Командование партизанского центра не сразу решило, что делать с беременной дочерью командира отряда, раздумывало, куда ее пристроить. И тут помог знакомый, прилетавший в отряд «Три К», Косяченко. При его содействии Васса получила продовольственную карточку, деньги, обмундирование, — правда, побывавшее в употреблении, но еще вполне годное, — а также литер на железнодорожный билет до Тюмени — подальше от фронта.

Уезжая, она просила Косяченко об одном: сообщать ей по адресу, который она вышлет, о судьбе близких для нее людей, о муже и отце. Если нельзя поддерживать с ними связь, то пусть хоть дадут знать о них — живы ли?

И вот, предоставленная самой себе девятнадцатилетняя, неопытная в житейских вопросах Васса отправилась в Тюмень и спустя две недели родила сына Юрика. К женщинам, лежавшим с ней в палате, приходили мужья, родственники, приносили всяческую снедь, молоко. Поздравляли их. К Вассе никто не приходил, не поздравлял. Одна лишь акушерка, годами чуть старше Вассы, принесла ей двойную порцию пшенной запеканки, политой патокой, — по тем временам большое лакомство, — сказала с завистью:

— А ты молодец! Парня выдала что надо! Сразу видно — спортсменка. Дай бог мне родить такого когда-нибудь… Небось мужик твой вприсядку пустится от радости, как узнает.

Васса горько по-бабьи завыла, однако тут же перестала: опытные женщины предупредили, что от слез может испортиться молоко, а то и вовсе пропадет, и Васса подавила в себе боль одиночества.

После родов отлежала положенное время да так и осталась в больнице работать сестрой. За полтора года партизанской жизни приобрела кое-какой опыт. Женщины в палате советовали ей пойти на завод, там хлеба давали больше. Но жить было негде, а в больнице во дворе ей выделили под жилье бывшую кладовку с окном и водяным отоплением, правда, недействующим. Васса топила печку, включала электроплитку, но в комнатушке всегда было прохладно. Зато когда приходило время купать Юрика, Васса накаляла железную печурку докрасна и, сама раздевшись, в одной сорочке, резвилась с ним в тепле, играла, ложилась на койку на спину, а он ползал по груди, животу, смеялся чему-то, агукал и дергал ее волосы, захватив в кулачок. В эти минуты она чувствовала себя самой счастливой на свете. Самой-самой! Потому что жива, потому что у нее есть сын, а ведь могла бы лежать не здесь, на койке, а где-то там, в болоте, в лесу, где находятся уже тысячи и тысячи таких, как она. И не было б на свете такого вот богатыря, такого силача. Он быстро освоил взрослую пищу, ел все, не привередничая, как истинный партизанский сын. Ему нравились хлеб, картошка, лук, кедровый орех, и это хорошо, потому что мамина «кухня» была небогата.

Здания, в которых ютилась старая земская больница, стояли на окраине города, а дальше простирались леса. Не такие, как те, свои, дубово-березовые, а хвойные, но и они постоянно напоминали о недалеком прошлом.

Скуден был паек военной поры, но молодость брала свое. Васса расцвела, красота ее стала ярче. Отросли, распушились волосы, круглые, затененные усталостью глаза смотрели с теплотой и доверчивостью.

Пришла весна. Однажды Васса сидела во дворе на скамейке, Юрик, розовый, взлохмаченный, в короткой рубашонке, играл на солнце с таким же, как и сам, лохматым щенком. Проходивший по двору главврач Станислав Силантьевич остановился, наблюдая с улыбкой за возней увлеченных друзей. Вдруг подошел к Юрику и, присев перед ним на корточки, протянул руки. Мальчик не дичился, сразу потянулся к нему, заулыбался. Станислав Силантьевич поднял малыша, подбросил вверх, и тот радостно завизжал, залепетал что-то. Васса глядела на малого и большого мужчин, застенчиво улыбалась.

— Какой прелестный мальчик! — сказал Станислав Силантьевич, опуская его на землю, и посмотрел на Вассу пристальным, изучающим взглядом, точно впервые увидел. Она густо покраснела и смутилась. Станислав Силантьевич мысленно ахнул: «Да ведь она красавица! Неужели никто не замечает ее? Не обращает внимания?» И он, умный сорокалетний мужчина, понял, что Васса сама не хочет, чтоб на нее обращали внимание, видели ее красивой. «У нее погиб муж, — подумал Станислав Силантьевич. — Одинокая». И почувствовал себя виноватым в чем-то перед этой молодой женщиной с незадачливой судьбой, перед всеми женщинами: одинокими и теми, чьи мужья на фронте. Ему стала понятна замкнутость, суровость этой юной сестры и ее безразличие к собственной внешности.

