Великий треугольник

Артурович Левшин Владимир

Борисовна Александрова Эмилия

Путешествуя по разным странам и эпохам, герои книги «Искатели необычайных автографов» — филолог Фило и математик Мате — попадают во Францию XVII века, где знакомятся с отдельными эпизодами жизни и творчества великих французов Паскаля, Мольера, Ферма, а заодно постигают основы важной отрасли математики — теории вероятностей.

 

Предисловие

Филоматики… Что это такое? Спросите об этом двух закадычных приятелей, Фило и Мате, и вы узнаете, что так они называют людей широких интересов и разносторонних талантов, которые нередко с одинаковым блеском проявляют себя и в науке и в искусстве.

Именно в поисках таких интересных, разносторонних личностей друзья время от времени отрываются от своих привычных занятий, покидают шумную нынешнюю, наводненную автомобилями и новостройками Москву и отправляются в далекие фантастические путешествия по разным странам и эпохам.

Вы уж, наверное, догадались, что Фило и Мате — имена условные. Так величают друг друга Филарет Филаретович Филаретов и Матвей Матвеевич Матвеев — люди, на первый взгляд, для дружбы мало подходящие: очень уж разные у них вкусы и склонности! Один не признаёт ничего, кроме искусства и литературы, другой — целиком поглощен математикой. Если что их роднит, так только общее увлечение — оба собирают автографы великих людей.

Впрочем, со времени первой их встречи, которая произошла на страницах книги «Искатели необычайных автографов», многое переменилось. Совместные путешествия (сначала на Восток, к средневековому поэту и ученому Омару Хайяму, затем — в Европу, к итальянскому математику XIII века Фибоначчи), а главное, долгие путевые беседы помогли нашим коллекционерам преодолеть свою односторонность. Они поняли, что искусство и наука не такие уж противоположности, а заодно убедились на собственном опыте, как это здорово — дружить с человеком, который знает то, чего не знаешь ты сам.

На сей раз любознательность и коллекционерский азарт привели Фило и Мате во Францию XVII века. О новых их приключениях и размышлениях рассказывает книга, которая лежит перед вами.

Авторы

 

В заброшенной мансарде

Тысяча шестьсот шестьдесят… Впрочем, к чему излишняя точность в повествовании столь фантастическом, как наше? Начнем лучше так: вторая половина семнадцатого столетия. Теплый весенний день близок к концу. Заходящее солнце освещает островерхие кровли Парижа, заставляя еще жарче пламенеть и без того яркую их черепицу.

Солнце делает свое дело. Не ведая сословных различий и предрассудков, щедро заливает оно золотом и гордые фасады дворцов, и скромные жилища горожан. Лучи его с тем же ласковым равнодушием заглядывают и в зеркальные стекла богатых особняков, и в убогие оконца мансард, где вечно ютятся бедные парижские цветочницы и голодные поэты…

Последуем за солнцем и тоже заглянем в одну из таких пыльных чердачных каморок со скошенным, затянутым паутиной потолком. Заглянем — и удивимся: каким ветром занесло сюда двух этих светских щеголей? Что им тут надо?

Один из них — длинный и тощий — примостился на ручке старого штофного кресла и сидит там, как петух на насесте, поджав ноги в коротких атласных, отороченных кружевами панталонах. Другой — круглый и приземистый, в пышном светлокудром парике и голубом бархатном кафтане — толчется посреди комнаты, что-то напевая и старательно выписывая ногами замысловатые фигуры.

— Послушайте, — говорит первый, насмешливо поблескивая острыми глазками, — долго это будет продолжаться?

— Что именно? — вежливо осведомляется второй, не прерывая своего занятия.

— Можно подумать, вы не понимаете! Я имею в виду то, что выделывают ваши нижние конечности.

— У нас во Франции это называется менуэтом.

Первый отвечает коротким язвительным кивком.

— Благодарю за разъяснение. Не скажете ли заодно, как называется У НАС ВО ФРАНЦИИ та кружевная слюнявка, которую меня заставили прицепить под подбородком?

Второй сердито всплескивает короткими ручками. Он даже покраснел от негодования. Слюнявка?! Фи, фи и в третий раз фи! Пора бы запомнить, что это жабо. И притом прелестное!

— Очень может быть, — соглашается первый, — но при чем тут я?

— То есть как — при чем? — окончательно выходит из себя второй. — Да вы понимаете, где мы находимся? Мы же с вами в Париже времен Людовика XIV! А при дворе Людовика царит невероятная, неслыханная роскошь. Только что заново отделана загородная резиденция короля — Версаль. Надеюсь, вы не собираетесь разгуливать по Версалю в кедах и джинсах?

— Не собираюсь! — решительно подтверждает второй. — Я вообще туда не собираюсь. Клянусь решетом Эратосфена, у меня совсем другие намерения. Хочу познакомиться с одной вычислительной машиной…

Фило — а пора вам узнать, что это именно он, — корчит пренебрежительную гримасу. Вычислительных машин и в двадцатом веке пруд пруди, — стоило тащиться из-за этого в такую даль! Но Мате, оказывается, интересует ПЕРВАЯ счетная машина. Та, что изобрел знаменитый французский ученый Блез Паскаль. Фило недоуменно морщит лоб. Помнится, Паскаль — физик… Но Мате говорит, что одно другому не мешает. Паскаль — и физик, и математик, и изобретатель. В общем, человек редкой, можно даже сказать — устрашающей одаренности.

— Одаренность не может быть устрашающей! — убежденно заявляет Фило.

— Вы полагаете? А вот отец Блеза думал иначе. Способности сына просто пугали его, и он долго не хотел знакомить своего любознательного, но болезненного малыша с точными науками. Запретил ему, например, заниматься геометрией…

Фило завистливо вздыхает. Везет же людям! Но, по словам Мате, маленький Блез ничуть не обрадовался. Когда у него отняли его любимую геометрию, он стал изобретать ее сам. Уходил в свою комнату и углем чертил геометрические фигуры где придется: на полу, на подоконниках, даже на стенах… Конечно, он не знал геометрических терминов. Окружность называл монеткой, а линию — палочкой. Но это не мешало ему открывать для себя заново давно известные теоремы. Страшно подумать, маленький мальчик самостоятельно добрался до тридцать второй теоремы Эвклидаи, конечно, пошел бы дальше! Но тут крамолу его обнаружил отец…

— Можете не продолжать, — перебивает Фило. — Остальное и так ясно! Пораженный родитель прослезился и снял свой запрет. Немудрено: он ведь и сам был недюжинным математиком! Позвольте, что он такое изучал? Кажется, какую-то устрицу… Ах нет, улитку! То есть, конечно, не улитку в прямом смысле слова, а похожую на улитку математическую кривую, которая, в свою очередь, может превращаться в другую кривую, смахивающую на сердце…

Мате хмыкает с досадливым восхищением. Ему бы такую память! Пусть, однако, Фило не думает, что отважный исследователь улитки не знал ничего, кроме математики. Он был настолько разносторонне образован, что с успехом заменил сыну и школу, и университет. В доме у него постоянно собирались талантливые ученые. Здесь они делились своими открытиями, обменивались научными новостями, обсуждали животрепещущие вопросы… Тринадцати лет от роду Блез чувствовал себя в этом кружке как равный, шестнадцати — написал трактат о конических сечениях, который принес ему первую шумную известность, восемнадцати — помогал отцу в его вычислениях…

— Не удивлюсь, если вы скажете, что счетную машину он придумал именно тогда.

Мате слегка ошарашен. Откуда такая догадливость?

— Очень просто, — улыбается Фило. — На месте Паскаля я бы тоже постарался облегчить себе скучную возню с цифрами.

— Вся штука в том, что вы бы старались для себя, а Паскаль трудился для всего человечества, — язвит Мате, всегда готовый поддразнить товарища.

Фило обиженно поджимает губы, из чего, однако, не следует, что он — человек без юмора. Напротив. Он очень любит шутки, но… не тогда, когда они задевают его собственную священную особу.

К счастью, долго сердиться он не умеет, и минуту спустя приятели как ни в чем не бывало беседуют о своих планах. Мате, как вы уже поняли, мечтает о встрече с Паскалем. Что же до Фило, то ему не терпится получить автограф великого Мольера, но вот удастся ли?

— Как вы думаете, Мате, выгорит или не выгорит? — озабоченно спрашивает он. — Будет мне удача?

Тот с сомнением пожимает плечами. Кто знает! Либо будет, либо нет…

— Либо дождик, либо снег, — подхватывает Фило (пословицы и поговорки — его очередное филологическое увлечение).

