Катастрофа отменяется

Асанов Николай Александрович

Книгу известного советского писателя Н. Асанова составляют три повести.

В первой из них — «Катастрофа отменяется» — рассказывается об обвале в горах Памира, грозившем катастрофой наводнения в одной долине и засухой — в другой.

Повести «Генерал Мусаев» и «Свет в затемненном мире» посвящены событиям на фронтах Великой Отечественной войны в последний ее период.

 

#img_1.jpeg

#img_2.jpeg

#img_3.jpeg

 

КАТАСТРОФА ОТМЕНЯЕТСЯ

 

#img_4.jpeg

 

Глава первая

 

1

Перевалочную базу уже закрывали. Суббота — короткий день. Лязгали железные шкворни в ставнях окон. Гремели замки. Сторож и завхоз ходили от двери к двери и навешивали пломбы на бумажных бечевках, щелкали пассатижами с клеймом экспедиции. Не для острастки ворам, а для порядка. Воров здесь не было. Здесь крали только невест, да и то с их согласия.

Чердынцев послушал веселую музыку бесполезных замков и вышел на улицу.

В конторе и в складских помещениях под защитою стен и потолков еще можно было дышать. На улице дышать стало нечем. Здесь, на этой горной высоте, солнце казалось огромным, будто еще приблизилось после полудня, обдавая землю жаром.

Он оглядел кишлачную площадь и направился к ближайшей чайхане. Чайхана была поставлена над арыком, отведенным от реки. Вода в арыке текла ледяная, сквозь дощатый пол струился пар, похожий на морозный, какой врывался когда-то в детстве в двери дома, когда Чердынцев входил с улицы после лыжной прогулки. Он сел на пол и попросил чаю. Холодный парок истаивал над самыми щелями пола, но дышать стало легче.

За перилами, огораживающими чайхану, начинались горы. Собственно, это только казалось. До гор тут километра два, но они так велики, словно навалились на кишлак. Горы наступали и с востока, и с запада. Только на западе они расходились, выпуская реку, а на востоке подступали край в край, так что дорога вдоль ущелья отсюда виделась тонкой ниткой. На востоке в горах шел дождь, там все было темным: и небо, и вершины гор, и сама нитка чернела, словно ее вытянули из красильного чана. Но конец нитки, что пробегал мимо Чердынцева, был серый, а дальше, вниз по ущелью, он и совсем белел: ковровая шерстяная нитка в три цвета — вот как выглядела эта дорога.

Чердынцев откинулся на локоть, налил зеленого чая в пиалу. Свои дела он закончил, можно и отдохнуть. Тяжелые грузы отправят только в понедельник. Здесь не любят торопиться: суббота и воскресенье принадлежат трудящемуся, а остальные дни недели — работе.

Районные учреждения закрывались. Чердынцев видел, как выходили сотрудники, а за ними появлялись сторожа и завхозы, тщательно осматривали замки и навешивали ненужные пломбы. Сотрудники спешили в свои излюбленные чайханы — их на площади было четыре. Завхозы и сторожа придут туда же, но попозже.

В чайхану вошел секретарь райкома Адылов. Кивнув Чердынцеву, он присел на подогнутые ноги рядом с ним и тоже попросил чаю. Выпив первую пиалу, «приносящую радость», он налил вторую, «приносящую удовольствие». Отпив из нее глоток, отставил, взглянул на пиалу Чердынцева, уже пустую, и решил, что время для беседы настало.

— А эта, ваша новенькая, очень бойкая! — с удовольствием сказал он. — Я говорю, что одной на ледник идти опасно, говорю, что в кишлаке находится начальник станции, с ним надо идти, а она вынимает из кармана удостоверение альпиниста-перворазрядника и делает мне вот так ручкой… — Он показал, как ему сделали ручкой. — Хорошо, что Фаизов ехал в горы, отправил с ним, а то она пешком бы ушла…

Чердынцев, чуть ли не задремавший от ощущения полного блаженства — снизу его обволакивала прохлада речной струи, чай выгонял пот из каждой поры, восстанавливая силы, — вдруг настороженно вслушался в слова Адылова. Адылов щеголял отличным знанием русского языка и говорил в нарочито бытовой интонации. Его интересно было слушать. Те же самые слова, произнесенные самим Чердынцевым, по дороге до слушателя теряли свою окраску, становились литературными фразами, хоть сейчас записывай. Конечно, неизвестно, что получится из такой записи, скорее всего. — безликая серая масса. А вот Адылова нельзя записать, разве что на магнитофон. И уж тут все будет как песня… Но о чем он говорит?

— Фаизов открывает ей дверцу «газика» этаким широким жестом, а она ему: «Вы меня не украдете?» А он шуток не понимает, напыжился, бах себя в грудь, так что все медали зазвенели: «Я сам начальник милиции!» — «А разве начальники девушек не крадут?» Не знаю уж, как он с ней поедет, склонился к рулю, лицо сделал каменное, скулы так и ходят, будто он каждое ее слово разгрызает, ищет в них ядра, словно в орехах, а она всего-навсего веселый человек…

Чердынцев сел так быстро, что дощатый пол заходил ходуном, из пиалы Адылова выплеснулся чай.

— Как ее фамилия?

— Волошина… — Адылов вынул из заднего кармана брюк записную книжку, хотя Чердынцев отлично видел: для отвода глаз — и добавил: — Тамара Константиновна…

— В космологической экспедиции такая не значится. У гляциологов тоже…

— Как же так? — Адылов настороженно глядел на Чердынцева. — Я сам видел сопроводительное письмо из Академии наук.

— Когда Фаизов уехал?

— Час назад.

Чердынцев уже встал. Адылов тоже поднялся.

— В горах третий день идет дождь. Фаизов сможет добраться только до Фана. Дальше ей придется идти одной, а ледник весь покрыт озерами после дождей, морены осыпаются, возможны обвалы и снежные лавины…

— Но у нее же удостоверение перворазрядницы…

— Такая же липа, как и письмо из академии. Вот почему она сбежала, как только вы сказали, что начальник экспедиции здесь! Ну, если она благополучно доберется до нашей станции, в понедельник я ее пришлю сюда под конвоем! А вы распорядитесь, чтобы Фаизов немедленно выслал ее в Ташкент. На асфальте ей будет удобнее.

— Кто же эта Волошина? Не шпионка же!

— Именно, что не шпионка! Поэтому и придется вести себя с ней вежливо. В прошлом году я отказал ей в допуске на станцию! И вот поди ж ты…

— Так вы с ней знакомы? — с подчеркнутым вниманием спросил Адылов.

— Никак нет! — резковато сказал Чердынцев. — Это всего-навсего сумасшедшая журналистка, которой необходимы подвиги. Кстати, ваша машина на ходу? Придется немедленно ехать за Фаизовым, а то, не дай бог, потребуется спасательная экспедиция!

— Почему вы думаете, что у нее липовое удостоверение альпинистки? — уже с тревогой в голосе спросил Адылов.

— Я сам подсказал ей эту идею! Когда она заявила, что собирается побывать у нас и написать о наших «героических делах», я ответил, что здесь работают только опытные альпинисты, скалолазы. И вот результат… Одурачила какого-нибудь спортивного деятеля, может, съездила на недельку к подножию Эльбруса. Кавказ все-таки ближе к Москве…

— Почему же — одурачила? — с неудовольствием спросил Адылов.

— Но вас-то она провела! — беспощадно сказал Чердынцев. — Вы даже не проверили, есть ли у нее какое-нибудь горное снаряжение, не послали ее на нашу базу…

— Ну, снаряжения у нее достаточно, — не без тревоги, но все еще с иронией ответил Адылов. — Она погрузила целый мешок в машину Фаизова: там были и башмаки, и веревка нейлоновая, и ледоруб…

— А спиртовой печки, горячего душа и трехкомнатной квартиры там не было? — язвительно спросил Чердынцев. — А без такого оборудования и снаряжения я бы этих милых женщин не подпускал к горам на пушечный выстрел. Так как же с машиной?

— Сейчас будет! — торопливо сказал Адылов. И, уже выходя, совсем как русский мужик, почесал черные блестящие волосы и протянул: — Н-да! А на вид такая простосердечная! Никогда бы не подумал… — Обходя резные перила чайханы уже с той стороны, взглянул на Чердынцева: — А ведь она вас, наверно, знает! Чего бы ей так сюда стремиться, если она не надеется увидеть радугу? — И, выстрелив этими словами прямо в лицо Чердынцеву, исчез в тени огромных тутовых деревьев.

Чердынцев присел было снова, но тревога уже овладела им. Не выдержал, позвал чайчи, расплатился за себя и за Адылова, попросил уложить десяток свежих лепешек и пару вяленых дынь и вышел на жаркую площадь. Из гаража, что виднелся за райкомом, стрекоча, показался крытый «газик» Адылова.

 

2

Адылов молча гнал машину по кривой узкой дороге и даже не смотрел на пассажира, но Чердынцев видел, как ходили желваки на скулах под смуглой темной кожей. «Тоже разгрызает, как орех, каждое сказанное мной слово, ищет ядрышки!» — усмехнулся он про себя.

Впрочем, под этими нависшими над головой скалами, для которых у всех шоферов мира на всех горных серпантинах есть одно только название: «Пронеси, господи!» — много не поговоришь. Машину швыряет из стороны в сторону так, словно под тобой живое существо. Адылов и на самом деле совсем недавно пересел из седла в машину, и ему, наверно, все еще кажется, что под ним его белоногий конь. А самому Чердынцеву и вовсе не хотелось говорить.

В ущелье, где Малый Фан впадал в Большой, они уперлись в осыпь: в прошлом году правый берег подмыло рекой, и он обвалился, перекрыв дорогу. Неизвестно, когда сюда доберутся дорожники — у них по весне всегда много хлопот, а горные дороги длинные. Отсюда жители кишлаков пробирались дальше на осликах, лошадях или пешком. Вон и машина Фаизова, с красной полосой на борту, стоит на краю площадки, приткнувшись к коричневому боку горы, чтобы осталось место для разворота другим автомобилям.

Чердынцев выскочил из машины, подошел к фаизовскому «газику» и потрогал мотор.

— Еще теплый, — сказал он. — Может, Фаизов пошел проводить?

— Фаизов — не юноша, а начальник милиции, — сухо ответил Адылов. — Из Ханчи позвонили, что у подножия Темирхана в снежной лавине вытаяло тело. В прошлом году у нас пропал почтальон. Да вы это знаете. Фаизов пошел отсюда пешком, ему надо как можно скорее провести дознание. А ваша новая сотрудница перевалила через морену и направилась прямо на станцию. Вон видите — красная нитка на камне…

Действительно, на каменной гряде морены, на совершенно гладком валуне, трепетала на ветру красная ниточка. Непонятно было, как эта «новая сотрудница» ухитрилась зацепиться за такой гладкий камень. Можно себе представить, какая она альпинистка!

— Она что же, в красных штанах сюда явилась? — спросил Чердынцев, пытаясь подавить тревогу иронией.

— В красном костюме она явилась! — сердито сказал Адылов. — Вам же лучше, за два таша увидите! В руках у нее ледоруб с красной лакированной рукояткой. У нас таких не купишь!

Видно, Адылов тоже встревожился, если заговорил о пустяках. Чердынцев пожал ему руку, вытащил рюкзак и накинул лямки на плечи. Адылов протянул ледоруб. Он был насажен на арчовую палку, суковатую, но зато надежную.

— Радируйте со станции, как она дошла! — сказал Адылов. — Если даже у нее все справки поддельные, все равно она журналист. Теперь я вспомнил: в комсомольской газете пишет, почему Федор не любит Машу и что Маша должна сделать, чтобы Федя ее полюбил. Салам!

Он повернулся и пошел к машине. Чердынцев привычно полез по валунам. Гряда морены тут, на языке ледника, громоздилась вверх метров на тридцать и тянулась почти полкилометра. Под камнями гудела вода, холодным ненастьем дышал лед, пласт которого достигал сорока метров, но он был погребен так глубоко под камнями, что Волошиной, наверно, и не подумалось, что она, ступив на морену, уже пошла по леднику. Надо думать, она торопилась вон туда, где за второй мореной серебристо сверкала ледяная полоса. Так поступают все новички, вот почему им не разрешают ходить по леднику в одиночку. То, что отсюда казалось серебристой полоской льда, на самом деле было глубоким ледниковым озером. Ступи на подтаявший лед — и никакой ледоруб, будь он хоть с рукояткой красного дерева, хоть с суковатой арчовой, не поможет выбраться…

Оглянувшись с моренного гребня назад, Чердынцев еще увидел, как «газик» уползал черным жуком по кромке Фанского ущелья. Второй «газик» — фаизовский — будет ждать тут хозяина и день и два, пока Фаизов не закончит свои дела.

Грузовая дорога кончалась здесь. Отсюда все грузы на станцию гляциологи доставляли на собственных плечах или на волокушах. Не мог же Чердынцев просить, чтобы гляциологов снабжали при помощи вертолетов. Чердынцев знает, во что бы это обошлось, он уже двадцать лет занимается изучением ледников и эту гляциологическую станцию строил своими, можно сказать, руками, а расплачивался за всякую неприятность своими боками.

Итак, тут всего шесть километров. Но все шесть — в гору. И на первом километре у непривычного человека сбивается дыхание. Все-таки высота три тысячи триста!

Ну, а сам-то Чердынцев привычный или непривычный? А вот уж это — смотря к чему. Пройти шесть километров по леднику — это он может, навали какую угодно ношу, лишь бы мог поднять. А что касается встречи с этой Тамарой Константиновной, то тут он, пожалуй, предпочел бы отступить…

Интересно, почему он соврал Адылову? И еще так неловко, что секретарь сразу о чем-то догадался. Как он в чайхане выстрелил: «А ведь она вас, наверно, знает! Чего бы ей так сюда стремиться, если она не надеется увидеть радугу?»

А впрочем, знает ли ее Чердынцев? И как вообще можно узнать женщину? Он был женат целых десять лет, но так и не узнал, не понял свою жену. С тех пор он уже много лет сторонится женщин. Друзьям и помощникам это кажется смешным, но он-то помнит, чего ему стоило тогдашнее незнание и непонимание. Да и можно ли понять женщину при случайном знакомстве? Можно лишь сказать, красива она или безобразна, да и то у тебя и у соседа могут быть совершенно разные мнения. Можно прислушаться к ее речам. Но женщины остерегаются раскрывать себя в речах. Они знают, что странные законы очарования могут воздействовать и через таинственное молчание, скромный жест, трогательную улыбку, гордое небрежение. А этим таинственным языком жестов и намеков владеют, по-видимому, в одинаковой степени и умные и глупые женщины. Его бывшая жена, например, была не очень умна, но, кроме него самого, этого никто не замечал, да и сам-то он понял это только через несколько лет после свадьбы, когда она вдруг решила сама заняться его карьерой…

С Волошиной он встретился во время отпуска, на юге, в санатории. На отдыхе, да еще в санаторной обстановке, все женщины становятся красивее. Особенно молодые. Чердынцев считал, что в этих условиях женщины кажутся вдвое краше и что с самого воздушного создания — а именно такой и была Волошина — лучше скостить процентов пятьдесят очарования, чтобы не было больших ошибок. А уж из остальных пятидесяти исходить, рассуждая о ее уме, прелести и прочих достоинствах.

Однако Волошину он заметил. И залюбовался ею вне зависимости от «пятидесятипроцентного» счета. Она была одинаково хороша и тогда, когда шла по парковым аллеям в белом гладком, без украшений и нелепых бантиков и складочек платье, и когда темная, почти шоколадная, прыгала с вышки в море и плыла в ту серебряную даль, что начинается почему-то лишь в запрещенной зоне, далеко за сторожевыми буйками, куда уплывал и сам Чердынцев, чтобы отдохнуть от пляжной толчеи и немолчного шума голосов, заглушавших даже рокот моря. И на теннисной площадке, и во время волейбольной схватки она выглядела чуть ли не школьницей. Этакая всесторонне развитая личность! — посмеивался он про себя.

Они и познакомились в море. Он лежал, отдыхая, широко раскинув руки, где-то на линии горизонта, — исходил он при определении этой линии из того, что из всего побережья видел одну лишь острую иглу-шпиль морского вокзала, значит, и сам был никому не виден с берега, — когда рядом оказалась Волошина. Она тоже раскинула руки и спросила ровным голосом:

— А вы не боитесь так далеко заплывать?

Он задохнулся от негодования: ведь видела же в эти дни, что именно он один и может соревноваться с нею в заплывах. И вдруг подумал: «Она считает меня стариком! Она видит седые волосы бобриком, видит продубленное, почти черное лицо — такого загара ни на каком курорте не приобретешь! — и подсчитывает мои годы. Вероятно, с такими же ошибками, как и я. Даже и при том, что ей не меньше тридцати, я для нее все равно старик. И она боится, что однажды ей придется тащить меня к берегу, как мешок, а до этого сначала оглушить, чтобы я не утопил ее. Когда пловцов учат спасению на воде, предупреждают: тонущего лучше всего оглушить или сначала немного притопить, чтобы он не хватался за спасающего». Он сухо ответил:

— Я не так стар, чтобы не уметь рассчитывать свои силы.

— Что вы, Александр Николаевич! Вы же считаетесь лучшим пловцом! Но вы всегда плаваете один…

Вот как? Она даже знает его имя? Что бы сие значило?

Но продолжил так же сухо:

— Вы ведь тоже плаваете одна.

