса. Закинула за голову руки, поправляет волосы, потом раздевается и входит в голубую воду. Васса плещется, счастливо смеется. На плечах ее искрятся брызги. Затем она не спеша, словно священнодействуя, намыливает волосы, руки, разбухшие груди, и вот — ныряет, сверкнув крепкими стройными ногами. Вынырнув, медленно плывет… Вот она уже на берегу, стоит на траве, вытирается…
Да сон ли это? По телу Варухина волной пробежала дрожь. Обидчивая память подсовывала все новые и новые дразнящие картины… Он заскрипел зубами и очнулся.
…Раннее утро. И опять — партизаны в пути. Шли вдоль речки, вихляющей в жидком тумане. Она то возникала среди сосен, то исчезала за глухими зарослями подлеска. Воздух был какой-то тусклый, густой. Парило. Должно быть к дождю. Меж двумя голыми песчаными холмами пересекли накатанную дорогу, и тут высоко над головой послышался знакомый подвывающий гул фашистских транспортных «Юнкерсов-52». Летят на восток, везут что-то срочное своим войскам, наступающим на Сталинград, на Северный Кавказ…
Афанасьев посмотрел им вслед, подумал со злостью:
«Гудите, гудите… недолго осталось вам гудеть…»
И действительно, до аэродрома «юнкерсов» оставалось три перехода, а задание, известное только командирам партизан, как раз и состояло в уничтожении фашистской авиабазы.
«Юнкерсы» удалились, но в небе не утихло, на смену им появились другие звуки — рев двухмоторных «Мессершмиттов-110». Они проносятся над колонной партизан низко, словно их кто-то нацеливает. Опасные самолеты. На каждом по два летчика, один из них наблюдатель и одновременно стрелок. «Мессершмитты-110» — лучшие многоцелевые двухбалочные истребители-бомбардировщики люфтваффе.
Коржевский отдает команду рассредоточиться. Двести человек партизан разбегаются, прячутся за деревья, в ямы, а «мессершмитты», разворачиваясь от солнца и словно видя партизан, бросаются в атаку. Сердце застывает от страха, от непонимания: почему? Откуда они знают, где находится отряд? Кто донес? Может, кто предал? Страх неизвестности леденит кровь. Бомбовой грохот встряхивает землю. Визг осколков, свист пуль, все смешивается с криком раненых. Самолеты заходят на штурмовку вторично. А партизаны в это время лишены возможности маневрировать, кассеты осколочных мин низвергаются на их головы.
Варухин заметил сломанное толстое дерево в полтора обхвата. Прыжок, другой — и он под ним. Спрятался, прижался к нему спиной. Лесина твердая, как кость. Такую ни пуля, ни осколок не пробьет. А кругом грохает, гудит, взрывается. Такой бомбежки Варухин не испытывал даже на фронте. Казалось, фашисты решили смешать отряд с землей, задавить той самой авиацией, которую партизаны собирались уничтожить на собственном их аэродроме. Налет «мессершмиттов», судя по всему, не случайность. Впечатление такое, будто их кто-то наводит по радио, указывает местонахождение цели. Если так, дело швах. Значит, немцы выследили отряд «Три К», поняли намерение партизан и приняли меры к обороне аэродрома. Если так — это, по сути, провал операции, свидетельство тому — бомбежка.
За год войны Коржевский хорошо изучил повадки фашистов, знал: раз вцепились, не отстанут. Тем более что у них свой счет к отряду, принесшему им немало бед. Стоя среди поваленных, расщепленных стволов, Коржевский позвал начальника штаба и Афанасьева на совещание.
— Цель нашего похода, — сказал он, — видимо, перестала быть тайной для врага, но по-прежнему остается неизвестной непосредственным исполнителям операции. Предлагаю рассказать всем партизанам о предстоящих трудных делах, Если не удастся скрыться в лесах, сбить противника столку, мы будем вынуждены принять тяжелый бой. Поэтому люди должны все знать заранее и настроиться.
Афанасьев согласился с командиром. Он также считал не случайным нападение «мессершмиттов» и допускал, что в отряд, оставшийся без опытного разведчика, мог проникнуть фашистский агент, который предупредил своих об уходе партизан в рейд. Этого было достаточно, чтоб за отрядом началась слежка. Даже возможно, что «хвост» имеет передающую радиостанцию, а партизаны после нынешней яростной бомбежки лишились радиста: Аркадий Полухин погиб, рация уничтожена. Положение резко ухудшилось, связь с центром прервана, единственная возможность сообщить ему обстановку, спросить совета потеряна. Отряд предоставлен самому себе и должен теперь действовать на свой страх и риск, рассчитывать на собственные силы да на умение командиров.
Взводные, выслушав боевое задание, призадумались, но сомнения или уныния на их лицах не возникло. На совещании решили изменить маршрут следования к вражескому аэродрому, двигаться не на северо-запад, как прежде, а сделать крюк и подойти к нему с севера. Двигаться ночами, для дневок выбирать глухие дебри, глубокие овраги, чтобы никакая воздушная разведка не смогла обнаружить.
На поляне выкопали братскую могилу, торопливо похоронили убитых, раненых положили на телеги — и в путь. Конные разведчики ушли вперед. Коржевский усилил боевое охранение. Через три часа в лощине, густо заросшей ветлой, сделали привал. Примчался на взмыленной лошади Максим Костылев, тревожно сообщил, что впереди в десяти километрах речка с топким болотистым берегом, мост разобран. С высокого западного берега по ним открывали огонь из пулеметов. Несколько раз севернее от моста пробовали переправиться на ту сторону вброд, но лошади вязли по брюхо. Пошли вниз по течению и напоролись на засаду. В короткой перестрелке едва отбились и потеряли одного разведчика. Другого брода нет. Это — единственный.
— Это мешок, — сказал Афанасьев, проведя ногтем по карте в том месте, где речка с единственным разобранным мостом разливается, образуя обширное болото на десятки километров. — Моста нет, наводить переправу бессмысленно: немцы тут же засекут, разбомбят. Надо выбираться.
— Да, но «мессера» перестреляют нас, как щенков, — отметил угрюмо Коржевский и задумался. — Ты прав, Илья Иванович. Тут болотный мешок. Оставаться здесь равносильно самоубийству. На твердой земле в случае чего можно сманеврировать, отойти… Вот что, Максим, разведай в этом направлении, — показал Коржевский на пятикилометровке.
Максим уехал. Писарь Варухин внимательно прислушивался к словам командиров и мрачнел. Пожалуй, никогда еще отряд не попадал в столь затруднительное положение. Неясность порождает беспокойство, метания. Видимо, Коржевский не знает, что делать. Его неуверенность передается другим. За шесть часов обстановка заметно изменилась. Командиры то рвались на северо-запад, то вдруг повернули на север. А дальше куда?
Вернулись разведчики и притащили пленного, объяснили, что в кустах поймали. Максим доложил:
— Свободного выхода нет, вдоль дороги войска, видел минометы, броневик. По ту сторону в зарослях на автомашинах, набитых фельджандармами и прочей карательной сволочью, в кузовах по бортам сидят женщины. Наши. Они как щиты. Мол, партизаны в женщин стрелять не будут. Эти каратели все рассчитали…
Коржевский, пронизывая взглядом пленного, втянул голову в плечи, как перед прыжком. Тот неожиданно брякнулся на колени и завопил по-украински:
— Нэ вбывайте мэнэ, бо я всэ роскажу!
Коржевский сплюнул, приказал сурово:
— Говори правду, если хочешь жить!
Допрос велся на украинском языке, и Варухин не все понял, но главное уловил. Оккупационные власти с самого начала знали о движении отряда «Три К», следили за ним и когда поняли, куда он направляется, дополнительно подтянули технику и живую силу, чтобы ликвидировать партизан на марше. В операции участвуют не только фашистские каратели и подразделение украинских националистов, но также регулярные армейские подразделения и авиация. Командир куреня ОУН объявил, что германские самолеты будут бомбить партизан до тех пор, пока духу от них не останется в лесу.
— Та-ак… — сказал Коржевский и отвернулся от пленного.
Прибыли другие разведчики, посланные в сторону, противоположную от дороги, доложили, что в том месте, где утром их бомбили, горит лес, подожженный карателями. Назад дороги нет.
Итак, отряд окружен. Коржевский задумался. Он пытался вообразить себя в роли фашистского офицера, руководящего операцией, стараясь проникнуть в его замысел, понять его расчеты, учитывая одновременно и то, что офицер, разрабатывавший план уничтожения отряда, вероятно, тоже ставил себя мысленно на место партизанского командира. Думая за двоих попеременно, Коржевский пришел к выводу: у фашистского офицера должно сложиться мнение, что отряд «Три К» весьма мобильный, но в огневом отношении очень слабый, поэтому партизаны будут стараться ускользнуть и открытого боя не примут.
«Если фашист не считает меня дураком, — заключил Коржевский, — он будет ждать от меня ложного маневра для отвлечения внимания от истинного направления удара на прорыв. В таком случае я отвлекающего маневра делать не стану. Если же фашист сочтет, что я пойду напролом, значит, следует подготовить другой, запасной вариант. Значит, надо иметь два варианта на всякий случай».
Коржевский отдал приказ одному взводу: создать видимость, будто партизаны собираются форсировать болотистую речку Шаню. Для вящей убедительности взводу придали пушку-сорокапятку с комплектом снарядов, а отряд тем временем развернулся и осторожно направился в сторону обороняемой немцами дороги, где разведчики взяли в плен полицая. Двигались медленно. Дозоры обшаривали каждый куст, каждую выемку. Час спустя позади послышалась жиденькая пальба знакомой сорокапятки. Сухим стрекотом ей аккомпанировали пулеметы. Потом закрякали вражеские мины. Стрельба длилась минут сорок, постепенно слабея, пока совсем не затихла. А еще через полтора часа возобновилась ближе, где-то справа, но тоже скоро прекратилась.