— Нет, нет, — возражает Мате, — этого я не говорил. Я сказал только «либо будет, либо нет».

Фило снисходительно улыбается. Что в лоб, что по лбу! С точки зрения словесника «либо будет, либо нет» и «либо дождик, либо снег» — две совершенно равнозначные фразы.

— Так то с точки зрения словесника, — едко возражает Мате, — но не с точки зрения теории вероятностей.

Как ни странно, при этих словах на лице у Фило появляется мечтательное, можно даже сказать — умиленное выражение. Они напомнили ему тот счастливый день, когда он впервые встретился с Мате. Ведь знакомство их началось именно с разговора о теории вероятностей. Это было в пустыне, у колодца, и, заговорив, они тотчас заспорили. А теперь вот их и водой не разольешь…

Но Мате не склонен к чувствительным воспоминаниям. Он вынужден заявить, что давний разговор о теории вероятностей не был для Фило достаточно вразумительным. Иначе тот никогда не сказал бы, что «либо будет, либо нет» и «либо дождик, либо снег» — одно и тоже. Что значит «либо будет, либо нет»? Это значит, что мы с вами ожидаем одного какого-либо события, а при этом возможны только два исхода: или, как говорят в Одессе, оно да произойдет, или не произойдет. Зато выражение «либо дождик, либо снег» вовсе не предполагает двух исходов. Ведь здесь речь идет о погоде, а погода бывает разная. Помимо дождя и снега, есть в природе и град. К тому же может не случиться ни того, ни другого, ни третьего, а выдастся четвертое: сухой погожий денек. Следовательно, в этом случае можно уже ожидать не двух, а по крайней мере четырех исходов. Не говоря уж о том, что некоторые перечисленные явления могут происходить и одновременно: скажем, дождь и снег или дождь и град… Конечно, вероятности возможных исходов не одинаковы. Чтобы правильно вычислить каждую, надо учесть множество самых разнообразных обстоятельств. Нередко для этого приходится рыться в специальных статистических справочниках. В случае с погодой, например, необходимо принять во внимание время года, даже месяц, местоположение, среднюю температуру, среднее количество осадков для данного времени и климата и так далее и тому подобное. Но на сей раз для пущей наглядности, так сказать, есть смысл упростить задачу: во-первых, принять все вероятные исходы за равновозможные; во-вторых, отбросить возможность их совмещения. И тогда в случае «либо дождик, либо снег» вероятность каждого исхода равна 1/4, в то время как в случае «либо будет, либо нет» она равна 1/2.

Фило сражен, но признаваться в этом ему ох как не хочется!

— Уж эти мне математики! — добродушно ворчит он. — Всё-то они переводят на числа.

Мате пожимает плечами. Еще Лобачевский сказал, что числами можно выразить решительно всё. Зачем же пренебрегать такой соблазнительной возможностью?

В глазах у Фило вспыхивают озорные огоньки. Ему, видите ли, тоже вздумалось заняться подсчетами. Он хочет узнать, чему равна сумма вероятностей в случаях «либо будет, либо нет» и «либо дождик, либо снег». Итог — самый для него неожиданный: и там и тут ответ — единица.

1/2 + 1/2 = 1; 1/4 + 1/4 + 1/4 + 1/4 = 1

Фило явно сбит с толку. Как же так? Вероятности разные, а сумма одна. Зато Мате — в восторге. Подумать только, его друг-филолог открыл одну из основных теорем теории вероятностей, известную, впрочем, уже в семнадцатом столетии. Для пущей научности остается представить ее в общем виде. Но это уж сущие пустяки. Обозначим вероятность того, что событие произойдет, латинской буквой p, а вероятность того, что оно не произойдет, через q. Тогда p + q = 1.

— Позвольте, позвольте, — вскидывается Фило, — по-моему, тут что-то пропущено. Ведь предполагаемых событий может быть несколько и у каждого своя вероятность: p 1 , р 2 , р 3 и так далее. И значит, в общем виде формула выглядит так:

p 1  + р 2 + р 3 +… + p n + q = 1

— Если я этого не сказал, так единственно для того, чтобы не отбивать хлеб у вас! — отвечает Мате, усердно метя пыльный пол пышнопёрой фетровой шляпой.

Он-то воображает, что делает изысканный придворный поклон, но Фило, глядя на него, с трудом сдерживает смех. Расхохотаться вслух не позволяет ему воспитание, и он поспешно отворачивается к окну. Мате воспринимает это как молчаливое приглашение взглянуть на город, и вот оба они стоят рядом и созерцают Париж.

Конечно, это еще не тот Париж, который они столько раз видели в кино, и не тот, что знаком Фило по «Человеческой комедии» Бальзака. Но уже и не тот, что изобразил Виктор Гюго в «Соборе Парижской богоматери»! Людовик XIV, автор знаменитого изречения «Государство — это я!», неспроста именуется королем-солнцем. Он делает всё, чтобы подчеркнуть величие, блеск и непререкаемость королевской власти. Для его парадных процессий прокладываются стройные магистрали, воздвигаются мосты, фонтаны, триумфальные арки. Лучшие архитекторы строят для него новые дворцы и переделывают старые, а прославленные скульпторы и художники украшают их великолепными статуями и пышной росписью.

Но кварталы бедноты по-прежнему грязны и убоги. Парижская нищета живуча. Ей суждено устоять и под натиском более поздних, более просвещенных столетий, а уж сейчас, в середине семнадцатого, она попросту бьет в глаза.

В общем, как это ни грустно, пока что Париж — пыльный, а по ночам так еще и темный город. В тесных извилистых улочках его притаилась опасность (здесь не в диковинку недобрые встречи!), и без вооруженных слуг с фонарями и факелами люди благоразумные из дому носа не кажут… Да, несладко придется здесь филоматикам. Одна планировка чего стоит! Не город, а муравьиный лабиринт какой-то.

Тут, как говорится, сам черт ногу сломит, а уж неопытные новички и подавно!

Последнее соображение, высказанное Мате, заставляет Фило задуматься. Он рассеянно улыбается, перебирая в уме какие-то забавные воспоминания.

— А знаете, — говорит он наконец, — один такой черт с переломанной ногой очень бы нам сейчас пригодился.

Мате бросает на него быстрый обеспокоенный взгляд: шутит он, что ли? Не хочет же он сказать, что и впрямь водит знакомство с чертями?

— Почему бы и нет? — с достоинством возражает Фило. — Я человек начитанный, а черт в художественной литературе — не такая уж редкость. Полистайте-ка Гёте, Гоголя, Лермонтова… О народных сказках и говорить нечего: там черт — первая фигура!

Мате облегченно вздыхает. Так вот в чем дело! Выходит, речь о черте литературном…

— Ну да, — нетерпеливо подтверждает Фило. — Это же Асмодей!

— Кто-кто?

— Асмодей! Вы что, никогда не читали «Хромого беса» Лесажа? Ай-ай-ай… Прочтите — не пожалеете. Один из лучших французских сатирических романов XVIII века.

— Предположим. А нам-то что?

Фило сокрушенно качает головой. Вот они, плоды литературной неграмотности! Читал бы Мате Лесажа, так наверняка знал бы, что Хромой бес Асмодей — самый удивительный экскурсовод на свете. Он не только прекрасно летает, но еще и поднимает крыши домов, и, стало быть, с ним увидишь то, чего никогда не увидишь без него. В общем, не провожатый — мечта!

— Вот именно мечта, — ядовито подхватывает Мате, — а я человек трезвый, практический. Мечтать о невозможном не в моих правилах.

Но тут он слышит хриплое покашливание и встревоженно оборачивается.

— Что с вами, Фило? Вы не заболели?

— Я?! — удивляется тот. — С чего вы взяли?

— Не прикидывайтесь, пожалуйста! У вас кашель.

— У меня? Ничуть не бывало.

— Вот как! Стало быть, это кашляли не вы. Кто же, в таком случае, кашлял? Может быть, я?

— Ясное дело, вы. А то кто же?

— Да вы что! — свирепеет Мате. — Я еще, слава аллаху, в своем уме. Мне лучше знать, кашлял я или не кашлял!

— Мне тоже, — стремительно отзывается Фило.

Тут они поворачиваются лицом к лицу и несколько секунд испепеляют друг друга раскаленными взглядами. Первым нарушает молчание Мате.

— Поговорим трезво, — произносит он, с трудом сдерживая раздражение. — И я и вы — оба мы утверждаем, что слышали кашель. Так ведь?

