Меченая гора [10]

Местность, где обитает племя тараумара, изобилует различными знаками, образованиями, имеющими различные формы, естественными изображениями, которые совсем не кажутся появившимися здесь случайно: словно боги, чье присутствие ощущается тут повсюду, пожелали заявить свои права и могущество этими странными автографами, в которых так или иначе неотступно повторяется образ человека.

Конечно, на земле нет недостатка в местах, где Природа, побуждаемая неким разумным капризом, создала формы, похожие на человеческие фигуры. Но здесь другой случай: ибо здесь Природа пожелала говорить на всем географическом пространстве, занимаемом одним племенем.

И странно еще то, что все, кто здесь проходит, словно пораженные чем-то вроде безотчетного паралича, закрывают свои чувства, чтобы ничего не замечать. Когда Природа, по странному капризу, показывает вдруг на скале тело человека, которого подвергают пыткам, сперва кажется, что это не более чем каприз и что этот каприз ничего не означает. Но когда во время долгого верхового перехода те же самые искусные изображения повторяются и сама Природа настойчиво представляет одну и ту же идею, когда те же самые волнующие формы появляются вновь и вновь, когда на скалах вдруг видишь головы известных богов и открывается тема смерти, где жертвой постоянно является человек — и форме четвертованного человека соответствуют формы менее непонятные, очищенные от каменных обломков — формы богов, которые все еще его истязают; когда вся местность разворачивает в камне свою философию, параллельную философии людей; когда известно, что первые люди использовали язык знаков и теперь обнаруживают этот чудовищно увеличенный язык на скалах; — конечно, уже невозможно думать, что это каприз, и что этот каприз ничего не означает.

Если большинство представителей племени тараумара являются туземцами, коренным населением, и если, как они утверждают, они упали с неба прямо посреди гор Сьерры, можно сказать, что они упали на уже подготовленную почву. И здешняя Природа захотела думать по-человечески. Она подвергла эволюции людей, и точно так же она подвергла эволюции скалы.

Обнаженный человек был прикован к скале: я видел, как его пытали какие-то фигуры, менявшиеся в солнечных лучах, но я не понимаю, с помощью какого оптического чуда фигура человека внизу оставалась совершенно целой, при том же самом освещении.

Не могу сказать, откуда исходило беспокойство — от горы или от меня самого, но я видел, как подобное оптическое чудо, пока я ехал через горы, являлось взгляду по меньшей мере раз в день.

Возможно, я родился с истерзанным телом, таким же искусственным, как огромная гора, но телом, наваждения которого можно контролировать, и в горах я заметил, что они превращаются в навязчивую идею считать. Не было ни одной тени, которую бы я не сосчитал, когда чувствовал, как она окутывает что-нибудь; и часто, подсчитывая тени, я поднимался к странным средоточиям.

Я видел в горе обнаженного человека, склонившегося к огромному окну. Его голова представляла собой просто большую дыру, нечто вроде круглой впадины, в которой по очереди, в зависимости от времени суток, появлялись то солнце, то луна. Его правая рука была вытянута как перекладина, а левая, тоже похожая на перекладину, была окутана тенью и согнута.

Можно было сосчитать ребра, по семь с каждой стороны. А на месте пупка сверкал блестящий треугольник, но из чего он был? Я не знаю наверняка. Как будто сама Природа выбрала эту часть горы, чтобы обнажить свои скрытые кремни.

Итак, хотя его голова и была пуста, изломы скал вокруг придавали ему вполне определенное выражение, которое менялось из-за игры света в разное время дня.

Эта правая рука, вытянутая вперед и как бы окаймлявшая полосу света, указывала необычное направление… И я высматривал, что она нам предвещает!

Еще не наступил полдень, когда я встретил это видение: я был верхом и быстро продвигался вперед. Однако я сообразил, что тут дело не в скульптурных формах, а в явной игре света, который накладывается на рельеф скал.

Это изображение известно индейцам; оно привлекло меня своей композицией, своей структурой, подчиненное тому же принципу, которому подчиняется вся эта гора, усыпанная каменными обломками. На продолжении линии, указанной рукой, была деревня, окруженная скалами.

