Когда с солнечной улицы входишь в помещение, где не очень ярко горит электричество, в первые минуты как-то слепнешь и теряешься. Коридор, поворот налево, еще коридор… На двери табличка — сюда, должно быть…

— Вы свидетельница? Вам нельзя, дело уже началось, посидите в коридоре. Вас вызовут.

Ах да! Ведь свидетелей не пускают, пока они не дадут показаний.

Светлана огляделась. Глаза уже стали привыкать к полумраку. В коридоре вдоль стен широкие диванчики. Можно присесть.

Накурено. Душно. Народу что-то очень много — по всему коридору сидят и ходят. Неужели все по одному делу?

Кто газету читает, кто просто так сидит, думает о своем, кто взад и вперед шагает — нервничает.

Рядом девушка в красном берете, кокетливо сдвинутом на одно ушко, оживленным шепотом рассказывает соседке:

— Говорят, у него восемь дамских часов нашли. Только мои бедные часики как в воду канули!

Ее собеседница, скромная и незаметная, как мышка, спрашивает с любопытством:

— А как же это было, с вашими часами?

— Да очень просто! Спешила на работу — я за городом живу, — утром, знаете, как всегда, автобусы переполнены, на подножку-то я взобралась, а дальше — не двинуться. Автобус тронулся, я держусь как можно крепче, кондукторша кричит: «Войдите, гражданка, дайте закрыть дверь!» А куда там войти, лишь бы не сорваться, даже страшновато мне уже становится. И вдруг чувствую твердую такую надежную поддержку сзади. Прицепился парень, на ходу. Высокий такой, интересный… руки сильные, плечо крепкое… Висим и улыбаемся оба. И вдруг, представляете себе, на повороте одной рукой продолжает меня обнимать, а другой к моим часам тянется. И не то чтобы срезать или сорвать — спокойно расстегнул ремешок… Я только и успела крикнуть: «Жулик, жулик, что ты делаешь!» — он спрыгнул и был таков!

Другая сказала:

— Главный, кажется, у них был этот Жигулев, рецидивист, его амнистировали в пятьдесят третьем году…

Девушка в красном берете жестко и энергично мотнула головой:

— Не нужно было амнистировать! Я бы ни воров, ни спекулянтов миловать не стала!

— Нет, вы несправедливы. Вы, конечно, этого помнить не можете, но время было военное, тяжелое, и многих, конечно, слишком сурово…

Они отошли.

— Деточка, а вы почему здесь?

Светлана обернулась. Пожилая… нет, старая, совсем старая женщина стояла перед ней. В заплаканных глазах — ужас, растерянность, боль. Когда-то была красивой… Где-то мы встречались… Если вот так, совсем в другом месте встречаешь человека малознакомого, не сразу сообразишь. Ни имени ее не помню, ни фамилии.

— Деточка, что же это? Какое ужасное недоразумение! Мальчика моего, такого чистого, такого талантливого, так оклеветали!

Вспомнила. Поняла, кто перед ней. Мимолетное знакомство… Как ее зовут, ни разу не спросила. И все-таки непонятно, почему она здесь.

На руке у нее маленькие изящные часики. Ну да, она рассказывала — сын подарил. Она увидела у него в столе… он рассердился… хотел сделать сюрприз… Да ведь он даже похож чем-то на мать!

— Ваша фамилия Новикова?

— Да. Вы подумайте, ведь он ребенок еще! Ведь ему только девятнадцать лет! Конечно, это все выяснится. Отец дал денег, мы взяли хорошего адвоката…

Светлана отошла от нее, не могла больше слушать. «Умный, талантливый, добрый, товарищи всегда его так уважали…» Что еще? О нет, такой слепой любовью сына я любить не буду!

Только сейчас увидела: Шибаевы, мать и отец, сидят в темном углу, — хотела подойти к ним.

— Светлана! Светлана! Кто-то тянет за рукав, обнимает. Маша! Вот с кем давно не виделись.

— Маша! А ты почему здесь? У Маши слезы текут по щекам.

— Так ведь это же мой Севка увидел, что твой муж с Володей Шибаевым к реке пошел, и Новикову рассказал! Светлана, ведь у него все соседские ребята на побегушках были! Светлана, как это страшно, когда таких вот несмышленышей…

— Свидетельница Лебедева, что вы можете сказать по делу Новикова?

Светлана не ожидала, что будет так. Она думала, что будут задавать какие-то конкретные вопросы.

— Я преподавала в школе, где учился Новиков. Он был тогда в девятом, а я вела четвертый класс. Володя Шибаев был моим учеником.