— Ну, я-а-а… — протянула она как-то бесцветно, но потом поправилась, более свободно сказала: — Я ведь разрядница. А те, кто набивается ко мне в спутники, стараются не заплывать за флажки. Знаете, как зафлаженные волки.

— Предпочитают свободную охоту в парке и на танцплощадке?

— А с вами опасно разговаривать! — заметила она и легким движением плеча перевернулась лицом вниз.

Он тихонько нырнул и увидел, что Волошина, окунув лицо в воду, смотрит широко открытыми глазами куда-то вниз, в темноту. Чердынцев вынырнул и снова распростер руки. Волошина подняла голову и сказала:

— По-моему, под нами стоит катран. Он появился, когда я была еще метрах в двухстах от вас.

— Ну, черноморские акулы не нападают на человека! — усмехнулся Чердынцев, покосившись на Волошину. По его теории выходило, что женщины любят, когда их спасают от опасности. Вот и Волошина, за неимением иной опасности, придумала катрана. И пояснил: — Эти черноморские акулы опасны только рыбакам — рвут сети своими твердыми наспинными шипами. Да и что катрану делать недалеко от пляжа: тут не только рыб — медуз-то всех пораспугали.

— Я сама хотела бы на него напасть, но теперь не беру ни ружья, ни маски. В первые дни еще на что-то надеялась, но так и не застрелила ни одной рыбы. Вы умеете смотреть под водой? Может быть, нырнем?

Она перевернулась лицом вниз и тотчас ушла под воду, как лезвие ножа. Догнать ее он уже не мог. Однако катрана увидел. Полутораметровая рыбина лениво стояла на месте, черная, в шипах, с раскрытой пастью, словно ждала, что пловчиха сунет руку меж ее острых, в несколько рядов, зубов. Волошина прошла так низко над акулой, что заслонила ее от Чердынцева. Катран резко метнулся вправо и скрылся в холодной глубине.

Вынырнув, Чердынцев увидел, как Волошина уплывает к берегу. Он погнался было за нею, но она шла, словно торпеда. Он крикнул:

— Как же вас зовут?

Она, наверно, ждала этого вопроса, потому что вдруг перестала взмахивать руками и ответила:

— Тамара Константиновна! Я подожду вас у входа в парк…

Чердынцев усмехнулся. Вспомнил, что до женского пляжа дальше. Значит, она была уверена, что ее собеседнику захочется продолжить это знакомство?

И лениво раскинулся, снова. Но лежать почему-то больше не хотелось. Вздохнул, словно терял нечто невозвратное, а в то же время и радуясь чему-то, — уж не тому ли, что Волошина отметила его? — и медленно поплыл к берегу. Нет, он совсем не собирался стать похожим на нетерпеливого мальчика. Если ей хочется продолжить разговор, начатый в море, пусть она и подождет. А не он. Он действительно не так молод, чтобы думать, будто каждый случайный разговор или даже назначенное свидание могут что-нибудь означать…

Но из купальной кабинки вышел довольно торопливо. Посетовал, что костюм помят, — мог бы воспользоваться услугами нянечки, она уже сделала ему замечание за то, что «такой представительный мужчина, а об костюмчике не заботится…», — потом вспомнил, что неудобно заставлять ждать женщину, и оказался на условленном месте раньше. И только тут опять напустил на себя привычную сухость.

Впрочем, Тамара Константиновна подошла так быстро, словно стояла где-то рядом, в другой аллейке, и ждала, когда он появится. Она оживленно размахивала пляжной сумкой, но не такой громоздкой уродиной, похожей больше на чемодан, какими щеголяли другие женщины, а маленькой, плоской, как будто шла в театр. Однако о гриме она не забыла: ресницы были накрашены, глаза подведены и удлинены наискось к вискам. И Чердынцев удивился: эта недавняя мода ничуть не огрубляла ее лицо, как у многих женщин, а делала как бы тоньше, красивее, появилось в нем что-то тревожащее, зыбкое, как если бы на один негатив со снимком чисто русского лица наложили другой — со снимком лица японки. И Чердынцев, не очень-то любивший всяческие женские ухищрения в поисках красоты, невольно расширил изумленные глаза: так близко он Волошину никогда не видел, а скрыть свое удивление не сумел, чем, вероятно, и доставил ей удовольствие, хотя делать этого не собирался.

— Куда же мы направимся? — с оттенком веселого вызова спросила Волошина.

И Чердынцев подумал: она привыкла изъявлять свою волю. И уж, конечно, она собирается не в санаторий. Наверно, надо пригласить ее в ресторан…

Он невольно сравнил себя с нею. Впрочем, отчего же не пойти? Его темное, суховатое лицо здесь, на покое, отдохнуло и стало моложавее. Седые, коротко подстриженные волосы рядом с ее пышными, словно бы позолоченными солнцем, волосами тут никого не удивят. Да и костюм, светлый, тонкой шерсти, не так уж помят. В общем, он молодцом! И тут же перехватил оценивающий взгляд Волошиной: она, рассматривая его, кажется, тоже пришла к тому же убеждению и весело сказала:

— Не надо на меня сердиться, Александр Николаевич! Считайте, что я просто умыкнула вас. Так ведь говорят у вас на Памире об украденной невесте? Но я возвращу вас обществу не позже чем через час. А пока приглашаю в «Приморский». Сегодня я получила небольшой перевод из редакции — я ведь журналистка, а здесь, кроме вас, нет ни одного человека, которого хотелось бы угостить бокалом вина.

Так-то вот! — с усмешкой подумал Чердынцев. Одним махом она отстранила всех, с кем ты видел ее за эти две недели, выделила тебя, отрезала тебе все пути к отступлению: ты ведь мог сказать, что не взял с собой деньги! А у нее уже готовый довод: она журналистка, получила гонорар. Журналисты, как всем известно, простые ребята, да и на самом деде простые, немало повидал их Чердынцев во время войны, лезли хоть в пекло, лишь бы раздобыть, как они говорили, «материал», и к нему, командиру дивизионной разведки, льнули чуть ли не с обожанием: он-то всегда мог предоставить им этот самый «материал», пусть он и добыт кровью…

Он не успел ничего сказать, как Волошина мягко, но и решительно, взяла его под руку и действительно «умыкнула». Во всяком случае, возражений он не нашел.

Потом они сидели на террасе ресторана над морем и потягивали псоу, и вино оказалось отличным, и терраса была достаточно затенена, и с моря доносился веселый рокот, а Волошина неторопливо выспрашивала его о работе, о ледниках, горах, опасностях. Расспрашивать она умела, ничего не скажешь, как будто давным-давно подготовила эти вопросы для маленького интервью и теперь считывает их прямо с ладони, чтобы не напугать опрашиваемого шуршаньем блокнота. Он даже взглянул на ее ладонь, чистую, розовую и крепкую, какая только и может быть у пловчихи и гимнастки. И вопросы ее были совсем не глупы, а если она что-то и не могла понять сразу, то признавалась в этом с приятной откровенностью, и он шел ей на помощь. Одно только смущало его: она все допытывалась у Чердынцева, какова степень риска в его работе, как будто ей хотелось немедля сделать из него героя.

— Вот вы говорите, ледники безопасны для понимающего их природу человека, — спрашивала она, — но ведь когда-то и вы были незнающим? А ведь там холод, вечная сырость, б-р-р, терпеть не могу сырости, предпочитаю сухие пустыни! Как же вы овладевали этими знаниями? Ломали ноги, тонули в озерах, попадали под лавины?

— Старался по мере сил избегать таких приключений… — нехотя отговаривался Чердынцев.

— И удавалось? — лукаво щурясь, допытывалась она.

— Не всегда, — признался он.

— А зачем созданы эти гляциологические, — с усердием ученика выговорила она незнакомое слово, — станции? Ведь ледников в России не так уж много. Я помню ледник Федченко, знаю о нескольких кавказских ледниках, но они очень маленькие, читала еще что-то о памирских складах льда, но ведь главные системы находятся на Крайнем Севере или в Антарктике?

— Если ледник, на котором стоит наша станция, растопить, получится пресное озеро побольше Аральского моря, — с некоторой гордостью сказал он.

— И вы собираетесь это проделать? — она хлопнула розовыми ладошками от удовольствия. «Наконец-то нашла нечто героическое!» — подумал Чердынцев.

— Нет, но мы можем отрегулировать течение такой большой реки, как Фан. На Фане, надо сказать, стоят десятки кишлаков и городов. Воды этой реки обеспечивают третью часть всех хлопковых посевов Союза… — больше он не мог сдерживаться, она нашла-таки зацепку. Уже несколько лет Чердынцев носился со своей идеей — зарегулировать таяние фанских ледников. Тогда река имела бы точно подсчитанное течение. И если бы это удалось, тысячи дехкан благословили бы реку. А сейчас она была попеременно то матерью, то мачехой. В годы спокойного Солнца уровень ее был почти равномерным, но как только на Солнце появлялись пятна и возмущения, ледник начинал бурно таять, и тогда река вырывалась из русла, меняла течение, заливала посевы или покидала плодоносные земли и уходила в пустыни. И тысячи земледельцев были вынуждены бросать свои работы, чтобы возводить по берегам капризной реки огромные дамбы, насыпи, перекрывать прораны новых русел, спасая поля.

Чердынцев и не заметил, как начал рассказывать об этой своей идее — зарегулировании стока ледниковых вод, а потом неожиданно для себя нарисовал страшную картину наводнения в позапрошлом году, когда река Фан прорыла сразу два русла и ушла в пустыню по двум направлениям, чуть не погубив весь урожай республики и оставив без воды многие поселки и города. Пятьдесят тысяч землепашцев и много солдат сражались в те дни за «спокойную» воду. А сколько это стоило республике?

Волошина давно отставила бокал, уперла подбородок в кулачки и смотрела не отрываясь. Лицо ее побледнело, словно она воочию видела катящийся и ревущий вал воды. Чердынцев хорошо знал эту способность талантливого человека — увидеть рассказываемое, и ему даже стало жаль Волошину: при такой впечатлительности она ночью не сможет спать, будут мерещиться бешеные водяные валы, сбивающие дамбу вместе с людьми, тонущие стада овец, крики людей, а чуть дальше — сохнущие хлопковые поля, осыпающиеся цветы и листья в садах, плачущие женщины и старики (вся молодежь ушла в те дни к горам, чтобы вернуть реку в свое русло)…

— Вот как это бывает… — сказал он и оборвал рассказ.

Последовала долгая пауза. Он выпил свое вино и налил еще, а Волошина все вертела в руках длинноногий фужер, будто отогревала его в ладонях. А может, и в самом деле отогревала? Он слыхал, что на Западе пьют вино именно так, подогревая в ладонях. Впрочем, может быть, так пьют не вино, а коньяк. Но он несомненно не знал многого, что могла знать эта женщина. Вот она отставила бокал, взглянула прямо в его глаза своим твердым, спокойным взглядом, спросила:

— Но разве можно контролировать стихию?

И такое в глазах ее было твердое любопытство, что он не посмел промолчать или сослаться на то, что, мол, постороннему трудно понять. Она смотрела с такой же строгостью, как смотрели на него, косноязычного докладчика, академики, когда он впервые излагал свой план. Правда, тогда он читал по написанному, хотя всю жизнь страшился бумаг. Бумага, пусть и составленная по всем правилам, съедала его живые мысли. Но и сейчас говорить было не легче.

— Видите ли, можно отрегулировать таяние ледника. В сущности, для пригорных пустынь — это последние ресурсы воды. Если мы зачерним темным порошком некоторую площадь ледника, мы вызовем интенсивное таяние на этой площади, и водосток в реке увеличится…

— А вы — поспокойней и поподробнее! — попросила Волошина. — Представьте себе, что я не академик, даже не кандидат наук. Просто любознательный человек. Ведь не из севалки, — она с удовольствием произнесла это крестьянское слово, наверно, писала когда-нибудь о крестьянах, — вы будете сеять этот порошок? Не рукою же разбрасывать? Так как же?

— Ну, для этой цели есть самолеты, — смущенно произнес он. — А наша станция как раз исследует интенсивность таяния. Бывают годы, когда температура на наших высотах — у нас три тысячи триста метров над уровнем моря — поднимается так медленно, что ледник не столько тает, сколько растет. Но опытные участки, которые мы порой посыпаем именно из севалок, — подчеркнул он, — все равно дают повышенный уровень таяния. Значит, можно так рассчитать время, температуру воздуха, величину затемненных участков, что уровень воды в реке можно будет предугадать. Да и высокий уровень нужен только в определенное время года, когда идут усиленные поливы или, скажем, резко повышается температура в пустынях и оазисах и увеличивается расход воды. Все это можно учесть…

Он сам чувствовал, что говорит вяло, почти так же, как докладывал в Академии, когда на все его доводы последовал решительный отказ. То ли он не убедил слушателей, то ли и на самом деле средства были нужны на более важные дела, как, утешая его, сказал руководитель отдела Академии. И подумал: ничего себе поклонник! Вместо того чтобы восхищаться красотой своей собеседницы, выпаливать залпами комплименты, все время говорит о своей работе, которая вряд ли и понятна этой женщине. И внезапно умолк.

Волошина посмотрела на него с каким-то сожалением, допила свой бокал, вынула из сумочки десять рублей и попросила:

— Пригласите официанта…

Он сердито пододвинул ей деньги, сказал:

— Я, между прочим, получаю надбавку за работу на высокогорье…

— А с вашими учеными вы говорите таким же суконным языком? — спросила Волошина.

— При чем тут мои ученые? — рассердился он.

— Позвольте вам заметить, я не такая уж маленькая и знаю, как трудно пробивать самые простые идеи, если вы не заинтересуете власть имущих. Опыты вам запретили? Да?

— С чего вы взяли?

— А у вас интонация не победителя, а побежденного. И в утешение, как это полагается, вам дали путевку в этот шикарный санаторий. Решили, что вы вполне успокоитесь…

— Послушайте, Тамара Константиновна… — вскипел он.

— Я уже достаточно выслушала! — отрезала она. — И могу, не прибегая ни к картам, ни к гаданию, по линиям руки или почерку сказать: вы проиграли вашу битву! И если в эту игру не вмешаются посторонние силы, вы так и будете засевать вашим черным порошком из севалки по гектару в год, а то и того меньше. Сейчас у вас, как я поняла, есть помощники, а потом и они разочаруются. И останется у вас только грустное воспоминание о том, что вы были накануне успеха, но достичь его не смогли. И не будет никакого утешения, ибо к тому времени вы уже поймете, что ничего не достигли только по слабости собственного характера… — Взглянула на него с тем же сожалением, будто действительно увидела всю его судьбу, и тихо сказала: — Ну, что же, пойдемте обедать. Уж этого-то у вас никто не отнимет. Недаром же вам выдали бесплатную путевку в лучший санаторий…

— А вас послали наблюдать за мною? — рассердился он.

— Нет, я свободный охотник, — не очень понятно ответила Волошина и поднялась.

Торопливо расплатившись, он догнал ее уже на улице. В городе было душно, жарко, воздух словно загустел, да так оно и было, сейчас, наверно, не меньше шестидесяти процентов влаги. У них в пустынях в это время года взвешенной в воздухе воды едва ли наберется пять процентов, поэтому, следуя примеру местных жителей, Чердынцев спасался от жары, пряча голову под белой папахой да еще выпивал несметное количество пиал зеленого чая. Здесь он изнемогал от обволакивающего все тело пота.

Но Волошина шла свободно, легко, словно на нее и не действовал этот парной компресс. Она шла молча, опустив взгляд, словно считала шаги. А Чердынцев думал, что вот и закончился ее опыт — кролик оказался слабым. Сейчас она размышляет о том, что с этим кроликом сделать? Отпустить ли обратно в крольчатник или нанести ему смертельный укол? Он с усилием сказал:

— Очень жаль, что я разочаровал вас…

— Чем? — удивленно спросила она.

— Не гожусь в герои… — пробормотал он.

— А вы когда-нибудь интересовались, как люди становятся героями? — неожиданно спросила она. Чердынцев промолчал, и она сухо сообщила: — В большинстве случаев героев делают обстоятельства. Если бы не это, вряд ли бы мы могли отличить подлинного героя от самозванца. Ведь стоит карлику забраться на плечи великана, как он начинает хвалиться, будто он больше великана! Но не огорчайтесь, путь к славе никогда не был усыпан цветами! — и оборвала разговор. Чердынцев тоже не нашел слов, и до самого санатория они молчали.

И попрощалась Волошина с непонятным равнодушием, будто получила от него все необходимые для «интервью» сведения и был он ей теперь нелюбопытен, больше того, не нужен. Словно бы она целиком погрузилась в полученный ею «материал» и прикидывала только одно — как получше этот «материал» использовать. А Чердынцев с усмешкой подумал, что ничего путного Волошина из этого «материала» не извлечет. Но усмешка почему-то показалась ему самому горькой…

Обедать он пошел попозже, ужинать тоже, на танцплощадку не вышел, — одним словом, вел себя, как обиженный, хотя и не признавался в этом себе. Просто перебирал каждое ее слово и жест, как, лежа на пляже, перебирают камешки, и точно так же, как на пляже, драгоценных что-то не попадалось. Так, простая галька.

Вечером долго не мог уснуть. Встал, пошел к дежурной медсестре за снотворным.

Вестибюль был пуст и мрачен, только из двери дежурной выскальзывал свет, а вместе со светом вытекали голоса. Он услышал свою фамилию и невольно остановился.

Разговаривали Волошина и медсестра.