Станислав Силантьевич погладил по голове Юрика, кивнул Вассе и ушел по своим делам. Вот, собственно, и все, ничего особенного не случилось.

Васса продолжала жить и работать, как и прежде, но Станислава Силантьевича этот эпизод привел в странное, ничем не объяснимое состояние растерянности. Его, опытного универсального врача, на войну не взяли, его жена, тоже врач, заведовала родильным отделением, сын учился в Тобольске. Семья жила в достатке, не испытывала затруднений ни в чем, и это угнетало Станислава Силантьевича. «Мне кусок в горло не лезет, когда я смотрю, какие лишения переносят матери с детьми», — говорил он жене, на что та отвечала коротко и весомо: «Пусть не заводят детей, а кто завел, пусть терпит». Но Васса стала видеться Станиславу Силантьевичу в новом свете, он почувствовал к ней жалость и очень этому удивился. Это было так для него необычно и так хорошо, что ему захотелось как-то помочь ей, помочь всем женщинам, помочь не сочувствием или словом участия, а делом. И он, думая обо всех, переставал замечать, что все свои заботы и внимание переносит на Вассу и ее сына, и, как всякий увлекшийся человек, делал это неуклюже, не на пользу ей. А она по житейской неопытности видела в его доброте проявление обычной человечности.

Деловой, энергичный главврач стал часто заходить в комнатку Вассы, принося всякий раз мальчику гостинцев. Садился у двери и молчал, если Юрик сам не лез к нему на руки. Просто сидел, разглядывал стеснительно Вассу, или вдруг ни с того ни с сего начинал улыбаться. Его посещения смущали Вассу, но не выгонишь же человека, который относится к тебе с душой! И Юрик привык к нему, хотя Васса с тревогой стала замечать, что между ними завязывается та близость, которая приводит к более сильному чувству. Она боялась этой близости, не хотела ее, потому что понимала: любит он мальчика… А она его любовь принять не могла. Правильней было бы, конечно, не дожидаясь дальнейшего развития событий, уехать, но куда уедешь?

Она часто писала в партизанский центр, но на все ее письма пришло два одинаковых ответа: «Новых сведений об отце и муже не поступило». А тут Станислав Силантьевич назначил ее старшей сестрой. Если до этого персонал больницы за глаза шептался да посмеивался над увлечением солидного шефа, то после перемещения кадров заговорили с возмущением. В назначении Вассы старшей сестрой усмотрели ущемление собственных интересов.

— Мы тут годами вкалываем, а эта партизанка явилась — и на тебе…

— Уж видно, как она партизанила, хе-хе! Не иначе от лешего привезла малого…

— Так и я могу партизанить, да не с кем, мужиков позабирали, один Силантьевич остался на всех…

— А чего? Он мужчина в силе…

— И куда жена смотрит!

Сочившиеся по-за углами разговорчики привели к тому, что активные борцы за укрепление семейных устоев подсказали супруге главврача, на что ей следует обратить внимание. После этого Станислав Силантьевич был вызван в райком, где ему указали на неприемлемость той формы содружества руководства с подчиненными, которую он применяет в вверенном ему лечебном учреждении.

Официальный разговор закончился тем, что без вины виноватой Вассе предложили просто уволиться по собственному желанию. Васса отказалась и принесла прокурору жалобу на беззаконие. Тот поговорил с горздравовцами, и тогда Васса по обоюдному согласию уехала переводом на ту же работу в Березово.

Жизнь Вассы еще больше осложнилась, трудностей прибавилось, приходилось экономить каждую копейку. За квартиру хозяйке — плати, за то, что присматривает за ребенком, — плати, за молоко соседке — плати, за еду в столовой, за продукты в магазине, за белье и обувку, за мыло, да все это и не пересчитаешь, когда прореха на прорехе, когда старое пришло в ветхость, а нового ничего нет.

Так в делах и заботах прошла еще одна военная зима, последняя. И вот — день победы. Улицы возбужденно шумели.