И я увидел, что все эти скалы имели формы женского бюста — на каждой из них выделялись две прекрасно очерченные груди.

Я увидел, как восемь раз повторяется одна и та же скала, которая отбрасывает на землю две тени; я дважды увидел одну и ту же голову зверя, несущего в пасти свое изображение и пожирающего его; и я увидел, что над деревней возвышается огромный зубец фаллической формы, с тремя камнями наверху и четырьмя отверстиями сбоку; и я увидел, как, начиная с основания, все эти формы понемногу обретают реальность.

Мне показалось, что повсюду можно прочитать историю зарождения в битве, историю творения и хаоса, со всеми этими телами богов, которые были сложены так же, как люди, и этими расколотыми человеческими изображениями. Ни одной неповрежденной формы, ни одного тела, которое не казалось бы вышедшим из недавней резни, ни одной группы, где я не смог бы прочесть борьбу, которая ее раскалывала.

Я находил изображения людей тонущих, наполовину поглощенных камнем, а на более высоких скалах — других людей, которые старались их оттолкнуть. В другом месте огромная статуя Смерти держала на ладони маленького ребенка.

В Каббале существует музыка чисел, и эта музыка, которая сводит материальный хаос к его основам, объясняет, посредством некой грандиозной математики, каким образом Природа устроена, как она управляет рождением форм, которые извлекает из хаоса. И все, что я видел, словно бы подчинялось числу.

Статуи, различные формы и тени давали числа 3, 4, 7, 8, возникавшие вновь и вновь. Расколотые женские бюсты давали число восемь; у фаллического зубца, о котором я говорил, три камня и четыре отверстия; рассеявшихся форм насчитывалось двенадцать, и т. д. Скажу еще раз: говорят, что это естественные формы, пусть так; но неестественно их повторение. И что еще менее естественно, так это то, что эти формы своих земель племя тараумара повторяет в ритуалах и танцах. И сами эти танцы появились не случайно, они повинуются той же тайной математике, той же тонкой, неуловимой игре Чисел, которой подчинены все горы Сьерры.

Итак, эту обитаемую Сьерру, которая подсказывает метафизическую мысль в своих скалах, племя тараумара засеяло знаками и отметинами, отметинами вполне сознательными, разумными и согласованными.

На всех поворотах дороги видны деревья, умышленно спаленные в форме креста или в форме каких-либо существ, и часто их двое, и они противостоят друг другу, как бы для того, чтобы продемонстрировать исконную двойственность вещей; и эта двойственность доведена до сути в отметине, имеющей форму H, заключенной в окружность, — знак, который явился мне выжженным раскаленным железом на большой сосне; на других деревьях были изображены копья, трилистники, листья аканта, окруженные крестами; тут и там, во впадинах или в узких расселинах, стиснутых скалами, замечаешь, как изменяются линии Т-образного египетского креста, увенчанного петлей; на дверях домов индейцев тараумара виден знак народа Майя: два треугольника, углы которых соединены перекладиной, а эта перекладина является Древом Жизни, проходящим сквозь центр Реальности.

Так, пока я пересекал горы, все эти копья, кресты, трилистники, сердца среди густой листвы, сложные кресты, треугольники, существа, глядящие друг на друга и противостоящие друг другу, олицетворяя свою вечную борьбу, разделенность, двойственность — все это пробуждало во мне странные воспоминания. Я вдруг вспоминал, что истории известны секты, которые вырезали на скалах те же самые знаки, члены этих сект носили эти изображения на себе — выточенными из нефрита, отчеканенными или вырезанными на металле. И я стал думать, что этот символизм таит в себе Знание. И мне показалось странным, что примитивный народ тараумара, чьи ритуалы и образ мышления старше Потопа, смог уже обладать этим знанием задолго до того, как появилась Легенда о Святом Граале, задолго до того, как образовалось общество розенкрейцеров.

