Если выйти из ворот кузни и повернуть налево, то перед глазами предстанет довольно обширная площадь. Она не похожа на знаменитые майданы, где когда-то в украинских селах шумели многолюдные ярмарки. В Рачихиной Буде больших базаров не бывало, к тому ж сама площадь для размещения торговых рядов не пригодна. Посредине волдырями бугрилась земля, там и тут зияли какие-то потерявшие первоначальный вид рвы и ямы, и все это буйно заросло чертополохом и крапивой.

Рассказывают, что много лет назад здесь был пустырь, потом на нем заложили церковь. Вырыли под фундамент котлован, навозили кирпича, лесу и вдруг на том месте, где положено быть алтарю, под штабелем досок обнаружили мертвого младенца. Такое место считается оскверненным. Строительство прекратили, кирпич и дерево постепенно растащили крестьяне для собственных нужд, а молиться ходили в соседнее село. Позже откликнулся денежный купец Мармаш, который решил пожертвовать некоторую часть капитала на храм божий. Однако купчишка оказался с амбицией, поставил условие, чтобы церковь, возведенная в стороне от оскверненного места, непременно называлась его именем. Святейший синод начал уж было склоняться к тому, чтобы удовлетворить его притязания, но богоугодная затея лопнула: началась империалистическая война, затем революция. Так и остался храм невозведенным, и если что напоминало о нем, то это лишь бугры, среди которых вольготно чувствовали себя куры да козы.

Однажды поутру, только успел Юрась надеть фартук и разжечь горн, как на площади появились две машины. Одна с немецкими солдатами, в другой лежали колья и бухты колючей проволоки. Полицаи согнали на площадь людей с инструментами, и к полудню на месте непостроенного храма божьего возник огороженный колючей проволокой лагерь. Солдаты сели в машины и уехали.

«Для кого это?» — думал Юрась, выглядывая из кузни. На концлагерь не похоже: нет ни бараков, ни других помещений. Склад? Тоже маловероятно. Спросить не у кого: дядю Куприяна понесло в районную управу, Тихон Латка, конечно, знал, но Юрасю с ним разговаривать не хотелось.

Под вечер вдоль улицы проплыла Агния. Вид томно-усталый. Волосы над лбом взбиты в высокий кок, юбка в обтяжку, туфли красные на высоком каблуке «кантесс», идет выламывается. Тьфу! Юрася чуть не стошнило. Агния заметила его в дверях кузни, поприветствовала издали. Он ругнул ее про себя, но на приветствие ответил с преувеличенной почтительностью. Агния прошла мимо, но вскоре вернулась к кузне.

С тех пор как она стала телефонисткой, Юрась с ней ни разу не встречался, не разговаривал. Зачем? У них нет ничего общего, их ничто не связывает.

Агния подошла, остановилась напротив Юрася. Ярко накрашенные губы, тронутые знакомой усмешкой, той усмешкой, которая всегда его смущала. Но сейчас в ней нет ни лукавства, ни задора, скорее что-то горько-усталое… Лицо сильно похудело, глаза глубоко запали под черные узкие брови. Да, очень изменилась Агния. Стоит молчит. Молчит и Юрась. О чем ему говорить с этой «Блицмейдл»? Разгуливает, нахалка, по селу как ни в чем не бывало, а ночами где-то шляется. Рачихинобудские женщины болтают о ней такое, что…

Юрасю захотелось хлестнуть по этому красивому улыбающемуся лицу, но тут он мысленно спросил себя: «А ты-то кто?» От приступа отвращения к самому себе Юрася передернуло. «Эх, Илья, Илья… зачем ты обманул меня? Ушел один. Ушел к своим, а мне здесь погибать придется». Юрась опустил глаза, уставился хмуро на свои твердые, черные от копоти ногти.

— Здравствуй, ковалик, — заискивающе проговорила Агния и протянула руку.

Он нерешительно посмотрел на нее, затем вытер ладони о фартук и нехотя сжал ее холодные пальцы. Отпустил, скользнул рассеянным взглядом по чернеющим на площади кольям, опутанным колючей проволокой, по синеющему в закатной дымке лесу. Две желтые бабочки играли над высоким будыльем чертополоха, и тут ему вспомнилась другая бабочка, забившаяся под козырек его кепки в грозовое предвечерье; грохот пустых бидонов, хвост водяной пыли, вздымленной за повозкой, сильные девичьи руки, размахивающие вожжами… Полно! Да было ли такое? Не было! Не было! Ничего не было!

— Не то ты языка лишился, не то разговаривать со мной не хочешь? — вскинула Агния брови.

— Что ж мне теперь, пузыри пускать от радости? Пришла — здравствуй. Рассказывай, как живешь-служишь?

— Служу… Ты ведь тоже, Байда, как видно, не байдуешь… Пост занял… — с издевкой засмеялась Агния.

«Совесть-то, совесть, а? Уж чья бы мычала, а ее молчала… Правду говорят: горбатого могила исправит. Как была ехидна, такой и осталась».

— Мой пост вот! — Юрась сердито показал на наковальню.