Васса не выходила из дому. Отдежурив, сутки в больнице, выпроводила Юрика гулять, сама принялась за стирку. Работала не по нужде, а чтоб забыться. Ближе к вечеру хозяйка Сергеевна позвала Вассу на свою половину. Она тоже была вдовой, несколько лет назад муж ее от чего-то высох и помер, сын-моряк погиб с подводной лодкой, дочь с мужем жила в Хабаровске. Сергеевна потому Вассу и на квартиру приняла, что тосковала очень, особенно по детям и по внукам, а заботы о сыне квартирантки как-то скрашивали жизнь, отвлекали от собственного горя.

Сергеевна где-то раздобыла самогонки и пошла стучать соседкам по дворам, сзывать на тризну по убитому в море сыну.

— Пей! — велела она строго Вассе, когда все собрались за столом, и та впервые в жизни выпила почти стакан крепчайшего спиртного.

По радио передали, что сегодня в Москве будет салют победы, а женщины разговаривали о том, как им прожить завтра, чем будут отоваривать продкарточки, где подешевле купить капустной рассады, кто бы помог вскопать огород, о том, что дичь повалила валом, а охотиться некому, чем детей кормить? Мужики заявятся с войны неведомо когда, и далеко не все. Вон вдовы какие пошли, двадцатитрехлетние!

Соседки знали от Сергеевны, что муж квартирантки погиб, и тут какая-то из них сказала:

— Мужик-то у тебя какой был? Показала б карточку?

— Нет у меня карточки, беда… Тех, кто уходил на задание в тыл врага, фотографировать строго запрещалось. А карточка… Вот посмотрите на Юрика — вылитый отец!

— А ты сама-то убивала немцев?

— Стреляла… А вот мой муж был лучший разведчик на весь отряд! Подрывал вражеские эшелоны. Фашисты объявляли за его голову десять тысяч рейхсмарок.

— Да-да-а… — вздыхали женщины, — нелегко сносить такую голову…

На улице было пасмурно, а в низкой комнате одноэтажного дома, вросшего в землю, и подавно. Гости примолкли, и только Юрик, играя на диване, смеялся взахлеб чему-то своему. Васса, подперев голову ладонями, смотрела на него, вдруг всхлипнула, вскочила и убежала из комнаты, а соседки, понимая ее горе, отзываясь на него своим горем, громко заплакали. Юрику, должно быть, это так понравилось, что он залился смехом еще веселее, заразительнее.

Васса вернулась внешне спокойная, прошла мимо стола, засунув руки в карманы кофты, села на сундук, оглядела, щурясь, присутствующих, и неожиданно улыбнувшись, спросила:

— Кто со мной пойдет на охоту?

Женщины промолчали, не поняв. Тогда она обратилась к Сергеевне:

— Ружье после сына осталось?

— Висит в шкафу, — вздохнула та. — А что?

— Я же говорю, охотиться нужно, дичь стрелять, пока тяга.

— А ты нешто умеешь? — спросила соседка с сомнением.

— Уж как сумею, так и будет. Отец до войны учил, охотилась с ним.

— А что, — сказала другая женщина, — Васса дело говорит. Ружья, почитай, в каждом доме, худо ли, бедно ли, а и я стрельнуть сумею. Мужик мой в молодости потаскал меня по лесам-болотам… Казалось, легче на каторгу, чем на охоту с ним…

— Ты сама таскалась, а не он тебя… Не отпускала ни на шаг от ревности, — засмеялись соседки.

— Ну и что? Зато теперь, глядишь, Практика пригодится. Надо сбиваться, бабы, в артель — и с богом!

— Артель надо, но в первую очередь нужно знать места, где охотиться, — сказала Васса. — Мне они неизвестны.

— А мы кого-нибудь из наших дедов мобилизуем, пусть отведут да покажут.

Поговорили, договорились и порешили. На следующий день сошлись опять, обсудили заново на свежую голову, чего и сколько брать с собой, что есть и чего не хватает. Сколотили «артель» из четырех охотниц во главе с дедом Зосимой, предупредившим заранее: «Далеко, бабоньки, не поведу, ноги не те… а где, как и что — покажу, постараюсь для общества». К вечеру всем велел собраться у Сергеевны, принести с собой продуктов дней на шесть, ружья, огневой запас. Тщательно все проверил, заставил одеться потеплее — в лесу еще местами снег — и встать с первыми петухами.

