Нотар сдернул с плеч простыню и бросил её на край мраморной скамьи. Затем приблизился к бассейну и попробовал воду ногой. Удовлетворенно хмыкнул и стал осторожно спускаться по каменным ступенькам, в которых для предотвращения скольжения ступни были вырезаны узкие желобки. Погрузившись по грудь, он сильно оттолкнулся и сделав несколько энергичных гребков, оказался у противоположной стенки. Фыркнул, смахнул с лица капельки влаги и обхватив руками медный поручень, повис в воде, чуть касаясь поверхности пальцами ног.

Пустое помещение своеобразно искажало звуки, и плеск воды, отраженный от стен, усиливал ощущение уединенности и покоя. Именно это и нужно было ему сейчас: здесь можно было расслабиться и не чувствуя ничьих докучливых взглядов, стряхнуть с себя бремя повседневных забот. Общение с людьми всё более начинало тяготить его; необходимость ежечасно принимать решения, организовывать работу, отдавать приказы и распоряжения тяжким грузом висело на нем. Накапливающаяся усталость давала о себе знать особенно по утрам; чаще прежнего стали одолевать мысли о близящейся старости. И тем желаннее казался ему отдых здесь, рядом с женщиной, которая ему была дорога и для которой он, не скупясь, содержал этот роскошный двухэтажный особняк.

В тихом блаженстве прикрыв глаза, он ритмично покачивался на поверхности, заставляя воду сильнее плескаться о бортики бассейна. Мигрень, не дававшая покоя с самого утра, постепенно отступала, но с лица по-прежнему не сходило выражение болезненного утомления. Даже здесь, в тиши купальни, ему не удалось отделаться от непрошенных мыслей. Против воли в памяти всплыл тот нелегкий разговор с Феофаном.

После совещания во дворце, на следующее утро, зная, что престарелый дипломат пробуждается с первыми лучами солнца, если вообще по ночам смыкает глаза (на протяжении многих лет никто не мог застать Феофана спящим), Нотар без стеснения, на правах старого друга, нанес ему ранний визит. Мегадука помнил всю беседу, до отдельных фраз и выражений.

— Друг мой, — полушутливо начал он тогда, — я пришел к тебе с исповедью. Надеюсь тем самым частично облегчить гнетущий мою душу груз.

— Я всегда готов тебя выслушать, — в тон ему отвечал Феофан, — и помочь, если в том возникнет необходимость. Без опасений перекладывай груз с твоей души на мою — она в силах выдержать тяжесть несравненно большую, чем ты себе можешь представить. Здесь, в этой комнате, до тебя исповедовались многие.

Мегадука невольно нахмурился. Вероятнее, всего виной тому была обостренная чувствительность, но все же в словах старика ему почудился некий скрытый смысл.

«С ним надо держать ухо востро» — напомнил себе Нотар и вслух продолжил:

— Ноша эта и впрямь тяжела для меня, даже более того, она постыдна.

Феофан в немом вопросе поднял брови.

— Я перестал понимать происходящее.

— Ну, это не повод для стыда. Мне кажется, осмеяния скорее достоин тот, кто берет на себя смелость заявлять, что всё в этом сложном и чрезмерно запутанном мире ясно для него, как солнечный день.

Нотар решился.

— Мне часто приходит в голову, что все, чем мы занимаемся — чистейшей воды самоубийство.

— Не мог бы ты прояснить свою мысль?

— Я говорю без утайки: мне непонятно воодушевление, которым преисполнились подданные нашего государя. Достаточно мельком взглянуть на город: все бегают, вооружаются, выкрикивают воинственные призывы. Даже развороченный муравейник, пожалуй, может явить по сравнению с этим образец спокойствия и безмятежности. Порой мне кажется, что мы живем в окружении одержимых, стремящихся вести счеты с жизнью и потому столь заботливо приводящими в порядок свои орудия смерти. Ведь они, горожане, их наибольшая часть, готовы смести на своем пути все, что может омрачить их надежду. И растерзать любого, кто не согласен с ними. За примером далеко ходить не надо: не так давно несколько именитых семей собирались на зафрахтованном судне покинуть пределы Константинополя. Какое же прощание им устроили наши добрые соотечественники! На основании приказа василевса беженцам разрешили взять с собой только то, что могли унести на руках их слуги. Все же остальное было конфисковано в пользу казны. На каждой улице, вплоть до самой пристани, праздношатающиеся толпы бездельников осыпали их насмешками и оскорблениями, а на причале в несчастных летела грязь и жидкие помои.