— Чего ж ты так отстал? Другие вон как высоко вознеслись…

Юрась хмыкнул, криво усмехнулся:

— Вознеслись высоко, как приземляться будут…

Агния не ответила, но Юрась перехватил ее быстрый удивленный взгляд, подковырнул с внезапно вспыхнувшим озлоблением:

— Ишь выкрасила губы! На продажу?

Лицо Агнии густо покраснело.

— Нам отставать от моды не резон. Ухажеры — с пониманием, не такие ржавые, как ты!

Юрась сплюнул себе под ноги.

— Куда уж нам! Ты в молочницах ходила, и то мне подступа не было, а теперь…

— Хе! Вспомнил Мирон рябой кобылы сон…

Юрась хотел уколоть ее еще чем-нибудь побольнее, но она вдруг посмотрела на него так печально, усмешка на губах ее вышла такая странная, что просто за сердце взяло. Покачал головой. Едкое слово, готовое было сорваться с языка, застряло в горле. Спросил задумчиво, показав на площадь:

— Что тут нагородили?

— Будешь сторожить — узнаешь…

— Кто будет сторожить?

— Ты, конечно. Полицай.

— Сказано тебе, я коваль! — осерчал Юрась окончательно. — Дядя без моего согласия записал меня в полицию, чтоб не угнали в Германию.

— Ну, знаешь… — махнула рукой Агния и уже другим тоном, как бы соглашаясь, закончила: — А что? Говорят, добрыми намерениями выстлан путь в ад. Ничего не поделаешь. Нужда заставит, так и родного дядю повесишь…

— Это точно, — подтвердил Юрась. — Тут сейчас правда волчья: давят тех, кто слабее. Да еще как давят! Чужих, своих, всех подряд, лишь бы страху нагнать, а с запуганным можно творить что угодно. Вот живой пример перед тобой, — показал Юрась на себя и вдруг насторожился. «Чего ради распустил язык перед ней? Нашел кому в жилетку плакаться! Подкатилась лисой и прощупывает… Хозяева подослали? Или сама выслуживается? Такая продаст и глазом не моргнет. Совесть мучить не будет — давно потеряна».

Агния подняла руки, поправила возле ушей строптивые завитушки, потом зачем-то стала одергивать кофту. Открыла голубую пластмассовую сумочку и, не заглянув в нее, опять защелкнула. Все это делала она как-то суетливо, рассеянно. Было заметно, что она чем-то крайне взволнована. Юрась рассмотрел на ее руке золотые часики. Раньше у нее их не было. Скривил губы.

— Это за какие же добрые делишки награда тебе вышла? — спросил он, нажимая на слово «добрые».

— А тебе что за нужда? — огрызнулась Агния и покраснела еще гуще, даже голубую жилку, пульсирующую на шее, не стало видно. Юрась хорошо запомнил эту нежную пульсирующую жилку еще с того грозового предвечерья. Сказал с вызовом:

— Значит, есть нужда. Не желаю попадать впросак. Вдруг захочу заслать к тебе сватов, а ты, глядь, уже за офицером эсэс.

— Фи! Стоит вожжаться! Ниже, чем за генерала, и не подумаю!

— Ну что ж… Значит, генерал поднес часики?

— Внутри написано кто…

— Покажи.

— Еще чего!

— Отниму!

— Тогда уж вместе с рукой… — сказала она серьезно и вдруг расхохоталась, оттолкнула презрительно Юрася. — Кыш! Полицай ржавый…

Юрась исчез в сумраке кузни и так рванул коромысло мехов, что из горна, как от огромного кресала, в разные стороны сыпанули искры. А когда Агния чуть отошла, он тут же бросил коромысло, присел на чурбак и, зажав голову меж ладоней, задумался.

…Утром, еще до того, как въехать подводам на площадь, пронесся слух: везут заложников. Народ кинулся смотреть. Над озаренной солнцем площадью поднялся вой. Юрась вышел из кузни, поглядел, и ясное безоблачное утро опрокинулось: с повозок стаскивали детей. Вот для кого, оказывается, городили!

Ребята лет восьми — десяти, кто с узелком, кто с пустыми руками, испуганные, заплаканные, озираются кругом, ищут родных. Но родных нет, а чужих хмурые полицаи не подпускают. Женщины толпятся, лезут к детям.

— Да сердечные ж вы-ы-ы!..

— Отняли вас изуверы от матушек родных!..

— Сиротинушки горемычные!..

— Господа женщины, осади назад! — орал преисполненный служебного рвения Тихон Латка.

— И что же с вами делают, болезные мои-и-и…

— Господа, тоись, бабы! Тьфу, растуды вашу!.. Куда прете, дуры невоспитанные!

Мать Агнии, толстая тетка Гашка, припала на колени возле стриженого мальчонки, сует ему в руку пышку, а тот смотрит на нее широко открытыми глазами, и синие губы его судорожно вздрагивают от подступающих слез.

Тихон Латка толкает тетку Гашку, та разъяренно машет кулаками перед его носом:

— Злодюга! Кровопивец!