Васса отпросилась в больнице на неделю, Юрика оставила на попечение Сергеевны. Почистила двустволку, приготовили патроны на гусей и уток, сшила себе на живую нитку из старой простыни накидку для маскировки и улеглась спать. Вскочила до того, как зазвенел будильник. Натянула ватные штаны, куртку, обулась в резиновые сапоги, вынесла на двор мешок и ружье. Все собрались — и в путь!

Весна на Тюменщине неуверенная, подступает медленно, с оглядкой. Снег то стает, то, глядь, за ночь опять притрусило обнажившиеся было темные проталины, на которых уже кое-где проклюнулась золотистым глазком мать-и-мачеха. К северо-востоку от городка шли неширокие болотца, перемежающиеся с кустами ивы и ольхи, а еще дальше, сколько глаз хватало, раскинулась мшистая равнина, по которой словно яхты в зеленом море, виднелись лесистые острова-бугры. Вот где раздолье для птицы! По весне путь туда тяжелый, но дед Зосима вел женщин именно в те места, в густые ельники, где снег держится дольше и где рядом по низине прошлогодняя ягода — морошка да клюква — краснеет, корм для перелетных гусиных и утиных стай.

В полдень сделали привал, поели хлеба, круто посолив, запили родниковой водой, отдохнули на солнцепеке и пошли дальше холмами, по колено вязли, перебираясь через мокрые мхи. Васса — моложе всех — шла бодро, дед Зосима выбивался из сил, сдернул с мокрой головы шапку и в пути все чаще спотыкался. К вечеру взобрались на песчаный бугор, на бугре — ельник, склоненный в ту сторону, куда дуют господствующие ветры. В ельнике много снега.

— Здеся… — сказал дед Зосима, снимая со спины мешок. Он вытащил из-за пояса топор, поставил к елочке старую двустволку и сел на корягу. — Здеся будет наше становище, рубите, бабоньки, шалаш.

Васса знала, как делают у нее на родине охотничьи шалаши. Быстро срубила рогульки, заострила обратные концы жердин, загнала их в землю, положила поперечину. Перевяслом, скрученным из прошлогодней осоки и белоуса, умело связала каркас.

— Гм… Молодцом! Не мужик, а умеешь… — похвалил дед Зосима.

С этой минуты авторитет ее в глазах деда поднялся на неизмеримую высоту.

Женщины нарубили веток ельника, накрыли шалаш, внутрь накидали сухой травы. Васса, гордая похвалой старого охотника, решила блеснуть и другими своими способностями: насобирала сушняка, сложила в клетку, подсунула сухого мха и ловко, одной спичкой, зажгла костер.

Вдали за темной щеткой елок, как тусклые солдатские пуговицы, отливали белым озерки. По ним расплывался туман, и воздух вокруг становился каким-то мутно-серым, а деревья бледнели.

«Чудно!» — думала Васса, увидев впервые зарождение белых ночей.

Вдыхая запахи чужого леса, запахи кедра, пихты и незнакомого раздолья, она вспомнила родные леса, пахнувшие совсем по-иному, особенно летом, когда цветут травы, когда жжет солнце и птицы разливаются на все голоса. Здешний лес кажется ей каким-то однообразным, деревья с шапками набекрень к югу наводят тоску.

Вот и сейчас голубая даль быстро помутнела, а небо осталось светлым, и его холодное сияние, изливаясь на купы старых ветл, на пегую весеннюю землю придало бы ей еще больший неуют, если б рядом с шалашом не трещал веселый костер. Охотницы, работая, разогрелись, поснимали с себя лишнюю одежду, хлопотали у огня. Дед Зосима, кряхтя, поднялся, сказал Вассе:

— Пока, молодка, то да се, пойдем-ка с тобой, авось добудем живности какой ни есть на похлебку…

Васса взяла ружье, зарядила. Направилась к воде, мерцавшей черно-сине за уступом песчаного косогора.

— Ты соображай, дочка, туда, за мысок, во-о-он, где ивы, там самое утиное место. А я подамся к болотине, может, пофартит гусака тюкнуть.

Васса осторожно, как учили ее ходить партизаны, приблизилась к зарослям ивы. Вот и вода проблеснула. А там что? По темной глади едва приметно двигалась какая-то белая масса, словно островок плавучий. Васса прислушалась. Оттуда раздавался гортанный свист и громкий, как бы недовольный шепот.

