Человек, побывавший в Париже, остается бесконечно очарованным и навеки влюбленным.

Даже если Париж он видел мельком, краем глаза…

Даже если он видел его в проеме иллюминатора, – все эти полукружья, ромбы, квадраты и прямоугольники, в которых затерялись и Елисейские поля, и Эйфелева башня, и Нотр-Дам де Пари и Монматр, и, конечно же, плас Пигаль и Мулен Руж.

Дайте мне историю, и я сотворю мир.

Вот он, мир Азнавура, Дассена, Пиаф. Где-то там, за магистралями и плавными лентами шоссе, существует он, живет своей обыденной жизнью, картавит, грассирует, заказывает горячие круассаны, выходит из супермаркетов и мелких лавчонок, похрустывая на ходу свежим багетом.

Серое небо над Парижем. Серое, сырое, весеннее. Небо над Парижем – это уже кое-что.

Стоит пересечь границу, как из гражданки и гражданина вы становитесь «мадам», «мадемаузель», «мсье».

И, представьте, вам это нравится.

Мерси, мадам, оревуар, мадам.

Позвольте, это мне он улыбнулся такой тонкой, ироничной, лукавой улыбкой, – это все мне? Вся эта бездна непринужденного очарования, игры ума, манер, изящества, – мне? Мне? Как равной, возможно, даже, своей, близкой, способной понять и оценить французский прищур и сарказм, и такую милую, совершенно обезоруживающую иронию…

Пролетая над Парижем, вы успеваете влюбиться на всю жизнь. Влюбленность – это дуновение, сладчайшая из иллюзий, предчувствие возможного и невозможного одновременно. Жизнь, которую вы бы прожили иначе…

Ах, если б только…

Когда-нибудь… Однажды…

Закрыв глаза, раскачиваетесь в такт французской песенке, разученной на уроках французского. Очень легкомысленной, но полной того самого шарма…

Французский язык нам преподавала настоящая француженка. Возможно, всего лишь наполовину, но и этого было предостаточно. Вполне достаточно для торопливых до задыхания шажков, горячих глаз, не томно и не дымчато-карих, а живых, полных нездешнего огня и смеха, – и непременного яркого платка на смуглой шее. Лидия Мартыновна была прекрасна. Ее можно было только обожать, обожать страстно, с замиранием и нежной тоской.

Отец ее был членом французской компартии, – и это единственное, что мы знали о ней..

У француженки была астма. Астма, внезапные приступы гнева и сложный аромат духов, в котором не последнюю роль играл ее собственный немного душный, терпкий запах.

Увы, французский так и не стал моим вторым языком. Впрочем, как и прочие языки, в которые я влюблялась безответно, страстно, но непоследовательно.

В моих отношениях с языками хватало первоначальной очарованности, не доходящей до длительных и постоянных отношений. Французский был и остался мечтой, светящейся точкой, маяком, но уж никак не стойкой привязанностью.

Думаю, главным уроком, полученным на занятиях Лидии Мартыновны, был урок настоящего шарма. Этот кокетливый платочек, эта вздымающаяся грудь, этот быстрый и взволнованный, с придыханием говор, этот головокружительный прононс. Согласитесь, нечастое явление в советской школе, – мрачноватом трехэтажном учреждении, в котором властвовали истеричные, закомплексованные и чаще не особо счастливые женщины.

Кстати, с прононсом у меня как раз все хорошо. В прононсе равных мне мало.

На прононсе и только на нем держался мой школьный аторитет. Правда, недолго. Пока не обнаруживалась (а она обнаруживалась всегда!) огромная зияющая пропасть, в которую бесследно проваливались все эти проклятые артикли, правильные и неправильные глаголы и обстоятельства места и времени.

Ведь тут главное, что?

Блеснуть, обаять, обворожить. Для чего требуется всего ничего. Улыбка, готовность, кивок.

– Бонжур, мадам!

Бон вуаяж, мадам, оревуар, мадам, мерси боку…