Танец Пейотля [15]

Физическое воздействие все еще ощущалось. Мое тело представляло собой сущий катаклизм… После двадцати восьми дней ожидания я еще не пришел в себя; точнее сказать; еще не вышел в себя. В себя, в эту распавшуюся на части смесь, этот кусок поврежденного геологического пласта.

Неподвижный, какой бывает земля со своими скалами и всеми этими ящерицами, которые бегают по смятым осадочным пластам. Да, конечно, я был хрупок, и не отчасти, а целиком. Уже с момента моего первого знакомства с этой ужасной горой я был уверен, что она выставила против меня преграды, чтобы помешать мне войти. И сверхъестественное, с тех пор, как я побывал там, наверху, мне больше не казалось чем-то таким уж необыкновенным, чтобы я не смог сказать, что я был — в буквальном смысле слова — околдован.

Сделать шаг — для меня теперь не просто сделать шаг, но почувствовать, куда я несу голову. Это понятно? Члены мои повиновались, один за другим, и перемещались вперед, один за другим; и еще надо было удерживать себя в вертикальном положении, над землей. Ибо в голове шторм, она уже не контролирует свои вихри и круговороты, голова ощущает все эти вихри и круговороты земли там, внизу, они сводят ее с ума и мешают ей держаться прямо.

Двадцать восемь дней этого тяжелейшего воздействия я был просто грудой плохо собранных органов, которым я, как мне казалось, помогаю, словно посреди бескрайних льдов, на грани распада.

Итак, воздействие все-таки было, и такое чудовищное, что для того, чтобы пройти от дома индейца к дереву, стоящему в нескольких шагах, мне понадобилось не просто мужество, мне пришлось призвать на помощь все резервы воли действительно отчаявшегося человека. Стоило ли забираться так далеко, чтобы на пороге долгожданной встречи и этой местности, где я надеялся получить столько откровений, ощутить себя таким потерянным, брошенным, развенчанным? Знал ли я когда-нибудь радость, есть ли на свете другие ощущения, кроме тоски или беспощадной безнадежности; бывал ли я когда-нибудь в другом состоянии, кроме этого состояния ползущей боли, преследующей меня каждую ночь? Есть ли хоть что-то для меня, не стоящее на пороге гибели, и можно ли отыскать хоть одно тело, единственное человеческое тело, что избегло бы этого беспрерывного распятия?

Конечно, мне необходима воля, чтобы, поверить: нечто произойдет. А зачем все это? Ради танца, ради ритуала затерянного племени индейцев, которые уже сами не знают, кто они, откуда они пришли, и когда их спрашивают, отвечают сказками, связь с которыми и тайну которых они потеряли.

Повторяю, после таких жестоких тягот уже невозможно думать, что я не был действительно околдован, что эти барьеры распада и катаклизмов, подъем которых я чувствовал в себе, не были результатом умной и согласованной преднамеренности; я добрался до одной из последних точек мира, где еще существует танец, исцеляющий с помощью Пейотля — во всяком случае, в ту точку мира, где этот танец был рожден. И что же, какое ложное предчувствие, какая иллюзорная и обманчивая интуиция позволяли мне дожидаться тут какого-то освобождения моего тела и, что важнее, ка-кой-то силы, какого-то озарения во всю ширь моего внутреннего ландшафта, который я ощущал в эту минуту вне каких бы то ни было пределов измерения? Эта необъяснимая мука началась двадцать восемь дней назад. И двенадцать дней я находился в этом укромном уголке земли, под прикрытием огромной горы, в ожидании доброй воли моих колдунов.

Почему всякий раз, вот как теперь, когда я прикасаюсь к важнейшему периоду своего существования, я оказываюсь там не всем своим существом? Откуда это ужасное ощущение потери, упущенного выигрыша, несостоявшегося события? Конечно, я увижу, как колдуны будут исполнять свой танец; но какую пользу получу я от этого ритуала? Я их увижу. Мне воздастся за мое долготерпение, которого до сих пор ничто не смогло поколебать. Ничто: ни ужасная дорога, ни путешествие по ней этого тела — разумного, но напрочь рассогласованного, которое надо тащить волоком, чуть ли не убить, чтобы не дать ему взбунтоваться; ни природа с ее внезапными бурями, опутывающая нас сетью гроз; ни эта долгая ночь, пронизанная судорогами, когда я увидел, что молодой индеец во сне с каким-то враждебным исступлением чешет себе как раз те места, которые у меня стиснуты спазмами, и он, человек, познакомившийся со мной только лишь накануне, сказал: «Ах, пусть придет к нему все зло, которое только сможет прийти».

