Современная вест-индская новелла

Артур У. С.

Лемминг Д.

Уилкем Д.

Алексис Ж. С.

Депестр Р.

Даторн О. Р.

Миттельхольцер Э.

Оугл К.

Бош Х.

Джеймс Д.

Кальехас Б.

де Каскорро Р. Г.

Леанте С.

Лопес М. К.

Сирулес Э.

Сумбадо Э.

Чинеа У.

Маруг Т.

Зобель Ж.

Гонсалес Х. Л.

Маркес Р.

Хелман А.

Грей С.

Джеймс С. Л. Р.

Карр Э.

Найпол В. С.

Селвон С.

Сили К.

Уильямс Д.

Фортунэ Б. Р.

Энтони М.

Ааронс Р. И. С.

Блэк К. В.

Гендрикс А. Л.

Моррис М.

Моррисон Х. П.

Мейз Р.

Оулгиви У. Д.

Паттерсон О.

Рид В.

Роувер Э.

Хирн Д.

Холл С.

Ж. Зобель (Мартиника)

 

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ МОЕЙ БАБУШКИ

Перевод с французского Ю. Стефанова

Если день обходился без напастей и злоключений, то и вечер приближался с приветливой улыбкой.

Как только вдалеке на широкой дороге, что утром уводила батраков к плантациям сахарного тростника, а вечером вела обратно, показывалась моя бабушка, я бросался ей навстречу. Летел, как птица, скакал, как осленок, захлебываясь радостным криком и увлекая за собой ораву сверстников, которым, как и мне, не терпелось встретить своих родных.

Бабушка Тин знала, что, если я выбегаю ее встречать, значит, пока ее не было дома, я вел себя хорошо. Тогда она вынимала из-за пазухи и протягивала мне какое-нибудь лакомство, оставшееся от ее обеда: гуайяву, манго, хризобалан, клубень ямса, завернутый в зеленый лист, а то и самое редкостное из всех угощений — ломоть хлеба. Бабушка Тин всегда приносила мне что-нибудь пожевать. Ее часто корили за это, но бабушка говорила, что кусок не идет ей в горло, если она не уделит хоть крошку для меня.

Вот вдали появлялись новые группы батраков, и мои товарищи, узнавая среди них своих близких, неслись им навстречу, крича во все горло.

Не переставая уплетать гостинцы, я слушал, как бабушка говорила сама себе:

— Слава тебе, господи, вот я и вернулась, — и облегченно вздыхала, ставя к стене мотыгу.

Потом она снимала с головы круглую корзинку, сплетенную из бамбуковых волокон, усаживалась на каменный выступ возле хижины, служивший ей скамейкой, и, отыскав за пазухой жестяную табакерку и коробку спичек, принималась молча, неторопливо курить.

Мой день тоже подошел к концу. Все папы и мамы вернулись домой, приятели разбежались по своим лачугам, играть больше не с кем.

Удобно устроившись на широком камне, бабушка Тин продолжала курить, вытянув и скрестив натруженные ноги и устремив взгляд туда, где небо светилось волшебными красками заката. Она с наслаждением потягивала свою трубку и, казалось, забыла обо всем на свете.

Я усаживался подле нее на корточки и тоже смотрел на закат. Небо за холмами, по ту сторону плантации, было похоже на цветущее дерево — ярко-желтую макату или багряную сангвинарию. Отблески заката ложились у наших ног. Изредка я поглядывал и на бабушку, но делал это украдкой: она не уставала повторять мне, что детям негоже пялить глаза на взрослых.

С подлинным восхищением рассматривал я ее бесформенную и выцветшую соломенную шляпу с истерзанными непогодой, обвисшими полями, старую шляпу, сплющенную под тяжестью корзинки и наполовину закрывавшую лицо, почти такое же черное, как земля плантации.

Но больше всего меня занимало бабушкино платье. Оно потемнело от времени и стало просто грязным балахоном, покрытым пестрыми, налезающими одна на другую заплатами. Когда-то, насколько мне помнится, это было платье как платье из простенького кретона с цветочками, и сначала бабушка облачалась в него раз в месяц, когда ходила причащаться, потом стала надевать раз в неделю, отправляясь на воскресное богослужение, теперь же оно превратилось в засаленную, заскорузлую тряпку, похожую на нечесаное овечье руно, и, несмотря на все это, как нельзя лучше шло не только самой бабушке, с ее узловатыми руками, с ногами в мозолях и вздутыми венами, но удивительно соответствовало и лачуге, в которой мы ютились, и деревушке, где я родился и безвыездно провел первые пять лет своей жизни.

Время от времени мимо проходил кто-нибудь из соседей.

— Хорош у тебя табачок, тетушка Амантина, — бросал он обычно вместо приветствия.

Не повернув головы и даже не удостоив собеседника взглядом, бабушка отзывалась благодушным ворчанием и, с наслаждением затягиваясь, снова погружалась в свои сны наяву.