А вокруг причитают, всхлипывают женщины. Девочка с короткой косичкой обхватила тонкую шею курносого вихрастого мальчишки, жалостливо прижимает к своему острому плечику, горько, по-взрослому твердит:

— Ну не плачь же, не плачь, горе ты мое! — и вытирает ему полой кофтенки мокрый нос.

Кто-то принес кувшин с молоком. Афанасьиха торопливо наливает в кружку, дети жадно глотают пересохшими от страха ртами. Кто-то помчался с ведром к колодцу. Тихона Латку оттеснили, но вскоре прибыло подкрепление, и женщин разогнали. Остановились поодаль, утирают фартуками глаза, вздыхают.

Появился Куприян. Он что-то сказал Латке, прошелся платком по блестящей лысине и удалился. Детей начали загонять за колючую проволоку. К раздирающему душу крику малышей примешались голоса взрослых. Дети цепляются друг за дружку, на них напирают, подталкивают.

Юрась стиснул пальцы в кулаки, стоит, смотрит, что творится, а видит только кошку… Кошку и розовый горошек на рубашонке какого-то мальчика. Кошка трется возле его ног, мурлычет, выгибает спину.

Полицейским надоела возня: у них приказ. Тихон Латка, выкатив глаза, гаркнул:

— Цыц! Пропаду на вас нету! — и поддел сапогом кошку. Та отлетела в сторону, упала на четыре лапы и фыркнула на обидчика. Мальчик в рубашонке с розовым горошком жутко, не по-детски завыл. Юрась зажмурился, едва сдерживаясь, чтобы не завыть вместе с мальчиком.

Весь день он ковал все, что попадалось под руку, ковал, чтобы забыться, задушить тяжкой работой мучительное предчувствие подступающей смерти, но тщетно. Никогда он ничего подобного не испытывал.

Солнце скрылось за мглистым горизонтом, опустились сумерки, а над кузней все еще тянулся сизый дымок и громко звенела под ударами наковальня.

— Хе-хе! Порешил два плана отбухать сегодня? — спросил одобрительно дядя Куприян, когда племянник, умывшись, утирался в сенях.

Юрась не ответил, присел на лавку, помолчал, затем спросил хмуро:

— Дядя, что ж это вы с детьми делаете?

— С какими детьми? — переспросил тот с притворным удивлением, отлично понимая, о каких детях идет речь.

— С теми, что вы загнали за проволоку, как зверят!

— Не пойму, что ты такое говоришь. Какое мое дело до тех детей? Не я их туда загнал.

— А кто же?

— Хе! А то ты, бедный, не знаешь! Известно кто — немчура!

И Куприян начал разглагольствовать, что это дети тех, кто ушел в партизаны или еще куда. Что ж, ушли — туда им и дорога. Сидели бы тихо-смирно в своих берлогах, никого бы не трогали. Так нет же! Ограбили обоз с германским имуществом, коней увели. Недавно немцы танки из ремонта перегоняли, так они их минами рванули, а танкистов перебили. А в Парасовке? Среди бела дня напали на старосту в собственном доме! Тут хоть у кого терпенье лопнет. Поэтому германские власти приказали взять заложниками детей. Так было всегда. Что ж тут такого? Разве их бьют? Разве над ними издеваются? Гуляют, играют себе на воздухе. А кому свое дитя жалко, пусть возвращается домой, того трогать не будут и детей отдадут. Ну а кто станет упорствовать…

Куприян мог и не объяснять, что ждет их, малышей…

— Чем же виноваты дети?.. — заговорил было Юрась, но Куприян стукнул сухой ладонью об стол. В вылинявших глазах вспыхнули желтоватые пятна.

— Больно ты жалостлив… Как тая Хвеська мокроглазая, что льет слезы над всякой дохлой псиной. Какой же ты козак? Как же ты будешь добывать Украине и славу и волю? Слушай! Чтоб нюни не распускал, с завтрашнего дня сам будешь доглядывать за теми щенятами, караулить их. Из дверей кузни их хорошо видно. А то уже полицейские шипят: мол, староста племянника в полиции для мебели держит.

Юрась мотнул головой, подумал с омерзением: «Да, все закономерно. Сунул палец в болото — затянет всего с головой. Уже затянуло. Дальше опускаться некуда — дно. Теперь уж не выкарабкаться, и никто не поможет: вокруг одни враги».

Хоть и намаялся Юрась за день у наковальни, но сон не шел, морила какая-то могильная тоска. Затем как провал, и такая поперла чертовщина, что нарочно и не придумаешь. Приснился гусак. Без перьев, голый, с длинной, как гадюка, шеей. Висит вверх ногами на потолочной балке почему-то. Цирк! Но не сам гусак поразил Юрася, а то, что голова его вдруг начала быстро распухать, увеличиваться на глазах, приобретать весьма знакомые черты. Юрась узнал свою собственную голову, узнал и содрогнулся. К чему эта голова?