— Так.

— Очень хорошо. Отсюда ясно, что нам это не померещилось. А теперь пораскиньте мозгами. Мы здесь вдвоем. Следовательно, согласно теории вероятностей, кашлять мог только один из нас. И так как это ни в коем случае не я, значит, это были вы. Правильно я говорю?

— Как раз наоборот! Так как это ни в коем случае не я, значит, это были вы…

— Успокоитесь, мсье, — произносит чей-то приятный, хоть и слегка простуженный тенор, — это был я.

Филоматики испуганно оборачиваются и… Но о дальнейшем поведает следующая глава, которая называется

 

Бесподобная встреча

Итак, филоматики оборачиваются и ахают! Перед ними стоит блистательный молодой шевалье в костюме, отливающем всеми оттенками серого цвета — от светло-жемчужного до темно-грозового. За плечами у пего клубится бархатный пепельный плащ с алым шелковым подбоем. Иссиня-черные волосы прямыми атласными прядями ниспадают на дымное кружево воротника. Темные глаза на матовом узком лице так и сверкают. Над свежими алыми губами иронически топорщатся тонкие усики. В одной руке он держит шляпу, на которой пышно пенятся перья цвета огня и пепла. Другая рука опирается на щегольскую, увенчанную серо-алыми лентами трость.

— Милль пардон, мсье. Тысяча извинений! — говорит он, учтиво изогнувшись. — Я чуть было не стал невольной причиной вашей ссоры. Надеюсь, вы на меня не сердитесь? Поверьте, я не хотел…

— Кто вы такой? — резко перебивает Мате.

В ответ раздается что-то вроде кудахтанья (ко-ко-ко!): незнакомец смеется, обнажив два ряда безупречных, хоть и чуточку хищных зубов.

— Вы меня не узнаёте, мсье? Бес Асмодей к вашим услугам!

— Не может быть! — в один голос вскрикивают филоматики.

— Конечно, не может быть, мсье, и все-таки… Все-так и я перед вами.

— Ну, это еще как сказать! — сомневается Мате. — Сильно подозреваю, что вы — это вовсе не вы. Потому что подлинный Асмодей еще не родился. Насколько я знаю, романист Лесаж выдумает его только в восемнадцатом веке, а сейчас как будто семнадцатый…

— Се трэ домаж… Весьма сожалею, мсье, но вы ошибаетесь. Моя литературная родословная значительно древнее. Имя мое встречается даже в сочинениях древних римлян. Довольно часто мелькает оно и в средневековых рукописях. А каких-нибудь двадцать с чем-то лет назад — в 1641 году — меня буквально затащил в свой роман испанский писатель Гевара. Вот у него и позаимствует меня в свое время мсье Лесаж, за что огромное ему мерси, ибо он-то и сделает меня по-настоящему знаменитым.

— Положим, все это довольно убедительно, — признает Фило. — И все-таки вы совсем не похожи на того маленького козлоногого уродца, который запомнился мне по книге Лесажа. Ваша внешность…

— Парбле… Черт побери, мсье! Уж не думаете ли вы, что я рискну предстать перед вами в своем подлинном виде? Ну нет! Для этого я слишком хочу вам понравиться, а молодой петушок как-никак лучше старой ощипанной курицы.

Замечание насчет петушка как-то сразу рассеивает недоверие Фило к бесу. Он от души смеется и, приподняв фалды кафтана, начинает напевать свою любимую пастораль из оперы «Пиковая дама»: «Мой миленький дружок, любезный петушок…» Правда, поясняет он, петь следует «пастушок», но «петушок» как-то больше подходит к случаю.

Асмодей не скупится на комплименты:

— Браво, браво! Се манифик… Это великолепно!

Восторги его так неумеренны, что у Мате появляется желание охладить их ледяным душем.

— Любезный петушок, не слишком ли вы петушитесь? Ведь на самом-то деле вас нет! Ну, ну, нечего на меня таращиться. Лучше подумайте: что вы такое с точки зрения науки? Нуль. Плод досужего вымысла.

Асмодей уязвленно закусывает нижнюю губу. Длинные ногти его выбивают нервную дробь по набалдашнику трости. Мсье невысокого мнения о вымысле! Мэ пуркуа? Но почему? Подлинно художественный вымысел не берется с потолка и не высасывается из пальца. Он всегда подсказан жизнью. Кроме того, вымысел сильнейшим образом воздействует на человека…

— Что верно, то верно! — пылко поддерживает его Фило. — Вымысел — только, конечно, вымысел добрый! — удивительно облагораживает людей, учит их ненавидеть ложь и насилие, поднимает на бой с несправедливостью. И тут-то происходит самое главное. Храбро сражаясь со злом, люди переустраивают мир, делают его лучше, разумнее, человечнее. Так художественный вымысел совершенствует ту самую жизнь, которая его породила.

— Любопытное размышление, — глубокомысленно бурчит Мате. — Но почему вы так напираете на слово «художественный»? Все, что вы говорили о фантазии художника, относится и к фантазии ученого. Ведь она тоже отталкивается от подлинных событий и тоже в сильнейшей степени влияет на действительность. Вот, например, знаете вы, что такое нейтрино?

— Что за вопрос? — фыркает Фило. — Конечно, не знаю!

— Же круа… Я полагаю, нейтрино — это нечто нейтральное. Так сказать, ни то ни се.

В голосе Асмодея такая бесовская вкрадчивость, что Мате поневоле улыбается. Что ни говори, а этот расфуфыренный продукт преисподней не лишен сообразительности! Нейтрино и в самом деле элементарная частица материи с ничтожной массой и совсем без заряда. Так вот, долгое время ей предстоит числиться вымыслом известного швейцарского физика Вольфганга Паули. Он изобретет ее в 1931 году, чтобы объяснить некоторые явления ядерного распада.

Так, например, при распаде атомного ядра происходит еле заметная утечка энергии, что противоречит закону сохранения энергии, ставит его под сомнение. Спасая этот, а также другие законы сохранения, Паули предложит считать, что существует какая-то неизвестная частица, которая при распаде ядра улетает в пространство.

Фило озадаченно моргает. Что за дикий способ спасать законы? Ведь как ни верти, а выдуманной частицей настоящую не заменишь!

— Безусловно, — соглашается Мате. — Но пройдет каких-нибудь двадцать пять лет после выдумки Паули, и опыты покажут, что нейтрино существует на самом деле. Домысел ученого блестяще подтвердится и станет толчком для новых открытий в ядерной физике.

Черт слушает с жадным вниманием, а под конец рассыпается в благодарностях. О, мерси, мерси! Гран мерси! Мсье и не подозревает, какое удовольствие ему доставил… Он, Асмодей, так любознателен от природы! Его хлебом не корми — дай поговорить с мыслящим человеком! Тем паче, если человек этот из далекого будущего и может рассказать что-нибудь новенькое о дальнейших судьбах науки…

Филоматики понимающе переглядываются. Уж не для того ли их заманили на этот чердак, чтобы заставить читать лекции о научном прогрессе за три столетия?

Но Асмодей тотчас отводит от себя это недостойное подозрение. Кажется, мсье забывают, с кем имеют дело! Слава богу… пардон, слава мсье Лесажу, Хромой бес популярен в двадцатом веке не меньше, чем в восемнадцатом: ему открыт доступ во все книгохранилища мира! Так что если он и страдает, то не от недостатка, а скорей от избытка информации. Согласно статистике, число научных изданий возрастает каждые пятнадцать лет чуть ли не вдвое. Попробуй уследи тут за всем, если к тому же читать приходится, стоя на книжной полке! Такое и здоровому черту не под силу, не то что хромому… Вот он и подумал: не пора ли бедному бесу обзавестись собственной библиотекой и читать себе в собственное удовольствие, растянувшись на собственном чердаке?

— Книжки, стало быть, собираете, — соображает Мате. — И сколько же вы с нас возьмете?

— Что вы, что вы, мсье, — оскорбляется черт, — я, конечно, бес, но не лишен БЕСкорыстия. Мне много не нужно: несколько томиков из тех, что лежат в ваших дорожных мешках за креслом, — и я всецело в вашем распоряжении!

Мате смеривает его презрительным взглядом. Ну и фрукт! Стало быть, пока они тут разглагольствовали, он преспокойно хозяйничал в их вещах, а заодно и подслушивал!