Впрочем, откуда мне знать, в самом ли деле она грезила, забыв обо всем на свете, в самом ли деле струйки табачного дыма, застлав лежащие перед ее взором поля сахарного тростника, уносили ее в неведомую даль…

Накурившись, бабушка говорила:

— Ну ладно, пора!

Потом убирала в жестянку с табаком трубку и спички, поднималась и, прихватив свою корзинку, входила в хижину.

Там было уже темно. Однако бабушка успевала окинуть все быстрым взглядом, убедиться, все ли в порядке, не натворил ли я чего-нибудь за время ее отсутствия.

В такие вечера, как этот, мне нечего было бояться. На обед я взял только то, что она мне оставила: болтушку из маниоки и кусочек соленой трески. Не особенно налегал на масло, не пытался отыскать пачку сахара, которую она запрятала так далеко, что и сам черт не нашел бы ее. Не разбил ни единой тарелки и даже подмел после обеда земляной пол, чтобы не оставалось крошек.

Одним словом, пока бабушки Тин не было дома, мной руководили рассудительность и благоразумие.

Довольная тем, что все оказалось в порядке, бабушка спрашивала себя (она любила рассуждать вслух):

— За что бы это мне приняться сегодня вечером?

И, лениво позевывая, застывала в раздумье посреди погруженной в полутьму хижины.

— Будь я одна, — продолжала она ворчливо, — я бы не стала разводить огонь. Положила бы щепотку соли под язык, чтобы не кололо сердце, да и завалилась бы спать. Ведь я так устала, мочи нет.

И тут же, переборов сонливость, принималась за дела. Доставала из своей корзинки плод хлебного дерева, разрезала его на четыре части, очищала от кожуры, а потом делила на осьмушки.

Я глядел во все глаза, как, взяв горшок, она устилает его дно слоем кожуры, кладет на него посыпанные солью ломтики плода, добавляет кусок трески и заливает все это водой.

Нередко ей удавалось прихватить с поля, на котором она работала, пучок шпината; тогда она укладывала его на самый верх и прикрывала горшок остатками кожуры.

Во дворе, между трех закопченных кирпичей, уже мечется огонь, вызывая довольное урчание в брюхе горшка и разбрасывая во все стороны шальные и трепетные отблески. Они освещают бабушку и меня: она сидит на своем камне, я примостился поближе к костру и дразню пламя веточкой. Оно ворчит и бросается на меня.

— Не балуйся с огнем! — кричит бабушка Тин.

Вокруг нас, в ночи, спустившейся над плантацией, горят такие же костры — всюду варится пища. Они озаряют стены хижин и лица ребятишек, завороженных волшебными отсветами огня, разгоняющего ночной мрак.

Бабушка Тин вполголоса напевает песенку, похожую на журчание бегущего неподалеку ручейка. Когда никого из старших нет дома, я тоже распеваю эту песню вместе со своими товарищами.

Я думаю о том, что нет ничего лучше солнца: оно уводит взрослых на работу и тогда мы можем вдоволь набегаться и наиграться. Впрочем, ночь — это тоже хорошо: ночью зажигают костры и поют песни.

И все же иной раз надоедает ждать, когда будет готов ужин. Я хочу есть, мне кажется, что бабушка могла бы поменьше петь и почаще заглядывать в горшок с варевом.

В такие вечера меня больше всего выводит из себя неторопливость, с которой бабушка Тин готовит соус. Вот она не спеша берет глиняную сковородку и начинает ее чистить (ох уж эта бабушка: как она любит все мыть и чистить!), потом крошит лук, трет на терке чеснок, отправляется на огород за тмином, потом принимается копаться в углу, отыскивая в груде коробок перец и другие приправы… Как медленно тянется время, пока все это подрумянивается, пока бабушка выливает на сковородку соус и выкладывает овощи и рыбу! Нет, ужин в одну минуту не приготовишь! В последний момент оказывается, что нужно добавить еще чуточку гвоздики и еще немножко подержать сковородку на медленном огне…

Наконец бабушка зажигает висящую над столом керосиновую лампу. По дощатым стенам нашей лачуги разбегаются гигантские тени.

Бабушка сидит у стола на шатком стуле и, держа на коленях большую фаянсовую миску с голубыми и желтыми разводами, ест из нее руками. А от меня требует, чтобы я водрузил свою алюминиевую тарелку на стол и пользовался вилкой, «как положено благовоспитанному ребенку».

— Ну как, набил живот? — спрашивает она, когда я кончаю есть.

Мой живот и впрямь набит до отказа ломтями хлебного плода; у меня едва хватает духу ответить ей более или менее внятно:

— Да, бабушка…

Тогда она подает мне глиняную плошку с водой, я иду к двери, чтобы, почистив зубы и как следует прополоскав рот, сплюнуть через порог.