Но тут сон пропал. Юрась вяло ворочался на жестком топчане, пока сквозь дверные щели не пробился лиловатый свет. Встал, оделся, вышел во двор. Солнце только-только взобралось на зубчатую стену леса, и косые лучи его резали глаза. Хаты, заборы, деревья розовели, по селу тянулся жидкий туман. Юрась плеснул себе в лицо из умывальника, висевшего на колу за сарайчиком. Вода — холодная. Молоко в крынке тоже холодное — бабка Килина оставила его в сенцах.

Юрась напился, кинул на плечо стеганку, вышел за ворота. Посреди улицы в пыли воробьи затеяли драку. Из подворотни соседнего дома вылез кобель, потревоженный птичьими голосами, сонно гавкнул. Птицы разлетелись. Юрась поежился — с речки потянуло студеной сыростью. Застегнул ворот рубашки и вдруг подумал: «А детишки? Раздетые, босые под холодным небом?»

Он почувствовал себя виноватым перед ними, и опять вернулась вчерашняя невыносимая тоска. Розовое утро померкло. Все зримое вокруг: ослепительное солнце, прозрачный воздух, деревья — показалось ему никчемным, пустячным.

На площади за проволокой детей не было видно, только полицай Микита Смажный в заплатанном полушубке сидел на камне. Увидел Юрася, попросил прикурить. Тот подошел, чиркнул спичкой, спросил:

— Долго еще торчать тебе?

Микита зевнул до хруста в челюстях, сказал с кислой усмешкой:

— Да вот жду не дождусь, когда старостин племяш сменит.

— Поостри мне, лапоть… — огрызнулся Юрась.

Микита, зная, что ссориться с ним невыгодно, угодливо хихикнул:

— Да я ж шуткую!..

Юрась вздохнул и, посмотрев на загон, увидел в углу лежащих на земле ребятишек…

— Позамерзают они…

— А то не позамерзают! — согласился Микита. — Сбились, как овцы, в кучку, дрожат. — Микита держал цигарку в обеих руках, согревая озябшие пальцы. — Эх, не глядели б очи туды!.. Люди ведь, не собаки. А холод сегодня прямо-таки собачий.

Вдруг Микита спохватился, не наболтал ли чего лишнего? А то еще, не дай бог, этот Байда подумает, что полицейский Смажный сочувствует партизанам, и донесет. И чтобы показать, что судьба детей за колючей проволокой его вовсе не интересует, заворчал недовольно:

— Нет бы в райцентре оставить их… Эге! Все на нас, сивых, свалить норовят. Не спи теперь ночами, трясись. У палки, известно, два конца! Не ровен час, нагрянут папаши этих деток — будет тогда нам баня и с паром и с припаркой…

Видя, что Юрась не уходит, Микита продолжал тянуть свое:

— Сущая каторга, а не жизнь у нас. При Совецькой власти отдыху не было: все планы да трудодни, немцы пришли — и тоже поспать некогда бедному. А другим, холера их возьми, ночей не хватает на гульбу!

Болтовня Микиты в одно ухо Юрася влетала, в другое вылетала, но тут он прислушался внимательней.

— Про кого ты там плетешь?

— Да про кого ж, как не про Гашкину Агнию! Только-только прошлюндала до хаты, — пояснил Микита, яростно растирая окурок подошвой сапога.

…Днем к колючей проволоке опять потянулись женщины. Опять Афанасьиха поила детей молоком, хотя своей коровы у нее не было. Грузная тетка Гашка оделяла детей вареной картошкой и свежими пышками. Приносили кто что мог.

После обеда появился секретарь старосты с банкой клейстера и пачкой каких-то листков. Ходил по селу, расклеивал их на столбах и по заборам. Прилепил и на дверях кузни, где всегда толчется люд. Юрась вышел, прочитал:

«Приказ об усилении охраны дорог и применении жестких мер к населению, оказывающему помощь партизанам.
Командующий областью».

1. Каждый бургомистр, как и старшина, полностью несет ответственность за безопасность в своем округе, в особенности за охрану дорог. Охрану должна производить днем и ночью назначенная для этой цели сторожевая команда при помощи местных жителей. Примета — белая повязка на рукавах сторожевой команды.

2. В случае налета партизан волость несет полную ответственность за безопасность в своем районе. В случае невыполнения этого со стороны населения будут расстреляны не менее как вдвое больше из числа жителей, чем пострадавших немецких солдат при налете партизанского отряда.

3. При покушении на безопасность дорог, при взрывах мостов, минировании и т. д. по выяснении характера проступка будет расстреляно не менее трех человек из числа населения.

4. Кто из жителей без разрешения бургомистра дает пристанище и пищу не принадлежащим к волости личностям или вообще им помогает, несмотря на то — мужчина это или женщина, будет повешен.

…Было уже за полночь. Ломоть месяца опустился в размытые темнотой верхушки деревьев. С запада наползали облака, заволакивая звезды.

Куприян с Тихоном Латкой возвращались после проверки полицейских постов вокруг села и нос к носу столкнулись с Агнией.

— О-о-о!.. Дорогая невестушка… — усмехнулся Куприян, освещая ее фонариком. — И где ж ты так припозднилась?