Асмодей покаянно разводит руками. Ничего не поделаешь! Как говорят французы, ноблесс оближ — положение обязывает. Коли ты порядочный бес, так хочешь не хочешь, а будь в курсе! Иной раз такого наслушаешься, что и чертям тошно. Но на сей раз… О, на сей раз он слушал с подлинным наслаждением! Особенно разговор о вероятностях. Надо им знать, он большой поклонник этой науки и очень рад, что встретился с ними не в каком-нибудь, а именно в семнадцатом веке, да еще во Франции, — то есть как раз тогда и там, где зародилась эта любопытнейшая, эта полезнейшая, эта остроумнейшая отрасль математики.

— Но-но-но, не преувеличивайте! — ворчит Мате. — Вероятностью разных событий интересовались задолго до семнадцатого века, к тому же не только во Франции. То, что случайности занимают большое место в человеческой жизни и подчиняются каким-то скрытым законам, было подмечено давным-давно. Чередование случайных событий, их связь с числом жителей, а стало быть, с потреблением различных товаров в стране, пытались установить уже в Древнем Риме и в Древнем Китае. Другое дело, что строго математический анализ случайностей появился много позже. Им занялись итальянцы Галилей и Кардано в шестнадцатом веке…

— Ну и пусть в шестнадцатом, — горячится Асмодей, — а все-таки время теории вероятностей наступило не тогда. Науки, знаете ли, похожи на цветы: каждая цветет в свою пору. Этой суждено было расцвести именно в семнадцатом столетии!

— Закономерная случайность? — острит Фило. Но Асмодей и не улыбнется! По его мнению, наука о вероятностях— и впрямь дитя закономерности и случая. Закономерность, говорит он, обусловлена новым способом познания, который напрочь перевернул прежние представления о мире. Да, да, истины, почерпнутые из перевранных сочинений Аристотеля и писаний так называемых «отцов церкви», нынче — то бишь в семнадцатом веке — мало кого устраивают. Во всяком случае, люди мыслящие больше не принимают их на веру. И если в средние века говорили: «Бери и читай!», то теперь говорят: «Бери и смотри!». Выражаясь в духе мсье Фило, бог современной науки— опыт, опыт и в третий раз опыт! А в царстве опыта царю небесному, само собой, делать нечего…

— Уж конечно, — поддакивает Фило. — Но что там делает теория вероятностей?

Бес многозначительно усмехается. Ну, у нее-то работы по горло! Ведь она, как уже было сказано, изучает закономерности случайных событий, а их, если вдуматься, куда больше, чем предусмотренных… Жизнь непрерывно накапливает для нее горы статистических сведений, которые, по внимательном изучении, позволяют предугадать явления совершенно, казалось бы, неожиданные. Легко понять, какие бесценные услуги может оказать теория вероятностей бурно растущей промышленности, торговле, мореплаванию, не говоря уже о новой экспериментальной науке! Ибо научные опыты сплошь да рядом чреваты всевозможными случайностями и ошибками.

— Хорошо, хорошо, сдаюсь, — смеясь, перебивает Фило. — Считайте, что закономерность возникновения теории вероятностей в семнадцатом веке вы уже доказали. Но хорошо бы узнать, какую роль играет здесь случай?

Асмодей делает загадочное лицо. О, случай вышел на сцену в элегантном дорожном костюме, держа в одной руке непочатую карточную колоду, а в другой — игральные кости! Но об этом как-нибудь в другой раз… А теперь — не пора ли им перейти от слов к делу?

— И то правда, — неохотно соглашается Фило, любопытство которого изрядно раззадорено. — Как говорят у нас на Руси, языком капусты не шинкуют.

Асмодей даже пальцами прищелкивает от удовольствия. Вот это пословица! Позвольте, как там сказано? Языком капусты… О, шарман, шарман! Очаровательно! Он бы охотно записал ее, если, конечно, мсье не возражают…

Но мсье возражают. По крайней мере Мате.

— Пословицами, — говорит он, — займетесь в неслужебное время. А сейчас… Приготовьтесь к полету, милейший!

Черт почтительно наклоняет голову. Как угодно! Полы его накидки всецело в их распоряжении… Впрочем, минуточку! Перед тем как приступить к работе, не мешает поставить точки над i.

— Это я насчет вознаграждения, мсье, — поясняет он, выразительно поглядывая туда, где мирно дремлют два рюкзака, туго набитые книгами! — Надеюсь, вы о нем не забудете?

— Вот оно, бесовское БЕСкорыстие, — ядовито вздыхает Мате. — Ну да ладно, за нами не пропадет! Как сказал бы мой друг Фило, уговор дороже денег, долг платежом красен, и так далее и тому подобное…

— В таком случае, бон вояж! — радостно взвизгивает бес. — Счастливого нам пути!

Пепельно-огненные крылья его плаща с шелестом расправляются, наполняются ветром (кажется, дымом и пламенем заволокло тесную каморку!). Замирая от сладкого ужаса, Фило и Мате вцепляются в них — каждый со своей стороны, — и, ухарски гикнув, бес выносит их в необозримую, чисто промытую синеву.

В это время стоял у окна своей мансарды одинокий парижский мечтатель. Он только что вернулся домой и поливал цветы из глиняного кувшина. Вдруг что-то промелькнуло перед ним в воздухе. Он поднял глаза и увидел, как легко набрало высоту и заскользило по небу пепельное облачко, подбитое закатом.

 

Асмодей асмодействует

Они летят в постепенно густеющих сумерках. Под ними медленно проплывают бесчисленные шпили и башни Парижа, искрится звездная россыпь освещенных окон.

— Как вы себя чувствуете, мсье? — осведомляется черт с изысканной светской любезностью.

— Превосходно, — в тон ему отзывается Фило. — Вы летаете, как настоящий ас.

В ответ раздается самодовольный смешок: ко-ко! Ас Асмодей — звучит, не правда ли? Но Мате не поклонник светских церемоний. Он напрямик заявляет, что в двадцатом веке таким полетом не удивишь и грудного младенца. Где скорость? Где высота? А главное, куда их все-таки черт несет?

Благодушие Асмодея мгновенно сменяется ледяной вежливостью. Мсье напрасно беспокоится! Будет ему и скорость, будет и высота. Что же касается вопроса о маршруте, то задавать его черту такой квалификации по меньшей мере БЕСпардонно. Надо надеяться, дон Клеофас Леандро-Перес Самбульо — испанский студент, к которому он, Асмодей, приставлен, — такого себе никогда не позволит. Ибо хороший экскурсовод — тот же режиссер. А режиссер не оповещает зрителей в начале спектакля, чем собирается удивить их в конце!

Отбрив дерзкого математика и обеспечив себе таким образом свободу действий, бес некоторое время летит молча. Но вот он вытягивается в струнку, принимает вертикальное положение, а потом как рванется вверх… И давай ввинчиваться в небо! Да с такой быстротой, что у филоматиков перехватывает дыхание. От неожиданности оба зажмуриваются и едва не выпускают полы спасительного плаща. В ушах у них свиристят и безумствуют сатанинские вихри…

К счастью, длится это недолго, и спустя минуту им уже докладывают, что они перенеслись в первую четверть семнадцатого столетия, с тем чтобы постепенно возвращаться ко времени своего старта.

Тут только Фило и Мате замечают, что Парижа под ними уже нет. Вместо того где-то далеко внизу, весь в зловещих багровых отблесках, медленно вращается земной шар. Он совсем маленький, не больше школьного глобуса, и все-таки друзья отчетливо видят и слышат все, что на нем происходит. Со всех сторон обтекают его драконьи мускулы многочисленных, ощетиненных копьями, армий. Ветер полощет знамена и перья. Блистает на солнце боевое снаряжение. Там и тут, будто лопающиеся коробочки хлопка, расцветают белые облачка дыма, и гулкое эхо удваивает грозные раскаты пушечного грома. Толпы вооруженных всадников сталкиваются, опрокидывают друг друга, и воздух оглашается металлическим лязгом клинков, стонами поверженных и тоскливым ржанием гибнущих лошадей.

— Что это? — с тяжелым чувством спрашивает Мате.

— Война, мсье. Война, которую несколько позже назовут Тридцатилетней. Она началась в 1618 году и постепенно охватит чуть ли не все государства Европы.

— Как же, как же, — сейчас же встревает Фило (он порядком намолчался во время беседы о теории вероятностей и жаждет теперь наверстать упущенное), — Тридцатилетняя война продолжила серию религиозных войн, которые бушевали еще в шестнадцатом веке.

