Шаварш родил Самвела, Самвел родил Гора.

Самвел родил Гора, построил дом, посадил дерево.

Он стоял на пороге и лепетал что-то бессвязное. Он был, действительно, огромный, этот парнишка…

Как оказалось, Самвел – племянник моего папы и мой, соответственно, брат.

Это так здорово – иметь старшего брата!

Лет в тринадцать-четырнадцать я обзавелась невероятным количеством братьев и сестер. Очень разных, – черноволосых, смуглых, медных, белокожих и огненно-рыжих. Сестренки-погодки, подозреваю, сводили с ума мужское население Кафана (Капана) и окрестностей. Юные, длинноногие, сияющие, точно умытые родниковой водой, они щебетали с обеих сторон, – то по-армянски, то по-русски.

Казалось, испепеляющее августовское солнце, уже в девять утра проникающее во все щели, обходит их стороной, щадит.

Это же от него, от солнца – разбрызганные по скулам веснушки, и от него – буйство волос, – от красной раскаленной меди до стекающего по спине золотого руна.

Держась за руки, они взлетали по ступеням, – туда, наверх, где королевский тут и алыча, и ореховое дерево, в тени которого старый дом.

Чуть позже я уже знала, что тоненькие Аллочка и Сона – это род рыжих, – Цахкануш и Рубена, которые родили Лауру, Лену, Юру, Сурена…

А Самвел и Сусанна – дети Шаварша и Шушик.

Еще позже я, наконец, запомнила, кто кому брат и дядя. Такие разные – грузная, смуглая Шушик и светлокожая царственная Цахкануш – сестры моего деда.

Но это все позже, потом.

Это потом будут абрикосовые деревца в Мерцаване, – Мер-ца-ван – вы слышите мер-ца-ние этого звука? – это там, в Мерцаване я ела самый вкусный в моей жизни лаваш, тонкий, будто папирус, – он вращался в темных жилистых руках уже немолодой женщины с озерами сияющих на изможденном лице глаз…

Это потом будет жертвоприношение крутолобого барашка, разрушенный дом в деревне Шикагох, явление миниатюрной старушки, возникшей будто по мановению волшебной палочки.

Казалось, лет ей не менее ста… Она долго причитала на груди моего отца, но через некоторое время опомнилась и вынесла каждому по стакану холодного мацуна. Глаза у нее были детские, редкостной голубизны…

Это потом будут горы – и поездка на роскошной по тем временам белой волге

(да, после того как я написала об этом в одном из интервью, мне позвонил брат и уточнил – не жигули, а волга, белая волга была у Каджика) – мы неслись по горному серпантину, и Каджик – наш водитель и дальний родственник, – мужчина ослепительной киношной красоты (красно-рыжий, горбоносый, атлетически сложенный, – в белом же джинсовом костюме, неистово жал на педаль под дребезжание кассетного магнитофона, – « аравай-вай-вай-вай-вай-вай».

Нас трое – папа, мой шестилетний брат и я, мужественно превозмогающая тошноту, – обратно мы петляли в кромешной тишине и темноте, что называется, на ощупь, – в прекрасной белой машине Каджика отказали тормоза, и наше благополучное «приземление» можно было считать абсолютным чудом.

Это потом будет Ереван, запах свежеиспеченого матнакаша, натянутые между домами бельевые веревки с разноцветными одежками, истошный женский вопль, – ахчик!

Это потом будет бессонная, насыщенная звуками и запахами ночь, балкон тринадцатого этажа, звук зурны, дудука, поющие фонтаны, девушки в розовых, белых, персиковых платьях, – на их фоне я запаникую и потребую нарядов, – вдруг мне окажется важным, чрезвычайно важным, во что я одета и как выгляжу.

Словом, все это будет потом.

А вначале – застенчивый богатырь, едва выговаривающий русские слова нам, застывшим на пороге.

Я вглядывалась в незнакомого юношу.

Разве могут быть у мужчины такие глаза? Такие… невероятно грустные, как будто даже зеркальные, – обрамленные густыми, загнутыми, точно у восточной принцессы, ресницами… Грустные и добрые.

Больше ни у кого я не видела подобных глаз. Ироничных – да, умных – сколько угодно, – насмешливых – не вопрос, – ясных, гневных, печальных, веселых…

Но такой доброты… Доброты, которая начало всему, – не потому, что хорошо быть добрым, а потому, что по-другому просто не бывает.

Глаза Самвела я могла бы сравнить разве что с глазами бабушки Ривы, – Реввеки, – уже из другого дома и другой истории.

Если вы думаете, что на лице моего кузена выдающимися были только глаза, то глубоко ошибаетесь.

Нос.

Самым выдающимся был нос. Он, этот самый нос, жил своей жизнью, совершенно отдельной от всего остального. Если бы не нос, Самвела можно было бы назвать красивым.

Хотя, что такое эта самая красота?

Вы видите нос, а потом – глаза, а потом – руки, сильные мужские руки, которые умеют любить. Женщину, ребенка, дерево…

В руках у Самвела было нечто прямоугольное, что-то вроде доски. И это «нечто» вкусно пахло лаком и деревом.

Так у нас появились нарды.

Настоящие нарды, сотворенные руками незнакомого брата..

Самвел был молчун.

По-русски он изъяснялся неважно – то есть да, говорил, но с паузами, ошибками… А я, к стыду своему, не знала армянского. К тому же, оба мы безобразно смущались, – он – незнания языка, незнакомого дома, – я – его смущению, собственной подростковой ненаходчивости и неуклюжести.

Зато у нас были нарды.

Трик-трак, – так весело подпрыгивали костяшки, и хищно зависала рука над доской, и можно было не говорить, а поглядывать друг на друга хитро и многозначительно – ну что, еще партию?

Теперь у нас были нарды, и запах свежего лака (я слышу его и сегодня), и благородного дерева, и далекой залитой солнцем улицы, вдоль которой веселые дома из туфа, стройные ряды чинар, ступеньки, ведущие к дому Шушик и Шаварша, Цахкануш и Рубена, – я могла бы родиться рыжей и белокожей, как Сона, а могла бы – застенчивой и смуглой, как Самвел, а могла