— Гуляла…

— То дело. Гуляй, гуляй, пока холостая. Замуж выйдешь, останется одна дорога — от печи до порога…

Опять вспыхнул луч фонарика, скользнул по запыленным, исцарапанным туфлям Агнии и чуть вздрогнул.

— Э-эх, как ободралась! Чулки-то — рванина… — заахал Тихон и фамильярно похлопал Агнию пониже спины. — А у меня, слышь, есть как раз пара шелковых, заграничных. Ей-бо! У львовских беженок выменял. Хочешь, отдам? С примерочкой?.. Пойдем? — шепнул он, нагибаясь к ней и хихикая блудливо.

Агния отпрянула в сторону и сунула ему под нос самую что ни есть оскорбительную дулю.

— На, понюхай, бурдюк, чем пахнет!

Тихон, опешив от такой грубости, сморщил по-заячьи нос, злобно процедил:

— Дерьмом копченым пахнет!..

Агния высокомерно фыркнула и скрылась в темноте.

— Тьфу, сука! — плюнул ей вслед Тихон и покосился с досадой на Куприяна. Надо же было какой-то потаскухе разговаривать так неуважительно со старшим полицейским, да еще в присутствии старосты! — Ну погоди же, подлая! — буркнул он, оправдываясь. — Что ей пара моих чулок! Офицеры за ночь сколь хошь накидают! На приданое подрабатывает, зараза…

— На приданое, кажешь? — переспросил Куприян в раздумье. Потер рукой морщинистые щеки и, осветив фонариком квадратное лицо Тихона, спросил в упор: — А не на похороны ли нам с тобой копит?

— Как на похороны? — изумился тот.

— Слухай, Тихон, а ты и вправду круглый дурень. Неужели так ничего и не скумекал?

— А чего кумекать?

— Да хоть бы то, отчего ее дуля копченым дерьмом смердит!

— Да отчего ж? — пожал плечами Тихон. — Черт ее знает отчего, а смердит-таки порядочно. Под самый нос ткнула, проклятая!

— А не подумал ли ты, часом, почему девка вся исцарапана и в паутине? Почему чулки на ней, вроде десять котов ее обдирали? Где она могла так гулять, как ты гадаешь?

— Да бес ее знает! В дерезе колючей, видно, валялась… — И, почесав затылок, повторил менее решительно: — А может быть, и не в дерезе…

— Ой, не в дерезе, Тихон, не в дерезе…

— То где ж?

— Это дело надо разжевать… Лес большой… Та-ак… Слухай меня, Тихон, в два уха. Сделаем вот что…

* * *

Утром, придя на работу, Юрась увидел на дверях кузни, рядом с приказом германского командующего округом, еще одну листовку, напечатанную на гектографе. Она гласила:

«Дорогие юноши и девушки!
Комсомол красных партизан».

К вам, молодежи временно оккупированных немцами районов, мы, комсомольцы — партизаны и партизанки, обращаемся с призывом.

Всю вашу юношескую энергию и силу посвятите великому делу освобождения Родины от фашистских гадов!

Беритесь за оружие! Вооружайтесь чем можете! Истребляйте фашистских захватчиков и их приспешников — полицию!

Помогайте народным мстителям — партизанам!

Разгадывайте замыслы врага! Разоблачайте гитлеровскую клевету! Прячьте от гитлеровцев свое имущество, сохраняйте себя — не давайте увозить в Германию. Помогайте населению! Победа будет за нами!

«Значит, партизаны все же есть! — подумал Юрась и прочитал листовку еще раз. — Да, есть, и где-то близко. Очень близко. Возможно, даже в селе, иначе кто прилепил бы воззвание? Но как их найти. Ведь на лбу ни у кого не написано…»

Юрась стал старательно перебирать в памяти жителей села, прикидывать, кто из них мог быть связан с партизанами, но так ни на ком и не остановился. За этим безуспешным занятием и застал его дядя Куприян. Впился глазами в листовку на дверях кузни, и лицо его покрылось пятнами. Колупнул ногтем. Но не тут-то было! Точно приварена! Обложил в сердцах племянника матом, выхватил из горна кусок раскаленного железа и с яростью стал палить листовку. Чуть двери насквозь не прожег.

А на следующее утро Рачихину Буду потрясла невероятная новость: служившая у немцев Данилкова Агния арестована как партизанская разведчица. При обыске в доме в печи под золой нашли пачку таких же листовок, как те, что висели расклеенные по селу, одну из которых староста Темнюк выжигал на дверях своей кузни каленым железом.

Юрась не поверил, кинулся к дяде. Произошло какое-то недоразумение, не может того быть, чтобы Агния, эта втайне презираемая односельчанами продажная шкура, и вдруг — партизанка! Чепуха! Ее оболгали из зависти, а листовки подкинули.

Дядя Куприян слушал и разводил руками. Откуда ему знать, почему арестовали Агнию? У нее свои разные темные делишки с немцами, чем-то, видать, не угодила им, а чем, он не ведает. Не исключено, что девку просто оговорили злопыхатели. «Пока ничего страшного нет: разберутся и выпустят твою невесточку… Тогда и свадьбу сыграем», — пообещал дядя, пряча глаза.