— Городская стража не препятствовала глумлению?

— Вялость стражников удивляла не менее, чем буйство толпы. Беспощадность к ближнему, неистовость, жестокость, подобно чуме, охватывают население Города. Даже в прошлом ярые приверженцы мира проникаются сейчас агрессивными умонастроениями. И это начинает вселять в меня страх.

— Тридцать тысяч одержимых, запертых за городской стеной! Пожалуй, это действительно может повергнуть в ужас.

— Ты смеешься нам моими словами, мастер. Но я откровенен перед тобой — эта боль давно гложет мне сердце.

— Что же не дает тебе покоя, Лука? Чего ты не можешь постичь своим разумом? Неужели готовность этих людей защитить своих жен, стариков и детей? А также свои очаги и землю, которой покоится прах их предков?

— Но эту землю уже не защитишь! — вскричал Нотар, вскочив на ноги.

Огромный черный кот, мирно дремавший на коленях Феофана, широко раскрыл глаза, выгнул спину, зашипел и стремглав бросился прочь.

— Империя пала еще тогда, когда в головах у османских пашей только забрезжила идея захвата Константинополя. Мы потерпели поражение, не успев произвести ни одного выстрела, не нанеся ни одного удара. Мы в плену, мы погибли, хотя османские полки еще ни на шаг не приблизились к стенам города!

— Я не узнаю тебя, мегадука, — помедлив, задумчиво произнес Феофан. — Я не предполагал, что страх, испытываемый тобой, настолько велик, что оказался в состоянии погубить государственный ум. Ты говоришь: мы уже мертвы. Допустим даже, ты прав — и что с того? Тебе ли, военачальнику, флотоводцу, воину по праву рождения, бояться смерти?

— Смерти я никогда не боялся. И в сражениях не раз доказывал это, — повысил голос Нотар. — Но против Рока человек бессилен.

Феофан подкатил свое кресло к столику и наполнил серебряные бокалы вином. Мегадука, благодарно кивнув, принял свой кубок и пригубил от него.

— Мне кажется, тебя смущают цифры, оглашенные на совете императора. И ты догадываешься, что многие из тех, кто населяет город, — Феофан указал рукой на виднеющиеся за кронами деревьев плоские крыши и белёные стенки городских построек, — не могут не разделять твоих сомнений. Однако, в отличие от тебя, большинство осознало — спасение заключено в них самих. Тело человека подобно оболочке, ножнам, в которых покоится меч — его дух, его нравственный стержень. И этот дух человеческий, его твердь и мощь, вот та самая сила, способная колебать миры. Ведь даже в сурках, загнанных в угол, просыпается отвага льва. Бегущую антилопу легко задерет леопард, но если она, пересилив страх, обернется навстречу опасности, хищник может не избежать удара рогов. Прости, что столь заурядными примерами я поясняю свою мысль. Твои рассуждения кажутся безупречными, но они ведут в тупик: ведь если человек смертен, к чему тогда борьба за жизнь? Не зря пятнадцать столетий назад наши предки, чьим блеклыми подобием являемся мы сейчас, утверждали: жизнь — это бесконечное сражение. И пока существует окружающий мир, слова эти не канут в забвение.

Тебе же мой добрый совет: отбрось терзающие тебя сомнения, заполни без остатка свой досуг делами, а будет на то желание — вином и женщинами. Ведь, по слухам, у тебя есть любовница, женщина, о которой может мечтать любой смертный. Красавица Ефросиния….

— Красавица не спасет мой дом от разорения, а семью — от позорного рабства.

— Ты считаешь, имеется приемлемый выход?