В о л о ш и н а. Ну и что же этот Чердынцев?

М е д с е с т р а. Тамара Константиновна, ох, Тамара Константиновна, вы же знаете, что я не имею права…

В о л о ш и н а. Я же у вас не спрашиваю, чем он болен. Да вы и сами знаете, что он здоров. Я сегодня поплыла за ним, так он меня уморил! Меня занимают чисто анкетные данные. Я же сказала, что пишу о нем статью.

М е д с е с т р а (хитровато). А вы бы у него и спросили…

В о л о ш и н а (напористо). Что же, я стану его будить? Мне хочется все сегодня же закончить. Вы мою прошлую статью читали, помните, я вам давала газету?

М е д с е с т р а. Очень-очень замечательно! Моральные темы вам очень-очень удаются! И эта учительница с ее безответной любовью… Написали бы обо мне, Тамара Константиновна?

В о л о ш и н а. А почему бы и нет? Он вас соблазнил, уехал домой к скучной и серой жене, а там мучается и казнится и боится признаться себе, что любит только вас…

М е д с е с т р а (с придыханием). Правильно! Боже мой, как все правильно!

В о л о ш и н а. Он читает эту статью, понимает, что это о нем, в нем пробуждается утерянное чувство, он швыряет газету жене, кричит: «Вот кого я люблю!» — и едет сюда. А уж тут о его трудоустройстве мы позаботимся. Какая у него специальность?

М е д с е с т р а. Автомеханик. Он мог бы работать и у нас в санатории. Так мы и мечтали, пока кто-то не написал его жене… Вот карта Чердынцева. Только уж вы, Тамара Константиновна, никому…

В о л о ш и н а. Что я, не знаю?

И верно, все знает! И знает, как достичь наибольшего успеха при наименьших затратах.

Чердынцев осторожно опустился на стоявшую у стены банкетку — боялся, что скрипнет под ногой рассохшийся паркет, — и слушал свою собственную анкету так, будто ему прорицали судьбу. Читала медсестра, Волошина, возможно, записывала. Конечно, для виду. Чтобы сестра поверила, будто ей и в самом деле нужны эти «данные».

— Чердынцев, Александр Николаевич. Кандидат физических наук. Подумать только, нет, вы прямо счастливица, Тамара Константиновна!

— Валя! — Это как ожог хлыста. Затем спокойно: — Я же сказала, что мне нужны эти данные для статьи.

— Да, да, Тамара Константиновна! — Этакий подхалимский голосишко. И потом вдруг, как запрещенный удар: — А мне показалось, когда вы такая сияющая пришли, что Александр Николаевич вам признался в чувстве. Я ведь видела много раз, как он на вас поглядывает. Правда, сам он к вам не навязывался…

— Ну, если бы я захотела…

О, неистребимое самомнение хорошенькой женщины! Ведь даже эта недалекая медсестра все поймет по одной твоей интонации! И Валя действительно сказала со всей мстительностью униженной подруги:

— А поплыть за ним? Я даже думала, что вы прикинетесь там утопающей…

— Такие мужчины не любят слабых женщин! — отрезала Волошина. — Что там дальше?

— Начальник гляциологической станции Академии наук на Памире. Адрес: кишлак Темирхан, Горный округ, станция АН. А что такое — гляциологическая станция?

— До сегодняшнего дня я и сама не знала. Изучают горные ледники.

— Возраст — пятьдесят два года. Не женат…

— Что?

— То именно: не женат! Черным по белому. Дальше вес, рост, чем болел раньше, награды… Читать?

— Но почему — не женат?

— Стало быть, разведен и не хочет об этом вспоминать. Участвовал. Ранен дважды: в грудь и в ногу. Два ордена Красного Знамени и три медали. Расширение легких. Глухие тона сердца…

— Ну, шрамы я сама видела, а расширение легких и сердца — это от гор. Он мне много интересного рассказал. Но почему он не женат?

— Вот вы и спросите! А понравится — так и выходите за него. Что ж вы не записываете, Тамара Константиновна? Или так запомните?

— Помолчи, Валя!

— Вам хорошо командовать, а если нас кто услышит? — Как видно, угар от обещания прислать мужа по почте у Вали проходил. — Я пойду взгляну…

— Иди, иди…

Послышался шум отодвигаемого стула, и Чердынцев, встав на цыпочки, тихо отступил в темный коридор. Переждав там за пальмой, пока стихли шаги вернувшейся в дежурную комнату Вали, он медленно поплелся к себе. Снотворного ему больше не хотелось, хотя надежд на спокойный сон и не прибавилось.

Утром он до завтрака ушел в город. Ни на пляж, ни куда-либо еще, где ему на глаза попала бы Волошина, идти не хотелось.

У него еще больше месяца отпуска. Будем считать, что здесь отдохнуть не удалось. Самое правильное сейчас — уйти в подполье. Оно у Чердынцева огромно, как весь мир, а точек соприкосновения с этой молодой дамой никаких. И в то же время он не обидит ее. Он просто исчезнет. Никогда он не обижал ни детей, ни женщин, постарается и впредь этого не делать.

На «Петре Великом», уходившем в Батуми, оказались свободные каюты. Теплоход не очень комфортабельный, курортникам подавай либо «Россию», либо «Победу»! Тем лучше, пусть будет «Петр»!

В Батуми он совсем забыл об этом странном эпизоде. Ходил с рыбаками в море ловить тунца, сидел вместе с ними в кофейне у дяди Саши, на пороге которой и на тротуаре из каменных плит всегда ждали прихода удачливых друзей и играли в нарды местные кофепийцы, пока кто-нибудь не пригласит на чашечку кофе, приглашал и сам всю ожидающую ораву и чувствовал себя прямо-таки первобытным человеком, за тем лишь исключением, что кофе и обеды для него готовили на газовой плите. А потом, когда устал от отдыха, вернулся на Памир. И все кончилось, как будто ничего и не было…

 

Глава вторая

 

1

Нет, кое-что осталось.

Осталась внезапная тоска, которая вдруг охватывала Чердынцева в самое неподходящее время: когда не удавалась какая-нибудь самоважнейшая работа; когда из Академии приходил пакет, с анализом проделанных группой Чердынцева расчетов и оказывалось, что счетно-решающая электронная машина «Молния» отнюдь не согласна с их оптимистическими выводами; когда начинались недельные бураны на леднике и станцию заносило снегами так, что приходилось прокапывать норы к дверям или выбираться через специальный лаз на крыше…

Тогда тоска бывала непереносимой, и Чердынцев слонялся по станции, словно терьякеш, хотя сотрудники знали, что их руководитель и вина почти в рот не берет, особенно зимой. Летом, после обхода ледника, если сотрудник искупался в ледяных озерах, он выдавал «пострадавшим» немного спирта и сам, случалось, принимал его, как противопростудное.

Однажды зимой почтальон, тот самый, который погиб потом под Темирханом, как предполагал Адылов, доставил на станцию частное письмо, адресованное начальнику. Чердынцева не было дома — ушел на проверку верхних датчиков на плоскогорье: туда уходили с ночевкой, а бывало, что застревали и на неделю из-за метелей в Ледовом приюте, — стоял там каркасный домик на две койки с печкой и запасом топлива и пищи. Каракозов и Галанин, делившие власть и ответственность на станции в случае отсутствия начальника, долго разглядывали обычный «гражданский» конверт с размашисто написанным адресом. «От женщины!» — брякнул Галанин, но Каракозов не поверил. Письмо было положено на письменный стол начальника и ожидало его еще трое суток. Галанин, «начальник» радиостанции, поговорил даже с гляциологами, дежурившими на леднике Федченко, об этом таинственном письме. Гляциологов — раз-два и обчелся, они друг о друге знают все. Федченковцы не поверили, что Александр Николаевич может получать письма от женщин. Обо всем этом Чердынцев узнал уже весной, встретясь с федченковцами на зональной конференции. А тогда он получил письмо на третьи сутки.

Он с трудом разогнул обмороженными пальцами плотный белый лист, и в глаза словно ударил отблеск моря. Впрочем, он тут же прогнал эти ненужные воспоминания. И читал письмо уже с отчужденным любопытством.

«Почему Вы тогда уехали так внезапно? Я чем-нибудь обидела Вас?»

Подбросив этот коварный вопрос, Волошина переходила к тому, что она именовала «деловой частью письма». Ей, видите ли, удалось убедить своего редактора, что надо немедленно, «в самом срочном порядке», осветить в газете работу гляциологов на Памире и новейшие воззрения ученых на прямую связь между горными льдообразованиями и орошением пустынных земель… — Она, как видно, не теряла времени даром, даже терминологию изучила.

«Мне тридцать лет (она так и писала: «Мне тридцать лет»), я крепка и вынослива, много путешествовала по Союзу, бывала в Арктике и на Чукотке… Не буду утверждать, что у меня крупное дарование журналиста, но работать я умею, и очерки мои получают хорошую оценку читателей. Я уверена, что вмешательство прессы (боже, какие громкие слова!) поможет Вам, Александр Николаевич, в Вашей трудной борьбе…»

Письмо было вполне деловое, он так же деловито и сухо ответил ей, что на станции работают только опытные альпинисты и скалолазы и он лишен возможности пригласить в эти трудные условия новичка, да еще женщину. Ответил и постарался забыть.

Но забыть оказалось труднее, чем вспомнить! И в одно из посещений Темирхана он не поленился заглянуть в районную библиотеку, где и просидел целый день, листая подшивку газеты, в которой работала Волошина. Перелистал ее за все четыре года, пока не добрался до самых маленьких заметок, подписанных ее именем, с которых она только еще начинала работу. И был немало удивлен тем, о чем она писала. Нет, Адылов был неправ, когда сказал, что она пишет о том, почему Федор не любит Машу и что Маша должна сделать, чтобы Федя ее полюбил.

Волошина писала преимущественно о людях странной и неробкой судьбы. Ее герои шли через жизнь своей дорогой, делали открытия, совершали поступки, порой попадали в немилость, но продолжали свою работу. Может быть, у этой журналистки особый глаз, если она умеет выискивать среди десятков тысяч людей именно тех, кто и должен был по праву привлечь ее внимание? Может быть, она и Чердынцева-то отыскала тогда именно по сходности его судьбы с судьбами многих, о ком она уже написала?

Это была лестная мысль, но, подумав, Чердынцев решил, что поступил правильно: и тогда, когда бежал от ее праздного, как ему показалось, любопытства, и теперь, ответив ей отказом на ее просьбу. И дело у него маленькое, и условия трудные.

А кончилось все тем, что он гонится за ней по леднику…

Мало того, что гонится… Он точно знает, что на пороге второго километра, у Белой скалы, бедная Тамара Константиновна будет очень сожалеть, что нелегкая занесла ее на Памир. И Чердынцеву придется читать ей лекцию о методах восхождения и тащить ее на плечах. На один-то день все равно придется принять ее гостьей, не прогонишь же вот так, с дороги…

Он шагал и шагал по отмеченной вехами тропинке, то перепрыгивая с камня на камень, то осторожно пробираясь по краю камнепада, то выходя на бурый лед, — здесь ледник шумно таял. Звеня, катились прозрачные струйки, скапливались в лужицы, в озерца, в потоки. Покрытый вечной пылью разрушающихся гор, лед был чист лишь там, где озерца только что стекли, проточив себе русло, но завтра и эти прозрачно-кристальные впадины потемнеют, потому что пыль веков выступит и снизу, и, невидимая, осядет сверху, где все так же, как миллионы лет назад, разрушаются горы…

Он перевалил и второй километр у Шумного потока, и третий у приметного тура, сложенного лет восемьдесят назад первооткрывателями ледника. Правда, первооткрыватели прошли по леднику всего лишь три или четыре километра — тогда язык ледника опускался несколько ниже, — и обессилели. Это были не альпинисты, а ученые. Но ученые тоже выполнили обычай восходителей и сложили тур. Теперь тур определяет половину дороги от Фанского ущелья до станции гляциологов, а гляциологи выяснили, что Фанский ледник протянулся на восемьдесят километров и имеет притоки почти со всех окружающих гор.

А вот и четвертая километровая отметка — металлический шест, на котором Чердынцев когда-то укрепил жестяной флюгер, просто так, из озорства. Флюгер до сих пор вращается, хотя и поскрипывает. Четвертый километр тоже очень трудный. Заплечный мешок начинает придавливать к земле даже опытного Чердынцева, а между тем неопытной женщины в красном костюме все не видно…

Но последние два километра — крутой перепад, по сто метров на каждый километр, там-то он обязательно ее настигнет. И лучше поговорить с ней наедине, сказать, что тут женщины не ко двору, особенно если они красивы. Чердынцев ведет станцию уже десять лет и ни разу не допускал сюда ни одной из них. Он знает, что может получиться на станции с их появлением. Или на зимовке. Или на рыбном траулере, находящемся в плаванье по полгода. А начни он такой откровенный разговор с Волошиной прямо на станции, обязательно найдутся умники, которые станут защищать ее «право на творчество»! Еще бы, а вдруг они станут героями ее произведений? А может, кто-то возмечтает стать и героем ее романа. В такой дыре, какой, в сущности, является их гляциологическая станция, мечтательность и всяческие фантазии принимают форму болезни. Как у людей, оторванных от родины, начинается ностальгия… А ребята все здоровые, крепкие, им, конечно, снятся разные любовные сны, хотя Чердынцев и гоняет их по леднику почти круглые сутки.

За этими тревожными мыслями Чердынцев на пятом километре сбил дыхание, чего с ним раньше никогда не приключалось. Он-то знает, почему дыхание сбилось. Надо немного постоять, но рюкзак снимать опасно. Потом вскинешь его на плечи — и опять задышишь часто. Три тысячи метров над уровнем моря сказываются, воздух тут довольно разреженный, похож на крепкий морозный, хотя солнце обжигает так, словно вокруг и не апрель, а июль. Впрочем, это только до восемнадцати часов, потом начнется падение температуры. У них на станции бывает и так: в полдень двадцать пять градусов, а через пять-шесть часов — минус три-четыре. Тоже не очень приятная перемена для Волошиной… Впрочем, он ведь решил, что Волошина будет испытывать эти перемены не больше суток…

Он еще стоял, всматриваясь в кривую линию подъема, как что-то тревожное ударило его в сердце. Что бы могло так его встревожить? В воздухе тишина, слабый ветерок не предвещал ничего опасного. Значит, что-то пугающее попало в поле зрения? Он снова оглядел подъем, металлические вехи — они стояли довольно часто, так, чтобы с самого крутого поворота можно было заметить следующую, затем поднял взор выше, туда, где тропа пересекала боковой язык ледника и снова уходила на целик, на склон горы. Когда строили станцию, Чердынцев сам спроектировал эту горную тропу с таким расчетом, чтобы как можно меньше идти по льду. Путь по леднику, хотя он и заполняет ущелье глубиной восемьсот метров, все равно опаснее для путника, чем по земле или склону горы.

Горцы из кишлака Темирхан помогли тропу пробить, перебросили в двух местах овринги через провалы, а саперы из военного округа взорвали несколько выступов. Теперь тропа безопасна, только на шестом километре она пересекает язык ледника…

Он снова оглядел склон ледника, загроможденный камнями, усеянный бурой пылью, на котором лишь редко-редко сверкали полосы чистого льда, а на самом-то деле эти полосы были озерцами или, что еще хуже, трещинами, глубина которых порой достигала сотен метров.

Тревога снова ударила в сердце. Но теперь он  в и д е л.

На ледниковом склоне, в стороне от провешенной тропы, лежало что-то красное. С такого расстояния это красное было похоже на ту нитку, что осталась на валуне морены.

Но это была не нитка. Может быть, полоска. Может быть, палка. Скорее всего, палка. Та самая рукоятка красного дерева, которой восхищался Адылов. Увидеть это можно было только от ощущения тревоги. Очень может быть, там ничего и нет. Ни полоски, ни палки. Просто рябь в глазах. Но так как сердце тревожно ныло, то Чердынцев все отчетливее видел это красное.

Он так убыстрил шаг, что левую, простреленную ногу сразу сдавила судорога, она словно бы медленно каменела от напряжения. Но он не думал ни о боли, ни о сорванном дыхании, он вообще ни о чем не думал, он только видел красную полоску, и полоска то расширялась в глазах до размеров неподвижного женского тела, то сокращалась до волосинки, до ворсинки и, однако, все время присутствовала в поле его зрения, даже и тогда, когда он смотрел только под ноги, искал, как бы поудобнее перепрыгнуть через трещину, как прочнее встать на скользкий камень. Но, сделав удачный шаг, преодолев препятствие, он снова оглядывал склон, и опять красное было главным из всего, что он видел.

Чердынцев спустился в щель между моренными валунами, и красное исчезло. Он знал: миновав щель, он увидит, что это такое. Оно лежит справа от дорожки, на чистом льду, а может быть, плавает в воде озера — на леднике вода издали не видна, виден лишь омытый ею донный лед.

Щель он миновал прыжками и сразу повернул направо. В озерце плавала отломленная рукоятка ледоруба.

Вообще-то она выглядела вполне мирно — ненужная палка, плавающая в воде? Она была отломлена у самого обушка, где обычно непрочные вещи и ломаются. Такой ледоруб ничем и не мог быть, кроме как игрушкой.

Чердынцев оглядел крутой склон, на котором ледоруб понадобился человеку, обманул человека и, возможно, повредил человеку. Склон был пуст до очередной моренной гряды. И Чердынцев опять запрыгал через трещины и камни, опираясь на свой надежный и крепкий ледоруб.