Я знал, что Пейотль создан не для белых. Нужно было любой ценой помешать мне излечиться с помощью этого ритуала, предназначенного для воздействия на саму природу духов. А белый для этих краснокожих людей — это как раз тот, кого духи покинули. И если я получу пользу от этого ритуала, столько же потеряют они, в меру их понимания существа духа.

Столько же потеряют и духи. Стольких духов уже нельзя будет использовать.

И потом, существует еще проблема Тестино, алкогольного напитка, который должен восемь дней бродить в кувшинах — а кувшинов не хватает, да и недостаточно людей, готовых толочь маис.

После того как алкогольный напиток выпит, колдуны Пейотля теряют силу, и нужно начинать всю подготовку сначала. Между тем, когда я приехал в деревню, один человек из этого племени умер, и было важно, чтобы ритуал, жрецы, алкоголь, кресты, зеркала, рапы, глиняные кувшины и прочее диковинное снаряжение для танца Пейотля было обращено в его пользу, в пользу того, кто умер. Ибо после его смерти его двойник не мог ждать, пока будут рассеяны эти злые духи.

И после двадцати восьми дней ожидания мне надо было еще вынести невероятную комедию, продолжавшуюся целую неделю. Прямо в горах состоялась нелепая замена доверенных лиц, которых предполагалось отправить к колдунам. Но когда доверенные лица ушли, неожиданно объявились сами колдуны, удивляясь, что ничего не приготовлено. И я понял, что меня обманули.

Они отвели меня к жрецам, которые излечивают сном и которые говорят после того, как увидят сон. «Жрецы Сигури, то есть танца Пейотля, нехорошие, — сказали мне. — От них не будет толку. Возьмите этих». И они подтолкнули ко мне стариков, которые вдруг согнулись пополам, заставив странным образом бренчать амулеты, спрятанные под одеждами. Я понял, что имею дело с фокусниками, а не с колдунами. Впрочем, я узнал, что эти фальшивые жрецы были близкими друзьями смерти.

В один прекрасный день это бурление успокоилось без криков, без споров, без новых обещаний с моей стороны. Как если бы все это было составной частью ритуала и игра продлилась достаточно.

Конечно, я забрался в горы к индейцам тараумара не в поисках изящных сувениров.

Мне казалось, что я уже достаточно настрадался, чтобы мне воздали хоть малой толикой реальности.

Однако когда день стал клониться к вечеру, перед моими глазами возникло некое видение.

Передо мной было Рождество Иеронима Босха, правильно расположенное и ориентированное, со старым навесом перед хлевом из расшатанных досок, с пламенем Ребенка-Царя, горевшим слева, между животными, с фермами тут и там, пастухами; на первом плане были другие животные, которые блеяли; а справа — танцоры-короли. Короли с зеркальными коронами на головах и пурпурными прямоугольными мантиями на плечах — по правую руку от меня на картине, как Волхвы Иеронима Босха. И вдруг, когда я оглянулся, до последней минуты сомневаясь, что я наконец увижу, как придут мои колдуны, я заметил, что они спускаются с гор, опираясь на длинные посохи, в сопровождении жен — с большими корзинами; помощники несли кресты пучками, как метелки или ветки деревьев, а зеркала сверкали, точно просветы неба между всем этим снаряжением — крестами, пиками, лопатами и стволами деревьев без ветвей. Все сгибались под тяжестью этого необычного снаряжения, и жены колдунов, как и их мужья, опирались на длинные посохи, которые были на голову выше их самих.