— Да, и сейчас я изложу тебе свои соображения. На помощь Запада надежды бесплодны — воинственный дух крестоносцев угас еще на Косовом поле. Объединенные войска латинян еще некоторое время способны сдерживать натиск турок, но войны уже давно не заканчиваются одним сражением. Сильное государство, в котором каждый свободный ленник спит и видит себя султанским солдатом, без труда раздавит горсть удельных княжеств. А эту горсть в кулак не может собрать даже Рим с его бесконечными, набившими оскомину призывами к войне с неверными. Но если все-таки кулак сожмется, кто может поручиться, что он обрушится туда, куда прикажет ему голова? Вспомни 1204 год, когда крестоносцы, как бешеные псы накинулись на Константинополь. Ведь осадить бунтующий город проще, чем воевать с сарацинами. Да и добычи в одном храме Святой Софии взять можно было больше, чем во всех походных кибитках полунищих кочевников. Итог? Империя ослабла настолько, что теперь даже те, кто прежде трепетал перед именем ромеев, осмеливаются строить планы владычества над нами.

— А Церковь? — продолжал Нотар, сделав изрядный глоток вина. — Тебе известно, как свирепствуют католики, изгоняющие ересь. В Кордове создан орден, именующий себя «очистителями Веры». Его приверженцы выслеживают и отлавливают инакомыслящих, чьи взгляды хоть на унцию разнятся с мнением Рима. Они швыряют несчастных в застенки, пытают водой, огнем, железом. Конец новоявленных мучеников ужасен — их ждет костер или бессрочное заточение в подземных казематах.

Вспомни войну против мятежной Альбигойи, когда папские наймиты, науськивая, стравливали брата с братом и отцов с сыновьями, а затем безжалостно уничтожали и тех и других. Вспомни и разгром города Безье, где изуверы вырезали все население, от грудных младенцев до дряхлых стариков. А ведь число жителей этого города превышало теперешнее население Константинополя! Вспомни и слова папского легата Арнольда, этого верного приспешника дьявола: «Бейте всех подряд, Господь на небе разберет их сам!». Скоро же забылись погромы в Толедо и Кордове, где многотысячные толпы озверелых фанатиков до смерти забивали заподозренных и втаптывали их тела в землю. И пытки дыбой и каленым железом, когда из невинных рвут вместе с языком признание в несовершённых ими грехах. Воистину пусть славится учение азимитов, озаряемое пламенем тысяч и тысяч костров! Костров, на которых корчатся в муках те, кто посмел усомниться в праведности учения, преподносимого бесчестным, погрязшим в распутстве и злодеяниях Римом. Пусть помнят это все униаты, ведь православие не раз объявлялось Ватиканом опаснейшей из ересей. Пусть на мгновение они представят, что сотворят те изуверы и палачи с нашей святой Церковью и ее послушным народом. Пусть замерцают в их глазах отблески сотен, тысяч костров, это подобие ада на земле!

Нотар задыхался, с хрипом выплевывая слова. Его лицо набрякло кровью, вены на лбу узловато вздулись. Феофан немигающе смотрел ему в глаза, скрестив морщинистые руки на животе.

— Пусть лучше в городе царствует турецкая чалма, чем папская тиара, — повторил Нотар свои же слова, уже успевшие войти в поговорку.

Молчание длилось долго.

— Описанная тобой картина ужасна. И что еще хуже, весьма близка к истине, — прервал Феофан затянувшуюся паузу. — Но меня пугает не столько это, как то, что глядя в твои глаза, я видел в них отражение толп людей, жадно внимающим твоим словам.

Он подкатил свое кресло поближе к Нотару.