Примчался связной, мокрый от пота, раненный в плечо. Доложил, что взвод понес тяжелые потери, но держится, старается создать впечатление, будто партизаны мечутся, нащупывают слабое место противника, чтобы выскользнуть из кольца.
Коржевский выслушал связного, утвердительно качая головой.
— Передай командиру взвода: пусть продолжает отвлекать внимание. Стоять до последнего. Других приказаний не будет.
Захватив с собой проводником пленного полицая и еще одного связного, Афанасьев ушел вперед к дороге, контролируемой карателями, которые маскировались в кюветах и мелких окопчиках и держали дорогу под огнем во всех направлениях.
Изучив оборону, Афанасьев послал Коржевскому донесение. Он считал, если взять километра полтора левее, где густой подлесок примыкает к дороге и где участок охраняют полицаи, то в стыке между ними и немецким подразделением прорваться будет легче. Коржевский, Присяжнюк и связные отправились к Афанасьеву для рекогносцировки. Варухин остался в середине партизанского бивака при штабных документах и отрядном знамени.
Изнуренные люди крепко спали. Измотались вконец. Которые сутки на ногах с мешком за плечами, с тяжелой винтовкой, подсумками с обоймами, с гранатами на поясе… Утром вместо завтрака — бомбежка, днем вместо обеда — бросок с полной выкладкой по пересеченной местности, а на ужин и вовсе неизвестно что…
Начало вечереть. Вернулись Коржевский и Афанасьев. Командир отряда на что уж выносливый, да и то выбился из сил, сгорбился. Посмотрел на спящих людей, покачал головой, позвал к себе командиров взводов. Сумерки густо покрыли землю, а на востоке все ярче занималось багровое зарево лесного пожара. Оно отрезало партизан от родных мест, от прежней жизни, к которой обратный путь заказан.
— Товарищи, — хмуро сказал Коржевский командирам, — создалась новая ситуация, и мы оказались в тяжелом положении. Теперь у нас единственный выход: внезапно ударить всеми силами, прорвать кольцо окружения и скрыться в лесах. Предоставляю любому из вас возможность высказаться по этому поводу и внести предложения.
Командиры взводов изложили свои соображения по операции деблокировки, каждый считал собственный вариант наилучшим, сулящим непременный успех и наименьшие потери. Но принят был план, предложенный Афанасьевым. Коржевский утвердил его приказом, затем сказал:
— Что касается наших дальнейших действий по выполнению главной боевой задачи, то я решил так. В настоящих условиях нашему ослабленному потерями отряду к вражеской авиабазе не прорваться. Но мы обязаны и можем уничтожить немало самолетов силами небольшой подвижной группы диверсантов-подрывников. Такую группу мы немедленно скомплектуем, выделим лучших лошадей, обеспечим участников взрывчаткой и боеприпасами с тем, чтобы сегодня же ночью они скрытно ушли из отряда. Подбор людей и командование группой поручаю Афанасьеву. Комиссар — кадровый десантник, у него профессиональная выучка, опыт, он сумеет обеспечить успех. А мы тем временем будем с вами отбиваться от карателей.
Афанасьев ответил кратко:
— Много людей не возьму, пойдут только добровольцы. Человек двадцать пять. По четыре самолета на нос получается… и по одному шансу против четырех уцелеть. Так что…
…Отряд, готовый к броску, сосредоточился и затаился. Кругом тишина и тьма. Лишь на восточной стороне продолжал полыхать лес, и осунувшиеся напряженные лица партизан, озаренные далекими отблесками пожара, казались высеченными из красного камня. В левой руке винтовка, в правой — нож или граната. Залог успеха — внезапность. Партизаны в нервном напряжении, как это бывает перед жарким делом, когда сознаешь, что через миг ты своей волей бросишь собственное тело за ту черту, которая принесет тебе боль, а может, и смерть. А пока на лицах печать спокойствия, а в сердце — и страх, и жажда борьбы, и готовность к самопожертвованию. Все ждут решительного и грозного мига, озаренные мутными отсветами пожара.
Коржевский смотрит на часы, кивает Афанасьеву, и тот по-за кустами по высокой траве ползет вперед. Справа, рядом, но так, чтоб не достал ни рукой, ни ногой, ползет пленный полицай. Тени деревьев тянутся до самой дороги, зарево пожара помогает партизанам. Полицай перестает ползти, шепчет:
— Тутечки варта… Кум Терень стоит зараз…
— Действуй, но смотри… — взглядом показал Афанасьев на автоматные стволы справа и слева от себя.
— Та чого мени дороже: жыття свое чы дурный отой кум!
И, поднявшись из-за куста во весь рост, пошел не спеша через дорогу. Из темноты раздалось:
— Стий! Хто йде?
— Та ты що, кум Терень? Чы тоби повылазыло, не пи-знаешь?
— О! Мартын! Звидкиля це ты?
— Та не кричи, як скаженый… Це ж я за самогоном ходыв.
— Оце дило! Прынис? А тэбэ сотнык ще з пивдня шукае…
— Тю! Приспичыло ему… А самогон таки добрый, налыты?
Ответа не последовало, и только глухой стук падающего тяжелого тела отдался по земле. И сразу же из лесу — темные извивающиеся тени. Завязалась схватка. Работали лишь ножи и приклады. Предсмертные хрипы, стоны, охи, кто-то громко дышал. Застава полицаев была уничтожена без шума. Вдоль дороги в обе стороны ушли дозоры, пушку-сорокапятку с десятком снарядов замаскировали для стрельбы прямой наводкой. Дорога была перерезана, группа прорыва заняла оборону, из лесу потянулся отряд.
Варухина также назначили в дозор старшим группы и послали по дороге на запад. В задачу дозора входила ликвидация вражеского патруля, если он появится на дороге и пойдет в сторону только что истребленной заставы. И больше ничего. Главное — тишина.
Пройдя полкилометра, Варухин вспомнил, что именно здесь, по словам полицая, располагались каратели, посадившие заслоном по бортам русских женщин. И тут он вдруг подумал с раздражением: «Отряд, считай, вышел из окружения — и опять Афанасьев в героях-спасителях! Куда ни ткнись, везде Афанасьев, — ну, прямо тебе Кутузов какой! А чего в нем, кроме вечных придирок? Да не будь их, я давно бы уже ходил в замах у Коржевского… Ведь козе понятно, за что Афанасьев злобится на меня: ордену завидует. У меня боевой на груди, а у него и медальки завалящей нет — ни спереди, ни сзади ничего не блестит, хе-хе!.. А почему? Да потому, что у меня, слава богу, на плечах не подставка для шапки, а голова, которая, между прочим, очень неплохо умеет разбираться в ситуациях!..»
Сейчас Варухин почувствовал, что сложилась именно благоприятная для него ситуация. Можно отличиться безо всякой опасности. Дураки, топающие рядом, этого не понимают, куда им! Но он-то не упустит счастливого случая. И война должна приносить прибыль. Если за спасение раненого командира получен орден и повышение по службе, то за спасение обреченных женщин, захваченных фашистами… Тут не орденом пахнет! Тут бери повыше!
И Варухин, загоревшись честолюбивым азартом, воскликнул приглушенно:
— Надо спасать русских матерей! — И пояснил: — Фрицы со своего тыла нападения не ждут, а мы спокойненько проберемся от леса в их расположение и вырежем всех, как только что вырезали начисто заставу полицаев.
Немолодой партизан с вялыми движениями рук и с лицом, заросшим рыжими волосами, буркнул недовольно:
— Так ведь командир приказал не шуметь…
— А зачем шуметь? Странные разговорчики! За шум — расстрел на месте! И учтите, когда враг берет за горло, надо нападать на него первым! Мы, советские люди, самые человеколюбивые на земле, и вдруг бросим на произвол наших несчастных женщин! Ни народ, ни собственная совесть никогда не простят нам такой подлости! Марш за мной!
Они пошли, согнувшись, углубляясь в лес. Избегали мест, освещенных лесным пожаром. Шли осторожно, соблюдали тишину, умело маскируясь. Только изредка под ногами потрескивал сушняк да где-то гнусно кугукала сова.
Опушка леса густо поросла травой. Трава глушила шаги, слышен лишь мягкий шорох. Вдруг небо озарилось серебристым мерцаньем ракеты. Варухина и его дозор как подкосило, попадали в траву недалеко от грузовиков и только потом поняли, где находятся. В голубоватом сиянии машины казались угольно-черными, безжизненными, ни людей, ни какого-либо движения незаметно.
Ракета, оставив за собой на несколько секунд огненную линию, гаснет, а дозорные лежат, слившись с травой. Теперь им кажется, что стало еще темнее, лишь на востоке тянется, не гаснет мутно-оранжевая полоса. Варухин соображает: «Пульнут еще ракету для профилактики или нет?» Проходит минута, другая… На ближнем грузовике что-то происходит, слышатся приглушенные голоса, возня. Варухин берет в зубы нож, снимает с предохранителя затвор автомата, подает знак своим: «Вперед!».