«Вот она, живность! Да как много! — Васса подняла ружье. — Гуси или утки? А, не все ли равно! Это еда для детей, еда для изголодавшихся артельщиц, утомленных тяжелым переходом».

В этот момент подвижное белое пятно выплыло из черной тени, лежащей на воде у прибрежных кустов, и распалось. Птицы почувствовали близость человека и стали поспешно удаляться. Еще можно стрелять, наверняка можно уложить полдесятка, но Васса опустила ружье.

— Лебединое озеро… — прошептала она, глядя зачарованно вслед уплывающим птицам.

Васса вздохнула и повернулась к ним спиной. В это время вдоль берега промелькнула пара каких-то птиц, но Васса не подняла голову. Зато дед Зосима не сплоховал, ударил дуплетом. А когда Васса вернулась на стоянку, женщины уже разделывали ощипанного и выпотрошенного дедом гуся.

Пока на костре кипело варево, охотницы выложили свои припасы на дерюжку, дед из своего мешка достал бутылку самогонки, плеснул женщинам в кружки, сказал торжественно:

— С хорошим полем вас, дорогие охотники! Чтоб промысел ваш был удачным и богатым.

Выпили, морщась и вздрагивая. Суп с гусятиной съели до дна, напились чаю, заваренного из липового цвета, и стали укладываться — в здешних местах заря с зарей встречается, скоро вставать. Дед Зосима, протянув к огню ноги, закурил самосаду, сказал:

— Спите, бабоньки, а я ужо посторожу.

— От кого стеречь-то? На полсотни километров живой души в округе не сыщешь…

— Живой души, может, и не сыщешь, а вот косолапый враз тебя сыщет…

Женщины сразу уснули, а дед сидел, подкладывая в огонь сушняку, слушал, как потрескивают сучья и думал о своем сыне, воюющем где-то с врагом. Из сумрака шалаша ему временами слышались вздохи, голоса, нежно зовущие кого-то во сне…

— Эх, бабы-женщины!.. — бормотал дед и курил свой ядреный самосад. Потом все же задремал, но тут вдруг громко захлопали крылья и над его головой раздалось дико-надрывное «пугу!».

— У, чтоб ты сдох! — выругался дед вслед ушастому филину-пугачу.

На зорьке Зосима вскипятил в чайнике воду и разбудил женщин. Грея руки о горячие кружки, попили липового настоя с сухарями, взяли ружья, и дед повел их расставлять по сидкам. Он растолковал каждой, как надо маскироваться, свистеть манком, с какого расстояния стрелять и какое брать упреждение. Затем в разных местах воткнул макеты гусей, вырезанных из фанеры, и сам вырыл себе нору в дряблом снегу среди елок, накрылся белой тряпкой и притих.

Журавли спозаранку трубно проиграли встречу солнцу, а дед Зосима усмехнулся в тощую бороду. Ведь вчера охотницы чмокали от удовольствия, ужиная вкусным жирным… журавлем, которого дед подстрелил и выдал в потемках за гуся. Что здесь скажешь? Голод не тетка…

Вдруг под низкими клочьями облаков повис косяк. Гуси! Охотницы замерли, пригнувшись в окопчиках, смотрят на стаю. Гуси издали увидели фанерные фигуры своих сородичей и стали снижаться. Дед Зосима подсвистывает манком, птицы отвечают живыми голосами, идут на посадку. Крупные гусаки!

Раздался выстрел деда. Весь косяк беспорядочной кучей сбивается в воздухе. Стреляет Васса, потом остальные охотницы, грузно хлопаются об землю тяжелые гуси. Не меньше десятка. Начало хорошее. Возбужденные охотницы шумливо бегут подбирать добычу. Дед усмехается, затем показывает, как с помощью примитивной рогульки, приставленной к шее убитого гуся, можно сделать, чтобы он выглядел как живой и служил бы подсадкой…

Женщины выполняют охотничьи хитрости и опять маскируются в сидках, умолкают, выжидая следующей стаи.

На ночь гусей зарыли в снег, холодильник утрамбовали и по очереди охраняли его, чтобы не утащили лиса или другой хищник.