— Выслушай меня внимательно, Лука, как выслушал тебя я. Единство христиан недостаточно крепко. Нескольких неверно понятых слов, произнесенных димархом — и гремучая смесь из гордыни, упрямства и фанатизма разнесет в клочья то непрочное согласие, на котором пока еще держится Империя. Ты можешь уподобиться чернокнижнику, вызвавшему дьявола, но не сумевшему обуздать его. В городе шесть тысяч латинян, каждый пятый. И это не считая наемных солдат, которые, вопреки твоему мнению, будут неплохим подспорьем в грядущей войне. Твои же речи прозвучат, как призыв к всеобщей резне, а еще одного мятежа Город не переживет. Не думаю я, что ты, хотя гнев и переполняет твое сердце, решишься пошатнуть хрупкое равновесие веротерпимости. Сбор партии твоих сторонников назначен на вечер этого дня и ты, как нобиль, как димарх, обязан сделать все, чтобы не растревожить притихший на время улей. Умерь свою горячность, усмири воображение — Господь не простит нам братоубийственной войны.

Нотар не отвечал, пытаясь отдышаться.

— Я понял твою мысль, но не согласен с тобой. Ты поносишь учение азимитов и их методы борьбы с инакомыслием. Ты называешь это происками дьявола. Возможно…. Но разве исламитяне предпочтительнее? Это религия достаточно цельная и жестокая, чтобы терпеть рядом с собой попутчиков. В ней нет и не может быть места смирению и кротости духа — основным столпам, на которых стоит наша Вера. Для ислама нет разницы между католиками и православными. Все, что не созвучно их учению, для мусульман — мир войны.

— Они не заставляют силой менять вероисповедание.

— Конечно, ведь это помешает им угнетать побежденных.

Нотар поднял лихорадочно блестящие глаза.

— Османское владычество не будет долгим. Оно растает, как таяли некогда могущественные державы, не способные силой оружия удержать некогда захваченные земли. Зато под прикрытием их оружия у нас возродятся торговля и ремесла, вновь расцветет наука и искусства. И так, постепенно окрепнув, мы создадим свое государство в империи Османидов. Они заимствуют наш язык и традиции, унаследуют ромейский образ правления. Их свежая кровь вольется в наши дряхлые жилы и турки растворятся в ромеях, как прежде растворялись греки, готы и фракийцы!

Даже не шорох, а легкое сотрясение воздуха проплыло по комнате. Нотар повернул голову и замер: тяжелые драпировки, прикрывающие часть стены, покачнулись и в образовавшуюся щель бесшумной кошачьей поступью вошел юноша. Отливающие золотом пряди волос мягкими волнами ложились на его плечи, прямая линия носа плавно переходила в высокий лоб, а на по-детски упругих щеках багрянцем цвел румянец.

Его приспущенные веки вдруг раскрылись и глядя в полыхающие лиловым огнем глаза, мегадука почувствовал, как сжалось в груди его сердце.

«Я не думал, что моя смерть предстанет передо мной в столь прекрасном облике», — подумал он и прикрыл рукой глаза.

Улыбка ярче заиграла на губах у юноши. Его правая рука скользнула за пазуху, на мгновение задержалась там и тут же поползла обратно.

— Ангел! — окрик Феофана был резок, как удар бича.

Юноша вздрогнул, подался назад, но рука еще продолжала движение. Лицо его стало тускнеть и обесцвечиваться, как-будто жизнь медленно покидала тело.

— Ангел! — старик на руках приподнялся в кресле. — Ты осмелился войти ко мне без разрешения? Ты помешал нашей беседе!

Нотар убрал ладонь от лица. Уже не видение карающего архангела, а обычный юноша стоял перед ним, безвольно свесив руки по бокам.

— Я принес важное сообщение, мастер, — голос его был так же тускл, как и лицо, обращенное вниз.

— Ты придешь, когда я позову тебя. Ступай!

Ангел понурил голову и вышел из кабинета. Нотар медленно приходил в себя.

— Ты выпустил передо мной своего пса, чтобы напомнить старому другу, как легко может быть сокращена человеческая жизнь?

— Нет, — Феофан уже принял свой обычный невозмутимый вид. — Я и не думал тебе угрожать. Приход этого бедного мальчика был неожиданен в первую очередь для меня самого.

— Ты назвал его б е д н ы м м а л ь ч и к о м?