Асмодей корчит недовольную мину. Раз уж мсье так образован, значит наверняка знает, что нередко подобные войны принимают характер гражданских…

— Ну разумеется, — тараторит Фило. — Во Франции это междоусобная война между гугенотами и католиками, вершиной которой стала печально знаменитая резня 1572 года.

— Варфоломеевская ночь, — сейчас же вспоминает Мате, у которого, как известно, особая память на числа. — Страшное событие! Страшное и бессмысленное. Резать друг друга только потому, что католики понимают учение Христа так-то, а лютеране — так-то… Какая дикость!

Бес деликатно покашливает: кха, кха! Он, конечно, очень сожалеет, но гугеноты — не лютеране. Так называют во Франции кальвинистов, приверженцев швейцарского проповедника Жана Кальвина.

— Благодарю за справку, — бурчит Мате, — но дела религиозные, знаете ли, не в моем вкусе.

— Помилуйте, мсье, кому вы это говорите? — оскорбляется бес. — Я, как вы догадываетесь, тоже не религиозного десятка. Вспомните, однако, где мы находимся! Мы же с вами в семнадцатом веке, где все, решительно все, творится именем бога! Милостью божьей венчаются на царства самодержцы и папы. И той же, кстати сказать, милостью божьей английские повстанцы во главе с Оливером Кромвелем казнят короля Карла Стюарта. «С нами бог!» — говорят государи, начиная неправые и губительные для народа войны. Во славу господню корчатся на кострах инквизиции несчастные, обвиненные в богоотступничестве и колдовстве, и обращаются в пепел плоды гениальной человеческой мысли… В общем, изъясняясь образно, семнадцатый век — живописное полотно, рамой которому служит идея бога. В восемнадцатом веке картина изменится, а вместе с ней и рама тоже. Великие просветители начнут подготавливать человечество не только к низвержению тронов, но и к низложению религий. Однако пока что до этого далеко. Несмотря на бурный расцвет науки, бог все еще неизбежная приправа к любому, даже самому безбожному кушанью.

— Краснобайствуете? — морщится Мате. — А я, между прочим, жду, когда вы наконец вернетесь к лютеранам и кальвинистам.

— Уже! Уже вернулся, мсье. Потому что протестантское движение, или, как его называют по-другому, Реформация, — это тоже всего лишь рама, а лучше сказать — форма борьбы против католической церкви. Борьбы, в которой участвуют самые разные сословия. Интересы и цели у них, само собой, далеко не однородны, зато враг — общий и, что греха таить, сильный. Ненасытная алчность и дьявольская предприимчивость давно уже превратили католическую церковь в крупнейшего феодала. В руках ее сосредоточены громадные земельные, да и не только земельные богатства. Ну, а где богатство, там и власть (недаром к концу шестнадцатого столетия католическая религия официально признана господствующей). Между тем, выражаясь языком учебников истории, феодализм как общественная формация — кха, кха — отживает свой век. Он все меньше отвечает запросам современного общества, которое постепенно переходит на капиталистические рельсы и ощущает настоятельную потребность в иных взаимоотношениях, в иных формах производства. Вполне естественно, что церковь стала поперек горла буквально всем. Народу, изнемогающему от бесправия, нищеты, жестокой эксплуатации; буржуазии, которая рвется к власти (свидетельство тому буржуазные революции в Нидерландах и в Англии), и даже — да, да, не удивляйтесь! — даже королевско-княжеской верхушке, которой не терпится оттяпать у святых отцов их несметные земли, их золото… Словом, Реформация ожесточенно сражается за место под солнцем и, надо сказать, не всегда безуспешно. В некоторых странах протестантская церковь оттеснила католическую и превратилась в главенствующую. Это прежде всего Англия, затем Шотландия, Швейцария, Скандинавия, частично Германия, которая, как вам, вероятно, известно, стала оплотом лютеранства…

— Позвольте, — не выдерживает Фило, — помнится, лютеранские церкви я и в России видывал.

— Вполне возможно, мсье! Религиозные доктрины легко преодолевают границы. Дания и Швеция, к примеру, кишат кальвинистами, во Франции полно янсенистов…

— Янсенисты? В первый раз слышу. Это кто же такие? — любопытствует Фило.

— Последователи голландского епископа Янсения.

— И всё? Ха-ха! Не больно много.

— Ммм… Очень уж трудный вопрос, мсье! С одной стороны, янсенизм — суровая религия, которая предписывает полное самоуничижение перед богом и отказ от всех земных радостей. С другой…

— Да что вы жметесь? — взрывается Фило. — С одной стороны, с другой стороны… Нельзя ли выражаться определеннее?

Асмодей пренебрежительно фыркает. Можно подумать, определеннее— значит правильнее… К сожалению, мсье отстал от жизни. Это ведь только схоласты считают, что ответ должен быть строго определенным: да — да, нет — нет… Настоящие ученые, в особенности ученые двадцатого века, придерживаются иного мнения. Слишком много в мире такого, чего однозначно не объяснишь. Вот, например, свет. Что это такое? Световые волны? Да. Корпускулы? Тоже да. Стало быть, и то и другое вместе. Ограничиться одним определением — значит неминуемо впасть в упрощение…

— Ближе к делу, — перебивает Мате. — Вас, кажется, не о природе света спрашивают, а про янсенистов.

— Я вижу, вы во что бы то ни стало хотите ЯНСНОСТИ, мсье, — каламбурит Асмодей. — Так имейте в виду, что янсенизм как религиозное учение, на мой взгляд, ничем не лучше всякого другого. Тут я целиком на стороне мсье Вольтера: когда-нибудь со свойственным ему беспощадным сарказмом он скажет, что неплохо бы удавить последнего иезуита кишкой последнего янсениста. Но янсенизм как общественное движение, янсенизм — стойкий противник королевского произвола и растленной, продажной католической церкви, не может не вызывать уважения и даже, если хотите, симпатии. Не случайно к лагерю янсенистов примыкают многие выдающиеся люди Франции, отнюдь не страдающие особой религиозностью. И опять-таки не случайно янсенистов так ненавидят и притесняют светские и духовные власти. Видимо, в них усматривают опасную мятежную силу. И тут уж я вполне согласен с мсье Бальзаком, который в свое время назовет янсенизм революционным бунтом, начатым в области религиозных идей.

— Сложная характеристика, — задумчиво гундосит Мате.

— Не более сложная, чем сам семнадцатый век, — возражает черт. — Поистине перед нами время глубочайших противоречий и ужасающих крайностей. Просвещенность и невежество, вольнодумство и мрачный религиозный мистицизм, блестящая аналитическая мысль и дикие суеверия — все это переплелось здесь самым причудливым образом и нередко противоборствует даже в одном человеке…

Тут он внезапно умолкает (будто убоялся сболтнуть лишнее), стремительно пикирует, и не успевают филоматики глазом моргнуть, как маленький земной шарик разрастается, приближается к ним почти вплотную — и вот они опять над Францией!

Теперь они летят над потоптанными войной полями и угрюмыми малолюдными селами. Асмодей произносит чуть слышное заклинание — крыши домов исчезают, и путешественникам открываются страшные картины бедствий и нищеты.

В одном доме на куче тряпья лежит мертвый ребенок, а обезумевшая от горя мать мечется из угла в угол: то под лавку заглянет, то в пустой холодный очаг…

— Что она ищет? — недоумевает Мате.

— Хоть что-нибудь, чем можно бы заплатить за отпевание, мсье. Потом они слышат топот и видят вооруженную вилами и топорами толпу, которая гонится за человеком в коричневой рясе. Асмодей говорит, что это деревенский священник. Только что он произнес проповедь, призывая прихожан исправно платить налоги, а поплатиться-то придется ему самому: через несколько минут его забьют до смерти.

— До какой же крайности дошли эти богобоязненные овцы, если отважились поднять руку на своего пастыря! — сокрушается Фило.

— Скажите другое, — возражает Мате. — Как низко пал этот, с позволения сказать, пастырь, бесстыдно предающий интересы своей паствы!

— Смотрите, пожар! — Фило указывает на мечущиеся вдали тревожные сполохи.

Приблизясь, филоматики слышат выстрелы вперемешку с человеческими воплями и разноголосым ревом перепуганных животных. Клубы густого черного дыма скрывают от них происходящее, но бес полагает, что оно и к лучшему: жестокое зрелище разбоя и насилия вряд ли доставит им удовольствие.

— Разбой, — повторяет Мате, — это как же понимать?