Его слова показались Юрасю правдоподобными. Мало ли хватали и хватают безвинных людей по лихим наветам, а тут — партизанская разведчица… «А вдруг? А если и вправду она партизанка? Гм… нет, не может быть! Хотя… — Юрась вспомнил последнюю встречу с Агнией. Тогда она ему показалась какой-то странной. И слова странные, двусмысленные… — А! Ни черта с ней не случится, у нее такие высокие связи! Выкарабкается», — решил Юрась.

Решить-то решил, но от недоброго предчувствия не отрешился. И предчувствие не обмануло. Через двое суток подкатила машина охранной роты к дому тетки Гашки, и началось… Все раскидали, дом спалили, а саму Гашку бесстыдно заголили среди улицы и пороли так, что она едва доползла до Афанасьихи. Нечеловеческий крик ее был слышен на все село.

Первая публичная расправа подействовала на людей удручающе. Затаились еще больше, ждали со страхом новых экзекуций, репрессий.

В голове Юрася — сумятица и неразбериха. Кто же, кто, в конце концов, те люди, которые его окружают? Что у них на душе? Чем они живут? За кого стоят и кто стоит за ними? Почему он никак не может разгадать их, увидеть такими, какие они есть на самом деле? Как распознать среди фальшивых теней, уродливых масок истинных людей?

Вопросы… вопросы… вопросы…

Вот Агния — жил рядом неразгаданный человек и ушел неразгаданным. Ушел навсегда. Ее казнили в районном центре на площади при всем народе. Дядя Куприян сообщил это за ужином. Бабка Килина истово перекрестилась, а Юрась обомлел. Потом, вздрогнув, рванулся к дяде, открыл рот, а сказать ничего не может: горло перехватило холодом. Дядя скорбно вздохнул, опустил глаза долу. Юрась тяжело встал, вышел во двор. Постоял на крыльце, затем сел на приступке, уставился незрячими глазами вдаль.

Вот лишь когда стало ему ясно, почему Агния так с ним говорила! И зачем принесла и приклеила на дверях кузни листовку. Она его любила. «Любила и готовила мне правду», — думал Юрась с тоской запоздавшего понимания.

Правда осталась — Агнии нет. В полдень, когда по воздуху мирно плыли белые паутинки бабьего лета, ярко освещенные солнцем, ее убили. Что думала она, стоя под виселицей с петлей на шее, чувствуя последний раз перед смертью рассеянное тепло солнца, того никому никогда не узнать. Юрась сжал виски ладонями. «Господи, как тяжко! — скрипнул зубами. — Тяжко тебе? А ей умирать в двадцать лет было легко? Так пусть же и тебе будет трудно! Пусть никогда не покидает тебя боль, пусть тревожит, мучит тебя, презиравшего ту, которую сам искал, пусть ни на минуту не оставляет в покое».

Возле ворот балабонили, раскуривая, полицаи, вызванные зачем-то старостой. К ним подошел Тихон Латка, остановился, подрыгал ногой в начищенном сапоге, что-то сказал. Полицаи заржали. Юрась не прислушивался, но тут-вдруг краем уха уловил: говорят про Агнию. Встал, подошел ближе. Тихон Латка, вернувшись из райцентра, рассказывал подробно о казни:

— Гестапо так обломало девку, что любо-дорого! Хе-хе! Еле душа в теле… Привели, значит, поставили под перекладину. И что вы думаете, заплакала? Или там с жизнью прощалась? Эге! Не поверите: харкнула офицеру в морду и такое пустила… — покрутил головой Тихон. — Известно, агитация!

— Потаскуха — пробы негде ставить, а туды же — агитатор!

— Ну, не скажи!.. по женской части она… ц-а!.. — прицокнул Тихон, ухмыляясь чванливо.

— А ты что, гы-гы-гы?..

— Самолично вез в гестапо. Лесочками, кусточками, не спеша…

— Ах, едят тя мухи!

— Смотри, господин Латка, как бы не вышло того… а то придется бежать в больницу.

— Дурни вы стоеросовые, господа. Стал бы я связываться со всякой! Поначалу у меня тоже опаска была, а оказалось… нетронутая!

И потекли грязные подробности.

— Занозистая… Где и сила взялась! Вишь, покорябала, как тигра полосатая…

И Латка самодовольно завернул рукав на сильно поцарапанной руке, на которой блестели золотые часы.

Вдруг осекся, выпучил глаза. И не успел никто сообразить что к чему, как страшный удар, способный свалить с ног быка, обрушился на его голову. Даже в ушах стоявших рядом ухнуло. Матерый, жилистый, он устоял, покачнулся только, оглушенный, и часто захлопал помутневшими глазами.

А напротив него — мохнатая голова, вздыбленная широченная грудь, кулаки, каленные железом, и хриплый, словно откуда-то издалека исходивший шепот:

— Над мертвой измываешься?