— Да, он действительно таков, хотя многие считают его материализовавшимся сгустком ненависти и злобы. Понять причину нетрудно, выпавшей на его долю участи я бы не пожелал никому. Родители Ангела принадлежали к трапезундской ветви некогда императорского рода Ласкарисов. Когда он был совсем еще ребенком, корабль, на котором плыла его семья, атаковали турецкие пираты. До последнего защищавший свою семью, отец Ангела был изрублен в куски, а мать на глазах сына подверглась многократному надругательству. И в тот же день скончалась, не вынеся позора. Сам мальчик и его сестры были проданы с невольничьего рынка и следы двух девочек затерялись в бейских гаремах. Ангел же долго влачил тяжкое ярмо и лишь одному Богу известно, через какие унижения ему довелось пройти. Однажды я, направляясь с посольством в Адрианополь, к султану Мураду, увидел это несчастное создание на площади небольшого болгарского городка. Полуобнаженный, он стоял в окружении евнухов уездного османского паши, которые смеясь и прищелкивая пальцами, сладострастно щупали его неокрепшее тельце. Я хорошо знал родителей мальчика и без труда признал в застывшем личике фамильные черты Ласкарисов. Паша заломил неслыханный выкуп, но я сделал все возможное, чтобы поскорее внести требуемую сумму. И вот теперь он живет у меня, уже почти целое десятилетие. Служит верой и правдой, как пес, это ты верно приметил. Но к своему сожалению должен признать, что помутившийся от пережитого рассудок так окончательно и не вернулся к нему.

Феофан смолк, с невеселой усмешкой глядя на мегадуку.

— Какое же будущее ты готовишь себе и всем прочим, Лука? Вспомни, ведь и у тебя есть два несовершеннолетних сына. Представь, что станется с ними, когда придут османы.

Мегадука поднялся из кресла.

— Когда я увидел глаза этого юноши, мне показалось, что в них написан мой приговор. Приговор, вынесенный тобою. Я рад, что ошибся.

Он сделал несколько шагов к выходу и остановился.

— Мы многое сказали друг другу. Но и многое осталось неоговоренным. Я надеюсь, это не последняя откровенная беседа между нами.

— Мои двери всегда открыты для тебя. Но не торопись, присядь, я хочу поделиться с тобой одним воспоминанием.

Шесть десятилетий назад, когда я был семилетним мальчуганом, мой наставник, бедный, полуголодный поэт, человек в потрепанной одежде, вольнодумец с большой душой и чутким сердцем, часто выводил меня на прогулку в город. Мы быстро сдружились с ним и часами могли расхаживать по запущенным окраинам, проводя время в интереснейших беседах. И в одном из районов, на пустыре, мы наткнулись на небольшое болотце, канаву, залитую водой. На поверхности зеленой воды плавали набухшие водоросли, пузырились шапки серой гнилостной пены. Заинтересованный, я присел над этой лужей, вглядываясь в мутную, пронизанную солнечными лучами толщу воды. И знаешь, что мне там открылось? Жизнь! Там, белесой мути плавали какие-то жгутики, личинки, головастики и круглые водяные жуки. А над ними, подобно птицам, проносились стайки водомерок и комаров, кружились облачка мелких мушек. Неудержимые в своей страстной жажде жизни, эти существа охотились и пожирали друг друга, встречались, спаривались и продолжали свой род. Удивительно, сколько их там было, в этом тесном, уютном мирке.

Долго я сидел на корточках, зачарованно глядя в толщу воды. В те прекрасные мгновения я ощущал себя божеством, свысока взирающим на зрелище жизни низших существ. Утомившись, я тихо отошел в сторону и мы с наставником вернулись в город, погруженный каждый в свои думы. Спустя какое-то время я вновь, на этот раз один, поспешил к тому волшебному уголку и с содроганием увидел на месте болотца бесформенную кучу свежевскопанной земли: неподалеку возводили какую-то постройку.

