В старой квартире через кухню была натянута бельевая веревка, а на ней сушились именно они. Беззастенчиво распятые, она парили над головами и шлепали по макушке каждого проходящего под.

Хозяйкой трико была молчаливая Дора, – кто и когда назвал ее молчаливой, ума не приложу, но факт остается фактом – рот у Доры не закрывался двадцать четыре часа в сутки.

Утро начиналось с нее, и день заканчивался ею же.

Она комментировала все, – собственные действия, действия окружающих, свои мысли о предполагаемых действиях и впечатления от увиденного.

– А! – восклицала она, делая «большие» глаза, – эта та, у которой ни копейки, а с рынка полные сумки тащит, – эй, – вопила она, высунувшись в форточку, – почем вишни? – голос у нее был хриплый, как будто она еще не прокашлялась спросонья, и хотелось взять ее за ноги, – за две большие массивные ноги, и хорошенько потрясти, словно грушу, – почем вишни? сколько купила? а крыжовник почем? – развернувшись, она сообщала только что услышанное, увиденное и добавляла от себя парочку-другую эпитетов.

Десять кило, – ведро двадцать рублей, – бормотала она, наморщив лоб. От этого она становилась похожей на пожилого бухгалтера из квартиры напротив. Не хватало только синих нарукавников и круглых очков с перебинтованной дужкой.

На сумки она налетала, будто хищная птица, – профиль ее алчно нависал, а глаза так и шныряли, – айай, – стонала она, причмокивая, – какие гарные вишенки, – только дорогие, – на мою пенсию не разгуляешься, – веки ее скорбно прикрывались, но глаза под ними не переставали перебегать, – с вишен на крыжовник, с крыжовника – на яблоки, – она, разумеется, пробовала и то, и другое, – и даже третье, – скривившись, швыряла в ведро огрызок – фе! – шо-то кислое как не знаю что, – деньги на ветер! – выносила она вердикт и уносилась к окну.

Она знала все и про всех.

Кто когда женился, у кого кто болеет, кто завел интрижку на стороне и кто собирается разводиться.

Она чуяла близкую кончину и рождение, – да что там, она рождалась и умирала с каждым, не прекращая комментировать.

Самое ужасное, – ее невозможно было выключить, как радио, – малейший намек на «многоговорение» вызывал вспышку смертельной обиды, – молчаливая До обращалась в соляной столп и делала жест, которым якобы зашивает себе рот.

Ни слова! – как будто произносила она, яростно вращая зрачками, – больше ни слова вы от меня не услышите, – но от кого, скажите на милость, вы узнаете о ценах на ягоды и на гречку, об урожае и прогнозе погоды, – словом, – обо всем!

К слову сказать, молчание Доры было еще страшней, чем говорение.

Молчала она страстно, виртуозно, – как хорошая драматическая актриса, она держала паузу…

Но не уходила!

Она продолжала присутствовать, всем своим видом напоминая о себе, – откашливаясь, в тысячный раз прохаживалась тряпкой по кастрюлям, горестно заглядывала в шкафчик, укоризненно вздыхала и молча! стояла у окна.

Можно только представить себе, каких неимоверных усилий стоило ей молчание!

Казалось, слова клокочут и трепещут в ее просторной груди, подкатывают к гортани, щекочут язык…

Молчание ее становилось поистине невыносимым!

Оно было огромным, и заполняло собой все пространство кухни. Все отчего-то принимались ходить на цыпочках.

Ах, так! – сопя, она раскладывала на доске курицу и молча! принималась за разделку. Это было то еще испытание. Наточенное лезвие порхало, ошметки взлетали, и, верите ли, это было ужасно.

Ужасно было не слышать сладострастного бормотания, – ай, какой пупочек, ай, крылышко, ай, шейка!

Но я не об этом.

Я о трико.

Все это время синие трико угрожающе (или торжествующе) развевались над головами.