Трое поползли сразу, а рыжеволосый, чуть помешкав, вздохнул и с автоматом в руке отправился следом. Когда до грузовиков осталось шагов двадцать, Варухин поднялся и пошел, как свой. Из кузова машины доносился воркующий смех. По команде Варухина дозор приблизился к другим машинам. Заглянули в одну, в другую — пусто. Русских женщин нет, только в крытой машине еще раздавался приглушенный смех мужчины и женщины. В руке Варухина блеснул нож, и смех оборвался. Варухин обшаривал торопливо карманы мужчины, а партизаны, притаившись под кузовом, мучительно соображали: зачем надо было убивать этого солдата и эту женщину сейчас, в момент выхода отряда из окружения? Бессмысленное и опасное убийство в любой миг может раскрыться, враг поднимет тревогу, и отряд будет демаскирован.
И точно: стоило лишь подумать, как «убитая» женщина заверещала не своим голосом. Варухин барсом метнулся в кузов и вмиг добил ее, но поздно. В небо взмыла ракета, и, когда Варухин выскочил из кузова, его заметили.
— Партиза-а-а-ане-ен! — пронесся истошный вопль.
Над лесом взвились пучком голубые ракеты. Дозорные, извиваясь ужами, спешили в заросли. Ползли четверо. А где Варухин? Где пятый? Четверо затаились в траве, ждут. Кругом светопреставление, грохот, свист пуль! С грузовиков бьют спаренные установки. Пульсирующие нити трасс все ниже, ниже косят траву над головами окаменелых партизан и обрываются, кажется, возле виска. Невозможно подняться, невозможно шевельнуться, но нужно немедленно уходить. Варухина по-прежнему, не видно, может, ему крышка… И четверо, ослепленные ежесекундными вспышками ракет, беспрерывным ливнем пуль, вскакивают и бросаются в гущу кустов. Первым убивают рыжеволосого. Он падает на колени, роняет автомат и опрокидывается назад. Еще двух срезают одновременно, ни один из них не шевельнулся, а затем и четвертый, повалившись ничком, медленно перевернулся на спину, словно так ему было удобней, и уставил большие немигающие глаза в черное небо.
Тем временем разворошенное Варухиным гнездо карателей пришло в движение. Сообразив, что происходит, фашисты бросились к месту прорыва партизан. У карателей с восточной стороны появилась бронемашина, которая поливала дорогу из пулеметов. К счастью, молчавшая до поры сорокапятка ударила прямой наводкой по броневику. Он подскочил и загорелся. Партизаны побежали через дорогу, по ним открыли огонь минометы. Сухие взрывы сотрясали воздух, покрывая отчаянные вопли погибающих. Раненые цеплялись один за другого, падали. Росла паника.
— Вперед! Вперед! — кричал Афанасьев, захлебываясь.
В этот момент на дорогу выскочил грузовик из тех самых, что были растревожены Варухиным. Он щетинился огнем. В кузове немцы, по бортам — живое заграждение — русские женщины. Четырехствольная установка стегала вдоль дороги и буквально разрезала пополам партизанскую колонну, косила людей.
— Быстрей! Быстрей! — Афанасьев яростно кричал и размахивал пистолетом. Но его никто не слышал в грохоте.
И вот последний раненый переполз дорогу, по ту сторону в кустах не осталось ни одного живого. Люди тянулись просекой, удаляясь от страшного места туда, где не слышно свиста пуль, грохота взрывов. Дорого достался им в этот раз прорыв. Коржевский едва переставлял ноги, он ранен в правый бок осколком, потерял много крови. Его ведут под руки, лечь на носилки не соглашается…
С рассветом партизаны выходят на поляну, где, прижавшись к дубкам, стоят пустующие строения лесничества. Они расселяются в них. Коржевский ложится на голые доски старой кровати, приказывает вызвать к нему командиров. Явился Максим Костылев и еще один взводный, остальные ранены или убиты. Отряд потерял почти половину личного состава. Коржевский назначил новых взводных и приказал задержаться на три часа, подкрепиться и привести себя в порядок.
Взводные ушли расставлять посты. Максим послал своих в разведку, Афанасьев распорядился снять с лошадей вьюки с провизией и боеприпасами и распределить все среди бойцов, а лошадей передать в диверсионную группу для продолжения рейда на фашистскую авиабазу.
Не остывший еще после тяжкого, изнурительного ночного боя, отягченный заботами о судьбе отряда и организационными хлопотами по комплектованию диверсионной группы, Афанасьев поразился, увидев живого и свежего Варухина, вертевшегося возле начальника штаба Присяжнюка.
— Как вы здесь оказались? — спросил растерянно.
— Странный вопрос… А где же мне быть, товарищ комиссар?
— Вы же возглавляли дозор? Где он?
— Хм… вы спрашиваете меня так, будто я виноват, что остался живой!
— Отвечайте! — гаркнул Афанасьев.
— Пожалуйста. Дозор напоролся на засаду. Была страшная темнота. Это вы, надеюсь, помните? Я уцелел случайно… и тут же своевременно примкнул к колонне.
— Вы напоролись на засаду потому, что действовали неграмотно, грубо, не как десантник, а как… Дали обнаружить себя. Мы еще обсудим ваши действия, разберемся, почему погиб возглавляемый вами дозор, а сейчас приступайте к исполнению своих штабных обязанностей.
Козырнув по уставу, Варухин отправился к партизанам, недовольно ворча:
— Вот она, комиссарская логика: если ты погибнешь — это назовут самопожертвованием, если ж тебе удалось спастись, выжить, — тебя назовут чуть ли не подлецом!
Варухин наполнил фляжку холодной колодезной водой, погрыз сухарей с консервами и повалился спать. Солнце в это время только-только выстрелило в свет свои первые лучи. Гром рвущихся бомб, рев «мессершмиттов» разбудили Варухина. Пыль и дым покрывали поляну. У лесниковой избы взрывом отрезало угол. Стало видно старую кровать, на ней Коржевского, усыпанного трухой и земляной крошкой. Он судорожно дергался, раненный вторично.
Сбросив бомбы, самолеты улетели. Варухин приблизился к Коржевскому, тот сидел серый, поникший, спустив ноги с кровати. Левая рука висела плетью, из предплечья текла кровь. Перевязывать было нечем.
Тут в глаза Варухину бросилось знамя отряда, свалившееся на пол от сотрясения. Подумав секунду, он сорвал с него чехол, скрутил жгутом красное полотнище, перетянул кровоточащую руку командира. Вдруг сквозь звон в ушах послышалась близкая ружейная стрельба. «Неужели немцы догнали?» — ужаснулся он.
Коржевский тоже услышал стрельбу, страдальчески поморщился. В дверях возник запыхавшийся Афанасьев, увидел серое лицо командира, застыл на секунду с отчаяньем в глазах. Тут же спохватился, распрямил плечи, заговорил спокойно, лишь пальцы тревожно теребили мочку левого уха да веко подергивалось, не подчиняясь воле. Со стороны могло показаться, что комиссар, шутя, подмигивает, подбадривает. Но Афанасьеву было не до шуток: обескровленный отряд опять окружен.
— Какое будет приказание, командир? — спросил он Коржевского.
— Группу распустить. Рейд на авиабазу отставить. Принимай, комиссар, командование и действуй по своему усмотрению. Я уже плохо соображаю. Почти ничего не вижу, много из меня вышло крови… Кружится голова…
Коржевский безнадежно махнул рукой.
Не успел Афанасьев ступить на порог, как навстречу связной от Максима. Командир разведчиков докладывал: с западной стороны на лесничество движется рота противника, от дороги наступают вчерашние потрепанные каратели. На восток пути нет, горит лес.
Афанасьев черкнул несколько слов на листке, вручил его разведчику для Максима, а Варухину велел оповестить всех партизан, чтоб бросали все, кроме оружия и боеприпасов, и бегом собирались здесь, возле дома лесничества.
Ружейная и пулеметная стрельба приближалась, а партизан еще не было видно.
— Стой! Ты куда? — крикнул Афанасьев пробегавшему мимо бойцу.
— Я? Воевать… — остановился тот, хлопая непонимающе глазами.
— Командир ранен, — сказал Афанасьев. — Посади его на коня и не отходи ни на шаг, пока не пойдем на прорыв. Отвечаешь за него головой! Понял?
— Понял, товарищ комиссар! А где конь командира?
— Конь? Найди!
«Где же партизаны? Оповестил ли их проклятый Варухин?» — подумал Афанасьев.
Уже совсем близко раздаются разрывы гранат, трескотня автоматов. Что где творится — неясно, и послать некого узнать. Вдруг возле уха сипло цвякнуло, и пуля врезалась в бревно сруба. Афанасьев распластался на земле, держа автомат наизготовку. Откуда стреляют? Полежал, огляделся. Настороженная тишина. Может, шальная пуля про свистела возле уха? Нет, пули опять засвистели, стреляют в него. Слева замелькало что-то серое. Это каратели просочились к поляне. «Ах, черт! Партизаны не успели собраться. Штаб без охраны». Афанасьев вырвал зубами чеку из гранаты, привстал на секунду, швырнул в сторону серых мундиров. Взрыв. Следом метнул еще гранату. Вскочил на ноги, дал очередь, другую подлиннее и, петляя меж стволов, понесся к избе, где находился раненый командир, где имущество штаба.
А там уже бой. Десяток партизан заняли круговую оборону. Из разбитого окна невидимой плетью стегал станковый пулемет. Немцы отвечали автоматными очередями.
Афанасьев приближался к домам лесничества перебежками, осажденные заметили, прикрыли огнем. Он проскользнул в дверь, крикнул пулеметчикам:
— Будем пробиваться на южную сторону. Вы и вы оставайтесь здесь, прижмите фрицев к земле! Остальные за мной! Короткими перебежками! Командира — на плащ-палатку, волоком к зарослям.