— Как они учились, как вели себя в школе?

Очень это трудно — быть свидетелем. Знать, что каждое твое слово может повлиять на судьбу человека.

Новиков сидит очень прямо и с нагловатым любопытством разглядывает публику в зале.

И видно, что это наигрыш, и страшно, что на нем, вчерашнем школьнике, арестантская пижама, и видно, что ему — как это сказала мать? — всего только девятнадцать лет.

Жалко? Да, жалко.

Косте было тоже девятнадцать, когда увидела его в первый раз. В девятнадцать лет — два года фронта, долгий путь от Вязьмы почти до польской границы, два ранения. И вот — третье. Костя сидит тут же, в зале, повязки на руке уже нет.

— Вы не думали, что Новиков может оказать дурное влияние на младших ребят? — Это спросил адвокат Толмачева.

— Да. В особенности на Володю Шибаева, в особенности когда я узнала, что они живут в одном доме или в одном дворе.

— Вы говорили об этом родителям?

— Нет.

— Почему же?

— Я тогда очень скоро перестала преподавать… у меня ребенок маленький… теперь двое. Я не работала эти годы и мало кого видела из своих прежних учеников.

Судья, немолодая женщина с лицом учительницы (ей бы классный журнал в руки!) или врача (если бы халат белый надеть!), понимающе наклоняет голову.

— Расскажите, что с вами случилось… Рассказала про сумочку.

— Мне ее вернули в тот же день.

— Есть вопросы к свидетельнице?

Опять спросил адвокат Толмачева: как учился в школе его подзащитный.

— Учился, кажется, хорошо, но ведь я его и не знала почти — он был в восьмом.

Адвокат Новикова тоже задал вопрос:

— Вы были знакомы с матерью Новикова? Что вы можете сказать про эту семью?

Откуда он уже успел узнать? Впрочем, на то и адвокат!

— Мы с ней встречались в сквере несколько раз. Мне она была очень симпатична. Кажется, очень хорошая женщина.

— Есть еще вопросы? Нет вопросов.

И, прямо как в школе, приглашение:

— Садитесь.

Костя далеко, около него нет свободного места. Села в передний ряд, забронированный для свидетелей. Здесь и Толмачев, какой-то потускневший, как будто вылинявший. Он приходит и уходит, как все, хотя и судят его.

На скамье подсудимых под стражей только двое: Новиков и Жигулев, рецидивист, дважды судившийся. Вот кто совершенно спокоен и развязен без всякого наигрыша. Человек уже немолодой, видимо большой физической силы. Жесткий ежик волос, тяжелые плечи, дубоватые, грубые черты лица. И, может быть, неизбежный, даже «профессиональный» контраст: холеные, белые, нерабочие руки.

По странной ассоциации какая-то боковая мысль: «Зачем мальчиков, школьников, стригут под машинку? Это не идет никому».

Мебель и все кругом — странная смесь торжественности и будничности. Сидят три женщины за широким столом, лица у них простые, даже как бы домашние. А стулья парадные, старинного фасона, с высокими резными спинками: у судьи — повыше, у присяжных — пониже.

Что-то не идет следующий свидетель. Молоденькая секретарша проскальзывает в коридор.

— Где Шурыгин?

— А он, должно быть, на лестнице, курить пошел.

Разыскали наконец Шурыгина. Вошел. В пальто с поднятым воротником, в кепке. Их несколько таких же развинченных парней стояло на верхней площадке лестницы. Гоготали. Курили. Значит, это все тоже свидетели. Судья — будто в школе недисциплинированному ученику:

— Опустите воротник. Снимите кепку.

Снял кепку. Опустил воротник. Расписку дал, что будет правду говорить.

— Свидетель Шурыгин, расскажите, что вы делали в тот вечер…

— А мы все у Леньки сидели: я, Колька, Сашка…

Опять властный и сдержанный голос судьи:

— Подождите. Какой Ленька? Называйте фамилии.

— Ленька? — Несколько мгновений раздумья. — Ну, Ригалета (Светлану так и передернуло), Новиков.

— Вот так и говорите.

— Ну, сидел я у Леньки, а потом пришли Колька, Юрка…

— Шурыгин, я вам еще раз повторяю: называйте всех по фамилиям, вы не у себя дома. Вы что же, к Новикову в гости пришли? Матери его не было?

— Не было. Да мы не в гости. Мы хотели на танцы идти. Ну, захватили с собой пол-литра. Сашка говорит: «Давайте за бабами зайдем, а потом…»

Судья опять перебивает:

— «За бабами»? Как вы говорите!