Погиб необычайный микрокосм, погиб в одночасье, не успев осознать, за что карает его чужая безразличная воля. Представь на мгновение весь ужас, всю боль погибаемых существ, хотя и обделенных разумом, но все же не лишенных простейших чувств. Вся уникальность, неповторимость жизни, все хрупкие и замысловатые связи — всё оборвалось в мгновение ока, для этого потребовалось всего лишь несколько тачек земли. Попытайся ощутить в себе их беспомощность и тот безмолвный крик, когда очередная порция щебня погружала творения Божии во мрак, бесповоротно отнимая у них пространство, мир и право на существование.

Мегадука встал, не скрывая своего негодования.

— Воистину, твой цинизм не знает пределов. Сравнивать высшее творение Господа — человека — со стаями безмозглых болотных тварей и переносить на них наши чувства….. Извини, мастер, но моя душа восстает против подобных аналогий. Прости меня еще раз, но время уже близко к полудню. Я отнял у тебя много времени.

— Нотар! — у самой двери Феофан вновь остановил мегадуку.

Голос его был тих и спокоен, но в глазах отчетливо читалось предостережение.

— Ты не должен сегодня держать речь на Ипподроме.

Лука мотнул головой, как бы стряхивая неприятные воспоминания и зябко поёжился. Сколько времени он провел в купальне, было нелегко определить, но он почувствовал, что несмотря на подогретую воду, его тело начало сотрясаться в мелком ознобе. Держась за поручни, он быстро вышел из бассейна и лег на крытую простынями скамью.

— Мириам! — громко позвал он и эхо от его голоса смахнуло вниз несколько набрякших на потолке капелек влаги.

Мулатка появилась сразу, как-будто ожидая голоса за дверью. Часто кланяясь, она приблизилась, держа на вытянутых руках полотенце, и принялась тщательно обтирать худую спину хозяина — никто из прислуги не пребывал в заблуждении насчет истинного владельца этого особняка. Умелый массаж, чередующийся с втиранием благовонных масел, разогрел застоявшуюся кровь и Нотар почувствовал долгожданный прилив энергии.

— Довольно, — остановил он ее. — Остальное оставь на долю своей госпожи.

Служанка прекратила растирание и метнувшись к столику, вернулась с хитоном тончайшей отделки на вытянутых руках. Лука одевался медленно, как человек, которому некуда, да и незачем спешить. Разведя руки в стороны, он с нескрываемым удовлетворением осматривал себя: ему по душе был просторный, не стесняющий движений византийский стиль облачений. На людях же, чтобы не вызывать насмешек за спиной, мегадука появлялся в общепринятой европеизированной одежде. Мулатка возложила цветочный венок на лысеющую голову и придерживая ниспадающий складками край его хитона, проводила до входа в покои Ефросинии.

Гетера лежала среди разбросанных подушек и скучающе играла с маленьким пушистым котенком. При виде сенатора ее глаза сощурились, а зубки слегка прикусили край нижней губы.

«Сегодня он более чем когда-либо похож на выжившего из ума старого паяца», — досадливо, с холодной насмешкой подумала она. — «Этот нелепый балахон на удивление подстать венку бездарного комедианта».

Она приподнялась с ложа и с улыбкой протянула руки. Нотар присел на краешек кровати и поочередно прижал к губам хрупкие, почти прозрачные из-за белизны кожи кисти. Ефросиния небрежно смахнула котенка на пол и приглашающе подвинулась вглубь постели.

— Ты сегодня заставил меня долго ждать, — обиженно надув губки, произнесла она.

Мегадука поднялся, приблизился к большому, в рост человека зеркалу, снял с макушки венок и принялся задумчиво, в упор разглядывать свое отражение. Ефросинии вдруг припомнился юноша с нежным лицом и пустыми глазами и она чуть не закричала в голос, вновь ощутив на себе взгляд, который отразила на прощание блестящee покрытие стекла.

— Что с тобой, любовь моя? Ты побледнела и вся дрожишь!

— Нет, нет, пустяки! — гетера отворачивала лицо. — Это легкое недомогание, оно скоро пройдет.

Нотар привлек ее к себе, Гетера не сопротивлялась, напротив, приникла к нему и спрятала лицо на его груди.