— Стой, Илья! — тихо и властно произнес Коржевский. — Возьми мою сумку, уничтожь все: шифр, список личного состава, клички, позывные связников-подпольщиков, явки… Уничтожь при мне!
Надо было несколько секунд, чтобы вытряхнуть бумаги из сумки и поджечь их. Партизаны уже отстреливались от фашистов в упор, лес стонал от пальбы, а «максим», установленный партизанами в окне лесничества, умолк. Пулеметчик навсегда приник головой к щеке пулемета. За ручки, скользкие от крови, хватается второй номер. Вражеские пули роем врываются в выбитые окна, от стен сыплется щепа. Крыша горит. Падают один за другим партизаны, пулемет снова замолкает. Живых все меньше. Взрывы последних гранат… жидкие хлопки пистолетов… все.
В лесу еще продолжался бой, слышалась частая стрельба, а возле горящего дома лесничества голоса карателей:
— Партизанен! Гефанген гебен! Давай плен!
Из дома никто не выходил.
Вдруг в дымном окне что-то мелькнуло и тут же в проломе стены возник человек. Это — Афанасьев. Подняв над головой связку гранат, громко крикнул:
— Эй, сволочь фашистская! Я, комиссар, плюю на вас! Хотите взять живьем? А ну, выходи, кто хочет! А-а, боитесь подыхать? Все равно подохнете!
Каратели попадали, прижались к земле. Полоснула очередь. Афанасьева передернуло, он выгнулся дугой. Пули прошили его тело, но он не упал. Нет, выпрямился и последним предсмертным усилием бросил связку гранат.
Подошедший к убитому Афанасьеву видавший виды немецкий офицер был бледен. Он молча стряхнул с мундира иголки хвои, снял фуражку, вытер потный лоб.
— Фанатики… уму непостижимо! — Немного подумал, хмуро добавил: — Это не партизаны! Это — кадровые офицеры высшего ранга! Вот вам яркий пример служения отчизне! Какая сила воли! Эй вы, бросьте его в огонь!
Солдаты подтащили мертвое тело к горящему дому, и никому из партизан не пришлось увидеть, как погиб комиссар Афанасьев. И никого не осталось, кто бы мог рассказать о последних минутах отряда «Три К», о судьбе его бойцов и командиров. Отряд исчез бесследно. Весь до последнего человека.
Впрочем, кое-кто остался…
«ВЕРВОЛЬФ»
[33]
Каратели долго рыскали по лесу, в озлоблении добивая всех, кто еще шевелился. Дома лесничества догорали, когда на поляне появились старшие офицеры, руководившие карательной операцией. Кто-то из солдат, заглянув в омшаник, тут же отскочил. Срывая с плеча карабин, заорал:
— Ферфлюхтер бандит! Аусштейген! Шнель!
— Их нихт бандит! Я сдаюсь добровольно! Их писарь, шрайбман! Их солдатен парашютно-десантных войск…
Из омшаника, окруженного немцами, вылез Варухин. Ножа, которым он так лихо работал ночью, на поясе не было, автомата — тоже: Варухина обыскали, извлекли орденское удостоверение и справку, неразборчиво подписанную, с печатью отряда. Аналогичные справки давались командованием отряда на один раз тем, кто отправлялся в деревни и села с поручениями. Варухин же сделал себе бессрочную справку, удостоверяющую, что он является писарем. Сам подписал ее, сам и пришлепнул подделанную им печать.
— Это такая форма у советских десантников? — плюнул офицер на грудь Варухина, целясь в орден.
— Меня заставили снять войсковую форму. Я расскажу вам все! Не убивайте меня, я не партизан!
— О! Ты не хочешь умереть геройски, как твои командиры? — Офицер показал на горящий дом лесничества.
Варухин уставился полными ужаса глазами на офицера.
— Так… Значит, ты хочешь быть предателем? — усмехнулся тот издевательски. — Фи, как нехорошо! Разве ты не знаешь, что за измену родине полагается наказание, смертная казнь через повеша́ние, не так ли? Нет? Ах, я ошибаюсь. По вашему кодексу — смерть через расстреляние, верно? Но мы, немцы, друзей не расстреливаем, мы их только немножко по-русски будем научить. Как несмышленый шалунишка пороть… Сними брючки и ложись!
Варухин ахнул, упал на колени.
— Не надо! Я вам пригожусь! — взмолился он.
— Нет, надо, милый… — офицер мигнул солдатам.
Двое, смеясь, подскочили к Варухину, сдернули с него штаны, повалили на землю. Один сел ему на ноги, другой — на плечи, третий принялся полосовать варухинский зад куском телефонного кабеля.
— Ой, пощадите! Ой, простите! Спаси-и-ите! — кричал Варухин под гогот карателей.
— Довольно! — приказал офицер.
Варухин тихо скулил, мокрое от слез лицо страдальчески кривилось.
— Природа любит равновесие, — важно пояснил офицер, — всыпьте ему для баланса еще по животику!
Варухина перевернули животом вверх, прижали к земле. Свистнул кабель, раздался вопль. Варухина пороли долго. Он потерял сознание. Его окатили из ведра, велели встать, одеться, офицер поднес шнапсу.
— Вот теперь будешь рассказывать все до крошки. Как это по-русски? Как на духах. Ведь писарь знает много!
Варухин подумал: «Выбора у меня нет, а погибать во имя… во имя чего бы то ни было я не вижу смысла. На это способны лишь фанатичные дураки». И он начал рассказывать. Он не просто отвечал на вопросы, а пространно повествовал и выдавал такие сведения, что офицер временами сомневался: не преувеличивает ли писарь свою осведомленность в чрезмерном старанье уцелеть? Но тут допрос был прерван событием, которого ни Варухин, ни каратели не ожидали.
Возле уцелевших сараев лесничества стоял обшарпанный пикап «мерседес», возле него в тени сидели раненые солдаты, ожидали, пока их увезут. Рядом лежало оружие, чей-то шмайссер висел на ручке открытой дверки.
Внезапно из-за машины вывернулся человек в серой немецкой форме, голова замотана бинтом. Тоже какой-то раненый. На него не обратили внимания. Офицер, сидя на табурете в тени дуба, слушал разглагольствования Варухина. Вдруг этот раненый схватил висевший на дверке пикапа шмайссер, щелкнул затвором.
— Подыхай, проклятый предатель! — крикнул он в сторону Варухина и, вскинув шмайссер, нажал курок. Раздался металлический щелчок, выстрела не последовало. Лицо раненого исказилось от ненависти и отчаянья. Он метнул шмайссером в Варухина и бросился бежать к зарослям.
Очередь настигла его у самых кустарников.
— Кто он? — спросил офицер.
— Командир разведки Максим Костылев, — пояснил с готовностью Варухин и добавил: — Фанатик…
— Последний из могикан… — поморщился офицер.
— Никак нет, това… — поперхнулся Варухин, — господин офицер! Еще группа скрывается на Маврином болоте возле села Рачихина Буда.
— О-о! Ты есть настоящий искренний молодец! — похвалил офицер.
Варухин застыл. «Что же я наделал! — ахнул он. — Там же на болоте Васса! Они же ее вместе с Байдой…»
Но было поздно. Пришла крытая машина, и Варухину приказали лезть в кузов.
Привезли в какой-то городок, поместили в охраняемое здание полиции, заставили изложить на бумаге устное показания. Двое суток излагал, после чего у него взяли подписку с обязательством работать честно на великую Германию. Работа будет для него привычная, он уйдет обратно к партизанам с определенным заданием.
— К партизанам? — испугался Варухин.
— Не беспокойся, к другим партизанам, и мы приготовим тебе очень прекрасный рихтиг сага… — заверили его.
Акцию по созданию достоверной легенды (рихтиг сага) провели с профессиональным мастерством. Легенда получилась убедительной — комар носа не подточит. Каратели знали: на севере, ближе к Белоруссии, куда текла довольно глубокая речка Шаня, в лесах имеются целые партизанские районы, на этом вербовщики Варухина и построили свой расчет. Собрав трупы бойцов из отряда «Три К», они связали их и бросили в речку. В теплой воде трупы раздулись, всплыли, и течение вынесло их в партизанский район Белоруссии, где их и похоронили с подобающими почестями. На один из трупов была напялена одежда Варухина с орденом на куртке и партизанской справкой в кармане. А для того чтоб его и вовсе нельзя было опознать, изуродовали лицо выстрелами из ракетницы в упор.
Таким образом парашютист-десантник Игнатий Варухин, он же партизанский писарь, он же изменник Родины, перестал существовать для людей. Сведения о его гибели в бою поступят куда положено, и никто его разыскивать не станет.
Варухину объявили, что прежде, чем его отправят на задание к партизанам, он пройдет курс соответствующей подготовки. Но до этого его повезут в район, где базировался отряд «Три К» и где сейчас скрывается среди болот бандитская группа, о которой он писал в своих показаниях.
— Но я вам должен сказать, что на болоте никогда не был, — поежился Варухин.
Офицер засмеялся, похлопал его по плечу.
— Я тебя понимаю очень отлично. Малоприятно встретиться со старыми друзьями в новом звании… Но мы тебя под огонь подставлять не собираемся, не беспокойся.
Спустя двое суток Варухин привел карательную экспедицию на Маврино болото. В ликвидации группы Байды участвовали солдаты охранного подразделения и полицейские во главе с Тихоном Латкой. Вернувшись с островка, они заявили, что партизаны уничтожены полностью, а гнездо их разрушено. Троих тяжело раненных, в том числе Байду, притащили с собой в лес. Байда, не приходя в себя, скончался, еще двоих, чтоб не возиться с ними, пристрелили и всех бросили в яму, вырытую на полянке взрывом толовых шашек.