Красное пятно, которое он теперь боялся увидеть, находилось чуть выше морены. Женщина сидела на камне, в сторонке от тропы, и к этому камню было прорублено несколько ступенек тем самым ледорубом, отломленная рукоятка которого скатилась на сто метров вниз.

— Как хорошо, что вы не остались ночевать в этом противном кишлаке! — капризным голосом, как говорят уставшие во время прогулки дети, сказала Волошина. — Надеюсь, что вы, Александр Николаевич, поможете мне в память о старой дружбе. Я, кажется, сломала ногу.

Чердынцев перешагнул мелкие зарубки через одну («Разве так рубят ступени в круто падающем леднике?» — подумал он), сбросил с плеч мешок и поставил его рядом с ее мешком. Даже рюкзак у Волошиной был красного цвета.

— Вы и не поздоровались со мной! — укорила она, протягивая загорелую руку.

«Ну, милая, если бы у тебя была переломлена нога, ты бы тут не кокетничала!» — неприязненно подумал он, но протянутую руку пожал.

— Что вам понадобилось на льду?

— Я хотела посмотреть, далеко ли еще до станции. Тот сердитый начальник милиции, что довез меня до ущелья, сказал, что тут меньше таша пути. А я прошла километров девять и никакой станции не нашла.

— До станции всего шесть километров. Вы прошли пять с половиной. Станция на береговой площадке у подножия этой горы. Отсюда ее не видно.

— Спасибо, я и сама уже поняла это. Может быть, вы поторопитесь за помощью?

— Единственная помощь, которую я оказал бы вам с удовольствием, — это отправить вас обратно в Темирхан. Разувайтесь!

— Я не могу, больно! — произнесла она, не сделав ни одного движения.

— Если башмак стану снимать я, вам будет еще больнее! — сухо сказал Чердынцев.

— Вы всегда так любезны с гостями? — спросила она, осторожно развязывая шнурок на башмаке. Башмаки были модные, заграничные, с двойной подошвой и новенькими блестящими триконями — шипами. — Я надеялась на более теплую встречу. Ведь мы все-таки старые знакомые…

Он пропустил мимо ушей это, внимательно следя за ее пальцами, расстегивающими шнурок. Ну конечно, никакого перелома нет. Может быть, растяжение связок. В самом крайнем случае — вывих. Теперь, когда он уже отдышался после полуторакилометрового пробега, ему даже захотелось, чтобы у этой строптивой гостьи оказался перелом пяточной кости. Хотя, нет, с таким переломом ее ни на арбе, ни на ишаке, ни на «газике» в город не вывезешь, лучше просто вывих…

Она распутала, наконец, красные шнурки на красных своих башмаках, на которых только трикони серо-стальные, как и полагается гвоздям. («Не догадалась смазать их губной помадой», — подумал Чердынцев), — и теперь со страхом глядела на своего спасителя. Чердынцев присел на соседний камень, осторожно ощупал ногу через ботинок.

Волошина не взвизгивала, не кричала, она только накрепко зажмурилась и вся как-то сжалась. Чердынцев, ощупывая лодыжку, ловко ухватился за каблук башмака и одним резким движением снял его. Волошина только ойкнула, широко распахнула глаза и жалобно поглядела на мучителя.

— Вы уж лучше сидите с закрытыми глазами, — проворчал он.

Теперь он ощупывал пятку. Конечно, никакого перелома не было. Просто путешественница оступилась. Вывих. Но прошло уже не меньше получаса, нога затекла. Теперь этой женщине и вправду придется тяжеловато.

— Упритесь покрепче в мою ногу, — посоветовал он. И подумал: «Хорошо бы еще привязать тебя к этому камню, чтобы ты не вздумала брыкаться!» А сам все выбирал мгновение для последнего движения. Затем резко дернул ступню вниз, чуть поворачивая ее, и одновременно с ее воплем и бессмысленной попыткой вскочить, сказал: — Сидите! Все! — Он взял башмак и обул ей на ногу. — Шнурки завяжете сами?

Она сидела, ошеломленная болью, тараща заплаканные глаза, которые за поволокой слез казались еще больше, и словно бы прислушивалась, не вернутся ли ее страдания. Чердынцев встал, накинул на плечи свой тяжелый рюкзак, взял и ее мешок, перекинул одну лямку через плечо, протянул ей свой ледоруб и приказал:

— Шнуруйте башмак как можно туже — и пошли!

— Как? — Она не сделала ни одного движения, только взгляд ее стал испуганным.

— Ножками, ножками! — как маленькой, сказал он. — Не сидеть же здесь всю ночь.

— Но я не могу! — как можно убедительнее сказала она.

— Сможете! Вставайте!

Так как он сделал шаг вниз по вырубленным ею ступенькам, она судорожно вскочила, протягивая руку, чтобы опереться на него, если придется падать, однако устояла на ногах, а он с насмешкой следил, как измученное ожиданием боли лицо ее медленно менялось: удивление, восторг, благодарность.

— Как вы это сделали? — спросила она, затягивая шнурки на башмаке.

— Бывает и хуже, — безразлично сказал Чердынцев. — Я как-то давно тоже вывихнул ногу. Вокруг никого. Пришлось привязать к ступне камень и столкнуть этот камень с горки, на которой я лежал. Очнулся через час, внизу, под горкой. Хорошо еще, что попал поверх камнепада. Но, как видите, хожу.

Разговаривая, он все посматривал вверх, в гору, представляя, как поразятся его «мальчики», когда он появится перед ними вот в таком виде: на плечах два мешка, за спиной — женщина в красном. Сколько он увидит ехидных усмешек, какой иронический послышится шепоток, так, чтобы он слышал, а она — уж ее-то они не станут просвещать насчет неприязни начальника к женщинам! — не слышала.

Но вот Волошина осмелилась и сделала шаг, второй. Он спускался вполоборота к ней, и она ступала шаг в шаг с ним, ледоруб держала цепко, на лед поглядывала с опаской.

Выбравшись на тропу, Чердынцев приказал ей идти вперед. И она терпеливо хромала, оступаясь, скользя по отсыревшим камням, — новичкам и новые трикони на башмаках не очень помогают! — а он шел и думал: «Я прав, никакая ты не альпинистка, самозванка ты, придется еще с тобой помучиться!» Впрочем, походка у нее была отличная, ноги сильные, и костюм очень шел к ней, — наверно, сшит лучшей московской портнихой специально для того, чтобы поразить «ледниковых медведей».

У поворота он бессознательно замедлил шаг, так ему не хотелось выходить под обстрел удивленных глаз вместе с этой спутницей. А она, завидев невдалеке куполообразное двухэтажное здание станции, насквозь просвеченное заходящим солнцем, вдруг остановилась, словно споткнулась, и воскликнула:

— Как красиво! Я так и представляла!

Она не видела, что на террасу, как по сигналу, выскочили все «мальчики» Чердынцева, а у некоторых в руках появились бинокли. Это видел только сам начальник гляциологической станции.

 

2

Они сидели на террасе полукругом — лицом к «больной», которая полулежала в плетеном кресле, положив туго забинтованную ногу на скамейку. Чердынцев через открытую дверь террасы пересчитал их глазами — собрались все, даже повар Салим сидел на корточках, привалившись спиной к стене. Конечно, сегодня воскресенье, но обычно «мальчики» работали и в воскресные дни. Чердынцев сам сходил на ледник и снял показания приборов, а для успокоения совести своих подчиненных наколол на двери кабинета объявление-приказ:

«По возвращении из командировки приступаю к обязанностям и произведу контрольный осмотр приборов утром 26 апреля…»

Пусть наслаждаются жизнью, если для них жизнь состоит в том, чтобы пялить глаза на женщину в красном…

А «женщина в красном» с восхищением слушала тут же сочиняемые новеллы из жизни гляциологов. Чердынцев, отдыхая после четырехчасового похода по леднику, прислонился к косяку, никем не замеченный, и тоже прислушался.

— И вот представьте, Тамарочка, я срываюсь и лечу по склону вперед головой и таращу глаза, как коршун, ищу, за что бы уцепиться… — Это плетет «охотничий рассказ» самый молодой из «мальчиков», аспирант Каракозов.

— Саша, зачем принижать себя! — перебивает его Милованов. — Ты летел, как орел, не закрывая глаз! Тамарочка, он падал двести метров и, как видите, остался жив…

«Не понимаю я этой молодежи, — размышлял Чердынцев. — Они только что встретились, а эта женщина для них уже Тамарочка, и они для нее — Саши, Васи, Жоржики…»

— Жоржик, — как нарочно, в это время обратилась Волошина к самому молчаливому и спокойному из «мальчиков» — Георгию Ковалеву, которого и сам-то Чердынцев всегда называл уважительно Георгием Федоровичем, — расскажите еще о ледяных пещерах!

И — о, чудо! — Жоржик, молчаливый, тихий, вдруг обрел голос!

— Ледяные пещеры красивы только в том случае, если потолок достаточно тонок, чтобы пропускать свет, или входное отверстие достаточно велико. Но в таких пещерах очень опасно. У нас тут, в полукилометре от станции, есть такая пещера. Я обязательно проведу вас туда, как только вы выздоровеете. А потом мы с вами посмотрим ледяную пещеру «Сезам», там нужны аккумуляторные лампы, но при ярком свете это волшебное зрелище…

— Ах, придется еще долго ждать… — капризничай, протянула Волошина. И Жоржик неожиданно предложил:

— А что, если мы соорудим носилки? Мы понесем вас, как королеву, в паланкине!

— Правильно! — восхитился Каракозов.

Галанин предложил носилки заменить трубчатой походной койкой. Кажется, они были готовы сейчас же отправиться в пещеру.

Волошина неожиданно сказала:

— Александр Николаевич, что вы прячетесь там, в тени, идите к нам, у нас весело!

Как она его разглядела? Или у женщин особое обостренное чувство пространства? Более широкий обзор? Как бы там ни было, оставаться у косяка в коридоре он уже не мог и молча вышел на террасу. Свободный стул стоял у окна, и Чердынцев примостился на нем тоже лицом к гостье.

«Мальчики» чуть присмирели, но Волошина упорно продолжала играть свою роль «нарушительницы спокойствия». Она посмотрела на Чердынцева и спросила:

— А правда, Александр Николаевич, что на этой станции, как на военном корабле российского императорского флота, не бывала ни одна женщина?

Ах, подлые мальчишки! Они уже и это рассказали!

— Да, — коротко ответил он.

— Но почему? — притворно удивилась она.

Он-то прекрасно видел, что это притворное удивление, и грозно взглянул на Галанина. Только Галанин мог выболтать «тайны» экспедиционного дома.

— Потому, что женщинам нечего делать в горах, — хмуро сказал он. — Здесь и мужчинам-то порой приходится трудно.

— А мне показалось, что здесь не так уж трудно живется! — лукаво заметила она. — Прекрасная комната, отличная постель и даже накрахмаленные простыни. Или это только для меня?

— Поблагодарите Салима. За хозяйство отвечает он.

— Но таких условий не бывает и в лучших домах отдыха! Почему же нам, скромным женщинам, нельзя быть рядом с победителями природы мужчинами? На войне женщины делили с ними и опасность и даже смерть, — продолжала она.

— Речь идет о других опасностях. В горах может случиться все. Горцы говорят, что и горы не стоят на месте. Зачем же подвергать опасностям тех, кто слаб от природы? А вспоминать военные годы ни к чему. Я и в те годы не допускал бы женщин на передовую, а будь моя власть, вообще не брал бы их в армию…

— А мне кажется, вы просто обижены на весь наш слабый пол! — с нескрываемой иронией сообщила она.

Чердынцев, чувствуя, как краснеет лицо и наливается шея, исподтишка показал Галанину кулак. Тот испуганно замахал рукой перед лицом, отрицая свою виновность. Неужели она действительно так прозорлива, что пытается читать в его душе? Ну, погоди!

— Женщины действительно не всегда заслуживают уважения! — отрезал он. — Вам говорят, что подниматься на ледник опасно, а вы из чистого упрямства все-таки ползете вверх. Потом вы растягиваете сухожилие и боитесь пошевелиться, убеждая себя, что это перелом.

Он ждал, что Волошина смутится, но она по-прежнему улыбалась.

Галанин жалобно взглянул на начальника:

— Александр Николаевич, у Тамарочки такая интересная жизнь! Вот вас не было тут, а она рассказывала, что у нее свой принцип работы: влезть в шкуру того человека, о котором она собирается написать, пожить его жизнью, изучить его дело…

— Сидя на веранде после сытного обеда под восхищенными взглядами этих самых героев? — иронически спросил Чердынцев.

— Почему же? Когда она писала о физиках, она полгода работала лаборантом на ускорителе! — пытался защищать гостью Галанин.

— А для статьи о Большом театре поступила в кордебалет?

— О Большом театре я не писала, — мягко сказала Волошина, — но когда открыли первые школы стюардесс, надела форму и полетела Москва — Владивосток и обратно. И представьте, после первого очерка в эти школы пошли лучшие десятиклассницы…

— Не убедительно! — проворчал Чердынцев.

Ему уже не хотелось злиться. Ну, явилась и явилась. Завтра или послезавтра Галанин проведет ее по леднику, в среду с базы придет машина с продуктами, «гостью» спустят к Фану, усадят в кабину, Салим взберется под брезентовый верх и — прости-прощай! А пока — веселитесь, мальчики!

Салим выскользнул с террасы и вернулся, неся в руках по пять пиал с зеленым чаем. Как он ухитрялся это проделывать, никто не понимал и повторить фокуса не мог. Поставив пиалы перед каждым прямо на полу, снова присел к стене в своем углу.

Волошина отпила глоток, глядя куда-то вперед, и вдруг глухо спросила:

— Что это?

Пиала выскользнула из ее тонких пальцев и со звоном покатилась по полу.

Все удивленно смотрели на Волошину, только Чердынцев мгновенно обернулся к окну, поняв, что причина ее тревоги где-то там, далеко. На западе, километрах в двенадцати от станции, медленно падала гора Темирхан.

— Смотрите! Смотрите! — вскрикнула Волошина, и только тогда все вскочили, бросились к окнам, выходившим на запад.

Гора падала медленно, точнее, она раскалывалась на глазах, и отколовшаяся часть вместе с остроконечным пиком, седловиной, ледником и снеговой вершиной сползала вниз, в долину Фана, по которой недавно проехали Волошина и Чердынцев. Там, куда падала гора, наверно, еще стоял у подножия зеленый «газик» начальника милиции Фаизова…

Отсюда, с высоты три пятьсот, гора Темирхан всегда казалась похожей на двугорбого верблюда. А сейчас голова и передний горб ползли все быстрее, уже над местом катастрофы появились первые облака пыли, похожие на жидкий дым, но дым все сгущался и сгущался, и вот уже все затянуло темной пеленой, и только тогда донеслись глухие удары, похожие и на раскаты грома, и на гул взрывов.

— Извержение? — спросил сам себя Галанин.

— Может быть, учебный взрыв? — Это голос Каракозова.

— Землетрясение? — испуганный вопрос Волошиной.

Чердынцев, все еще глядя на место катастрофы, коротко распорядился:

— Мальчики, внимание! Галанин, на рацию! Передайте кодом на кишлак Темирхан, в Академию наук, в ЦК партии, в Управление военного округа; запомните текст: «Гигантский обвал в ущелье Фана в четырнадцать часов пятнадцать минут. Гора Темирхан рухнула и перегородила ущелье. Высота завала предположительно триста — четыреста метров. Уточненные данные передам позднее. Рудники и гляциологическая станция отрезаны. Альпинистская разведка со стороны гляциостанции вышла, — он взглянул на часы, — в четырнадцать двадцать». — И другим тоном: Каракозов, Ковалев, Милованов, выходите! И осторожнее! Только подойти к месту обвала, уточнить высоту завала, направление падения! Вернуться как можно быстрее! От нас будут ждать первых сообщений! Галанин, вы еще здесь? Передавайте же! И не забудьте упомянуть: нужны вертолеты для разведки с воздуха! И еще одно: по нашим предположениям, река Фан практически перекрыта. Может быть, в низовьях успеют закрыть плотины, иначе кишлаки и города останутся без воды!

Только в эту минуту до станции донесся грохот. Он шел волнами, то утихая, то снова поднимаясь до высшей точки, когда слух словно пропадает, видно лишь, как у соседа шевелятся губы. Но люди уже знали, что делать, и быстро расходились в этом грохочущем безмолвии, от которого было трудно дышать. Затем земля задрожала, закачалась, дом зашевелился, захлопали беззвучно двери, беззвучно полетели стекла, дрогнул и сдвинулся внизу ледник, забушевали озера, покатились камни морен…

Когда Волошина оглянулась, в комнате никого не было, кроме Чердынцева, который все стоял у окна, вглядываясь в черную пелену, закрывшую ущелье. По качающейся террасе еще ползли, натыкаясь на стены, стулья, резко хлопали двери, все дребезжало, гремело, падало, но за гулом катастрофы не было слышно ни единого звука, словно люди оглохли или завязли в плотном, гудящем грохоте.

А потом на дом навалился раздавленный в ущелье воздух. Он был плотный и холодный, как вода, и наступал тяжелыми рывками. Не ветер, не буря, а именно сдавливающий поток, в котором невозможно шевелиться, двигаться… И навстречу потоку из-за здания станции вышли три альпиниста, связанные нейлоновым тросом, и двинулись, то подтягивая один другого, то подталкивая вперед там, где поток был слишком плотен. Но вот они исчезли за поворотом, и к этому времени грохот словно бы пошел на убыль, дышать уже становилось легче, и стали слышны слова Чердынцева, который все стоял у окна, ухватившись за косяк:

— Какая беда! Какая беда! Какая беда!