С того самого дня, когда пришедший неведомо откуда, страшный, подобно предвестнику смерти, человек скрылся за дверью, одарив угрозами и обещанием вернуться, что-то незримое надломилось в ней. Холеная, избалованная с малых лет вниманием и заботой окружающих, она впервые столкнулась с недоброй, беспощадной силой, способной шутя, одним сжатием пальцев оборвать тонкую нить ее жизни.

Ужас, чувство беспомощности глубоко проникли в нее. Ожили детские страхи, боязнь темноты и теперь она пугливо вздрагивала при малейших шорохах за окнами или за дверью; с наступлением сумерек в каждом углу ей мерещились мрачные, ждущие своего часа тени. Она потеряла покой и по ночам сон долго не шел к ней; в сновидениях же не переставали мучить кошмары, которые подобно клубку змей опутывали ее, не давая сил пошевельнуться или вздохнуть. Она возненавидела своего покровителя, невольную причину этих страхов и вынуждена была прилагать немало усилий, чтобы скрыть свое состояние от окружающих.

Нотар успокаивающе гладил ее по голове, перебирая заплетенные в косы волосы. Овладев собой, Ефросиния отстранилась и вымученно улыбаясь, откинулась на подушках.

— Вот и все, я же говорила, — она отбросила со лба прядь волос. — Просто слегка закружилась голова.

Объяснение прозвучало уклончиво, но Лука не стал настаивать. Он прилег рядом с ней и принялся ласкать гладкое и нежное, источающее аромат, послушное каждому прикосновению тело.

— Мой адмирал сегодня не в духе? — проворковала она, просовывая колено между ног любовника.

— Надеюсь, ты исправишь мое настроение.

— Я сделаю все, чтобы мой повелитель остался доволен, — гетера плотнее прижалась к нему.

Но тут в ее ушах вновь зазвучал насмешливый голос незнакомца. Отстранившись, она набросила на лицо маску озабоченности.

— Что-то тревожит тебя. Я давно не видела тебя таким угрюмым и неразговорчивым. И ласкаешь меня, как-будто чужой. Наверно, все из-за султана? Я знаю, это он, противный, не дает тебе покоя.

— Нет, тут дело не в султане. Я сам себе противен. Несколько дней назад я невольно совершил предательство. На Ипподроме мои сторонники и люди, близкие к ним, ждали моего слова, но я молчал, позорно молчал. У меня было, что сказать им, они знали это, верили в меня. А я……

Мегадука вздохнул и замолк, не закончив фразы.

— А ты?

— Я помнил слово, данное мною Феофану.

— Феофан Никейский? Я что-то слышала о нем. Это, кажется, начальник тайной полиции? — Ефросиния отвернулась, чтобы скрыть блеск глаз.

— Начальник тайной полиции? — хмыкнул Нотар. — Не совсем, хотя ты почти угадала. Его трудно назвать официальным лицом, хотя влияние Феофана ненамного уступает власти василевса. Он владеет знанием, искусством игры на тайных рычагах дипломатии и власти и потому могущественнее всех дворцовых советников.

— И даже самого протостратора?

— Самого протостратора…. Все это пустая игра слов! Давно уже нет империи, подвластные василевсу территории не больше в размерах заурядного удельного княжества. И чуть ли не каждый воевода сопредельных земель имеет под своим началом больше солдат, чем наш протостратор. Мы все еще живем в прошлом, среди теней, и как марионетки, пляшем на фоне выцветших бумажных декораций. Величаем друг друга титулами, за которыми давно стоит одна пустота. А впрочем, к чему эти скучные беседы!

— Нет, нет, продолжай, — запротестовала гетера. — Мне интересно тебя слушать.

Мегадука приподнялся на локте и удивленно взглянул на нее.

— Странно. В последнее время ты стала проявлять любопытство к моим делам. Хотя не далее как несколько месяцев назад ты запрещала даже упоминать о них!

— Я просто хочу разделить с тобой твои заботы, — серебристо рассмеялась Ефросиния и закинув руки ему за голову, привлекла к себе, осыпая поцелуями.