Ночью, лежа на сене под навесом во дворе Тихона Латки, Варухин мучительно раздумывал над тем, что произошло с ним за последние дни. Страшное будущее, огромная пустота разверзлась перед ним, как пропасть, на дне которой мрак и смерть. Он скрипел зубами, опаляемый внезапными вспышками гнева против всесветной несправедливости. Почему так немилостива к нему судьба? Почему именно на него, на его бедную голову свалились столь тяжкие напасти? Что это, рок? Злая воля провидения? Жил тихо, мирно, спокойно, никого не трогал, и вдруг ни за что ни про что — на тебе! Проклятая немчура взяла мертвой хваткой, теперь не выпустит. Что он для них? Нуль! Человек без имени, без прав, вне закона, тот, кем можно помыкать как угодно, кого под страхом смерти или разоблачения можно заставить и отца родного убить. Как сегодня там, на болоте…
Варухин вздохнул и, бросив думать о мертвых, опять и опять раскидывал напряженным умом в поисках выхода, ибо считал себя человеком, достойным участи более уважаемой и безопасной, чем служба в роли фашистского провокатора. Пока он предатель формальный, лишь подписавший обязательство. Конечно, под угрозой физической расправы он кое-что открыл немцам, но все это чепуха, не стоящая выеденного яйца, если рассуждать здраво. Ну какую пользу извлекут они из полученных сведений? Эти же сведения устарелые, давно прошедшие дела, былое и думы, так сказать. Разве он виноват, что так сложились обстоятельства? При чем здесь он, если у партизанских командиров не хватило ума вывести отряд из-под удара карателей?
Так лгал Варухин самому себе. Он не только лгал, но, как и всегда, верил собственной лжи. Жизнь, твоя личная жизнь, дороже всего на свете, она дается один только раз, и поэтому ее надо беречь, сохранять как можно дольше, любыми путями, любыми способами. Но как это сделать, если проклятые фашисты опутали, сковали по рукам и ногам и заставляют заниматься гнусными и опасными делами? Отказаться — расстреляют, задать тягу — фотокопии твоих показаний, твоего обязательства, фотографии в профиль и анфас и расшифровка легенды тут же лягут на стол НКВД. Дескать, выловленное в речке Шане мертвое тело Игнатия Варухина есть не что иное, как «труп де-юре», а «де-факто» Варухин жив-здоров и занимается тем-то, что и подтверждается.
Пока он лежал на сене и ворочал тягостные мысли о темных путях в собственной судьбе, о своей незавидной доле, снова началась гроза. Раскаты грома оглушающе гремели над головой, а от молний становилось так светло, что Варухин совершенно отчетливо видел паука, быстро-быстро перебиравшего лапками по паутине, протянутой откуда-то сверху, из-под кровли навеса. Лил дождь, потоки неслись по двору в сторону речки, громовая канонада не смолкала, и тучи метались, гвоздя молниями землю.
Эта громыхающая буйствующая стихия вызвала в душе Варухина неожиданный отзвук. Сам он, с его тонким восприятием окружающего мира, ни в этот момент, ни позже так и не сумел объяснить, вследствие чего возникла у него уверенность, будто в эти минуты приближается, решается что-то чрезвычайно важное для его жизни.
Мысль его продолжала лихорадочно работать в поисках практической опоры, в поисках того единственного, правильного и спасительного, что парило где-то рядом, но еще не оформилось из расплывчатых ощущений.
А вспышки молний, сливаясь воедино с громом, сотрясали землю и как бы подстегивали. Вдруг последнее отчаянное усилие — и словно озарение, словно шаг через рубеж, когда беспомощность оборачивается активным действием и порождает такую решимость, что человек готов броситься с вызовом на весь мир, — буквально подбросило его. Как же он мог забыть?!.
Варухин отшвырнул из-под ног сено, торопливо нашарил в кармане очки, выглянул во двор. Тихон Латка, видимо, спал, пьяно отпраздновав победу над своим личным врагом — Байдой. Варухин прошмыгнул в калитку и пошел по улице, прижимаясь к заборам. Дорогу он помнил, не раз ходил здесь, когда занимался изготовлением злополучной горючей жидкости. Сейчас, при ярких всполохах, поворот к дому дяди Юрася Байды нашел легко. Взойдя на крыльцо, отряхнулся, вынул из кармана белый платок, повязал на рукав, будто полицай. Требовательно постучал в дверь. В окне показалось сморщенное лицо бабки Килины.
— И хто там?
— Открывай живо, полиция!
— И ни дня вам, ни ночи…
Через короткое время в хате затеплился каганец, затем после скрипа и лязга всяких крючков и засовов дверь открылась. Варухин шагнул через порог, крикнул с угрозой:
— Здесь жил партизан-бандит Байда?
— Ой, боже ж ты мой, та давно ж его, Юрася, нема…
— Нема? А документы его?
— Где ж они, документы? Не упомню я. В, скриню, может, сховала? — Молвила про себя бабка Килина и принялась копаться в сундуке.
Варухин оттолкнул ее, выбросил все из сундука на пол. Документов не было. Грозно посмотрел на растерянную старуху. Та все тужилась, вспоминала. Вдруг суетливо шевельнулась, воскликнула:
— Ой, та я ж их за образ Спаса засунула!
Она потянулась к иконе, но Варухин опередил ее, вытащил сверток бумаги, развернул. В нем оказались метрика, свидетельство об окончании десятилетки, справка колхоза о том, что Юрий Прокопович Байда работает кузнецом.
— А паспорт? — строго спросил Варухин.
— Та у кого ж в селе паспорт е? — удивилась бабка Килина неосведомленности полицая.
Варухин кашлянул, сунул документы в карман.
— Фотокарточек вашего внука много?
— Не-е-е… от одна и есть, як школу кончил. Снимался в военкомате, — показала бабка на стену, где в рамке под стеклом среди других карточек находилась и Юрасева.
Варухин снял рамку, торопливо ковырнул гвоздик, порезал нечаянно палец и, вспылив, стукнул рамкой об стол. Стекло рассыпалось.
— Больше нет? — спросил он, пряча карточку Байды в карман.
— Та нету… А ты, хлопец, не полицай… Нащо ты разбил стекло?
— Цыц, старая! Где керосин?
— Керосин? В сенях, в бутылке… А на що он тебе?
Варухин взял каганец, вышел в сени, разыскал бутылку с керосином. Вернулся и, подойдя к бабке, спокойно ударил ее по голове. Старуха рухнула наземь. Он плеснул керосином вокруг, бросил на пол горящую коптилку и вышел.
Задворками пробрался за околицу села и, шлепая по грязи, припустил трусцой. Остановился на опушке леса, взглянул на село. Тучи устали хлестаться плетями молний, гроза угомонилась, только дом дяди Куприяна полыхал вовсю. Варухин с удовольствием хмыкнул, достал из кармана карточку Байды, порвал и втоптал в грязь.
— Вы ослы, гестаповцы! — изрек он, торжествуя. — Вообразили, что захомутали меня, хе-хе! Ищите теперь Варухина по всему белу свету! Передавайте фотокопии его показаний и его подписки в руки советской контрразведки, наплевать! Нету больше Варухина, все! Есть Юрась Байда. Живой. Вот он, я! А мертвый не обидится — ему хорошо и в яме возле Маврина болота. И те, кто знал его в лицо, тоже тю-тю! Возьми меня теперь!.. Да с этими документами хоть сто лет живи — никто не подкопается!
Варухин спешил убраться подальше от проклятого места. Спустя неделю он надежно спрятался у одинокой молодушки и зажил «приймаком». Откормился, раздобрел. Сожительница добыла ему вайскарту и купила фотоаппарат. Германские власти, поощрявшие развитие кустарных промыслов, разрешили Варухину открыть собственное фотоателье. Конкурентов не было, и дело пошло бойко, так что уже стоило подумать о расширении фотопромысла и поднанять двух помощников. Но после Курской битвы стало ясно: если советские войска будут и дальше так наступать, то он, фотограф, скоро окажется в положении гораздо более скверном, чем было это до сих пор.
Варухин, по документам Юрий Байда, был человек, как известно, образованный. Он знал, что «спасение утопающих дело рук самих утопающих». Променяв фотоаппарат со всеми его атрибутами на кобылу, он оставил страстную молодушку и умчался верхом встречать наступающие советские части…
Как и многих других в те времена, его сразу же мобилизовали, однако попасть на химзавод, о котором он мечтал и куда стремился (там поспокойнее, безопаснее), не удалось. Его (по документам Байды) послали в самое пекло — форсировать Днепр. И он его форсировал. И совершал подвиги. А какие и как — о том уже известно…
РЕМИНИСЦЕНЦИИ…
В канун праздника Советской Армии мне пришло письмо из архива Министерства обороны с сообщением, что в деле Юрия Прокоповича Байды имеется фотокарточка и что ее можно перефотографировать.
На следующий день, захватив фотоаппарат «Зенит», я отправился в Подольск и сделал там несколько кадров. Да, Юрась на карточке оказался именно таким, каким он представлялся мне по описаниям Афанасьева и по рассказам Вассы. Я тут же послал ей карточку. Пусть посмотрит на изображение своего мужа, каким он был четверть века тому назад, пусть полюбуется и поплачет.
Через дней пять в мой адрес пришла самая короткая за мою жизнь телеграмма:
«Спасибо, ОН!».
