Это раньше зима казалась бесконечной.
Сегодня же, стоит отлететь на каких-то пару-тройку часов, – и все, нет никакой зимы, господа, – хотя по ИХ меркам у них тоже зима.
Но разве их зиму можно сравнить с нашей?
Как написала мне одна моя знакомая из Барселоны, итальянка по происхождению, родившаяся в Аргентине, – «это зима, – время, к которому я никогда не смогу привыкнуть. Я выросла в тропиках, и всякий раз мне кажется, что хорошая погода будет длиться вечно, с циклическим разочарованием в середине ноября.
Магазины заполнены рождественскими украшениями, что говорит о неизбежности новой зимы, и что, как всегда, меня угнетает. В эти предпраздничные, исполненные всеобщего ликования дни, приходится слушать колядки (типичные рождественские песни), и это наполняет меня инстинктом убийцы. Короче говоря, нет зла, которое длится сто лет.»
Нет зла, которое длится более ста лет, и зима, представьте, тоже конечна.
Ну, несколько дней ноября, а там и до рождественских недолго, – каких-то несколько недель, – предновогодняя суета, сам, собственно, праздник, – и долгое постпраздничное раскачивание, – такое долгое, что и глазом не успеешь моргнуть, как наступит февраль, но это уже близость сами понимаете чего, это уже время примерки весенних кофточек и прочей радующей глаз чепухи.
Когда-то все было не так. Не было всех этих цветных и легких одежек, не было сверкающих зазывно неоновых вывесок.
Вся страна, как один, вязла в сугробах, проваливалась по пояс, брела по угрюмым малоосвещенным улицам, – все в темных тяжелых пальто и странных головных уборах, одинаково уродующих красавиц и дурнушек.
И длилось это сто лет. Сто лет до настоящей весны, – кто доживал, тот первым распахивал форточку, расстегивал пуговицы, стягивал шапку, рейтузы, тяжелые сапоги…
Всегда находился первый. Или первая.
Выходя из дому, я громко хлопала дверью и поднималась на этаж выше. Там, подпрыгивая на одной ноге, торопливо сдирала рейтузы, комкала и укладывала на дно школьного портфеля. Если портфель оказывался забитым, в запасе был ящик для писем и газет.
Я кралась под окнами и сворачивала за угол, а там стягивала шапку, расстегивала пуговицы пальто и теперь уже шла не торопясь, подставив лицо и шею колючему ветру, – конечно же, ангина к концу четверти мне была обеспечена, но кто думал об ангине в предчувствии скорой весны!
В начале зимы я обреченно вытаскивала с антресоли вязаный колпак, – его полагалось надвигать на лоб, – я помню это омерзительное ощущение, – голову сдавливало будто обручем, и я вспоминала прочитанного накануне в Айтматова, – «Буранный полустанок», – речь шла о манкуртах, которым натягивали на голову бараний желудок…
Понимаете, да?
Попробуйте походить по улице с натянутым на голову бараньим желудком, – ссыхаясь, он причиняет неудобство, потом – сильную боль, – в итоге он становится изощренной пыткой, в результате которой жертва лишается памяти…
Уже подходя к школе, я стягивала «бараний желудок» и, победно встряхивая волосами, поднималась по ступенькам.
К слову сказать, я честно старалась избавиться от него. Теряла, прятала, запихивала глубоко в шкаф, но…
Наступала очередная зима, и я втягивала голову в плечи, – время темных улиц и бараньего желудка, сжимающего виски. Время ламп дневного света, затяжной ангины и неизбежного унижения в виде бесформенного шутовского колпака.
На город надвигалось средневековое мракобесие.
После четырех улица умирала. На время оживала, конечно, – взрываясь хлопушками, конфетти, петардами, а после – вновь погружалась в сонную дремоту. Только снег поскрипывал под ногами либо чавкала оттаявшая грязь.
Каких-то сто дней, каких-то сто дней, – вот если бы вычесть их, – все эти непрожитые часы и минуты, – а потом получить в порядке компенсации – уже весной, или летом – каждому, пережившему сто лет зимы.