И опять — удар! Что-то тупо хрястнуло. Начищенные сапоги господина Латки отделились от земли, а он, коротко ахнув, брякнулся на спину и застыл неподвижно. Изо рта, смачивая пыль, поползла струйка крови.

Юрась рванул ворот на своей шее. Ноздри его хищно трепетали. Никто из полицаев не шевельнулся, стояли молча с разинутыми ртами. Юрась ссутулился, сунул руки в карманы и пошел со двора тяжелой поступью обреченного.

На следующий день разразилась буря. Тихон Латка подал коменданту района и начальнику полиции рапорты с жалобой. Происшествие изображалось так, будто полицейский Юрий Байда предательски напал на своего начальника за то, что он, Латка, разоблачил казненную партизанскую разведчицу.

Дело принимало плохой оборот не только для племянника, но и для самого старосты. Куприяна срочно вызвали в район. При всей его хитрости и увертливости на этот раз пришлось приложить немало усилий, чтоб замять грозившую неприятность. Куприян сумел убедить коменданта в том, что старший полицейский Латка бессовестно врет, поскольку сам подкапывается под него, старосту. Происшествие же объяснил как обоюдную драку. Полицейские разругались, и Байда побил Латку за то, что тот присвоил золотые часы казненной партизанки. Байде самому хотелось заполучить их. Однако часы так и остались у старшего полицейского, так что и причин для раздора нет. В общем, Куприян действовал хитро, наговорил сорок бочек арестантов, и все же это не спасло его от убытка: пришлось поплатиться бочонком липового меда. Комендант довольствовался приношением старосты, а чтобы впредь не возникали распри между полицейскими, велел «яблоко раздора» — золотые часы — доставить немедленно ему в комендатуру.

Что же касается начальника полиции Кормыги, то… Юрась узнал позже, как он откликнулся на всю эту историю и что решил.

В кузню Юрась ходить перестал: не мог ни работать, ни есть, ни спать — перед глазами стояли дети, колючая проволока. Лежал на топчане в сарайчике, подсунув кулаки под голову. На потолке рдел подсвеченный солнцем сучок. Юрась глядел на него, временами разговаривал с ним мысленно, и ему казалось, что на всем белом свете нет никого и ничего, только он да этот сучок, рдеющий над головой. Но солнце опустится, и сучок тоже погаснет…

Куприян из райцентра вернулся в середине дня, уладив там все свои дела. Бабка Килина позвала Юрася в хату. Он встал молчком у печи, поглядел на дядю сверху вниз. На сером сморщенном лице старика вспыхнули пятна. Желваки задвигались.

«Ну, начинается…» — сказал себе Юрась. Но лицо дяди внезапно расплылось в добродушной улыбке.

— Ну что, Аника-воин, не напустил еще в штаны от страху? Видно, хочется-таки понюхать тебе немецкой тюряги… — Помолчал, кашлянул сердито. — Совсем сбесился! Силу дурную девать некуда. Заставляешь родного дядю гнуть спину черт знает перед кем! Вот она, твоя благодарность, за все добро, что я тебе делал!

Юрась подумал с досадой: «Теперь надолго заведет шарманку…» Но, к удивлению, Куприян оказался краток. Вынув из кармана пиджака какой-то сверток, от положил его на край стола, на него — сложенную вчетверо бумагу, откинулся назад и похлопал себя но коленям как человек, который собирается сообщить что-то чрезвычайно важное.

— Садись, — кивнул он Юрасю.

Тот присел на лавку, провел пятерней по спутанным волосам.

— То, что ты дал по морде Латке, в общем, правильно. Но погано. Едва удалось прикрыть дело. Скажи спасибо мне да Панасу Гавриловичу. А теперь слухай, что я буду говорить.

Куприян откашлялся и начал говорить. Уже с первых слов Юрась почувствовал, что это не та нудная проповедь, которую он ожидал: речь шла о вещах столь удивительных, столь необычных, что Юрась рот разинул от изумления.

Начал Куприян с категорического заявления о тем, что наступил час для всех верных украинцев браться за установление своей национальной, самостийной, украинской соборной державы под эгидой ОУН, которую поддерживают германские власти.

— Мы в своем районе уже начали гуртовать людство, мы выявляем тех, кто верен нашему делу, мы… Кто мы? — переспросил Куприян, взглянув свысока на Юрася. — То пока секрет.

— Хе! Немцы захватили нашу землю, чтоб потом отдать ее вам под самостийное государство? Как же! Держи карман шире!

— Ничего, придет время — отдадут. Заставим. «Або будэ Украина, або крови по колина»…

— И много вы нагуртовали таких верных людей? — спросил с сомнением Юрась.

— Сколько ни есть, а есть… У нас с другим неважно: далеко от нас находится руководство ОУН, вот мы и варимся в собственном соку, не знаем истинного положения вещей в организации, не знаем ближайших планов и задач. Тут можно дать такого маху, что без головы останешься. Знаем только, что в конце зимы ОУН, к сожалению, раскололась. Откуда знаем? А от родного брата Панаса Гавриловича Кормыги — Юхима. Он еще с войском Симона Петлюры остался в Польше, а на днях прислал с верным человеком большое письмо из Львова. В нем он и пишет о делах ОУН. Дела, не скрою, невеселые. После раскола одной частью организации руководит Андрей Мельник, другую часть, которая называется «новая генерация», возглавляет Степан Бандера. Да ты должен помнить его, это тот самый Бандера, про которого писали в газетах лет семь назад. Именно тогда ты как раз перешел в пятый класс. Бандеру и еще нескольких судили в Варшаве за убийство польского министра.