— Обыкновенно, мсье. На деревню напали бандиты. Кого перебили, кого связали, побросали в мешки все, что подвернулось под руку, а теперь вот уходят, подпалив дома и уводя скот, а заодно — последнюю надежду поселян дотянуть до нового урожая.

— Негодяи! — возмущается Фило. — И откуда только такие берутся?!

Асмодей, по обыкновению, отвечает коротким смешком. Ко-ко! Откуда? Да из таких же вот обнищалых крестьян. Когда не можешь прокормиться честным путем, долго ли свернуть на дурную дорожку? И вот кочуют по стране полчища грабителей, и сами ограбленные непосильными поборами. А на кого, между прочим, вину валят? Первым делом на черта! Чуть человек споткнулся, сейчас говорят: нечистый его попутал… Что, разве не так?

…Неподалеку вспыхивает веселая музыка. После только что виденного она до того неуместна, до того оскорбительна, что Мате не в силах сдержать раздражение. Хотел бы он знать, кому это так весело, когда рядом мрут с голода!

Бес философски пожимает плечами. Дело житейское! Одни подыхают, другие предаются забавам и чревоугодию.

При слове «чревоугодие» в глазах у Фило появляется нездоровый блеск.

— Мм… — мычит он неуверенно, — может быть, все-таки взглянем, что там едят? Просто так, из чисто исторического интереса.

И вот уже филоматики парят над великолепным замком, где застольничает сборище знатных бездельников.

Их здесь не менее пятидесяти — кавалеров и дам, напудренных, осыпанных драгоценностями. Они неторопливо жуют и негромко переговариваются, чопорно восседая на стульях с высокими резными спинками, а кругом кипит бесшумная суета слуг и звенит бесконечная музыка незримых музыкантов…

— Нда-с! — говорит Мате после некоторого молчания. — Готов поклясться решетом Эратосфена, что необходимость платить налоги ЗДЕСЬ никого не угнетает.

— Безусловно, мсье! Хотя бы уже потому, что дворяне вообще налогами не облагаются. Ну да у этих господ свои заботы! Всесильный кардинал Ришелье — не только правая, но и левая рука его величества Людовика Тринадцатого — неустанно крепит власть своего обожаемого монарха, а заодно свою собственную. Ему не по душе своевольные замашки мятежных французских феодалов. Эти спесивцы, еще недавно управлявшие страной наравне с государем, никак не желают примириться с тем, что при дворе в их советах более не нуждаются, и премудрый министр никогда не упускает случая поставить их на место. По его милости они уже лишились многих своих исконных привилегий.

— Ну, судя по всему, до нищеты им далеко, — не без юмора замечает Мате.

— Что не мешает им скрежетать зубами, поминая доброе старое время и проклиная ненавистного кардинала, мсье.

— Прошу прощения, — нетерпеливо вклинивается Фило, — насколько я понимаю, к столу только что подали любимое блюдо Генриха Второго — паштет из дичи с шампиньонами, и я должен… нет, я положительно обязан его попробовать!

— Разумеется, из чисто исторического интереса, — иронизирует Мате.

Впрочем, тощий математик тут же признается, что съязвил по привычке. На самом деле он и сам порядком проголодался и ничего не имеет против личного знакомства с королевским паштетом. Только вот как к нему подобраться?

Но Асмодей доказывает, что получает жалованье не зря: в ту же секунду к хозяину замка подбегает человек в зеленой охотничьей куртке и докладывает, что дикий кабан, которого упустили во время вчерашней охоты, снова рыщет неподалеку. Известие встречено радостными возгласами. Гости мигом вспархивают со своих мест и устремляются к ожидающим во дворе запряженным экипажам и оседланным лошадям. Оставшаяся в замке челядь уходит на кухню, чтобы попировать там на свой лад, и через несколько минут доступ к любимому кушанью Генриха Второго открыт совершенно.

 

В поисках забытого рецепта

— Да, то был паштет! — с уважением говорит Фило, отвалившись наконец от стола и утирая губы салфеткой. — Грандиозно, грандиозно и в третий раз грандиозно!

— По-моему, вы здесь и многое другое перепробовали, — подкалывает Мате.

Лакомка ублаготворенно похлопывает себя по круглому животу. Что делать, не единым паштетом жив человек! Кроме того, древняя мудрость недаром гласит: все познается в сравнении. Теперь по крайней мере ясно, чему следует отдать предпочтение на этом столе и какой рецепт он, Фило, должен раздобыть для своей коллекции.

Мате неприятно изумлен. Здравствуйте! Так Фило, оказывается, не только автографы собирает, но и кулинарные рецепты?

Тот обидчиво поджимает губы. Что ж тут дурного? Его находки даже в «Вечерней Москве» печатают. В разделе «Забытые блюда».

— Браво, браво, мсье! Это мне нравится! Услада немногих избранных становится достоянием всего человечества.

— Не становится, а станет, — уточняет Фило. — Станет в том случае, если я разузнаю способ ее приготовления. Но как это сделать?

Мате пренебрежительно передергивает плечами. Подумаешь, сложность! Пойти да спросить у повара.

— Так он вам и скажет!

— Уж конечно, не скажет, мсье. Во-первых, потому что не захочет болтаться на виселице. А во-вторых, потому что мертвецки пьян.

— Тем проще завладеть заветной тетрадью, куда он вписывает свои секреты.

Вписывает?! Асмодей хохочет так, что бокалы на столе звенят. А мсье-то, оказывается, шутник! Чтобы вписывать, надо по меньшей мере уметь писать… Но шутки побоку! Пора им узнать, что владелец этого замка не кто иной, как потомок знаменитой Дианы де Пуатье, возлюбленной Генриха Второго. Злые языки утверждают, что исключительное влияние на этого государя прекрасная Диана обрела не столько благодаря своей красоте, сколько по милости изысканной кухни. Нетрудно понять, как ревниво оберегает нынешний граф кулинарные секреты своей прародительницы! Единственный экземпляр уникального рецепта передается из поколения в поколение как фамильная драгоценность и хранится за семью замками и печатями.

Фило присвистывает. Плохо дело! Теперь и ребенку ясно, что вероятность заполучить эту реликвию не ахти как велика… Но Асмодей спешит его обнадежить: когда вероятность невелика, надо ее немного повысить.

— Да разве это возможно? — сомневается Фило.

— Запросто! — уверяет бес, усердно обгладывая увесистую гусиную ножку. — Для этого следует только искать не в одном месте, а в нескольких. Пошарить на всякий случай в библиотечном тайнике, потом заглянуть в секретер, который стоит в графской спальне, а в случае неудачи — порыться в шкатулке с бриллиантами… Таким образом, общая вероятность успеха неизбежно повысится, ибо она складывается из отдельных, или, как говорят, частных вероятностей.

Мате звонко шлепает себя по колену. Отличное объяснение! У этого Асмодея чертовский педагогический талант. Как искусно подвел ом Фило к так называемой теореме сложения вероятностей… Теперь, как положено, надо лишь представить ее в общем виде.

В общем так в общем! Асмодей не возражает. Однако считает своим долгом заметить, что буквенные обозначения в семнадцатом веке решительно не в моде. Если кто здесь ими и пользуется, так только мсье Декарт. Остальные излагают математические выражения словами…

— …отчего много теряют, — заканчивает Мате. — Так что не будем им подражать и раз навсегда запомним, что общая вероятность р равна сумме частных, обозначенных через р с индексами.

— Ко всему этому не мешает добавить, что р — первая буква французского слова «пробабилите» — «вероятность», — как бы невзначай ввертывает Асмодей.

— Благодарю, благодарю и в третий раз благодарю! — на все стороны раскланивается Фило. — Теперь-то я нипочем не забуду, что р всегда равно p 1 + p 2 + p 3 +… + p n .

Трах! Асмодей с досадой швырнул на тарелку недоеденную гусиную ножку. Как легко, оказывается, все испортить одним словом! Ну зачем, зачем этот легкомысленный филолог сказал «всегда»? Ведь общая вероятность равна сумме частных только в таких обстоятельствах, как сейчас, когда каждое из вероятных событий исключает возможность другого. Единственный экземпляр рецепта не может одновременно находиться и в библиотеке, и в секретере, и в шкатулке с бриллиантами. Так ведь? Если же события совместимы, то их вероятности вычисляются другим, более сложным способом… Одним словом, мсье сам видит, что сболтнул не то, а потому — с него выкуп!

Фило понимающе вздергивает брови. Так он и знал: сейчас у него потребуют в качестве выкупа душу. Но странное дело: черт о душе и не заикается. Вместо этого он предлагает сыграть с ним в одну забавную игру. Тут уж Фило настораживается по-настоящему: игра с чертом, говорят, до добра не доводит.