Костры поднимались к небу со всех сторон. А внизу уже начались танцы; и перед этой красотой, наконец-то осуществленной, этой красотой сияющего воображения, подобной голосам в освещенном подземелье, я почувствовал, что мои усилия не напрасны.

Наверху, на склонах огромной горы, которые ступенями спускались к деревне, был вычерчен круг. Женщины, стоявшие на коленях перед своими каменными чашами, растирали Пейотль грубо, но тщательно. Помощники принялись утаптывать круг. Они его утаптывали добросовестно и во всех направлениях; затем разожгли в середине круга костер — его раздул ветер, спустившийся вихрем с вершины.

Днем были убиты два козленка. И теперь, на одном из стволов с ветками, обрубленными так, что получился крест, я увидел легкие и сердца животных, раскачивающиеся под порывами ночного ветра.

Другой ствол, также с обрубленными ветками, стоял рядом с первым, и огонь, зажженный в середине круга, то и дело покрывал его бесчисленными отблесками — что-то вроде пожара, на который смотришь сквозь несколько толстых стекол. Я приблизился, чтобы определить природу этого очага, и заметил невероятное сплетение колокольчиков, часть из которых была сделана из серебра, а часть — из рога. Они были привязаны кожаными ремнями и тоже ждали своего момента, чтобы принять участие в ритуале.

С той стороны, откуда встает солнце, индейцы воткнули в землю десять крестов различной величины, но расставили их симметрично; к каждому кресту они прикрепили зеркало.

Двадцать восемь дней кошмарного ожидания после опаснейшего отказа от наркотиков, наконец-то завершились в этом круге, населенном Сущностями, представленными здесь десятью крестами.

Десять, Числом десять, как Невидимые Хозяева Пейотля в Сьерре.

И среди этих десяти: Мужское Начало Природы, которое индейцы называют Святой Игнатий, и его женская половина — Святой Николай!

Этот круг будто обведен запретной зоной: туда не отважится войти ни один индеец.

Рассказывают, что птицы, случайно залетевшие в этот круг, падают, а беременные женщины чувствуют, как разлагается в них плод.

История мира присутствует в круге этого танца, ограниченного двумя солнцами: тем, которое опускается, и тем, которое встает. И только когда солнце опускается, в круг входят колдуны, и танцор с шестьюстами колокольчиками (тремястами роговыми и тремястами серебряными) испускает крик лесного койота.

Танцор входит и выходит, однако не покидает круг. Он непринужденно движется внутри боли. Он погружается в нее с какой-то устрашающей отвагой, в ритме, который, поверх танца, словно рисует Болезнь. И кажется, будто он то показывается на поверхности, то исчезает в движении, которое заклинает неизвестно какие темные силы. Он входит и выходит: «выходит из дня, в первой главе», как сказано о Двойнике Человека в «Египетской Книге Мертвых». Поскольку это движение вперед по болезни — путешествие, спуск, чтобы СНОВА ВЫЙТИ В ДЕНЬ. Он кружится на месте в направлении лучей Свастики, всегда справа налево, сверху вниз.

Он подпрыгивает со всем своим грузом колокольчиков, словно с роем обезумевших пчел, склеенных друг с другом вперемешку, в потрескивающем и бурном беспорядке.

Десять крестов в круге и десять зеркал. Одно бревно, на котором — три колдуна. Четыре помощника ( двое Мужчин и две Женщины). Танцор-эпилептик и я сам, для которого проходит этот ритуал.

У ног каждого колдуна одна ямка, в глубине которой Мужское и Женское Природы, представленные гермафродитными корневищами Пейотля (известно, что они походят на очертания и мужских, и женских гениталий), спят в Материи, то есть в Конкретном.

И эта ямка, с деревянным или глиняным тазом, опрокинутым над ней сверху, вполне убедительно изображает Мировую Сферу. На верхней части этого опрокинутого таза колдуны растирают смесь или расчленяют два принципа, две основы, и они растирают их в Абстрактном, то есть в Основе. В то время как внизу — оба эти принципа, уже воплощенные, отдыхают в Материи, т. е. в Конкретном.