— А как же?

— Вы говорите про женщин, девушек?

— Да какие же они женщины? Бабы и есть.

Ропот негодования пробежал по залу.

— Тише, граждане!

Свидетель откашлялся.

— Ну так вот. Собрались уже идти. А тут Севка прибежал и Леньке что-то стал говорить…

— Какой Севка?

— Да не знаю я его фамилии. Севка, пацан этот маленький, который сказал, что Володьку застукали.

Маша вдруг заплакала где-то в заднем ряду. И опять:

— Тише, граждане!

Замолчала Маша.

Много есть в русском языке ласковых уменьшительных имен. И даже так называемые «уничижительные». «Севка», «Сашка» — ласково звучат в устах матери или отца: «тон делает музыку». В устах этого косноязычного парня те же имена звучали как блатной жаргон, как ругательства.

— Ленька с Севкой на лестницу вышли, а там Жиган…

— Кто?

— Ну, Жиган, дядя Вася.

Он не ломается, не форсит, просто он не умеет говорить иначе.

— Фамилию говорите.

— Да вот, — жест в сторону подсудимых. — Ну, Жигулев. А мы пошли на танцы.

Сел наконец свидетель Шурыгин, тоже в первом ряду. Ничего в нем нет особенного. Лицо миловидное, даже смазливенькое. Сколько ему?.. Лет восемнадцать — чуть постарше десятиклассника. Свежая, хорошо отглаженная рубашка. Пальто не новое, не дорогое, но чистое. Чуть обтрепался правый рукав — подштопано. И около кармана тоже. Аккуратно так, почти незаметно. Женской рукой. Кто эта женщина? Мать? Старшая сестра? Их-то он женщинами называет или как?

Светлана оглянулась. Костя делает какие-то знаки. Ага! Место около него освободилось. Пересела. Отсюда виден весь зал. Костя шепчет:

— Слушай, здесь Ирина Петровна твоя и директор!

— Какой директор?

— Ну, из той, прежней твоей школы.

Да, вон они сидят в третьем ряду. Евгений Федорович как раз повернул голову, встретился глазами, поклонился чуть заметно. Лицо расстроенное. Вздохнул. Бровью повел — тяжелое, мол, зрелище!

Он-то понятно почему тут — учился в его школе Новиков. А Ирина Петровна? Ведь она завуч в младших классах.

Директор сидит справа от нее, а слева — незнакомый брюнет с проседью в волосах. Добротное пальто нараспашку, лицо сухое, тонкое, очень сдержанное, очень бледное. Трагическая складка около губ.

На похоронах всегда можно узнать, кто пришел просто из добрых чувств к покойному или его близким и для кого эта смерть — незаживающая рана. На суде — тоже.

Раньше еще, чем Светлана могла уловить мимолетные взгляды или промелькнувшее вдруг сходство, она поняла: отец Леонида.

Но почему Ирина Петровна так ласково и участливо кладет руку на его плечо? Они разглядывают какие-то бумаги. Потом Ирина Петровна встает и подходит к адвокату с бумагами в руках. Возвращается на свое место. Адвокат просит слова. Просит суд рассмотреть характеристику из школы.

Судьи рассматривают бумаги.

Что ж, видимо, очень хорошая характеристика и, видимо, директор школы испытывает некоторую неловкость, когда ее читают.

Где-то в извилинах памяти вдруг всплывает что-то похожее.

Весенний солнечный день. Экзамены в школе. Директор — в дверях своего кабинета. Ирина Петровна, поймав его на ходу (звонок уже заливается, нужно в класс!), с неожиданной горячностью просит о чем-то… На лице у Евгения Федоровича такое же вот выражение неловкости и чуточку брезгливой жалости.

Убедила она его: «Хорошо, хорошо, я поговорю с Петром Ильичом» (это физик был очень строгий в старших классах).

Еще вспомнился залитый солнцем школьный двор и белозубый девятиклассник, кричавший: «Ригалете-то что! Ему всюду зеленая улица! За хвостик тетенькин держался!»

— Позовите свидетельницу Новикову-мать.

Что-то почти беззвучное пробежало по комнате. Будто вздох.

Ирина Петровна опять с родственным участием дотронулась до плеча своего соседа.

Кто она ему? Сестра?.. Да, есть какое-то сходство, пожалуй. И даже большое сходство — в линии лба, подбородка… Так, значит, Леониду именно она — тетенька?