— Так ведь смотря какая игра, — возражает Асмодей, ловко подбрасывая на ладони какие-то шарики. — Вот смотрите, мсье: это — орехи. Наши, подземные. Ровно шесть штук. С виду все они одинаковы. Зато внутри у них разное число ядрышек. В двух — по одному, в двух — по два и в двух — по три. Три ореха — все с разным числом ядрышек — кладу в левый карман, три — в правый. Вам предлагается…

— Знаю, знаю, — забегает вперед Фило. — Мне предлагается вытащить один орешек и прикинуть, какова вероятность, что в нем окажутся, допустим, два зернышка.

— Ну-у-у, — разочарованно тянет Асмодей, — это уж для дошкольников! Мое условие куда интереснее. Слушайте меня внимательно, притом оба, потому что вам, мсье Мате, разрешается помогать своему напарнику. Как видите, я бес не БЕСсердечный… Так вот, пусть один из вас вытащит орех из правого кармана, а другой — из левого. А потом прикиньте, какова пробабилите… пардон, какова вероятность, что сумма ядрышек в этих орехах больше четырех.

Круглая физиономия Фило вытягивается. Нечего сказать, крепкий им достался орешек! На таком зубы сломаешь. Впрочем, как удачно выразился Асмодей, ноблесс оближ — положение обязывает… Что ж, начнем размышлять.

— Отставить! — командует Мате. — Прежде всего изобразим это графически. Так будет проще.

Он достает свой знаменитый потрепанный блокнот и начинает составлять таблицу, попутно объясняя принцип ее построения.

— Вот вам квадрат из девяти клеток. Над клетками верхней строки нарисуем те орехи, что лежат в правом кармане, вдоль клеток левого столбца — те, что в левом. А в клетках проставим суммы ядрышек, которые получим от всех возможных комбинаций. Берем, скажем, орешек с двумя ядрышками из правого кармана и с тремя из левого. Сколько в них всего ядрышек?

— Думаете, я и вправду дошкольник? — надувается Фило. — Конечно, пять.

— Прекрасно. Пишем пять в клетке, которая находится во втором столбце третьего ряда. Тем же способом заполняем все остальные клетки — и таблица готова.

— Ну и что? — шебаршится Фило. — Я и без вашей таблицы знаю, что здесь возможны только два варианта. Либо сумма ядрышек — пять, либо — шесть. Ведь нам надо, чтобы она была больше четырех.

— Верно, — соглашается Мате, — вариантов и в самом деле всего два. Зато возможных комбинаций — три. Взгляните на таблицу, и вы увидите, что число 5 встречается там дважды.

— Как так?

— Очень просто. Вы не учли, что можно вынуть орех с двумя ядрышками из правого кармана, а с тремя — из левого, и наоборот: с тремя — из правого, а с двумя — из левого.

— Милль пардон, оплошал! — шутливо извиняется Фило. — Ваша таблица и в самом деле очень наглядна. Прежде всего из нее следует, что комбинаций у нас всего девять. Из этих девяти лично нам подходят три. Стало быть, интересующая нас вероятность равна 3/9 или 1/3.

Широкая белозубая улыбка освещает смуглое лицо Асмодея. Тре бьен! Очень хорошо! Теперь мсье сам видит, что не так страшен черт, как его малюют. Более того, решив предложенную ему задачу, он остался в двойном — нет, даже в тройном выигрыше: а) уверовал в свои силы, б) закрепил вновь узнанное и в) проверил на собственном опыте теорему сложения вероятностей.

— Что-то не помню, чтобы я ее проверял, — хмурится Фило.

— Не помните, а ведь использовали! Вот скажите, почему вы решили, что вероятность равна трем девятым?

— Потому что вероятность каждой возможной комбинации в этом случае равна одной девятой.

— Но разве три девятых не сумма трех частных вероятностей?

— Верно! Как я сразу не догадался?

— Между прочим, ту же задачу можно решить и другим способом, — говорит Мате. — Какова вероятность, что в двух орешках окажется шесть зернышек?

— Что тут спрашивать! — фыркает Фило. — Само собой, одна девятая.

— А какова вероятность, что ядрышек будет пять?

— Две девятых.

— Сложите эти частные вероятности — и снова получите все те же три девятых.

Фило, однако, не выглядит слишком счастливым. Все это очень мило, но он с прискорбием убеждается, что пресловутая теорема ни на шаг не приблизила его к таинственному рецепту.

— Это потому, что вы сидите на месте, мсье, — поясняет Асмодей, — а вам, между прочим, надо искать.

Тот глубоко вздыхает. Спасибо за совет, но…

— Что-нибудь вам мешает, мсье? — услужливо допытывается черт.

— Мм… — Фило уклончиво рассматривает высокий сводчатый потолок. — Пожалуй, два обстоятельства. Во-первых, замок велик и тайников в нем, без сомнения, куда больше, чем вы полагаете. Тут искать — с ног собьешься, а я человек рыхлый, тучный…

— Понимаю, мсье. Стало быть, первое препятствие — лень. А второе?

— Совесть, — неожиданно резко отчеканивает толстяк, в упор глядя на Асмодея. — Да, да, сударь. Хозяйничать в чужих секретерах, знаете ли, не в моих правилах.

— Весьма похвально, мсье. Но что вы скажете на это?

Выхватив из кармана пожелтевшую бумажку, черт подносит ее к самому носу совестливого филоматика.

— Рецепт! Рецепт королевского паштета!

Фило вскакивает, но рука его, готовая схватить драгоценную запись, тотчас отдергивается, как от раскаленного утюга.

— Как вы это раздобыли? — спрашивает он упавшим голосом. — Неужели все-таки…

Губы Асмодея насмешливо вздрагивают. Мсье напрасно беспокоится! Добродетели его ничто не угрожает. Хромой бес, как и Остап Бендер, чтит уголовный кодекс. Да и не было никакой надобности в краже. Этот рецепт… кха, кха… Ну да что там, дело прошлое! Одним словом, он, Асмодей, сам его когда-то выдумал. По просьбе прелестной Дианы. Как говорят французы, шершё ла фам, — всему виной женщина…

 

Первое свидание

— Брр! Ну и прозяб я! — жалуется Фило, глядя вниз, на лиловатые, размытые сумерками горы. — Куда это нас занесло? Уж не на Памир ли?

— By зофонсе муа… Ей-богу, вы меня обижаете, мсье, — протестует бес. — При чем тут Памир? Перед вами Овернь — самая гористая местность во Франции, край потухших вулканов.

Фило глубокомысленно чмокает губами. Край потухших вулканов… Так вот почему здесь так холодно!

Асмодей разражается своим квохчущим смехом. Что и говорить, у мсье железная логика! Не худо, однако, вспомнить, что к ночи в горах холодает везде. Даже на экваторе.

— Ну, ну, без насмешек, пожалуйста! — отбивается Фило. — Не виноват же я, что география — не моя стихия…

— А что, позвольте спросить, ваша стихия? — ядовито интересуется Мате. — Математика? Химия? Может быть, физика?

— Пардон, мсье, — вежливо, но решительно одергивает его черт, — пререкаться будете дома. Взгляните-ка лучше на этот живописный холмистый городок.

Из-под плаща его вырывается сноп голубоватого света, озаряя скопище островерхих зданий на склоне довольно-таки высокой горы.

Придирчиво оглядев картину, Мате решает, что город и впрямь недурен. Разве что слегка мрачноват… Не оттого ли, что построен из темной окаменевшей лавы? Асмодей, впрочем, говорит, что угрюмый вид местных строений под стать нравам их обитателей. Да вот, не хотят ли мсье убедиться?

Он мигом снижается, повисает над каким-то зданием, и филоматикам открывается внутренность довольно богатого, хотя и без особых излишеств обставленного дома. Убранство его оставляет впечатление строгости и порядка, несколько, правда, нарушенное царящей здесь суматохой.

Виновник ее — годовалый малыш — бьется и захлебывается криком на руках молодой дамы, подле которой хлопочут две-три служанки в съехавших набок чепцах. Тут же находится девчушка лет четырех: она цепляется за материнский подол и с ужасом смотрит на братца.

— Он умирает! Господи, он умирает! — в отчаянии твердит дама.—

Этьен, Этьен, да сделайте же что-нибудь!