И в течение всей ночи колдуны восстанавливают утраченные связи, жестами выписывая треугольники, которые странным образом обрезают воздушные перспективы.

Между двумя солнцами двенадцать времен и двенадцать периодов. И движение вокруг всего, что копошится около костра, в священных пределах круга: танцор, рапы, колдуны.

После каждой фазы танца колдуны проводят испытания физического воздействия ритуала, эффективность своих манипуляций. Торжественные, церемонные, в жреческих облачениях, они сидят в ряд на своем бревне, покачивая рапы, словно младенцев. Из какой идеи какого забытого церемониала пришло к ним значение этих легких покачиваний, этих низких поклонов, этого движения по кругу, когда они считают шаги, крестятся перед огнем, приветствуют друг друга и выходят?

Итак, они поднимаются, совершают поклоны, о которых я говорил, одни — как инвалиды на костылях, другие — как сломанные автоматы. Они перешагивают границу круга. Но вот, выйдя из круга, буквально в метре от него, эти жрецы, ходившие между двумя солнцами, вдруг снова становятся людьми, т. е. низменными организмами, которым надо очиститься, ритуал подводит их к этому. Они, эти жрецы, ведут себя как землекопы, как чернорабочие, созданные для того, чтобы мочиться и опорожняться так, словно вынули затычку из бочки. Они мочатся, пускают газы и испражняются с ужасным грохотом; слыша это, можно подумать, что они бросают вызов настоящему грому, хотят унизить его, сравнив со своей низкой потребностью.

Из трех колдунов, которые были тут, двое, поменьше ростом и комплекцией, получили право держать в руках рапу только три года назад (ибо право пользоваться рапой надо заслужить: на этом-то праве и зиждется весь аристократизм касты колдунов Пейотля у индейцев племени тараумара); третий колдун пользуется этим правом уже десять лет. Он был старшим в ритуале и, должен сказать, он лучше всех писал, да и пукал гораздо энергичнее и громче всех.

И он же, преисполненный гордости за этот способ грубого очищения желудка, несколькими минутами позже начал плевать. Он стал плевать после того, как вместе со всеми нами выпил Пейотль. Поскольку двенадцать фаз танца были закончены и вот-вот должна была заняться заря, нам передали растертый Пейотль. похожий на густую похлебку; перед каждым из нас была выкопана новая ямка, чтобы собирать наши плевки, которые после принятия Пейотля становились священными.

«Плюй, — сказал мне танцор, — но постарайся попасть на самое дно ямки, если получится, потому что ни одна частица Сигури не должна больше появиться на поверхности».

Старший колдун во всем своем снаряжении выдал самый обильный плевок с огромным сгустком соплей. И все другие колдуны и танцор, собравшись в кругу, выразили ему свое восхищение.

Отплевавшись, я провалился в сон. Танцор не переставая ходил передо мной туда и обратно, кружась и выкрикивая «Великолепно!», потому что он понял, что этот крик мне нравится.

«Поднимайся, человек, поднимайся», — вопил он при каждом повороте, все более и более бесполезном.

Меня разбудили и, шатающегося, для окончательного выздоровления подвели к кресту, где колдуны заставляли рапу вибрировать прямо на голове пациента.

Затем я принял участие в ритуале воды, ударах по черепу — взаимное излечение такого рода практикуется здесь — и в преобильных омовениях.

Они произносили надо мной странные слова, обрызгивая меня водой, потом стали нервно обрызгивать друг друга, т. к. смесь маисовой водки и Пейотля начала действовать.

И этими последними жестами танец Пейотля закончился.

Суть танца Пейотля заключается в рапе — деревяшке, вымоченной нужное время и впитавшей тайные соли земли. Именно в этой длинной и изогнутой палочке содержится целительное действие ритуала, такое сложное, такое недоступное, что его надо преследовать, словно дичь в лесу.

В возвышенной части мексиканской Сьерры, говорят, есть уголок, где эти рапы водятся в изобилии. Они дремлют, поджидая, когда их обнаружит Предопределенный Человек и заставит их выйти в день.