Вскоре в газетах было опубликовано постановление правительства о подготовке к празднованию 25-летия победы над фашистской Германией, и в периодической печати стали появляться статьи, воспоминания фронтовиков и другие корреспонденции о драматических событиях в годы войны, о беспримерных случаях — порою странных и загадочных, объяснения которым не дано и в наши дни. Под особой рубрикой по моей просьбе была опубликована фотография Юрия Прокоповича Байды с пояснительным текстом и вопросом: знает ли кто-либо что-нибудь об этом человеке?
Прошел месяц, другой, третий… Сведений о Байде не поступало. Никто так и не откликнулся. Он, видно, погиб.
А я тогда поехал, на праздник Дня Победы в Крым, в многострадальный город Керчь. Мы, бывшие летчики, возложив венки к подножию памятника погибшим авиаторам, стоим у пяти белоснежных крыльев, взметнувшихся ввысь, душим в горле скорбные слезы. А вокруг — масса людей, гремит оркестр, залпами салютуют солдаты. И вдруг к постаменту, усыпанному живыми цветами, приближается мелкими шажками низенькая старушка, одетая вся в черное. В ее сухих, морщинистых руках дрожит горящая восковая свеча. Тусклый, желтоватый огонек в ослепительном солнечном разливе угнетающе тяжек.
Спазмы сжимают горло. Кто она, мы не знаем. Откуда — не знаем. Знаем одно: она мать. Мать, приехавшая из неведомых далей, чтобы через много лет после гибели сына поклониться его праху, постоять на коленях у его могилы. Его могилы! Разве мать поверит, разве мать поймет, что у летчиков на войне могил чаще всего не бывает!..
Кто-то вполголоса говорит:
— Надо бы как-то объяснить ей, что это не братская могила, а просто символический обелиск. Ведь она молится, неудобно получается…
— Вряд ли удастся ей объяснить… — отвечает неизвестная женщина. — Сын для матери не может исчезнуть бесследно.
Эта старушка с черным лицом, в черной одежде так растревожила меня, что я не мог не рассказать товарищам о действительно исчезнувшем бесследно партизане Юрии Байде.
При этом разговоре присутствовала наша бывшая полковая оружейница Клава Куманькова, приехавшая на встречу однополчан из Астрахани.
— Командир, — обратилась она ко мне по-старинке, — а какой он из себя, этот Байда?
Я вынул из блокнота фотокарточку, показал. Посмотрели все, но только Клава-оружейница, надев очки, долго раздумывая, сказала:
— Пожалуй, я его видела. Правда, лицо у него… м-м… — Клава вздохнула и развела руками.
Из дальнейшего разговора мы узнали, что, демобилизовавшись после войны, она уехала к себе на родину в Астрахань и поступила на работу в госпиталь инвалидов Отечественной войны. Именно там она видела молодого человека, похожего на этого, что на карточке. Он был приметный. Лицо да и сам весь в страшных шрамах и в рубцах. Заикался. Кто он, откуда попал в госпиталь — никто не знал. Известно, что прибыл одним из эшелонов с другими ранеными. О себе он ничего не помнил.
— Молодых женщин в госпитале — пруд пруди, многие на него заглядывались, — рассказывала Клава. — Красивый был, высокий, статный, чуб — волнами, а под волнами теми — бугры сплошные. Видно, досталось бедняге… Наш невропатолог Назар Богданович Гарба — опытный врач, всякого повидал на своем веку. Так он говорил, что солдат попал под бомбежку или под мощный артобстрел и остался живой по недоразумению.
После войны нас, фронтовичек, много пришло в госпиталь, мы так и этак выспрашивали у него, пытались настроить на прежнюю волну, но тщетно. Доктор Гарба лично внушал обслуживающему персоналу, что именно такие разговоры могут вызвать в его мозгу обратимые процессы. Мы и старались. Чего-чего, а материала для таких разговоров у нас было предостаточно. Мы перечисляли нашему больному фронты, рода войск, военные специальности, рассказывали о боях на земле, в небесах и на море — все напрасно.
— А свою фамилию называл? — поинтересовался я.
— Да вроде бы говорил, командир… только я… давно было…
— А имя не помнишь?
Клава призадумалась, пожала плечами.
— Вертится что-то… Не то Алексей, не то Егор… или Шура? Нет, не хочу врать. Погоди, он как-то раз сказал, будто находился в тылу немцев и что его прятала какая-то женщина по имени Фрося. Это уж точно. Это я помню как дважды два, потому что мою бабушку покойную тоже Фросей звали.
А однажды с ним приключилась история, так просто и смех и плач… Доктору Гарбе, о котором я говорила, перевалило тогда за шестьдесят, а супруге его Василисе Васильевне лишь сорок пять стукнуло. Женщина, надо сказать, была изумительной красоты. Что фигура, что лицо — как у двадцатилетней девушки! А между тем она в ту пору внуков уже имела.
Она играла немного на пианино, для себя. Как-то попросили ее принять участие в концерте для раненых, она согласилась. Ведущий объявил номер и назвал ее по имени-отчеству. Она поднялась на эстраду и начала играть. В это время, Алексей, или как его там, быстро пересек зал, приблизился к рампе и уставился на игравшую такими глазами, что сидящие у прохода врачи забеспокоились. Однако никаких неприятностей не случилось. Лишь когда Василиса Васильевич закончила играть и спустилась с эстрады, этот человек бросился к ней и стал со слезами на глазах целовать ей руки, щеки, лоб. Целовал и шептал — нам слышно было в зале: «Васеночка… милая Васеночка, где ты была? Они не убили тебя, я знаю… Как ты ушла, Васеночка? Ты еще красивее стала, а я все-все забыл…»
Эта сцена все в нас перевернула, мы сами плакали, как дети, а Василиса Васильевна, женщина умная и выдержанная, не проявила ни малейшего недовольства странной выходкой больного. Она, как и мы все, понимала, что несчастный путает ее с кем-то, его затуманенный контузией мозг принимает ее за другую Василису. Она взяла в ладони его голову, сказала ласково:
— Успокойся, милый, я больше никуда не уйду. Никто меня не убьет, а завтра мы встретимся, да? Встретимся у доктора Гарбы, он тебя полечит и ты придешь к нам в гости, правда?
Больной отпрянул от нее, на его лбу заблестели капельки пота. Он застонал, смял на груди в кулак пижаму, резко отвернулся и, пошатываясь, пошел к выходу.
Красавица Василиса любила лошадей и любила кататься верхом. Она держала собственную лошадь буланой масти с белыми манжетами на передних ногах, сама чистила ее, кормила и прогуливала каждый день.
Лето, сушь, жара, окна в госпитале распахнуты. Василиса Васильевна ехала по улице верхом, и что-то ей понадобилось спросить у мужа. Не слезая с буланки, приблизилась к окну кабинета, перекинулась с Назаром Богдановичем несколькими словами и удалилась. Это увидел Алексей, и его будто вихрем подхватило: как был в пижаме, так и бросился за докторшей. Он не кричал ей вслед, не догонял ее, а просто шел за ней, чуть приотстав, и смотрел. Так они дошли до кузни, где докторша остановилась подковать лошадь. После Василиса Васильевна говорила, что очень испугалась, когда увидела больного в пижаме так далеко от госпиталя. А он лишь странно смотрел на нее.
И еще рассказывала докторша. Кузнец стал подковывать ее лошадь и сунул в горн заготовку, чтоб она накалилась и можно было бы подогнать ее под размер копыта буланки. Все это время больной внимательно следил за работой кузнеца. Вдруг бросился к нему с требовательным криком: «Дай!» Выхватил из рук его молоток, подцепил клещами подкову и с каким-то необъяснимым азартом и упоением застучал молотком по раскаленному железу.
Кузнец отнесся к работе парня с пониманием. Поглядел ревниво, как действует самозваный коваль, покачал головой, закурил, а когда тот, вычистив копыто и примерив подкову, ловко, двумя ударами ручника по ухналям прибил ее, молвил с сочувствием:
«Видать, соскучился, парень, за войну по своей работе. Давай, слышь, долечивайся быстрее и приходи ко мне, будем на пару пшик ковать…» — засмеялся кузнец.
С того дня парень стал приходить в ту кузницу и просиживал в ней часами. Опустится на корточки, обопрется спиной о закопченную стенку и думает, думает о чем-то или слушает, как урчит горн, стучат молотки. Видимо, пытался что-то вспомнить.
— А потом что, куда он девался?
— Выписали из госпиталя в дом инвалидов. Родственников у парня вроде не было или он их не мог вспомнить, не знаю. Теперь уж, наверное, его нет на свете. Не жилец он был, по-моему…
И все-таки я попросил Клаву, когда вернется в Астрахань, проверить в адресном бюро. Этот больной, инвалид, очень похож на Юрия Байду. Совпадает внешность, профессия кузнеца, пребывание в тылу врага, эта не случайная, неосмысленная тяга его к женщине по имени Василиса, мучительные попытки связать с ее именем какие-то тяжкие события.
Мы разъехались из Керчи, а дней через десять Клава прислала мне письмо. Поиск ее успехом не увенчался. Ни Алексей, ни Шура, ни Юрий по фамилии Байда в Астрахани не проживали. В письме значились адреса пяти других человек по фамилии Байда. Исполнительная Клава обошла всех, показывала фотокарточку Юрася, но увы!
И вдруг, когда я уже порою стал думать, как и Клава, что Байды, должно быть, давно нет в живых, пришла телеграмма от Вассы:
«Разыскала мужа. Радость и горе. Скоро будем Москве».