Худощавый, средних лет человек в коричневом штофном халате отрывается от крестовины окна, к которой прижимался лбом, и оборачивает к жене бледное, растерянное лицо. Скоро, однако, растерянность уступает место упрямой решимости. Человек отдает негромкое приказание, и служанки, подхватив девочку, поспешно выходят.

— Сомнений нет, — говорит он после того, как двери за ними закрылись. — Мальчика сглазили.

Молодая мать делает невольное движение, словно хочет заслонить сына от опасности. Но мгновение спустя она уже горячо возражает мужу. Нет, нет, это заблуждение! Бедная женщина, которую он подозревает, не колдунья. Да и зачем ей вредить им?

Но Этьен настойчив. Антуанетта слишком добра! Разве она забыла историю с тяжбой?

Ах да, вспоминает она, беспокойно вглядываясь в посиневшее, искаженное судорогой личико ребенка. Эта женщина с кем-то судилась, но притязания ее были неправыми, и Этьен отказался держать ее сторону на суде. И всё же… Неужто у него хватит духа обвинить несчастную в колдовстве? Отправить человека на костер?

Строгие глаза Этьена добреют.

— Нет, — говорит он, помедлив. — Нет, клянусь вам! Я только поговорю с ней.

— И ничего больше? — умоляюще шепчет она.

— Я дал слово, Антуанетта!

…Прозвенел серебряный колокольчик, проскрипели деревянные ступеньки, — и вот на втором этаже, в комнате с массивным письменным столом и высокими — до потолка — книжными полками, стоит пожилая горожанка в опрятном, туго накрахмаленном чепце и батистовой, крест-накрест стянутой на груди косынке. Руки ее, сложенные поверх серой домотканой юбки, заметно дрожат, в черных, чуть косящих глазах — загнанность и смятение.

Этьен, прямой и непроницаемый, сидит перед ней в глубоком кожаном кресле.

— Итак, — говорит он, — ты подтверждаешь, что навела на ребенка порчу.

Женщина испуганно мотает головой.

— Нет! — вырывается у нее хрипло. — Нет, ваша милость! Меня оклеветали перед вами!

— Лжешь, старая ведьма! По глазам видно — лжешь!

Женщина со стоном падает на колени. Плечи ее содрогаются от рыданий.

— Не погубите, ваша милость! — молит она. — Всё… всё для вас сделаю…

Этьен безмолвствует. Он не спешит показать, что смягчился. Пусть поплачет! Тем легче будет сломить ее упорство.

— Встань, — холодно произносит он наконец.

Она поднимается с торопливой, неуклюжей покорностью, жалко заглядывает ему в глаза…

— Запомни, — продолжает он. — У тебя один выход. Повинись, отведи порчу, и никто — слышишь? — ни одна живая душа никогда ни о чем не узнает! Но вздумаешь отпираться… Пеняй на себя.

Женщина затравленно озирается. Ей трудно собраться с мыслями, трудно на что-то решиться… Но вот лицо ее просветлело: в нем пробудилась надежда.

— Хорошо, — говорит она почти радостно. — Я сглазила. Я отведу.

Самообладание покидает Этьена. Он вскакивает, подбегает к ней, трясет ее за плечи.

— Средство! — кричит он задыхаясь. — Назови средство! Скорей!

— Погодите! — Женщина явно не готова к ответу. — Дайте подумать… Вспомнила! Надо, чтобы вместо вашего умер чужой ребенок.

Этьен отшатывается. Что ему предлагают? Свалить свою беду на другого? Пусть уж лучше умрет его собственный сын! Но женщина быстро находит выход: в конце концов, наговор можно перенести и на животное…

— Лошадь, — сгоряча предлагает Этьен, прислушиваясь к истошному крику внизу. — Лучшая из всех, какие найдутся в моей конюшне.

Женщина слегка улыбается. Она уже овладела собой. Она знает: этому человеку можно верить. Взгляд ее устремлен под стол, туда, где на мягкой скамеечке для ног мирно дремлет большая дымчатая ангорка.

— Вы слишком щедры, ваша милость. Довольно будет и кошки.

Она протягивает руки, и, пряча глаза, Этьен поспешно передает ей свою доверчивую, разнеженную сном жертву.

— Идемте, ваша милость, — говорит женщина. — На счастье, нож у меня с собой.

И вот они во дворе. Угол дома. Луна. Темные заросли дикого винограда на пепельном камне. Полоснуло воздух узкое, холодно блеснувшее острие, и слышится дикий, душераздирающий вопль…

Успокойся, дорогой читатель! Вопль не похож на кошачий. Кричит Фило — любящий хозяин двух очаровательных сиамских кошек.

— Остановитесь! Остановитесь! — повторяет он, дрожа всем телом. — Прекратите эту бессмысленную жестокость! Злодеи, живодеры… Кто дал вам право убивать эту беззащитную представительницу животного мира?! О моя Пенелопа, о моя Клеопатра!.. У меня кровь стынет в жилах, когда я подумаю, что и вас могла бы постигнуть такая же участь… Асмодей, что же вы бездействуете? Немедленно прекратите это безобразие или по крайней мере унесите меня отсюда! Да, да, унесите, унесите и в третий раз унесите меня из этого мерзкого места, где так ужасно обращаются с кошками!

— Очнитесь, мсье! — отрезвляет его бес. — Очнитесь и прервите наконец ваш трагикошачий монолог: мы давно летим дальше!

— А? Что? В самом деле! — облегченно вздыхает Фило. — Благодарю вас. Вы — мастер своего дела. Вовремя поставить точку — это, знаете ли, большое искусство… Да, но какие все-таки дикие нравы! Какая темнота!

— By заве резон… Ваша правда, мсье. И все-таки… Вы не допускаете, что и сами можете стать жертвой наговора?

— Тьфу, тьфу, тьфу! Типун вам на язык…

Асмодей победоносно кудахчет.

— Вот видите, вы уже сплевываете через левое плечо. Чем же вы лучше мсье Этьена?

— Я?!

Фило просто задыхается от негодования. Нет, это уж слишком! Подумать только, его, просвещенного гражданина двадцатого века, ставят на одну доску с каким-то невежественным дикарем! Вот уж поистине сравнили божий дар с яичницей… Одно дело — сплюнуть или там повернуть обратно, если кошка тебе дорогу перебежала, и совсем другое — эту самую кошку резать.

— Зри в корень! — немедленно отзывается Асмодей. — Так, кажется, говаривал незабвенной памяти Козьма Прутков? Допустим, кошек в двадцатом веке уже не режут. Но куда вы денете суеверную боязнь сглаза, дурных снов, разбитого зеркала, рассыпанной соли; тринадцатого числа, наконец?

— А вот и нет! — неосторожно брякает Фило. — Как раз в тринадцатое число я и не верю.

Асмодей издевательски фыркает. Ко! Ко-ко-ко… Недурной способ признаться, что веришь во все остальное!

— Я этого не говорил! — яростно отбивается толстяк, сообразив, что опростоволосился. — Я этого не говорил! Что за гнусная манера ловить человека на слове…

Он так разволновался, что черту не по себе делается.

— Успокойтесь, мсье! У меня не было намерения вас обидеть, — извиняется он. — Согласитесь, однако, что принадлежность к просвещенному веку — это еще не повод, чтобы взирать свысока на людей далекого прошлого. Конечно, у них были свои предрассудки. Но мы-то разве свободны от своих? Возьмем, к примеру, вас. Можете вы поклясться, что лишены их начисто?

— Молодец, Асмодей, отлично сказано! — поддерживает его Мате. — Пора, давно пора положить конец этому необоснованному бахвальству, этому отвратительному сознанию своего превосходства! Да, мы дети двадцатого века — века величайших научных открытий и технических достижений. Но разве все эти достижения и открытия возникли на пустом месте? Разве не подготовлены они совместными усилиями минувших столетий? Так за что же нам презирать людей прошлого? Неужели только за то, что они знали меньше нас? Любой школьник образца 1974 года обладает запасом сведений, которых не было да и быть не могло, скажем, у Сократа. И все-таки школьник — всего лишь школьник, а Сократ — это Сократ!

— В огороде бузина, а в Киеве дядька, — огрызается Фило. — При чем тут Сократ? Ведь он, насколько мне известно, кошкоприношениями не занимался.

— Безусловно, — поддакивает бес. — Но что вы скажете, если узнаете, что тот, кого вы назвали невежественным дикарем, — один из наиболее образованных и разносторонних людей своего времени, завсегдатай научного кружка аббата Мерсенна? Того самою кружка, который когда-нибудь превратится в Парижскую Академию наук.