Вошла Новикова-мать. В зале стало так тихо, будто совсем пустой зал. Войдя, она смотрела только на сына и, кажется, хотела броситься к нему. Стоявший рядом милиционер сделал предостерегающее движение. Тогда встал отец Леонида, твердо и бережно взял ее под локоть и показал, куда нужно идти.

По сравнению с мужем, бывшим мужем своим, она старая-старая.

У сына дрогнуло что-то в лице, он отвел глаза и больше уже не смотрел на мать.

Она даже плохо понимала, о чем ее спрашивают.

— Уверяю вас, это ошибка! Это какое-то ужасное недоразумение!

— Скажите, ваш сын был откровенен с вами?

— Ну конечно же! Я всегда знала, что волнует его, что тревожит!

— А… его друзья или его знакомые, они часто собирались у вас?

— Собирались иногда. Ведь молодежь, нельзя не повеселиться!

— Вы присутствовали на этих вечеринках?

— Нет, я обычно уходила ночевать к моей приятельнице. Ленечка говорил, что мне так спокойнее будет. Он был всегда таким хорошим сыном!

Губы Леонида скривились в усмешке — не то жалости, не то презрения.

— А вам никогда не приходило в голову спросить, откуда сын берет деньги, чтобы покупать дорогие вещи? И вино?

— Вино? Я им покупала иногда к Новому году бутылку легкого вина. И ведь сын работал… никогда не могу запомнить, как называется это учреждение. Торг… мет…

Шурыгин вдруг громко засмеялся. Строгий взгляд судьи:

— Шурыгин!

Он встал.

— Выйдите из зала!

Он вышел.

Если бы учительницей была — ох, как бы ее слушались ребята!

— Вы плохо знали вашего сына!

Безжалостными кажутся слова судьи… а как же еще говорить? Если бы врачом — она бы хорошим хирургом была.

В Англии судьи и теперь еще надевают мантии; кажется, даже парики.

Мантии вспомнились, когда заговорил адвокат Новикова. Что-то было в его речи от этих мантий.

У него было лицо старого актера, горбоносое, с тяжелыми складками около рта.

Должно быть, адвокат все-таки при разборе таких серьезных дел необходим. Он знает все статьи закона. К тому же люди в большинстве своем говорить не умеют, тем более защищать себя.

Но если адвокат обращается к судьям, которые сидят без мантий, он должен говорить проще. Все эти жесты театральные, вся эта риторика…

— Граждане судьи! Как вам уже известно…

Да, им уже известно.

— Граждане судьи! Я не буду говорить о том…

И говорит, говорит именно о том…

Сидят три женщины за широким столом, слушают терпеливо и вежливо. И чувствуется, что каждая из них уже составила свое мнение и считает себя более беспристрастной, чем адвокат, поэтому ее не переубедишь.

Неловко даже как-то перед судьями за ненужные цветы адвокатского красноречия.

После речи адвоката объявили перерыв, до понедельника.

Когда спускались с лестницы, Костя спросил:

— Ты ведь не пойдешь в понедельник?

— Нет, не пойду.

Дом старый, лестница крутая, высокая, с каменными стертыми ступенями. Сколько человек должны были пройти вверх и вниз, вверх и вниз, чтобы оставить на камне такие глубокие впадины? И с какими мыслями они проходили?

В переулке стоит черный с красной полоской милицейский автомобиль. И несколько человек на тротуаре — ждут. Новикова там, еще кто-то…

Светлана потянула Константина за рукав:

— Пойдем, пойдем скорее!

Мимо прошел Толмачев, покосился на милицейскую машину, ускорил шаг. Весь он какой-то сутулый, будто ростом меньше стал. Оправдают, конечно, его. Жалкий мальчишка. Бывают люди, у которых собственного света нет — только отраженный. Вещи какие-то Новиков ему поручал продавать… Самому плохому его еще не научили. Жалко его, да? Новикова тоже готова была пожалеть! А что, если бы Новиков не один тогда пошел за Володей и Костей? Прихватил бы Толмачева или того страшного парня, ну, свидетеля, который говорил «бабы»? Или даже самого Жигана, дядю Васю?

— Светлана, да ты что?

Светлана вдруг заплакала, уткнувшись лицом Косте в плечо.

— Ничего, ничего, пойдем скорее домой! Пойдем, Костя!

…Дома ребята еще спали после обеда. Тихая комната. Две белые кроватки. Осеннее солнце косо заглядывает в окно. Проснулся Димок, сладко зевнул, сел на кроватке, тепленький, черноглазый… И Маринка зашевелилась, перевернулась на животик, голову подняла.