— Не-е… Убил не он, другой какой-то, того не поймали, — возразил Юрась, наморщив лоб.

— Ну, если не сам убил, так организовал покушение. Не в том дело. Важно, что он у немцев в почете. Его приговорили к смертной казни, но немцы оказались посильнее польского правосудия, не позволили покарать Бандеру, а когда захватили Польшу, тут же освободили его. Самое бы время сплотиться и двинуть вперед, а тут пошли свары. Пока Бандера сидел в польской тюрьме, Мельник, видать, укрепился в руководстве и не захотел делиться властью, и теперь у них началась междоусобица — так по крайней мере считает Панас Гаврилович. А что еще может быть хуже, чем внутренние раздоры? Кому от них польза, кроме как ворогам нашим? Панас Гаврилович старается изо всех сил собрать в один загон, под одну руку всех братьев-украинцев, а Юхим сообщает с горечью, что вместо общих действий недавно начались распри между походными группами Бандеры и куренями Тараса Боровца, атамана Бульбы, как его называют на Волыни. Это он создал «Полесскую Сечь» в пример другим борцам за национальное отмежевание. Теперь видишь, Юрась, что творится на свете? Вместо того чтобы помогать друг другу в столь тяжкое время, все перегрызлись, пошли брат на брата. А если там, наверху, такое творится, то что ж делать нам, здесь, на Левобережье, где истинно украинский дух ослаб под влиянием соседей-кацапов? Как держать себя, на кого опираться в такой ситуации? Кого поддерживать и на что надеяться?

Панас Гаврилович просто теряется — это при его-то мудром разуме! При его большой грамотности! Он никак не может докумекать, за кого выступает сам Юхим? В какой он оппозиции? Какие за ним силы стоят и какие — против него? Брат-то брат, но тут надо знать доподлинно, все разведать, вынюхать точно, кто чем дышит. Когда дело дойдет до ножей, разбирать, кто ты: сват ли, брат ли — не станут. Батька родного не пожалеют, если попадет под горячую руку.

Поэтому-то и нужно незамедлительно связаться с атаманом Тарасом Боровцом. Его штаб-квартира от нас ближе, чем другие, в Олевске, возле Житомира. И это важное дело предстоит выполнить не кому-нибудь, а тебе, Юрась. Найдешь атамана Тараса Бульбу и передашь ему вот это письмо.

— А почему именно я должен ехать к черту на рога?

Дядя принялся обстоятельно втолковывать, что посланца надежнее его сейчас не найти. Кроме того, и Кормыга и он, Куприян, убеждены, что Юрасю лучше уехать отсюда на время, потому что Тихон Латка и некоторые другие точат на него зуб. Да и за гибель отца надо поквитаться. Панас Гаврилович надеется, что Юрась, встав на правильную дорогу, возьмется по-настоящему за ум. Поручение непростое, надо проявить ловкость и осторожность — в этом залог удачи.

— Возьми бумаги и пропуск, — показал Куприян на пакет, который положил на стол в начале разговора. — А вот гроши, зашей в пояс. Письмо баба Килина в шапку зашьет. Харчей в торбу поклади и завтра спозаранок — с богом!

Юрась взял письмо, запечатанное сургучными печатями, повертел в руках. Куприян продолжал выкладывать всяческие советы, которым должен следовать племянник, путешествуя в опасное военное время по незнакомым местам.

Юрась запрятал бумаги, как велел дядя, и стал собираться в дорогу. Со стороны могло показаться, что ему совершенно безразлично, ехать куда-то или не ехать, на самом же деле он весь дрожал от сдерживаемой радости. «К Тарасу Бульбе? — думал он. — Да хоть к черту на куличики! Лишь бы выскочить отсюда, а там лови ветра в поле… Ведь те, что печатают прокламации, где-то недалеко, только надо поискать, а с немецким пропуском валяй куда хочешь».

Собрав в торбу пожитки, Юрась повесил ее на гвоздь в сенях: пусть все будет наготове, останется только порог перешагнуть. Подумал: а не наведаться ли в село перед отъездом? Что ж, сходить можно, все равно делать больше нечего, только к кому идти? Юрась вздохнул. Не с кем ему прощаться. Нет у него друга, который сказал бы доброе напутственное слово, нет подруги, которая обняла бы его перед разлукой, нет человека, которого опечалил бы его отъезд.

Чтоб не торчать попусту дома, он выбрался задами на огород, спустился по пологому взгорку к речке, сел на берегу. Земля под ногами пахла сыростью. Солнце косо освещало полуголый лес, посиневшее небо было прозрачно и строго. «Как глаза Агнии…» — простонал Юрась.