Что это было? Капитуляция? Победа? Перемирие?

Все, что нам было нужно, – это немного терпения.

Совсем чуть-чуть.

Потому что с каждым взмахом ножа лицо молчаливой До разглаживалось и светлело. Казалось, распластанная на доске курица вдыхала в нее новую жизнь. Дыхание Доры становилось размеренным, а на щеках появлялся нежный, точно у девушки, румянец

– Фрикадельки.

Это было первое слово, – после часа или даже двух, – фрикадельки, – детям!

Кастрюлька с бульончиком и фрикадельками так благоухала, так источала – за кольцами вздымающегося пара лицо Доры казалось молодым и даже красивым…

Ей-богу, молчание было ей на пользу! – Фрикадельки, – детям! – повторяла она и величественно удалялась. Ее необъятный зад колыхался, а исчезающая в дверном проеме спина была красноречивей многих слов.

Но я не об этом.

Речь о Дориных трико.

Иной раз, откашливаясь, мама заводила беседу о том, что, хорошо бы, – понимаете ли, Дора, – у нас бывают гости, – интеллигентные люди, аспиранты и даже профессора, – это неудобно, – пускай пока повисят в комнате, вы не возражаете?

– В комнате? – уперев руки в массивные бедра, Дора запрокидывала голову и разражалась визгливым хохотом, – и это вы называете комнатой? – смех ее переходил клекот, вой, рыдания, – мы, дети, с интересом ожидали развязки, потому что в чем-чем, а в истериках молчаливая До слыла великой мастерицей!

Это вы называете комнатой? Это гроб! – взвизгивала она, обводя собравшихся торжествующим взглядом, – слава богу, истерики сегодня не предполагалось, – всего только немного иронии, сарказма…

– Этот гроб вы называете комнатой? И в этом можно таки жить? И это вы называете жизнью? – что сказать, в сентенциях равных нашей До не было.

– И что вам стыдно за мое белье? Вполне приличное белье, не рваное, слава богу, не латаное, и, что самое главное, чистое!

Последний аргумент крыть было абсолютно нечем, – белье было, действительно, чистым и даже подсиненным.

Тяжелую выварку Дора собственноручно водружала на плиту и священнодействовала над ней часами, орудуя такой специальной деревянной палкой.

Конечно, интеллигентные молодые люди, которые заглядывали в наш дом, в первый момент были несколько… как бы это сказать… фраппированы, но только в первый момент.

Темнокожий аспирант из Конго, кажется, был тайно влюблен в обладательницу столь роскошного белья.

Доктор Жан-Поль-Мария, полыхая белками глаз, воздавал должное фрикаделькам, печеночкам, бульону, – он одаривал До чарующей белозубой улыбкой, и время от времени, поглядывая наверх, вздыхал, – что напоминала ему синяя бязевая ткань? Невесту? Возлюбленную?

А, может быть, некую могучую прародительницу рода, мифическую богиню плодородия?

– Надо же, кушает, – подперев подбородок пухлым кулачком, Дора с умилением поглядывала в сторону заморского гостя.

Она немного… по-женски… по-матерински… жалела его, такого черного, такого одинокого на чужбине, – у них, наверное, там, голод, – не то что у нас, слава богу.

Доктор Жан-Поль-Мария – а он был доктор, – уже не вполне молодой, – благоухающий, корректный, весь в манжетах и запонках, – благодарно кивал, склонив жесткую плюшевую голову над тарелкой, – все-таки, удивительная страна, удивительные нравы…

Под его бархатным взглядом До расцветала, – она трепетала точно птичка и щебетала, щебетала, щебетала…

Доктор Жан-Поль был благодарным слушателем, – ни разу! – ни разу он не перебил Дору, – напротив, – с грустным и сосредоточенным вниманием он вслушивался в ее голос, вспоминая, должно быть, интонации спиричуэлс и таких же щедрых, смешливых и гневно-прекрасных женщин своей далекой родины