Когда колдун тараумара умирает, ему гораздо труднее расстаться со своей рапой, чем со своим телом; а его потомки и все его близкие уносят рапу и хоронят ее в священном уголке леса.

Индеец тараумара, ощутивший в себе призвание к тому, чтобы научиться обращаться с рапой и исцелять, в течение трех лет на время Пасхи уходит в лес и проводит там одну неделю.

Говорят, что именно там Невидимый Хозяин Пейотля беседует с ним вместе со своими девятью помощниками, и что он передает ему секрет. И индеец выходит оттуда с рапой, уже надлежащим образом вымоченной.

Срезанная в лесу на теплых землях, серая, как железная руда, она по всей длине покрыта зарубками, а на обоих ее концах нанесены знаки — четыре треугольника с одной точкой для Мужского Начала и с двумя точками — для Женского Начала обожествленной Природы.

На рапе столько зарубок, сколько лет было колдуну, когда он получил право манипулировать ею и стал мастером, который может применять против злых духов заклинания, разделяющие Элементы на четыре части.

Но именно в эту область таинственной традиции мне и не удалось проникнуть. Похоже, колдуны Пейотля и впрямь чем-то овладевают за те три года, что они ходят в лес.

Тут есть тайна, которую колдуны тараумара ревниво хранят до сих пор. О том, что они еще приобрели, что они, можно сказать, открыли для себя, ни один индеец тараумара, не входящий в аристократию племени, похоже, не имеет ни малейшего понятия. А что касается самих колдунов, то они в этом отношении абсолютно немы.

Что же это за особое слово, забытый пароль, передает им Хозяин Пейотля? И почему им необходимо три года, чтобы достичь умения обращаться с рапой, и это обращение, следует заметить, забавно напоминает врачебную аускультацию.

Что же все-таки они вытягивают у леса, и что лес так медленно им выдает?

Что, наконец, происходит с ними такого, что не содержится в видимых инструментах ритуала, и что ни буравящие слух крики танцора, ни его танец, неизбывно возвращающийся к началу, словно неуравновешенный маятник, ни круг, ни костер внутри круга, ни кресты с зеркалами, в которых порой отражаются искаженные головы колдунов, чтобы тут же исчезнуть в пламени костра, ни говор ночного ветра, который дует на зеркала, ни песня колдунов, укачивающих свои рапы, эта удивительно нежная и беззащитная песня, — не способны объяснить?

Они уложили меня прямо на землю, у комля огромного ствола, на котором восседали все три колдуна в промежутках между танцами.

Я был уложен внизу, так, чтобы на меня падал ритуал и чтобы огонь, песни, крики, танец и сама ночь, как оживший, очеловеченный свод, кружились надо мной. Итак, был этот грохочущий свод, эта материальная составляющая, крики, различные звуки, интонации, шаги, песни. Но надо всем этим, поверх всего этого — такое впечатление постоянно возникало — что за всем этим, и вдобавок ко всему этому, и поверх всего этого скрывалось еще кое-что: Сущность.

Я не стал отказываться сразу от всех этих опасных разъединений, которые, кажется, вызывает Пейотль, и которых я двадцать лет добивался другими способами; это не я взгромоздил на лошадь свое выпотрошенное тело, и канитель, которой я доверился, лишила меня с тех пор моих основных рефлексов; не я был тем каменным человеком, которому потребовались два помощника, чтобы посадить его верхом: и его сажали на лошадь и снимали с нее, словно испорченный автомат, — и когда я сидел на лошади, мне вкладывали в руки поводья, а потом зажимали вокруг них мои пальцы, потому что, оставшись один, я, очевидно, утратил бы свободу; я не смог победить силой духа эту непобедимую органическую вражду, где именно я сам не хотел больше идти, чтобы привезти обратно устаревшую коллекцию картинок, из которых Эпоха, верная системе, извлекла бы, самое большее, идеи для афиш и модели для портных. Отныне нужно, чтобы нечто спрятанное за этим тягостным раздроблением, уравнивающим рассвет и ночь, было извлечено наружу, чтобы оно служило, и чтобы служило именно моим распятием.