ЖИЗНЬ НАЧИНАЕТСЯ СНАЧАЛА
В прошлом Вассу не раз захлестывали приливы отчаяния. Бывало, что отчаяние сменялось озлоблением, и тогда был противен весь мир, люди, сама жизнь. Васса запиралась в комнате, плакала в одиночестве, пела вполголоса партизанские песни и опять плакала. Но горечь, копившуюся долгие годы, слезами не пересилить, как не заполнить пустоту в сердце ни работой, ни развлечениями. Мысли уносили ее в далекую юность и в еще более отдаленное туманное время, когда уже ничего нельзя конкретно проследить. Но в такие минуты душевного разлада пережитое всплескивалось в памяти настолько свежо, настолько ярко, словно это было лишь вчера.
Партизанские будни на островке не просто остались навсегда в памяти Вассы, они превратились со временем в сказку — радостную и мучительную.
Переборов очередной приступ тоски, Васса принималась за повседневные дела, утешая себя тем, что-де ее судьба — судьба многих женщин, задетых страшной действительностью войны, и что поэтому надо жить и терпеть. И Васса жила, терпеливо перенося одиночество, жила без надежды, без радости, пока вдруг не блеснула искорка, пока вдруг не появился просвет.
И вот она едет в незнакомый ей город Одессу, где живет ее убитый и похороненный, воскресший и опять погибший муж.
Как сообщила Вассе организация Красного Креста, здесь среди работников порта обнаружен инвалид войны Юрасев, имеющий явное сходство с изображенным на присланной фотографии Байдой. По архивным документам госпиталя, в котором гражданин Юрасев находился на излечении во время войны, эта фамилия была присвоена ему условно при поступлении в госпиталь, так как свою подлинную фамилию он не мог вспомнить вследствие тяжелой контузии и называл лишь имя Юрась.
При беседе с работниками, получившими задание разобраться в этом деликатном вопросе, гражданин Юрасев признал и подтвердил, что на фотокарточке снят он, но когда его снимали — не знает. Опрашиваемый сообщил что когда-то давно у него была жена по имени Васса. Где она сейчас и жива ли, ему не известно.
Неужели она сейчас увидит Юрася? Неужели и вправду вот сейчас, здесь, он и произойдет, тот счастливый поворот, за которым жизнь начинается сызнова?..
Васса шла по зеленым улицам города, залитым весенним солнцем, веря и не веря, радуясь и страшась роковой минуты встречи. А если все напрасно? Слишком много разочарований выпало на ее долю в прошлом, чтобы теперь принять без страха и сомнений нечаянную радость.
Васса не смотрела на бумажку-адрес, она знала наизусть название улицы и номер заветного дома. Незаметно для себя Васса ускорила шаг, почти побежала, но, спохватившись, пошла опять медленней, старалась утихомирить колотившееся сердце.
У дома она постояла немного, чтобы отдышаться, затем поднялась по лестнице и перед дверью квартиры приказала себе, как постороннему человеку: «Ну-ка, возьми себя в руки!» Машинально открыв сумочку, глянула в зеркальце. Потом нажала кнопку звонка и замерла. За дверью было тихо. Васса подождала немного, взглянула на часы — стрелки показывали двадцать минут одиннадцатого. Еще раз нажала кнопку — опять молчание.
«Господи, да ведь он на работе!» — сообразила Васса и, как ни странно, почувствовала облегчение.
Выйдя на улицу, она спросила у прохожего, как проехать в порт, и села в автобус. Было жарко, и Васса нетерпеливо считала остановки, поглядывая на часы.
У входа в порт она вышла из автобуса. За желтыми хоботами портальных кранов простиралась голубая даль моря, слева в дымке виднелся берег, застроенный новыми домами, напротив блестел стеклянный прямоугольник проходной. Дежурный по ее просьбе позвонил в диспетчерскую водохозяйства порта, попросил позвать Юрасева. Того на месте не оказалось.
— Обеденный перерыв, — развел руками дежурный.
Васса оставила стеклянную постройку проходной — и опять, как совсем недавно у двери в квартиру Юрася, ощутила внезапный страх. «Что же это я наделала? — растерянно подумала она. — Примчалась как угорелая. Не предупредив, даже не зная — а хочет ли он видеть меня?..»
На площади в своих бледно-розовых уборах красовались зацветающие яблони, абрикосы раскрыли хрупкие нежные лепестки, — все сверкало под щедрым южным солнцем. Щурясь от его слепящих лучей, Васса все же увидела, как на противоположной стороне площади, откуда-то справа, появился человек. Он шел к проходной, свесив на грудь седую голову, держа руки в карманах расстегнутого плаща. Сердце Вассы дрогнуло.
Издали его лицо было плохо видно, но она, и не видя, узнала: Юрась! Вот он приближается… совсем-совсем белый… Васса невольно отступила к двери проходной, а он по-прежнему шел, не поднимая головы, задумавшись о чем-то. Вот шагнул через ступеньку, увидел на ней тень, пересекшую ему дорогу, подался влево, обходя, но тень тоже переместилась. Он, не глядя, шагнул вправо — тень туда же. И тогда он поднял голову. Взгляд его недоуменно скользнул по женщине, преградившей ему путь, показал молча, что он хочет пройти. Васса не отступила:
— Юра, погляди же на меня!
Он удивленно уставился на нее. Васса начала торопливо дергать замок сумочки. Замок не поддавался… Тогда она рванула так, что сумочка почти вывернулась наизнанку и ее содержимое рассыпалось по ступенькам. Юрась чуть отступил, явно не понимая, чем вызвано такое поведение этой Странной женщины.
В руках у Вассы появилась фотокарточка. Это был ее снимок, сделанный зимой 1942 года в Тюмени. Трясущейся рукой она протянула карточку Юрасю:
— Узнаешь?!
Юрась смотрел несколько секунд — и вдруг лицо его напряглось, глаза потемнели. Было видно, как он мучительно пытается преодолеть что-то в себе, разорвать какие-то невидимые путы, — и не может. Потом, беспомощно тряхнув головой, он как-то сразу обмяк и повернулся к двери проходной.
— Постой, Юра, не уходи… Вспомни меня! Ведь я жена твоя, Васена…
Ее била дрожь. Юрась глядел на нее как-то странно: взгляд вроде бы и разумный, а на дне — туман непонимания. И что-то похожее на досаду.
— Вспомни Рачихину Буду, Юра! Болото Маврино вспомни… островок, где мы жили!.. Ну вспомни же! Ведь я двадцать шесть лет ждала тебя!..
В глазах Юрася снова появилось мучительное усилие. Видимо, оно было так тяжко для него, что он даже застонал, стиснув кулаки так, что пальцы побелели. И опять ничего не добился, безвольно опустил руки. Васса задохнулась:
— Вот как! Ты даже знать меня не хочешь… — Она схватилась за голову. — Бедный мой! Что с тобой сделали!..
— Сделали… — вздохнул Юрась. — Я был сильно ранен… А тебя я видел где-то… Кто ты?
— Я твое прошлое, Юра, — глаза Вассы сияли горестной нежностью. — Я то, что ты забыл…
— Где же ты была?
— Нас разлучила война. И все эти годы я жила в Тюмени…
— А я?
— А ты был в госпитале. Долго был, очень долго!
— Правильно… Доктор Гарба говорил, что я попал под бомбежку и сделался вот таким.
— Откуда он знает, что с тобой было? Это я знаю. И ты.
Нет, Юрась этого не знал. Он лишь ощущал, как чьи-то тяжкие, каменно-холодные лапы сжимают его голову, цепко держат сознание. И сквозь все это смутно пробивалось горькое чувство тяжкой утраты, которая каким-то образом связана с этой женщиной и с его многолетним одиночеством.
— Я буду рассказывать тебе обо всем… Постепенно. И ты все-все вспомнишь, милый! Ведь я и верила и не верила, что ты жив…
— Меня зарыли. Одна женщина говорила… Я лежал у нее в погребе… раненый… давно…
— Правильно, милый! — обрадованно подхватила Васса. — Ее зовут Ефросинья Павловна Калинченко.
— Да? Может быть…
— Да, да! Все так и было. Но теперь уже все хорошо. Мы вместе, и у тебя есть сын. Тоже Юра. Он военный летчик, капитан…
* * *
Чего только не делала Васса, пытаясь разбудить в Юрасе память о прошлом! В рассказах своих она буквально по дням и по часам восстанавливала картины жизни отряда «Три К», сама заново переживая и тяготы партизанских будней, и редкие радости, что выпадали человеку в тех условиях. Она называла имена товарищей по отряду, вспоминала дорогие ей и Юрасю минуты короткого счастья, так внезапно оборвавшегося, — все было бесполезно: память Юрася не оживала.
Временами Вассу охватывало такое отчаяние, что хотелось бросить все и бежать, бежать без оглядки — в Тюмень ли, к уже устоявшейся за минувшие годы жизни, или еще куда подальше…
Но, найдя наконец однажды потерянное, она не хотела лишаться его снова. Не могла мириться и с тем, что дорогой для нее человек находится как бы по ту сторону реальной жизни, живет, лишенный себя самого. И потом — что она скажет сыну, Юрию второму, который теперь точно знает, что отец его жив, если вернется домой ни с чем?
И Васса упорно продолжала стучать в глухую стену, отгораживающую от нее душевный мир мужа.
Может быть, бейся над этим она одна, ничего и не получилось бы. Но ей помогали люди — все, кто мог помочь хоть чем-нибудь. Даже просто советом.