— Почему — беда? Какая беда? — прокричала, сделав усилие, Волошина, и вдруг поняла, что все уже кончилось, только воздух еще качается и сотрясается дом.

— Фан перекрыло начисто, — устало сказал Чердынцев. — А я вам рассказывал, что на этой реке стоят десятки кишлаков и пять городов. Весь урожай республики и сама жизнь края теперь под угрозой.

— Но ведь все это можно взорвать! — сердито закричала Волошина. — Если не аммоналом, так хоть атомной бомбой! Кто же позволит какой-то глупой горе погубить весь урожай или даже весь край?

— В тысяча девятьсот десятом году в Сарезском ущелье вот так же упала гора. Она раздавила весь кишлак Сарез. Только два человека уцелели — они перегоняли стадо овец на летнюю стоянку. Высота завала равнялась восьмистам метрам. Река Сарез оказалась перегороженной. Теперь там озеро глубиной шестьсот метров, а из него стекает ручеек… Но если когда-нибудь эта естественная плотина поползет, то…

— Не может быть, чтобы здесь не было ни исследователей, ни каких-нибудь постов предупреждения! — еще более нервно сказала Волошина.

— Посты-то есть… — пробормотал Чердынцев.

— Так не пугайте меня! — окончательно выйдя из себя, крикнула Волошина.

Чердынцев подумал: вот всегда они так, эти женщины! Они молча переживают катастрофу, а потом только начинается нервное возбуждение. Сейчас она так зла, что может посчитать, будто он нарочно вызвал этот обвал. А когда нервное возбуждение дойдет до предела, ей захочется улететь на первом вертолете, хотя она будет знать, что вертолет прилетел не ради нее. Эти женщины всегда ведут себя так, словно являются центром мира.

Но Волошина уже присмирела. Она стояла рядом у окна и все пыталась что-то разглядеть в черной, почти ночной темноте пылевых извержений. Видно, ждала, что сейчас упадет еще одна гора, за нею — другая, а потом весь мир разрушится и сама она погибнет под его обломками. Но именно — в последнюю очередь! Эгоцентризм, присущий всем женщинам, и тут не оставит ее.

Он сказал:

— Пылевое извержение продолжается долго. Только завтра мы кое-что увидим отсюда. А горы падают не так часто даже во время землетрясений.

— Успокоили! — зло сказала она. — А если я думаю о людях? — И снова вскрикнула: — Господи, как же мне не повезло! Ведь могла же я задержаться еще на два дня в городе! Теперь я была бы в центре всех событий!

— Или лежали раздавленной в самом центре обвала, — напомнил Чердынцев. — Кстати, автобус из города приходит в Темирхан в одиннадцать утра. С вашей стремительностью вы были бы в это время как раз где-то в районе горы Темирхан… А центр событий будет, вероятнее всего, именно здесь. Я думаю, первые разведывательные вертолеты придут не позже чем через полчаса. Правда, летчики увидят немного в такой мгле, но какое-то представление о размерах катастрофы получат.

На террасу вошел Галанин с листком радиограммы.

— С аэродрома просят включить все электросветильники станции. Они хотят сбросить вымпел с письмом. Вымпел будет с парашютом красного цвета и с радиомаяком, который я на всякий случай смогу запеленговать своим приемником.

— Везет нам на красное! — Чердынцев бросил мимолетный взгляд на Волошину. Та отвернулась и, прихрамывая, ушла. Галанин сказал:

— Александр Николаевич, пожалейте ее! Она же не бывала в таких переделках!

— Я тоже! — резко ответил Чердынцев. — Что у вас еще?

— Спрашивают, можем ли мы организовать завтра с утра подробную разведку?

— Можем… — И словно про себя: — Если мальчики вернутся.

Галанин ушел на радиостанцию. Чердынцев стоял у закрытого окна, за которым по-прежнему бушевала пылевая буря. Скрипнула дверь, Чердынцев обернулся.

Волошина переоделась: на ней был глухой черный свитер и черная прямая юбка. На ногах — грубые башмаки. Даже лицо переменилось, сделалось строже и суше. Ах да (Чердынцев удивленно рассматривал ее), сняла жирную помаду с губ и стерла синие полоски с углов век, удлинявшие ее глаза. Она спросила с видом послушной ученицы:

— Что я должна делать, Александр Николаевич?

— Пока делать нечего. — И тут же поправился: — Впрочем, идите к Галанину. Там лежит вахтенный журнал станции. Сначала запишите все, что вы видели, укажите время катастрофы и последовательность событий. В дальнейшем будете заносить в журнал все распоряжения и радиотелеграммы. Галанину, вероятно, этим будет некогда заниматься.

Она покорно повернулась и пошла, хотя Чердынцев видел, что ждала она не такого легкого дела. Но и эту-то работу он просто выдумал: понимал, как трудно ей сейчас безделье. Чердынцев и сам чувствовал, что он сейчас сорвется, куда-то побежит, — может быть, к завалу. Но туда ушли мальчики, а он должен сидеть и ждать, что ответят на его сообщение…

Но из дому он вышел, крикнул в окно Галанину:

— Если будет что-нибудь важное, ударьте в гонг! — и пошел к приборной площадке.

У первой вехи он остановился: поперек поля зияла трещина. Ледник сполз вниз метра на полтора-два. На побуревшем от пыли льду змеились зигзаги и провалы. Озера, покрывавшие ровную площадку, ушли в трещины.

Он с трудом добрался до сейсмографических приборов. Самописцы продолжали работать, выстукивая свой механический пульс. Но линия из-под пера вытекала рваной, качающейся: земля все еще дышала, и там, на месте обвала, продолжались, как видно, толчки. Но все это были поверхностные явления: как он и предполагал, землетрясения не было, случился гигантский, катастрофический оползень.

Сняв ленты с записанными следами катастрофы и поставив новые катушки, Чердынцев осторожно вернулся на береговую тропу. И вовремя: во мгле послышался гул вертолета.

Галанин включил свет во всех комнатах и маяк на крыше станции. Столбы света упирались словно в глухую стену. Галанин включил и морзянку: ее писк, усиленный приемником, слышался через окно. Вертолетчики, скорее всего, шли на этот радиописк, вряд ли они видели в такой мгле световые сигналы.

Но снизилось точно: над очищенной от камней площадкой перед домом, куда прилетали много раз и раньше. Только сейчас они не высовывались в дверцу, не махали руками встречающим, выкинули вымпел и повернули назад.

Галанин подобрал вымпел и вручил Чердынцеву письмо. Республиканский Центральный Комитет партии назначал Чердынцева ответственным за эвакуацию жителей горняцкого поселка, расположенного выше обвала, при недавно открытом руднике, «если положение станет угрожающим». В письме сообщалось, что приказ вывести рабочих из-под земли уже отдан по радио.

Пока Волошина переписывала приказ в вахтенный журнал, Чердынцев связался с начальником шахты инженером Коржовым по радиотелефону. Коржов отметил только незначительные колебания внутри шахт. Но людей вывел. На запрос Чердынцева о продуктах сообщил, что обычная четырехмесячная норма, какую завезли осенью перед тем, как закрылись перевалы, только что начала пополняться, он обещал подсчитать наличие продуктов. Потом Коржов спросил:

— Чего мы должны бояться?

Чердынцев не стал успокаивать его:

— Если завал не пробьют, то через пять-шесть дней рудники затопит. В горах из-за дождей идет бурное таяние снега и ледников. Боюсь, что уже сейчас существует Фанское озеро, которое будет неумолимо расширяться, захватывая всю сеть ущелий. Возможно, женщин и детей придется эвакуировать вертолетами, а взрослых — на плотах по новорожденному озеру. Сегодня и завтра мои люди будут искать место для перехода через завал.

— Значит, мы отрезаны?

— Да.

— А ко мне должна была приехать жена, — разочарованно сказал Коржов.

— Еще хорошо, что не приехала, а то напугалась бы на всю жизнь.

— Ну, она у меня геолог.

— Теперь здесь больше всего нужны подрывники! — напомнил Чердынцев.

Коржов несколько, суше, чем следовало, пожелал успехов и отключился.

Салим приготовил ужин и несколько раз приоткрывал дверь радиостанции и молча закрывал снова. Лицо у начальника было такое мрачное, что сразу становилось понятно: ему не до ужина.

Но вот на крыльце затопали разведчики, сбивая грязь с башмаков, и все бросились им навстречу.

Каракозов поставил ледоруб в угол и только тогда поднял глаза. Волошина, видевшая его веселым, шумным, невольно отстранилась — так не похож он был на себя. Чердынцев требовательно ждал.

Ковалев и Милованов стояли за Сашиной спиной, опустив головы.

Наконец Каракозов справился с волнением, глухо заговорил:

— Вы были правы, Александр Николаевич, завал плотный, высота около четырехсот метров. Река Фан перестала существовать. Появилось Фанское озеро. Оно поднимается со скоростью около пяти метров в час. Нижняя морена ледника уже затоплена. Я прикидывал повышение по горизонту, завтра к вечеру вода подойдет к станции, послезавтра — к рудникам. Подняться на завал пока невозможно, он все еще шевелится и осыпается. Попробуем пойти завтра с утра.

— Идите к столу, мальчики, — тихо сказал Чердынцев. — Галанин, пригласите гостью, я пока подежурю у рации. Салим, выдайте всем вина.

Он повернулся и ушел. Волошина удивленно посмотрела ему вслед. Спина его согнулась, словно он нес на плечах тяжелую ношу. А она помнила его таким сильным, бодрым, ироничным. Может быть, она что-то не поняла в этом докладе?

 

Глава третья

 

1

Дежурный республиканского ЦК партии получил радиограмму Чердынцева в четырнадцать часов двадцать минут.

День был воскресный, но радиограмма говорила о столь грозной катастрофе, что дежурный тут же передал ее на коммутатор ЦК и попросил телефонисток во что бы то ни стало связаться со всеми секретарями, а сам принялся разыскивать первого.

Уразов был на даче.

Он попросил дважды прочитать радиограмму — видимо, обдумывал размеры катастрофы, — затем приказал связаться с командующим военным округом и сообщить, чтобы он через полчаса явился в ЦК на срочное совещание, вызвать на это совещание всех секретарей, начальника водхоза республики, а пока передать по сети водхоза приказ о прекращении сброса воды из водохранилищ…

В это время позвонили из кишлака Темирхан. Секретарь райкома Адылов сообщал о падении горы Темирхан, преградившей течение Фана. Говорил он спокойно, но так медленно, что и на расстоянии чувствовалось, как дорого стоит ему это спокойствие.

Радиограмма Чердынцева уже лежала на столе командующего военным округом, и тот сам позвонил дежурному в ЦК и сказал, что высылает воздушную разведку и мотомеханизированную колонну в горы. Колонна должна к концу дня пробиться к завалу. Попутно саперы расширят дорогу и исправят ее, если на ней произошли оползни. Следом за ними, предполагал командующий, придется гнать в горы колонну бульдозеров и экскаваторов, а эти громоздкие машины по оврингам и узким карнизам не пройдут, поэтому в первой колонне отправляются лучшие подрывники. Если завтра мгла рассеется, предлагал командующий, можно будет сбросить в Темирхан воздушный десант и необходимые грузы…

Начальник водхоза доложил, что необходимые меры по сокращению сброса воды предприняты. Посевы на поливных землях уже начали кущение, три — пять дней без полива они обойдутся. Но если задержать полив на более длительный срок, часть посевов погибнет. К заседанию он попытается подготовить прогнозы на бесполивный урожай, диаграмму возможного усыхания посевов, график отключения предприятий местной промышленности от водного снабжения. Запасы питьевой воды для городов зарезервированы на пятнадцать дней. Если призвать население к экономии воды или нормировать ее выдачу, можно продержаться и три недели. Но не больше.

Дежурный принимал эти сводки, прогнозы, предположения, записывал цифры, и ему хотелось пить, губы пересыхали, словно засуха уже дышала прямо в лицо. А за окном здания на площади уютно журчал фонтан, по улицам шли поливальные машины, и тонкие струи и веера воды достигали вершин молодых деревьев. Дежурный поглядывал в окно, даже и не сознавая, чего он ждет, что его там беспокоит, как вдруг толстая струя фонтана вспыхнула на солнце последний раз и упала вниз, умирая. Только жиденькая струйка еще шевелилась в пасти льва, которую раздирал могучими руками витязь Фархад. И стало словно бы еще труднее дышать. Зеваки, которые толпами собирались у фонтана, сразу почему-то поскучнели и начали расходиться, хотя они еще не знали об угрозе, наступавшей на город.

Дежурный прошел к окну и задернул штору.

 

2

Капитан Малышев только что вернулся с учебных занятий своего батальона и прошел в офицерскую столовую.

Он изнемог от жары еще на занятиях. На желтом каменистом плацу солнце отражалось от каждого осколка, всякой гальки, нещадно било в глаза, и хотелось одного: зажмуриться, чтобы не видеть этой жары. Жара не просто охватывала тело раскаленным воздухом, когда кажется, что на каждый сантиметр кожи ощутимо давит само солнце, жара стала еще и видимой. Она крутилась в пустыне плаца вихрями, вставала столбами, мерцала какими-то лиловыми переливами, и было трудно понять, мерещится ли все это или атмосфера и на самом деле раскалилась до фиолетового свечения, как кусок железа в горне кузнеца.

Лучше всего было бы искупаться. Но в небольшом пруду-хаузе, возле которого разбит лагерь, недавно обнаружили коварного червяка — ришту, и санитарный врач запретил купанье до полной очистки водоема. «Ришта, — сказал он, — может жить в человеческом теле, — это вам не пиявки: те насосутся крови и сами отвалятся. А ришта только того и ждет, чтобы неопытный купальщик хоть одну ногу в воду опустил. Тут эта ришта прокалывает кожу и откладывает свое потомство в живое тело, а потом его извлекать приходится хирургу…»

Впрочем, эта лекция не остановила удальцов, кое-кто продолжал купаться. Но через несколько дней хирург госпиталя приказал поставить на плацу операционный стол, вызвал делегатов от всех рот и батальонов и в их присутствии произвел операцию по извлечению ришты из ноги одного такого удальца. Действовал врач по-старомодному, как лечили ришту местные знахари — табибы. Надрезал кожу и принялся наворачивать плоское, тонкое тело ришты на ручку скальпеля. И тянулась эта операция чуть ли не весь день. Правда, местные знахари — табибы — тянут одного паразита целую неделю, дают больному отдохнуть. Вытянут немножко, намотают на деревянную палочку, потом палочку привяжут к тому же месту на теле больного, прибинтуют, а назавтра опять потянут. Сейчас врач действовал без такой излишней жалости, прямо по закону: заслужил — получай! Когда ришта начинала сопротивляться, он спокойненько распарывал мышцу больного, не глубоко, чуть-чуть, и опять мотал себе да мотал. Но после этой наглядной агитации удальцов больше не находилось.

Можно было сходить в душ, но что это даст, если баки с водой сейчас раскалены так, будто в них варится суп. Капитан повернулся спиной к окну, за которым крутилось фиолетовое марево, и принялся за плов. С утра у него еще была надежда, что по окончании учений командир полка смилостивится над ним и отпустит в город хотя бы до двадцати четырех, ведь сегодня воскресенье… Но после ЧП на учениях батальона на такую милость надежды придется отставить.

Ох уж это ЧП! Долго теперь капитан Малышев, командир саперного батальона, будет притчей во языцех! Если перевести это евангельское выражение на обыкновенный командирский язык, оно означает, что на каждом разборе учений, маневра, на всякой политбеседе любой командир и политработник может напомнить о том, что произошло в батальоне Малышева, а потом добавить, что случилось это потому, что плохо поставлена в батальоне воспитательная работа. Чем же в противном случае объяснить, что солдат Севостьянов, прошлогоднего призыва, при аварии понтона на реке Фан и падении за борт командира роты лейтенанта Карцева не бросился спасать лейтенанта, своего прямого начальника, а забился под банку тонущего понтона, и Карцева пришлось спасать командиру батальона, да заодно уж и вытаскивать из тонущего понтона самого Севостьянова. А ведь Севостьянов умел плавать! И родился он на реке Каме, которая ни в какое сравнение не идет с мутным и мелководным Фаном!

Что произошло с солдатом Севостьяновым, об этом капитан мог только догадываться. И думалось ему, что операция с риштой сыграла не последнюю роль в том, что храбрый и честный солдат вдруг отказался лезть во враждебную, непривычную мутно-желтую воду. Но твердой уверенности в этой догадке у него пока не было.

Произошло все почти так, как об этом будут говорить потом на политбеседах и на разных совещаниях, которые в полной мере представил себе капитан Малышев, но было в этом случае и нечто другое. Вот об этом другом он сейчас и раздумывал.

Батальон Малышева проводил учения на быстроту переправы через капризную реку Фан. Саперы, которыми командовал лейтенант Карцев, должны были немедленно очистить предполье за рекой от условных мин «противника». Тут все зависело от быстроты, с какой понтонеры поставят мост.