Я знаю, что к этому была непоправимо привязана моя физическая судьба. Я был готов ко всем ожогам, я ждал первых плодов огня в преддверии разрушительного пожара, который вскоре охватит всё.

Письмо, адресованное Анри Паризо [17]

Родез , 7 сентября 1945 г.

Дорогой Анри Паризо!

Не менее трех недель назад я написал вам два письма, чтобы вы опубликовали «Путешествие в страну Тараумара», присоединив к нему письмо, которым следует заменить приложение к путешествию, где я имел глупость заявить, что обратился к Иисусу Христу, в то время как Христос — это то, к чему я всегда питал отвращение, и мое обращение было всего-навсего результатом страшного затмения, которое вынудило меня забыть собственную природу и заставило меня здесь, в Родезе, во имя причастия глотать ужасное количество облаток, предназначенных, чтобы удерживать меня как можно дольше, а, если удастся, то и бесконечно, в состоянии, которое мне чуждо. Его суть состоит в том, чтобы подняться на небо в образе духа, вместо того, чтобы спускаться все глубже и глубже в преисподнюю тела, то есть в сексуальность, являющуюся душой жизни. В то время как Христос уносит бытие в эмпирей облаков и газов, где он расточается вот уже целую вечность. Вознесение так называемого иисуса-христа 2000 лет назад было лишь подъемом по нескончаемой вертикали, где однажды он перестал существовать и где все, что было им, снова упало в половые органы людей, как основа всякого либидо. Подобно Иисусу-христу есть еще некто, который никогда не спускался на землю, поскольку человек слишком мелок для него, а оставался в безднах бесконечности, сродни так называемой божественной имманентности, и который безустанно, точно Будда, погруженный в созерцание, ждал, пока СУЩЕСТВО станет достаточно совершенным, чтобы спуститься и обосноваться в его теле, что по сути — низкий расчет труса и лентяя, который не захотел быть страдающим существом, любым существом, но заставил его страдать через другого, чтобы затем изгнать этого другого, этого страдальца, и отправить его в ад, когда этот одержимый страданием превратит сущность своего страдания в рай, подготовленный для смеси лени и мерзости, именуемой богом и Иисусом-христом. Я — один из этих страдальцев, я — тот главный страдалец, к которому бог, как он заявляет, спустится, когда я умру, но у меня три дочери, которые тоже страдают, и я надеюсь, что вы тоже страдалец в душе, мсье Анри Паризо, так как рядом с богом и Христом есть еще и ангелы, которые, как и он, претендуют на сознание каждого рожденного существа, в то время как сами считают себя нерожденными. Должен вам сказать, что я отправился к индейцам тараумара искать не Иисуса-христа, а себя самого, господина Антонена Арто, родившегося 4 сентября 1896 года в Марселе, в доме номер 4 по улице Жарден-де-Плант, из матки, с которой я не имел ничего общего уже тогда, да и до моего рождения, потому что это не так рождаются — когда 9 месяцев в узилище с тобой совокупляется и мастурбирует тебя мембрана, сияющая мембрана, которая пожирает без зубов, как говорится в УПАНИШАДАХ, и я знаю, что был рожден иначе, своими произведениями, а не матерью, но МАТЬ захотела меня забрать, и вы видите, к чему это привело в моей жизни. Я рожден только своим страданием, и вы смогли бы сделать то же самое, господин Анри Паризо. И надо полагать, что матка считает это страдание благом, уже 49 лет прошло с тех пор, как матка захотела вобрать в себя страдание ради себя самой и насладиться им, не прикрываясь материнством. И Иисус-христос рожден одной из матерей, которая тоже хотела принять меня за него, причем задолго до начала времен и сотворения мира, и я отправился в горы Мексики только для того, чтобы избавиться от Иисуса-христа, как я рассчитываю отправиться однажды в Тибет, чтобы полностью освободить себя от бога-отца и его святого духа. Вы поедете со мной? Опубликуйте это письмо вместо дополнения, а дополнение, пожалуйста, мне верните.

С любовью — Антонен Арто.