…Обследовав Юрася, опытные специалисты — столичные невропатологи — посоветовали испытать еще одно средство: провести больного по тем местам, где он воевал и где с ним случилась эта беда. Надо постепенно, шаг за шагом, не просто показать ему эти места, а постараться во всех деталях восстановить события прошлых дней. Возможно, максимально точно воссозданная обстановка и поможет получить тот необходимый шоковый толчок, за которым начнется выздоровление. Стопроцентной гарантии успеха, понятно, дать никто не может, но попробовать есть резон, — медицине подобные случаи известны.
* * *
…Вот чем объяснялось неожиданное приглашение принять участие в поездке по местам партизанских боев, пришедшее от Вассы. Ведь, после нее и Юрася, я теперь был единственным, кто имел некоторое отношение к отряду «Три К».
Поездка эта заняла много времени. Надо было побывать не только в Рачихиной Буде — каждое село, каждый хутор в районе могли принести нам удачу.
Мы ночевали в лесу, в том самом месте, где базировался отряд, в райцентре зашли в сохранившееся с предвоенных лет здание военкомата, побывали в Покровке…
А тем временем на островке среди Маврина болота юные следопыты района по нашей просьбе и по описаниям Вассы сделали землянку-халупу. Мы переправились на островок и там провели ночь у костра. Пели партизанские песни, крутили старенький патефон, позаимствованный у жителей Покровки, пили водку и крепко заваренный прямо в чайнике зверобой. Васса не спеша, минута за минутой, с мельчайшими подробностями рассказывала о жизни небольшой группы партизан во главе с Юрием Байдой.
Юрась лежал, закинув руки за голову, прислушивался к ее словам, как к чему-то совершенно ему неведомому, и молчал. Временами взгляд его туманился, мысль напрягалась — и тогда казалось: вот-вот что-то произойдет, он наконец нащупает что-то и останется лишь ухватить путеводную нить. Но это «что-то», не обретя четких очертаний, распадалось, путеводная нить ускользала.
С утра мы принялись точно воспроизводить все события того последнего трагического дня на острове. Надо было наловить раков, но их в начале лета нет, — и мы наловили плотвички на уху. А когда сели полдничать, в лесу, на берегу болота, неожиданно взметнулись ракеты…
Юрась, как ужаленный, дернулся и широко раскрыл глаза. В этот момент за его спиной ахнули дуплетом из двустволки, затем еще и еще. Пальба загрохотала, как в настоящем бою, — все делалось так, как советовали столичные невропатологи.
Еще не отзвучало в лесу эхо выстрелов, как Юрась, словно земля оттолкнула его, рывком вскочил и страшным, не своим голосом закричал:
— А-а, жа-а-бы! Лупи их, Кабаницын!..
Юрася трясло, глаза его сделались совершенно безумными. Вдруг, стиснув голову руками, он с ужасом уставился на сидящих у костра. Голос его сорвался:
— Где… где Кабаницын? Кто… вы?.. Где наши?! Почему…
Он не успел закончить вопроса: на плече его взахлеб плакала Васса. И впервые за долгие годы в слезах ее была не боль, а облегчение.
Невропатологи оказались правы.
…Покинув островок, мы переправились на берег, где под развесистым дубом зеленел холмик старой братской могилы. Среди других фамилий на пирамидке была и фамилия Юрия Байды.
Потрясенный обретенной вновь памятью, Юрась был сам не свой. Он убегал куда-то, тут же возвращался и, не отпуская Вассу от себя ни на шаг, совсем задергал ее.
— Куда мы спешим? — взмолилась она. — Куда торопимся, говорим с пятого на десятое, будто через миг опять расстанемся? Мы же вместе, Юрась, понимаешь? Вместе!
Юрась, как бы споткнувшись, остановился и посмотрел на нее. Смотрел долго и как-то по-особенному осмысленно, словно за считанные минуты доживая то, что оборвалось здесь много лет назад. Сколько же времени был он отторгнут от самого себя? Годы?.. Вечность?..
Они шли по лесной дороге, но оба в этот час были далеко в прошлом — в своей юности, на войне, которая все еще продолжалась для них и по нынешний день. Каблуки Вассы часто стучали по утоптанной земле. Не привыкший ходить с женщинами, Юрась шагал слишком широко, и Вассе приходилось то и дело приноравливаться к нему. Он замечал это, спохватывался и замедлял шаг, дожидаясь ее, но тут же, забывшись, снова вырывался вперед.
…Районная гостиница представила им свой единственный двухместный номер с телевизором и умывальником.
Нелегко человеку переступить порог отчуждения, возведенный многолетней разлукой. Наступила ночь, а Юрась все ходил как потерянный по комнате и говорил какие-то незначащие слова, настороженно поглядывая на Вассу. Каждый чувствовал состояние другого и не осмеливался первым перешагнуть этот злополучный порог. Да, им, уже не ждавшим от жизни ничего хорошего, придется еще ко многому привыкать, а то и постигать заново.
Васса поднялась, взяла Юрася за руку. Он вздохнул, словно освобождаясь от невидимого груза, и проговорил:
— Странно… Мне кажется, я только что встретил тебя. Смотри, ведь совсем седой, а чувствую себя мальчишкой, будто просто перескочил через четверть века, чтобы оказаться с тобой… Тебе, наверно, было труднее, да?
* * *
Первый луч солнца разбудил Юрася и Вассу.
— Доброе утро! — сказала она.
Юрась не ответил. Он смотрел на нее изумленно и радостно, как человек, вдруг открывший светлый, широкий мир.
Васса провела ладонью по его сбившимся волосам.
— Да, доброе! Наше с тобой утро, твое и мое… Навсегда… — говорил Юрась, вслушиваясь в собственные обыкновенные и в то же время такие непривычные для него слова, и руки его, уже не такие сильные, как прежде, но по-прежнему нежные, осторожно гладили ее лицо и плечи.
В дверь постучали.
— Это к нам! — встрепенулся Юрась, вскакивая с постели. Он суетливо схватил рубаху и, словно не зная, что делать с нею, замешкался, растерянно обернулся к жене.
— Что ты, милый? — Васса спокойно улыбнулась. — Это я попросила дежурную разбудить нас пораньше. До станции путь неблизкий…
В этот день они уезжали к сыну. На перроне не слишком многолюдной станции на этот раз было непривычно шумно. Вассу и Юрася собрались проводить земляки, все еще не пришедшие в себя от изумления: вот, сколько раз убивали человека — а он живой!.. Здесь же мелькали красные галстуки пионеров, букеты цветов пестрели в руках женщин, солидно маячили монументальные фигуры руководителей районного масштаба.
Я оставался в Рачихиной Буде еще на два-три дня — надо было уточнить некоторые частности в том новом, что довелось узнать. Чтобы не мешать провожающим, я отошел в сторонку. Было интересно наблюдать за царящей вокруг радостной вопреки моменту — проводы! — суматохой и особенно за тем, как буквально каждую минуту реальная жизнь, в которую вернулся Байда, преобразовывает его. И как преобразовывает! Еще вчера… Кто знает, сколько еще придется ему в себе поломать, чтобы до конца преодолеть этот чудовищный провал. Ведь после войны люди, еще не сняв шинелей, шли работать на заводы, в колхозы, садились изучать науки и искусства, — он же, неприкаянный, мыкался по инвалидным домам. Люди занимались положенными природой и обществом делами, создавали семью, обзаводились жильем, — он влачил дни и годы в одноцветном одиночестве. Он не знал никого во всем мире, никого не любил и никто не любил его — человека, выпавшего из большей части своей жизни, из своего времени… Присвоив его имя, делал карьеру подлец Варухин, — а он, Юрась, даже не ведал о том, что его ограбили…
Подошел поезд, все заспешили прощаться. Обнимая меня, Васса шепнула:
— Спасибо вам… За все спасибо!
Потом крепко, по-мужски, мы обнялись с Юрасем.
— Вот так, Иване, — говорил он, едва успевая пожимать тянущиеся со всех сторон руки и оттого смущаясь. — Сколько времени ты хотел познакомиться со мной — и вот познакомился… Чтобы сразу же и расстаться. Ты уж, будь ласка, без обид: слишком долго я не знал, что у меня есть сын. Взрослый сын, а?..
Юрий Байда уезжал в свою третью жизнь.
[1] Замок вытяжного фала парашюта десантников.
[2] Дурная голова!
[3] Возьми эти части!
[4] Пошел вон, свинья!
[5] «Уносящие золото».
[6] «Прогулка в туман».
[7] Проклятый (нем.)
[8] Назад!
[9] Измена! (укр.)
[10] Мне так нравится!
[11] Кто кричит?
[12] Понятно.
[13] Кто это? Ваши документы?
[14] Руки вверх!
[15] Нет! Нет!
[16] Пожалуйста (польск.).
[17] Скорей! Скорей! На автодрезину!
[18] Черт побери! Ты долго там?
[19] Невкусный, но крепкий.
[20] Как нравится выставка? Очень интересно!
[21] Этого я вам, уважаемый господин, открыть не могу, ибо о моем деле разрешено говорить только со старшим начальником организации украинских националистов. Ведите меня скорей к нему, иначе будет хуже…
[22] Если вы мне сделайте плохо, то дядько Тарас вряд ли скажет спасибо…
[23] Головань и ты, как тебя, Бурченко, отведите этого человека в курень в полной сохранности. Да смотрите, чтоб не удрал.
[24] Хортисты, венгерские фашисты.
[25] Упражнения.
[26] Самолетное переговорное устройство для экипажа.
[27] Хвостовое колесо.
[28] Пикирующий бомбардировщик «Юнкерс-87» (иронически).
[29] Испугалась.
[30] Дрожало.
[31] Спросить.
[32] Вот это дело! Принес? А тебя сотник с полудня ищет.
[33] Оборотень.
[34] Проклятый бандит! Вылезай! Живо!