Через три дня дед Зосима ушел домой за подводой для перевозки добычи, а охотницы, с обветренными лицами, с потрескавшимися губами, закопченные и грязные от земли и песка, остались на косогоре добывать вторую сотню гусей.

Уток почти не стреляли, уж больно быстро летают серые, прямо настоящие истребители! Васса так их и назвала: истребители патронов. Артельщицы небогаты боеприпасом, каждый патрон, не попавший в цель, расценивался как украденные из общего котла три килограмма мяса.

О том, как Васса в первый вечер увидела лебедей, никто так и не узнал. Только…

— Вот ить какая ты душевная! — сказал Зосима Вассе наедине. — Удивительно! Твоего мужика убили фашисты, осталась ты с ребятенком мыкаться, а не осмелилась поднять ружье на них. Жалость осталась…

И погладил покрасневшую Вассу по голове, точь-в-точь как делал это отец, когда она была совсем маленькой девчушкой.

Летом начали возвращаться домой демобилизованные солдаты. Васса на свой, какой уже по счету запрос получила стереотипное извещение: муж погиб, отец пропал без вести.

Потянулись тяжелые полуголодные годы, нужно было как-то жить, кормить сына. Так и жила, обескрыленная, растила Юрика. Он уже учился в третьем классе. На страницах газет и журналов все чаще стали появляться публикации о неизвестных до того подвигах советских людей на оккупированной территории — подпольщиков и партизан. У Вассы опять затеплилась надежда, авось прояснится и судьба близких ей людей. Писала новые запросы, но ответы получала прежние…

Шло время. Каждый год Васса заранее готовилась к Дню Победы и утром рано отправлялась в лес. Не на охоту, как в первый раз, а так… Сергеевне говорила, что ходит собирать лечебные травы, в середине мая они самые целебные. Но именно в этот день, кроме лилового ятрышника и красной сараны, которые почему то называют солдатскими цветками, не приносила ничего. Не цветы ей нужны были в весеннем лесу. Здесь все напоминало ей полузабытые картины юности, короткие как кинокадры, мгновенья радости. Все, что таила она в себе годами, всплывало в памяти, когда бродила одиноко по лесу. Шорох сушняка под ногами, журчанье ручья, дразнящий голос соловья волновали Вассу, эхом отзывались в сердце.

В один из таких весенних дней Васса присела под осиной, прижалась спиной к прохладному стволу, закрыла глаза. А птица все пела, воскрешая в памяти то, чего никогда больше не будет. Но как шампиньоны вспучивают бетонную броню мостовых, пробиваясь на свободу, так неукротимые силы жизни пробивали кольчугу, надетую Вассой на собственное сердце. Вот когда она стала задумываться о замужестве! Однако странное дело: достаточно ей было лишь попытаться представить себя в роли супруги, как услужливое воображение рисовало тут же мужчину, обязательно похожего почему-то на… Варухина. «Бр-р-р…» — плевалась Васса и впадала в уныние. О, как бессмыслен и пуст мир без любви, без взаимности! Неотвратимой чередой тянутся тусклые, беспросветные дни, накручиваются на катушку жизни годы, и душа блуждает годами в потемках воспоминаний, и хочется проклясть свою судьбу, нелегкую, горькую, вдовью судьбу. Видно, так уж предопределено жить одинокой.

Единственная отрада — Юрик. Учился он хорошо. Добрые руки покойного отца незримо оберегали его, добрая память об отце-воине словно светоч указывала ему правильный путь к главной цели, к которой во все века стремились настоящие мужчины — к защите Родине.

Когда-то Юрий Байда-старший стремился изо всех сил попасть в военное училище — не удалось. Сын Юрия Юрий — весь в отца — поступил в военное авиационное училище. Правда, он опасался, что мать будет против его выбора — профессия летчика опасная, поэтому он соврал, что едет сдавать в высшее инженерное.

— Попробуй. Знания у тебя есть и здоровье неплохое.

— Да я хоть куда! Хоть в водолазы! — Он подхватил на руки не очень-то легкую мать и без труда подбросил ее к потолку, поймал на лету, поставил осторожно на ноги, чмокнул в щеку и не без гордости спросил: — Ну как, чувствуешь?

Мать поправила на себе платье, покачала головой:

— Чувствую, что дурачок… и хвастунишка.

— А папа был сильней меня? — спросил он.

Васса ничего не ответила.