Малышев, Карцев и Севостьянов на одном из первых понтонов почти достигли «вражеского» берега, когда из воды высунулась, как крокодилья морда, огромная коряга и ударила в борт. Понтон был уже закреплен на якоре, сорвать его коряга не могла, но пробила металлический борт по ватерлинии. Карцев, стоявший на носовой банке понтона с флажками и сигнализировавший своим минерам приказ к переходу, слетел с банки прямо в воду. Когда Малышев обернулся на всплеск, он увидел фуражку лейтенанта, а на понтоне — Севостьянова, молодого скуластенького солдата, который лежал на днище и все пытался подлезть под ту самую банку, с которой упал Карцев. Малышев крикнул: «Лейтенант за бортом! Севостьянов, прыгайте!» — но увидел только жалкие, красные от напряжения и испуга глаза солдата и махнул за борт сам. Карцев, видно, крепко ударился о корягу и был уже довольно далеко, то пропадая, то выныривая, река выносила его на быстрину, и Малышев устремился прямо на стрежень. Хотя там и случались водовороты — коварство горных рек Малышев знал, — но только на стрежневом течении он мог догнать лейтенанта. И догнал. И вытащил его на «вражеский» берег, что уже было против правил учения. А там, уложив нахлебавшегося воды лейтенанта под обрывом берега, чтобы он не был виден «противнику», добежал до полузатонувшего понтона и вытащил из него Севостьянова, с которым случилось что-то вроде обморока. Хорошо еще, что старшина роты понтонеров Сенцов успел продвинуть новый понтон на место затопленного, так что потери времени не было, батальон свою задачу выполнил. Но в рапорте пришлось упомянуть о ЧП.

Малышев досадливо усмехнулся: что произошло, того сожалением не исправишь. А вот с Севостьяновым придется повозиться и, может быть, приставить учителя. Реки в расположении батальона одинаково изменчивы и опасны, а у понтонера вся служба на воде…

И пожалел себя: неладно как-то проходит его служба после возвращения из академии. Жена пишет редко и скупо, романтикой в их отношениях уже и не пахнет. А ведь все начиналось именно с романтического знакомства: как же, офицер из Туркестана! Почти Киплинг! Или несколько иначе: «И вы не читали Киплинга? Обязательно прочтите Киплинга!» А позже: «Ах, дорога в Индию! Ах, Кабул, Герат, Кухистан!» Он догадывался, что слова эти вычитывались тут же, как говорят, по ходу знакомства, но от этого они не теряли очарования. Более того, в ее устах они звучали куда значительнее, нежели вычитанные из тех же книг им самим.

Никакого Герата или Кабула он даже в миражах не видал за те три года, что прослужил в Азии до академии. Но если Томка говорит, что он стоит на пороге Индии, так оно и есть. Иногда он возмущался своим внезапным послушанием и какой-то собачьей преданностью ей, но едва она произносила какую-нибудь «романтическую» фразу, как он словно бы начинал видеть мир ее глазами. А это, как ни говори, прекрасное видение!

Так вот и получилось, что, едва приехав в Москву, он уже был готов навсегда в ней остаться.

И потом, когда они поженились и Малышев переселился из офицерского общежития к тестю в его трехкомнатную квартиру, встреченный внешне вполне учтиво, вся их жизнь с Томкой была освещена какими-то праздничными прожекторами. Подумать только — ни одной ссоры! Ни одного упрека за то, что слушатель академии был занят чуть ли не сутками, редко-редко мог позволить себе прогулку в театр или кино, приходил домой с покрасневшими глазами, до того усталый и желтолицый, что и теща, и тесть, и сама Томка умеряли шаги, приглушали голоса, как при больном!

Томка обложилась книгами по Азии и Туркестану. Очень скоро она знала о тех местах, где служил Малышев, куда больше, чем он. И порой направляла его, особенно когда он ошибался в исторических датах. Словом, она тоже проходила программу академии, только сокращенную и в более короткие сроки. А ведь она еще и работала! Правда, о ее работе Малышев имел самое смутное представление…

А когда закончилась учеба в академии, когда он получил назначение в тот же военный округ, где служил раньше, неожиданно выяснилось, что в это время у нее оказалось очень много обязанностей по работе, она кого-то заменяла, возникали какие-то чрезвычайно важные командировки, и он был вынужден уехать один…

В прошлом году они совсем договорились, что жена приедет к нему в отпуск, но его как раз в это время отправили на учения в тот самый Кухистан, о котором Томка когда-то говорила с таким подъемом, а ей предложили бесплатную путевку в санаторий. Встречу перенесли на нынешнюю весну. А меж тем письма становились все более отрывочными, вялыми. Он, конечно, не думал, что это конец, но насколько же тяжелее становилась его жизнь.

Хорошо еще, что после возвращения из академии он увлекся одной из хитроумных загадок, какие ставит природа перед человеком. Республиканское правительство объявило конкурс на лучший проект противоселевого заграждения. Сель — это тяжкое бедствие для всех горных поселений. Весной, во время таяния снегов и после бурных дождей, размокшая почва на склонах гор вдруг начинает сползать вниз, часто превращаясь в грязевую лавину, влекущую с собой камни, деревья — все, что подхватит на пути. Такой сель может смыть и уничтожить целый город или похоронить его под слоем тяжелой грязи — скорость движения селя сравнима разве со скоростью курьерского поезда. Селевые лавины угрожали и столице республики — город был окружен горами.

О конкурсе заговорили и офицеры. На одном из совещаний командующий военным округом напомнил, что среди саперных офицеров есть отличные инженеры, которые могли бы помочь в этой борьбе с селями.

И Малышев увлекся новой идеей. Все свободное от службы время он проводил в горах. А совсем недавно отправил по инстанциям свой необычный проект — противоселевая защита посредством направленных взрывов… За скупыми и официальными словами скрывалось целое исследование о природе селя, о его возникновении и, главное, о самых доступных методах защиты от катастрофы. Если бы не эта большая и кропотливая работа, ему было бы еще тяжелее без жены. Но вот работа закончена, что же делать дальше? Снова писать ей, звать, унижаться, требовать?

Оглядев пустую столовую, Малышев заметил, что свет в ней стал еще более желтым, а сияние в окнах словно бы усилилось. Он откинулся на спинку стула и сразу отпрянул: деревянная перекладина обжигала спину через гимнастерку. Он выпил стакан горячего компота и вдруг услышал: в лагере трубили тревогу.

Малышев выбежал на плац.

Со всех сторон к месту построения спешили солдаты.

В этот воскресный день примерно треть личного состава находилась в увольнении. Одни уехали с экскурсиями в город, многие ушли в соседний колхоз на прополку хлопчатника, к некоторым приехали родственники, и солдат отпустили в зону свиданий — клуб и чайхана ближнего кишлака, — но все равно плац гудел от топота — так быстро и слаженно собирались люди.

Малышев привычно отсчитывал время. Командиры взводов подстраивали солдат, роты уплотнялись, а напротив и поперек плаца выстраивались другие роты, и вот уже от здания штаба внешне неторопливо подошли командир, начальник штаба и другие офицеры. Малышев скомандовал «Смирно!» и, досадуя на то, что ему так и не дали отдохнуть, пошел навстречу начальству.

Ему еще хотелось спросить, к чему эта учебная тревога в день отдыха, когда некоторые счастливчики пропадают в тенистых парках города или сидят по чайханам, а то и купаются в «море» — недавно построенном водохранилище, по которому можно было прокатиться не только на гребной лодке, но и на глиссере или на яхте. Но в это мгновение он поднял глаза на командира, и все непроизнесенные вопросы словно выдуло из головы. Лицо полковника было не то чтобы бледным — какая уж тут бледность, когда человек пропечен солнцем и обдут ветрами пустыни, — оно было серым, и глаза смотрели как два винтовочных дула. Едва дождавшись окончания построения, едва ответив на уставное приветствие, полковник резко и страстно заговорил:

— Солдаты, сержанты, старшины и офицеры! В верховьях реки Фан в четырнадцать двадцать произошел катастрофический завал. Высота завала, по первым данным, триста — четыреста метров! Река прекратила свое существование. За внезапно создавшейся плотиной образуется озеро. Уровень озера, по первым расчетам, будет подниматься на пять метров в час. Если люди не откроют путь воде, катастрофа неминуема. Первым на защиту населения долины Фана выступает саперный батальон капитана Малышева. Батальон проводит бросок на машинах. Следом идут бульдозеры, понтонные средства, катера для спасения людей из отрезанных обвалом и наводнением селений и рудников, грузы взрывчатки и продовольствия. Правительственная комиссия, инженеры, гидрологи, ученые вылетают вертолетами. Но помните, без вашей помощи они бессильны! Капитан Малышев, распорядитесь о заправке машин, получении грузов и выходе колонны и явитесь в штаб за дальнейшими распоряжениями! Приступайте к исполнению!

Малышев взглянул на часы: четырнадцать сорок. Где он был в четырнадцать двадцать? Да, в столовой и мечтал о том, как хорошо было бы поехать в город, искупаться в «море», побродить по прохладному парку возле фонтанов… А в это время там уже выключали фонтаны, перекрывали плотины единственного водохранилища, которое еще может питать водой население города. Охрана водохранилища оттесняла пылких купальщиков от воды, снимала людей с лодок, моторок и яхт. Водохранилище становилось неприкосновенным, оно превращалось в государственный водный резерв…

Эти размышления едва ли заняли полминуты, да и шли они параллельно со словами команд и распоряжений, которые привычный мозг формулировал одно за другим. Малышев знал, что делать, и делал все необходимое.

Саперы бросились грузить взрывчатку и инструменты, шоферы разошлись по машинам, взвод обслуживания бежал к открытым настежь дверям складов, и Малышев, оглядевшись еще раз вокруг, — все ли пришло в действие? — пошел в штаб.

В штабе все напоминало боевую обстановку.

На столе лежали карты Фанского ущелья. Начальник штаба с помощью курвиметра подсчитывал расстояния от лагеря до места первого привала и длину второго броска — до кишлака Темирхан. Адъютант диктовал на машинку отрывки из описания шоссейной дороги на Темирхан, перечисляя труднопроходимые места. Малышев прислушался. («Узость на 105 км. Завал на 109 км. Камень «Пронеси, господи» на 111 км. Резкий поворот юго-юго-запад-север-север-восток на площадке «Оглянись!» на 115 км размером четыре погонных метра…»). Сколько же все-таки этих узостей и поворотов? Полковник перелистывал поступившие телефонограммы и радиосообщения. Начальник службы обеспечения кричал кому-то в трубку телефона, что часть взрывчатки надо забросить вертолетами, что возможны задержки в пути колонны Малышева, что жители Темирхана все до одного решили выйти на рытье шурфов для прокладки обводного канала — их тоже следует обеспечить взрывчаткой… Увидев Малышева, он отстранил трубку от уха, спросил:

— Палатки взяли? Температура в Темирхане по ночам падает до плюс шести градусов.

— Взял! — коротко ответил Малышев. Об этом могли бы не напоминать, он прослужил в Туркестане пять лет, знает и пустыню и горы. Но начальник службы обеспечения только кивнул и снова принялся диктовать в трубку:

— Продукты для эвакуируемых и добровольцев, идущих на Темирхан из кишлаков, необходимо отправить второй колонной на машинах автотранса… Да, примерно около трех тысяч человек добровольцев. Так сказали в ЦК…

И Малышев словно увидел эти дивизии добровольцев. Как же велика опасность, если туда отправляются не только солдаты Малышева, но и три тысячи добровольцев!

Полковник подозвал капитана и передал ему копии радиограмм из Темирхана и с гляциологической станции. Адъютант уложил в папку свои опасные сведения о дороге.

Начальник штаба сунул в ту же папку карту ущелья со своими расчетами. Все встали, и полковник коротко сказал:

— За вашим батальоном пойдет колонна бульдозеров из тридцати машин. Ученые на заседании ЦК предложили построить обводный канал. Сейчас они вылетают в Темирхан и встретят вас на месте. Вам придется приступить к работам немедленно. Желаю успеха!

Он притянул Малышева к себе и вдруг обнял за плечи, потом отстранил, откозырял, и Малышев выбежал из штаба. Из широко раскрытых ворот выходила колонна автомашин. «Газик» капитана стоял у крыльца. Малышев взглянул на часы. Было 14.56. Что-то он еще не успел сделать? Что же?.. И вспомнил: Севостьянов! Этого солдата нельзя оставлять одного. Малышев подошел к своей машине, в которой уже сидели радист, замполит и ординарец, и сухо сказал ординарцу:

— Аверкин, вернитесь в свою роту, немедленно пошлите ко мне Севостьянова. Доложите лейтенанту Карцеву мое приказание.

Аверкин бегом ринулся к воротам, спросил что-то у часового, прыгнул на подножку первой проходившей машины, и та пошла по обочине, обгоняя уже выскочившие на шоссе грузовики. Малышев сказал:

— Поехали. Увидите Севостьянова — подберите.

Действительно, в конце первого километра пути, под карагачом, стоял Севостьянов, с некоторой опаской глядя на приближающийся командирский «газик».

 

3

Капитан Малышев, будучи в академии, хорошо усвоил курс проведения фортификационных работ, строительства укрепленных рубежей и защитных сооружений. Но ему в свои тридцать лет не приходилось еще участвовать в борьбе со стихией. В первое мгновение он даже подумал: не преувеличивают ли его начальники опасность? И хотя он вошел в ритм и роль «спасателя» немедленно, тут прежде всего сказалась воинская дисциплина. Но если бы у него было время порассуждать, возможно, он нашел бы многие действия преждевременными.

К чему, скажем, вызывать три тысячи добровольцев? Разве воинские подразделения не справятся с завалом на небольшой горной реке? Это в низовьях Фан становится настоящей рекой. А там, в горах? Небось маленькая горная речка, правда ревущая, но по камням ее переходят вброд. В других, лежащих ближе к лагерю речках Малышев и сам нередко ловил форелей, купался, хотя вода в них ледяная — они все вытекают из ледниковых морен, эти красивые бурливые речки. Перед тем как обуть резиновые сапоги — форель с берега не поймаешь, приходится лезть в воду! — не вредно намотать на ноги по две, а то и по три фланелевые портянки, а то ноги очень быстро начинают ныть.

Однако, захваченный чувством внезапной опасности, Малышев сделал все возможное, чтобы его батальон оказался на марше через каких-нибудь пятнадцать минут после объявления тревоги. И теперь он ехал на своем «газике» впереди колонны по ровной пригорной степи, кое-где переметенной песками из пустыни, пересекал зеленые поля, по которым струилась вода в поливных ровиках, выехал на берег Фана, широкого, полноводного в это время года, купался вместе с машиной в тени тутовника, карагачей, вновь выскакивал на освещенные участки дороги, где солнце начинало припекать через борта, через поднятый тент «газика», видел дехкан, мирабов, закрывавших или открывавших воду на хлопковых полях. Он даже и забыл, что со времени катастрофы прошло не больше часа, что он находится в полутораста километрах от того места, где люди уже живут под гнетом беды, а те дехкане, мимо которых он проезжает, ничего еще не знают о ней, и постепенно привычное ощущение служебной поездки оттеснило тревогу, которая нарушила привычный уклад его жизни. Он и на часы перестал взглядывать, как будто все пришло в норму.

Минуя замысловатый поворот предгорной дороги, он привычно оглядел колонну и увидел, что солдаты тоже успокоились. На многих машинах сняли брезентовые купола — в пути от встречного ветерка, от воды в реке и в поливных каналах стало прохладнее, и солдаты наслаждались этой прохладой. Когда машины скатывались с холма в низину и моторы переставали рычать, доносилась бойкая песня. Вот уже и рокот баяна послышался на одном повороте, — наверно, старшина Сенцов распорядился; у него в хозяйственном взводе лучший баянист части — солдат Алехин, и старшина никогда не упускает случая похвалиться талантом своего подчиненного. Ну что же, пусть — дорога дальняя, трудная, она будет еще трудней, пусть пока повеселятся ребята.

Горы надвинулись внезапно, как в грозу надвигаются тучи, и зажали в тиски и дорогу, и текущую рядом с ней реку. Только что человек видел полмира — во всяком случае, так кажется в степи, — и вдруг взор упирается в камень, и только в камень. Камень, нависающий над головой, камень слева, камень справа, все черно-серое, а впереди, когда камень отваливается в сторону, в узкой прорези, похожей на гигантский прицел, белая снеговая вершина, тотчас же прячущаяся за резким поворотом.

Зелень кустарника и деревьев тоже кружится перед глазами, подобно разорванным зеленым облакам, и кажется, что ты сидишь в самолете, который делает иммельман или валится через крыло, оттого все вокруг падает или взлетает и тошнота подкатывает к горлу.

Теперь Малышев смотрел только вперед, на расходящиеся и убегающие назад каменные коридоры, в которых лежала горная дорога, раскручивающаяся серпантином все вверх и вверх, как будто решила добраться до самого неба. И вдруг приказал шоферу остановить машину.

Что-то обеспокоило его, хотя дорога была еще вполне проходимой, пусть и нависали над ней одинаково везде называемые шоферами камни «Пронеси, господи!». Но не камни на этот раз привлекли внимание капитана. Он остановил машину и оглянулся, надеясь увидеть всю колонну на крутом и кривом подъеме. И вдруг понял: исчез все время сопровождавший их рев горной реки.

Внизу, в ущелье, было тихо. Так тихо, как никогда не бывает в горах, так тихо, как будто Малышев спит. А может быть, он и на самом деле спит, укачанный этими поворотами?

Он выскочил из машины и подошел к обрыву.

Внизу клубился легкий туман испарений, но грозного рокота воды не было. В теснину можно было спуститься, цепляясь за камни. Первая машина колонны со взводом минометчиков надвинулась сзади и затормозила, и, как только стих натужный рев мотора, снизу снова поднялась и заполнила все ущелье та же странная тишина. Малышев подождал, пока командир взвода Алиев спрыгнет со своей машины, и приказал:

— Алиев, возьмите Севостьянова и кого-нибудь из ваших солдат и спуститесь к реке…

Алиев, видно, тоже был поражен этой резкой тишиной. Вытащив из-под сиденья шофера нейлоновый шнур, он подождал Севостьянова, кликнул одного из минометчиков, и они втроем, привязавшись к шнуру, начали спуск.

До места, где начальник штаба установил для колонны первую стоянку, было уже недалеко, и Малышев разрешил шоферам подходивших машин короткий отдых. Солдаты выскакивали через борта, садились тут же на дороге, иные ложились, отдыхая и прислушиваясь к той самой тишине, что встревожила Малышева.

Шнур, привязанный к машине минометчиков, снова натянулся и задрожал: разведчики вылезали из ущелья.

Первым появился Севостьянов. В руках у него был какой-то белый мешок. Встав на обочине дороги, Севостьянов раскрыл мешок — это была его нательная рубашка, — и Малышев увидел трепещущую форель. Рубашка была набита до отказа.

— А рыба зачем? — сухо спросил Малышев.

Следом поднялись Алиев с солдатом. У обоих были такие же мешки. Севостьянов с обидой сказал:

— Если вы меня к себе взяли, должен я теперь о вас заботиться? А рыба царская.

Алиев, передав свой мешок солдату, по форме доложил:

— Река ушла вся. — И другим тоном сказал: — Столько этой рыбы пропадает! Бьется на камнях, пузырится в озерцах. Собрали, сколько могли. Не пропадать же добру. Там и так полно шакалов и воронья.

Все разошлись по машинам. Севостьянов, с его мокрым мешком на коленях, был смешон, но Малышева тронула его забота. Правда, капитан тут же забыл об этом. Им уже завладели другие мысли.

Значит, река действительно скатилась вся. Ему стало стыдно за свои недавние сомнения — не преувеличивают ли его начальники последствия так называемой катастрофы? Катастрофа действительно произошла!

В шестнадцать двадцать они достигли первого горного кишлака. Площадь была полна народу, как будто людей созвали на митинг. Но разговаривали все вполголоса, как в доме тяжелобольного, осторожно переходили от одной группы к другой, словно ждали утешения. Все это были старики. На вопрос Малышева, а где же молодежь, указали на восток — ушли на завал…

Малышев разрешил короткий привал — машины тоже нуждаются в отдыхе.

Возле машин с прицепом, на которых были погружены катер и понтоны, собрались несколько местных шоферов. Они шагами измеряли длину машины и прицепа и цыкали сквозь зубы: «Нет, не пройдет!» Малышев знал, что дальше дорога станет уже, но эти утверждения злили его. Он понимал, что колонне придется трудно, тем более ночью, но предпочел бы слова ободрения, ведь среди его шоферов были и совсем еще молодые. И обрадовался, когда старшина Сенцов громко сказал:

— А мы трусов в шоферах не держим. Они на «гражданке» остались!

Смущенные «знатоки» отошли от солдат. Колонна двинулась дальше.

Но через два километра машины уперлись в обрыв. Это и было то самое место, о котором судачили местные водители и которое было отмечено на карте Малышева особым знаком.

Здесь скала прижала дорогу к обрыву так, что осталась полоска не шире двух метров. А дальше следовал резкий поворот и спуск. Внизу — отвесный обрыв метров в триста. Машины с прицепами действительно не могли развернуться на этой узости.

Надо было расширить площадку.

Шоферы отодвинули машины назад. Саперы, вооружившись ломами и кирками, принялись долбить скалу. Больше десяти человек на площадке не умещалось. Малышев предложил сменяться через десять минут. В это время рация на его «газике» приняла вызов. Глядя, как медленно крошится неуступчивый камень, Малышев взял трубку.

Вызывал полковник Даренков. Он говорил из Темирхана: прилетел по приказанию командующего на его личном вертолете. Уточнив, где именно застряли машины Малышева, полковник приказал: действовать взрывчаткой, передать командование батальоном лейтенанту Карцеву и немедленно выехать в Темирхан. Там капитана Малышева ждут для обсуждения мер по ликвидации катастрофы.

Малышев вместе с Карцевым оглядели еще раз неприступную скалу. Саперы уже долбили ее, и неподатливый камень, с которым не могли справиться дорожные рабочие, начинал крошиться. Рухнул на дорогу первый крупный камень, и Малышев, решив, что тревожить скалу взрывом не следует — она и так висит на волоске из бороды аллаха, — посоветовал и дальше действовать ломами.

А сам заторопил шофера.

 

Глава четвертая

 

1

В восемнадцать двадцать Малышев остановил машину на площади кишлака у райкома партии.

Все мускулы ныли от непрерывной тряски, суставы будто ссохлись, того и гляди, затрещат на ходу. Из открытого окна райкома, высунувшись, приветственно помахал капитану полковник. Малышев привычно подтянулся и быстро зашагал.

Он лишь мельком оглядел кишлачную площадь. Она тоже была полна народу, все смотрели испуганно, разговаривали тихо, как и в том горном кишлаке, где батальон останавливался на привал.

Только под горой, в каменистом ложе бывшей реки, бездумно шумели ребята, вылавливая застрявшую в лужах и озерцах рыбу. Малышев вдохнул этот пахнущий тревогой воздух и зашагал по лестнице через две ступеньки.

В райкоме во всех комнатах толкались люди. И тут тоже все напоминало штабное помещение во время крупных маневров, когда собираются офицеры разных родов войск. И хотя военных было всего двое: полковник да капитан Малышев, штатские держались по-военному, и было понятно, что все они действительно повоевали на своем веку. И сейчас вступали в тяжелый бой, еще не зная, что он принесет — победу или поражение.

Невысокий, смуглолицый и от природы и от загара узбек представился Малышеву:

— Секретарь райкома Адылов. — И стал называть других присутствующих: — Секретарь Центрального Комитета партии Уразов — председатель правительственной комиссии. Заместитель министра промышленного строительства Рахимов. Помощник министра по гидротехнике Ованесов. Председатель местного колхоза Атабаев. Представителя военного округа вы знаете… — И принялся сам задавать вопросы: — Когда подойдут ваши люди и машины? Могут ли пробраться по дороге бульдозеры и экскаваторы? Нужно ли поставить на опасных участках группы дорожных рабочих?

Малышев коротко ответил, что его бойцы дорогу расширят, но для пропуска экскаваторов на некоторых поворотах придется еще провести подрывные работы, назвал опасные узости и по просьбе Адылова передал карту дороги со своими пометками председателю колхоза Атабаеву. Тот немедленно ушел собирать добровольцев-дорожников.

Адылов сказал:

— Слово председателю правительственной комиссии.

Уразов, широкоплечий, подтянутый, с узким сухим лицом, внимательно оглядев капитана, заговорил, словно только его и дожидался:

— Представитель военного округа полковник Даренков сообщил, что вас, капитан, рекомендует сам командующий округом как опытного и знающего офицера. Мы надеемся, что вы поможете нам справиться с бедой. Сейчас мы проведем первую разведку, как и положено перед началом сражения. А сражение, видимо, будет тяжелым…

Он нахмурился, глаза сузились, будто вглядывались во что-то далекое. Пауза оказалась неожиданно долгой, и Малышев почувствовал, что он и сам придерживает дыхание от тяжкого ощущения тревоги.

Но вот Уразов встал из-за стола, бросил отрывисто:

— Пошли, товарищи!

Все задвигались, заторопились из комнаты. Полковник Даренков задержал капитана.

— Ну, Малышев, ни пуха вам, ни пера! Командующий предложил именно вашу кандидатуру на совещании в ЦК. Не подведите!

Малышев неловко спросил:

— Но почему именно я?

— На столе у командующего я видел ваш рапорт о возведении противоселевых преград взрывами на выброс. Об этом он и сказал на совещании в ЦК.

Малышев смутился: не ожидал, что сложный проект поданный на республиканский конкурс по созданию противоселевого защитного пояса вокруг города, окажется поводом для его служебной характеристики и выдвижения. Но тут он глянул в окно, за которым, словно привалившаяся к земле туча, лежал осушивший реку завал, и у него сразу стало холодно на сердце. А что, если?..

Додумать он не успел. Полковник надел фуражку и тронул капитана за плечо.

Они догнали членов комиссии на берегу.

Уразова и Адылова окружили старики. Они говорили медленно, размеренно, часто упоминали аллаха, поглядывали на офицеров и на горожан, таких непривычных здесь. До сих пор считалось, что любой пробирающийся сюда путник всего лишь «слеза на реснице аллаха», но в то же время они смотрели на них с надеждой, думали: кто знает, может быть, новые времена принесли сюда новую веру? Ведь это же свои люди: Уразова они знали мало, но Адылов-то их корня, из старого рода Адыла Байсеитова, весь век пасшего чужих овец. А если уж Адылов так спокоен, значит, надеется, что эти приезжие сумеют «отворить путь воде».

Молодежь держалась в сторонке, только ребята из райкома комсомола рискнули приблизиться к старшим да подошли две учительницы, кишлачный врач, несколько человек из районных учреждений. Адылов познакомил офицеров с ними, коротко сказал:

— Все, что есть в кишлаке и у жителей кишлака, — ваше. Их руки, ум, сердце тоже ваши. Обращайтесь за помощью без стеснения.

— Школьники старших классов готовы приступить к работе! — сказала одна из учительниц, молоденькая девушка, одарив Малышева таким взглядом, словно он был Хизром — посланцем аллаха. Впрочем, скорее всего, она выражала общие надежды жителей кишлака.

Она протянула маленькую крепкую руку и, глядя прямо в глаза Малышеву, сказала:

— Фатима Атабаева, дочь председателя колхоза.

Вторая только смущенно назвалась:

— Розия Аннамурадова.

Члены комиссии спускались с обрывистого берега в русло исчезнувшей реки. Их сопровождали старики. Молодежь отстала, разбившись на группки: девушки отдельно, парни отдельно. Только учительницы пошли вместе с офицерами.

Валуны, обозначавшие русло реки, были еще сырые, темные, и тут пока сохранялась прохлада, но каменистые склоны ущелья мерцали от зноя, хотя солнце уже склонялось к закату.

Мрачная туча завала шевелилась, как живая, с нее все еще сыпались камни, ползла сланцевая глина, что-то глухо гудело в ней, как будто потревоженные камни пытались притереться один к другому.

Возле этого шевелящегося и словно неровно дышащего чудовища было холодно, как у раскрытой могилы. Малышев видел, как старики, приблизившись к внезапно выросшей стене, закрывшей почти весь мир, молча сдергивали папахи и только потом боязливо поднимали глаза.

Да и молодым было нелегко оглядеть эту чудовищную стену, внезапно преградившую и реку, и дорогу, и выход к восточному перевалу. А ведь у большинства местных жителей там, за новым хребтом, были родственники, знакомые. Сейчас же по ту сторону плескалось новорожденное море.

Все молча двигались вдоль завала, вышли на противоположный берег бывшей реки, а ныне просто каменистое плато, сложенное из той же сланцевой глины, покрытое обломками скал, валунами от тех времен, когда и здесь текла молодая река, пробившая это ущелье.

Шли медленно, остерегаясь соскальзывающих с завала камней, вглядываясь, не проскользнула ли где-нибудь струйка воды. Сейчас всем хотелось, чтобы завал был плотнее, чтобы он остерег кишлак от прорыва воды. И это странное желание воды и одновременно боязнь ее, несмотря на всю свою противоречивость, жили в душе каждого. Но об этом не говорили, словно боялись разбудить духов гор, ниспославших это страшное несчастье.

Наконец они пересекли все плато, ширина которого вдоль завала достигала двух километров, и подошли к тому месту, где завал уперся в отрог горной цепи, сбежавшей углом в долину. И только тут Малышев, хмурый, с посуровевшим лицом, сказал:

— Думаю, товарищи, что надо пробить канал по целику и выпустить воду не через завал, а здесь, через гребень утеса. Тревожить завал опасно.

Нивелировщики, прилетевшие с Ованесовым и заместителем министра строительства, отстали вместе со своими помощниками. Они снимали план русла, плато, завала. Малышеву хотелось посмотреть, что у них получается — в горах без инструмента даже опытный инженер может ошибиться, — но Уразов все стоял на месте, будто примериваясь к тому, что сказал Малышев. И Малышев снова подумал, что задачу на него возложили серьезную и, может быть, даже невыполнимую.

Ованесов предложил:

— Перенесем обсуждение в райком. Видите, старики допытываются, что вы сказали.

— Они все равно должны принять участие в нашем обсуждении. У нас так заведено! — напомнил Адылов. Но на Малышева посмотрел сердито: — Сколько же времени понадобится для того, чтобы проложить новое русло? Вы об этом подумали?

— Я должен посмотреть сначала нивелировочный план местности.

— Тогда пойдемте обратно, — предложил Уразов.

 

2

В двадцать один час заседание началось снова.

В маленьком зале райкома людей прибавилось. Освещен был только стол президиума, люди в зале сидели тихо, Малышеву порой казалось, будто там никого и нет. Но вдруг взблескивали чьи-то глаза, кто-то снимал папаху, вытирая вспотевшую бритую голову, и на нее падал блик от одной из настольных ламп, и Малышев сразу начинал испытывать стеснение в груди. Ведь эти люди — да и не только они, но и все в кишлаке и в других кишлаках и городах — ждали, к чему придут члены комиссии.

План ущелья лежал на столе перед Малышевым, и капитан, склонившись над ним, рассматривал поспешно набросанные знаки, чувствуя дыхание молчаливых людей. Порой мысли его словно бы разделялись на два потока, и один был связан с планом, с цифрами, а другой касался этих людей: «А здесь ли учительницы, что смотрели расширенными глазами на меня, будто я и есть Хизр — посланец аллаха?» Но он тут же подавлял посторонние мысли, потому что главными были сейчас расчеты и в них эти две учительницы, три тысячи добровольцев, саперный батальон, двести или триста тонн сильнейших взрывчатых веществ занимали свои особые места. И когда он оторвался наконец от плана и выпрямился, он словно бы услышал общий вздох облегчения. И понял: молчание становилось уже непереносимым, оно вселяло страх…

— Мы слушаем вас, товарищ капитан! — мягко сказал Уразов.

Его узкое длинное лицо казалось спокойным, как будто он председательствовал на обычном совещании у себя в кабинете и дела, которые предстояло решить, были привычными. Но Малышев видел, как вздрагивали его крупные руки, скрещенные на столе. Это только привычка казаться спокойным, потому что для окружающих он — сила и власть, а власть должна быть твердой, чтобы преодолеть любое препятствие.

Но ведь и у Малышева в руках власть, а кроме того — знания. Уразов вынужден черпать спокойствие у Малышева, а. Малышев может быть просто спокойным. Впрочем, думать об этом спокойствии было легче, чем достичь его.

— Мое предложение довольно просто, — начал он, умеряя волнение и говоря тише, чем следовало. — Мы должны проложить новое русло по левобережному плато, где твердые породы оберегут канал от преждевременного размыва. Для того чтобы ускорить работу, произведем по всему руслу канала одновременный взрыв на выброс. После выравнивания дна канала взорвем перемычку в том месте, где обвал смыкается с плечом ущелья, не трогая самого завала, и пустим воду зарегулированным заранее потоком. По мере необходимости русло стока можно будет потом увеличить. В этом случае достаточно пробить определенное количество шурфов на перемычке и произвести еще один взрыв…

— А если произойдет подвижка всего завала?

Это заговорил инженер Ованесов. Ованесов, конечно, воевал, он помнит, что такое взрыв мины или артиллерийского снаряда и что остается от человека, попавшего под этот взрыв! Поэтому он думает прежде всего об опасности. Но ведь и все остальные думают об этом. Но, стоп! Ованесов продолжает. Да, у него несомненно есть не только возражения, но и предложения. Он прилетел сюда сразу после обвала, не один раз обошел все плато, во многом разобрался.

Ованесов не резко, но настойчиво протестовал против «взрывного» варианта. Беспокойство свое он оправдывал тем, что при таком мощном взрыве, какой предлагает Малышев, трудно учесть возможные колебания почвы. И тогда обвал может «потечь» вниз, открыть преждевременную дорогу воде. А кроме того, длительный процесс создания нового канала погубит посевы в низовьях реки, а города и поселки, останутся без воды так долго, что потери будут неисчислимы. По мнению Ованесова, проще всего разрушить завал в том месте, где он перекрывает само русло…

— А как вы пробьете эти четыреста метров шевелящейся земли? — не выдержал Малышев.

— Мелкими взрывами, — невозмутимо ответил Ованесов. — Я сделал предварительные расчеты. За две недели…

— За две недели озеро поднимется на двести метров. И первая струйка воды создаст такой селевой поток, что ни один кишлак вниз по течению не уцелеет!

— Это верно! — хмуро подтвердил председатель колхоза Атабаев. — Инженер не видал селей. Офицер видал. Для селя бывает довольно и маленького дождя. А тут хлынет водопад и понесет с собой весь этот завал…

— А если завал сдвинется с места при взрывном колебании почвы? — Ованесов тоже начал горячиться.

— Взрывом можно управлять! — резко ответил Малышев.

— Правильно! — поддержал его Даренков. — Капитан Малышев провел не один управляемый взрыв.

— Сколько дней понадобится по вашему плану, капитан? — Теперь Уразов смотрел сурово, и Малышев понял: он думает о главном, о людях, которые ждут воду, о полях, которые тоже ждут воду. И ответил коротко:

— Восемь дней.

— Кто поддерживает предложение капитана? — Уразов тем же прямым, суровым взглядом посмотрел на каждого из сидящих за столом.

— Я! — Даренков встал рядом с Малышевым.

— Я! — Атабаев подошел к этим двоим.

— Поддерживаю! — поднялся Адылов.

Это получилось как-то само собой, что каждый голосующий поднимался во весь рост, но в то же время придало необычную торжественность. Заместитель министра переглянулся с Ованесовым, пожал плечами и тоже встал:

— Принимаю.

Ованесов, бледный, растерянный, переводя взгляд с одного на другого, все-таки нашел силы сказать:

— Я запишу особое мнение.

— Это ваше право, — сухо произнес Уразов. И, обращаясь к капитану, спросил: — Когда приступите к работе?

Малышев прислушался к далекому гулу, доносившемуся из открытого окна, и ответил:

— Через полчаса. Мой батальон прибыл.

 

3

В двадцать два тридцать кишлак наполнился гулом машин.

Уразов закрыл заседание, и все члены комиссии вышли на площадь. На площадь высыпали все жители. В эту ночь никто, должно быть, и не собирался спать. Даже дети крутились между машинами, косясь на минометы, на тяжелые прицепы, на закурившиеся пахучим саксаульным дымком походные кухни. Возможно, ребятишки надеялись, что река вот-вот оживет, ведь солдат было так много, а по краю площади стояли жители кишлака с кетменями и тяжелыми ломами на плечах, а к ним присоединялись пробравшиеся по горным тропам люди из соседних кишлаков, и если все примутся за разборку завала, то мигом разнесут его по камешку. Совсем рядом с их кишлаком была могила какого-то древнего полководца, а над нею — гора. Учительница Фатима Атабаева рассказывала, что гору сложили солдаты того погибшего полководца: прошли шеренгой мимо могилы, и каждый положил на нее один камень. А выросла гора, в которой в прошлом году все лето копались археологи, да так и не докопались до погребения. Этим летом они приедут снова. Археологам тоже нужна вода, надо скорее выпустить реку из плена.

Солдаты разбивали палатки. Чайханщики и их добровольные помощники, гремя пиалами на подносах, обносили гостей горячим чаем. Во дворах, негромко мыкнув, падали под острым ножом бараны, пахло пловом и шашлыком — это дехкане, по призыву своего старейшины Атабаева, готовили угощение. К Малышеву подбежал Севостьянов, доложил: палатка разбита, телефон поставлен, уха и жареная форель готовы…

Подошли лейтенанты Карцев и Золотов. Происшествий в дороге не случилось. Узости устранены. Бульдозеры и экскаваторы могут пройти, — конечно, осторожно. Встретили несколько бригад дорожных рабочих, которые будут продолжать расширение полотна. Им приданы пятеро минеров с запасом взрывчатки.

Уразов, с любопытством наблюдавший, как слаженно переходил батальон с колес к оседлой жизни, спросил:

— Когда сможете приступить к работе, капитан?

Малышев посмотрел на часы: было двадцать два сорок. Конечно, солдатам надо поесть. Но они понимают, что от них ждут действий. И ответил:

— Можем приступить через пять минут. Разрешите отдать необходимые распоряжения.

Уразов отступил в сторону. Малышев отправил лейтенанта Золотова наводить мост через бывшее русло реки, попросил Карцева вызвать сигнальщиков с флажками, поставить прожекторные установки по берегу и осветить плато, разбить минеров на пятерки, снабдить инструментами. Самому догнать комиссию на плато. Там Малышев будет размечать места будущих минных галерей.

Распорядившись, Малышев пошел в темноту. Следом двинулись сигнальщики, члены комиссии, вооруженные инструментом саперы, а за ними подалась и вся толпа кетменчи, ожидавшая на площади.

Легкий на ногу Карцев догнал Малышева на самой окраине плато. Солдаты, врассыпную поспевавшие за ним, несли охапки сигнальных флажков. Приноровившись к походке командира, Карцев спросил:

— Что решили?

— Будем прокладывать канал направленным взрывом. Длина — тысяча девятьсот метров. От завала минные галереи пробиваем мы, ниже встанут колхозники. Но к каждой бригаде надо прикрепить одного-двух минеров. По всей трассе протяните телефонную связь. Один аппарат установите в райкоме партии, один — в штабной палатке, один — в моей. Сейчас разметим шурфы и начнем.

В это время в спины им ударил свет прожекторов. Все ущелье словно вспыхнуло.

Офицеры оглянулись. В русле реки засверкали озерца, в них серебряными ножами запрыгала вспугнутая светом рыба, и ребятишки, пораженные этим светом среди ночи, с визгом бросились к сверкающим озерцам, полезли в воду в штанах и халатах, выхватывали мгновенно гаснущие без воды серебряные клинки форелей. А взрослые, деловито засучив штаны выше колен, с поднятыми на плечи желобчатыми лопатами и кетменями, переходили эти озерца вброд или обходили по камням, и все это напоминало внезапную атаку на поле боя.

— Поторопимся! — приказал Малышев и ускорил шаг.

Он начал разметку с головной части канала, там, где плечо к плечу сошлись горы и завал. Едва сигнальщик воткнул первый флажок, кирки и лопаты звякнули по камню — солдаты начали расчистку первой минной галереи. Малышев и Карцев пошли вниз по плато, ставя все новые флажки. За ними нарастал грохот сбрасываемых камней. Солдаты откатывали валуны и тяжелые глыбы, оставшиеся на плато с тех незапамятных времен, когда тут были еще ледники и от горы до горы, через все ущелье, текли молодые реки земли, разрушая камень и превращая его в плодородную почву. Река не раз меняла потом свое русло, откатываясь то к правому, то к левому берегу, и Малышев, намечая место для очередного шурфа, невольно прикидывал, какая трудная работа ждет солдат и добровольцев-колхозников.

Но вот последняя группа солдат осталась за его спиной, и там уже загремел металл о металл и о камни. Теперь вслед за Малышевым и Уразовым шли колхозники. Группы добровольцев останавливались у новых отметок, только здесь распоряжались не взводные, а белобородые старики, которым, как вначале показалось Малышеву, и по ровному-то месту ходить уже трудно. Однако они тихой немногословной толпой все шли и шли вслед за Малышевым, роняли редкие слова. От огромной толпы добровольцев отделялись небольшие группки людей, и вот уже и здесь зазвенело железо, ударяясь о камень, заскрипела неподатливая слежавшаяся глина, загремели ломы, появились доски и колья для крепления шурфов.

У последнего шурфа над самым обрывом речного берега Малышев остановился и оглянулся назад. На всем освещенном поле вскипала и словно бы бугрилась земля, осыпаясь мелкими фонтанами, некоторые группы солдат вгрызлись в нее уже по голову и теперь прилаживали воротки для выемки земли мешками и ведрами. Молодые солдаты действовали сноровисто и ловко, недаром же Малышев обучал их почти целый год. И он был рад, когда услышал, как заговорили меж собой старики, цокая языком, часто повторяя восхищенное: «Вах! Вах!»

Не хотели отстать от солдат и добровольцы. Их было больше, чем солдат, и Малышев заметил, что на некоторых шурфах люди сменяли друг друга через десять — пятнадцать минут. Так — это Малышев знал — добровольцы обычно работали на рытье каналов в степях, с полной отдачей, а затем отступали на шаг-два, и их место занимали другие, чтобы начатая работа продолжалась беспрерывно, пока не будет окончена, а уж потом будут и отдых, и праздник, и веселая похвальба своими подвигами.

Уразов, неотступно следовавший за Малышевым и отмечавший шурфы на своем плане, поглядев, с каким усердием трудятся люди, спросил:

— Неужели мы не предотвратим катастрофу? С такими-то людьми? Как вы считаете, капитан, когда можно будет произвести взрыв?

— Если взять обычные нормы труда землекопов, то на рытье таких шурфов и закладку взрывчатки потребовалось бы десять дней. Но эти люди знают, что значит в наших условиях лишний день. Я думаю, что через пять-шесть дней мы заложим взрывчатку.

— Это было бы подлинным чудом!

— Это и будет чудо! — суховато сказал Малышев.

 

4

Малышев пригласил Уразова и Адылова к себе поужинать.

В просторной офицерской палатке стояли три походные койки, под брезентовым потолком светила электрическая лампочка, на алюминиевом столе, накрытом белоснежной скатертью, были расставлены приборы, — одним словом, Севостьянов постарался, даже флягу со спиртом не забыл выставить на видное место, а вокруг нее, как выводок цыплят, серебряные лафитнички, подаренные когда-то Малышеву ко дню свадьбы.

Гости вышли за палатку, где к колышку был подвешен умывальник, а рядом — полотенце. Все они сегодня почти ничего не ели, только пили зеленый чай, да и не до еды было. И когда они снова вернулись в палатку, Малышев увидел их неожиданно совсем другими — веселыми, улыбчивыми.

Адылов намекнул было, что лучше бы пойти в райком, но капитан указал на стоящие рядком полевые телефоны:

— Дежурный по штабу уже знает, где вас искать.

Уху и рыбу подали в металлических тарелках — капитан объяснил, что фарфоровые сервизы пока не взяты на вооружение из-за хрупкости, — шутке посмеялись, тем более что все было отменно вкусно. И разведенный спирт, оказавшийся во фляге, был приятен после этого тяжелого дня, да и прохладнее стало к ночи, а это тоже прибавило бодрости.

Когда первый голод был утолен и Севостьянов налил чай в пиалы, Малышев спросил:

— Как это произошло?

Адылов выпрямился, черные глаза его уставились в одну точку, кожа на скулах затвердела. Уразов тоже ожидал рассказа — днем было некогда говорить о переживаниях и свидетельствах очевидцев.

Адылов решил пойти с женой в кино на дневной сеанс. До начала сеанса оставалось десять минут. Жена разговаривала, с учительницами — они ее подруги, им всегда есть о чем поговорить. Адылов стоял рядом с ними и смотрел в сторону восточного перевала, надеясь увидеть машину начальника милиции Фаизова, который должен был еще утром вернуться со следствия из кишлака Ташбай.

С площади далеко на восток проглядывается все ущелье за горой Темирхан, по имени которой назван и кишлак. Гора эта, похожая на верблюда с двумя горбами, нависает одним горбом над ущельем и рекой. В это время ему показалось, что передний горб горы покачнулся.

Он еще подумал, что зря подолгу засиживается ночью за книгами, — глаза устают! — и на мгновение зажмурился. Когда открыл глаза, увидел, что гора медленно сползает вниз. Движение было таким мягким, спокойным, что он все еще не верил себе, и только для того, чтобы убедиться, не кажется ли это ему, он окликнул жену и указал рукой вперед, на скользящую гору. В это время раздался общий крик ужаса: на площади в воскресный день всегда многолюдно. И только тогда долетел грохот обвала.

Гора все еще падала, раскалываясь на части, а воздух в ущелье словно закипел, от напора его начали лопаться стекла в тех домах, что глядели окнами на восток. Потом ущелье стало мутнеть, словно там появились тучи дыма или тумана, а грохот все нарастал, и завал приближался к кишлаку. Гора падала через ущелье наискось.

Адылов приказал людям отступать на западный конец кишлака, а сам с несколькими добровольцами бросился в ближние к падающей горе дома, чтобы вывести людей. Камни уже падали на кишлак, как вулканические бомбы, но, к счастью, никто не пострадал, были убиты лишь несколько животных в ближних к обвалу дворах. Люди бежали, в чем были, по узким улочкам на площадь и дальше. Адылов вошел в здание райкома и вызвал по прямому телефону дежурного ЦК…

Он замолчал, устало откинулся на спинку стула, но плечи его еще вздрагивали, словно над ним продолжали лететь эти камни, похожие на вулканические бомбы. Уразов и Малышев тоже молчали.

Наконец Малышев спросил:

— В верховьях много объектов, которым угрожает затопление?

— Гляциологическая станция. Но до нее вода не поднимется. Горный рудник и поселок при нем, — там уже приняты первые меры по переселению людей в горы и кишлак Ташбай, через который теперь должны получать снабжение отрезанные от нас люди…

— Фаизова нашли? — поинтересовался Уразов.

— Да. Он задержался в Ташбае.

— Никто не попал под обвал?

— Нет. Мы проверили всех людей на руднике, у гляциологов и в Ташбае. После весенних осыпей дороги в верховьях реки были еще не исправлены, и эта случайность избавила от жертв.

— Можно ли подняться на обвал? — спросил Малышев.

— Чердынцев с гляциологической станции послал разведку, но они не рискнули подняться. Обвал еще движется, как и с нашей стороны. Вертолетчики, доставившие сюда членов правительственной комиссии, пролетели над завалом, но он еще курился пылью.

— Можно ли вызвать вертолет завтра? — обратился Малышев уже к председателю комиссии.

— Что вы собираетесь делать?

— Перебросить через завал понтоны и одну амфибию. Я должен произвести разведку нового озера и, если понадобится, обстрелять обвалоопасные места из минометов. Минометы установлены на понтонах.

— Хорошо. Но смогут ли вертолетчики перенести через завал такие тяжелые грузы? Здесь ведь большая высота…

— При селевой разведке мы поднимались и выше. Правда, ненадолго. Но здесь важен только первый прыжок.

Уразов задумчиво посмотрел на капитана.

— Вы должны обязательно сделать это сами? А подготовка к взрыву?

— Этим теперь занимается лейтенант Карцев.

— Хорошо, я отдам приказ. А сейчас советую поспать, завтра у вас не менее тяжелый день!

Они посидели еще немного, но разговор не клеился: все устали и больше думали о завтрашнем дне. Потом Малышев проводил гостей до дома Адылова.

Кишлак казался мертвым, но на освещенном прожекторами поле продолжалась работа. Саперы на берегу бывшей реки ручной «бабой» вбивали сваи, стучали топоры. А дальше, на белой от света прожекторов плоскости, все вскипали и опадали вулканы в тех местах, где закладывались минные галереи.

Иногда разведочный луч прожектора медленно проползал по склону завала. И тогда казалось, что завал все еще дышит и от этого трудного дыхания с него ползут камни. Теперь это были отдельные всплески непогашенной энергии, но посылать кого-нибудь туда, наверх, было бы равносильно смертному приговору. Придется пока самому Малышеву посмотреть на этот завал и сверху и с той стороны…

На кишлачной площади он попрощался со своими гостями и повернул обратно. Ему было о чем подумать наедине. Например, о позиции Ованесова. Ованесов боялся и этой своей трусостью мог заразить других.

Но и думать об Ованесове было трудно. Это трусость особого рода, трусость за себя, за свою карьеру, но подкрепленная научными соображениями.

Вернувшись к себе, Малышев позвонил Золотову на мост и приказал подготовить два понтона и амфибию к переброске вертолетом через завал, понтоны снабдить буксирными цепями и якорями, вооружить минометами, уложить ящики с минами, поставить рации, упаковать продукты из расчета на пять суток. Людей на понтоны Малышев выберет сам.

За стеной палатки Севостьянов устраивался на ночь. Малышев окликнул солдата. Севостьянов поднял полог.

— Слушаю, товарищ капитан.

— Завтра полетите со мной на вертолете на ту сторону завала. Приготовьте мои и свои вещи. Возможно, задержимся там на несколько дней.

— Есть, приготовиться к полету!

— Отдыхайте!

Он прилег на койку, боясь, что навалившиеся сомнения не дадут ему спать, и вдруг провалился в сон.

 

Глава пятая

 

1

Малышева разбудил звонок телефона: Адылов сообщал, что прибыл вертолет.

Вернувшийся ночью Золотов спал на соседней койке, на столе лежала записка, что понтоны и амфибия подготовлены.

Малышев побрился, переменил форменную сорочку и позавтракал. Севостьянов уложил чемодан капитана и свой вещевой мешок. Малышев надвинул на голову тропический шлем и вышел из палатки.

Гряда гор сегодня была светло-синей. Тучи пыли разошлись, дождь на востоке прекратился, и солнце катилось по утреннему небу, как золотой шар. Но к лучшему ли эта перемена погоды на востоке? Дождь все-таки снижал температуру воздуха, ледники под дождем тают слабее. А под солнцем они могут дать столько воды, что напор на завал многократно увеличится. И тогда…

Малышев оглянулся на запад, представляя, что может случиться тогда… Шесть горных кишлаков, тысячи гектаров полей. А внизу, в долине? Города с многотысячным населением, посевы хлопчатника, риса, пшеницы… Долина Фана всегда была житницей двух республик. А воды в озере, по вчерашнему расчету Адылова, скопилось около тридцати миллионов кубометров. Если она прорвется, образуется вал высотой в многоэтажный дом, который снесет все: дороги, мосты, здания, посевы, людей.

Кишлак ничем не выдавал своего беспокойства. Пастух гнал стадо. Шли волы на водопой, глядя выпученными удивленными глазами туда, где еще недавно их поили, но улавливая запах воды дальше, в озерцах. Там опять визжали и брызгались босоногие рыболовы. Ветер с востока был прохладен и чист. Только новая гора, вставшая поперек ущелья, по-прежнему курилась. То ли это поднимался туман с нового озера, то ли еще шевелилась и никак не могла уплотниться и осесть сама рухнувшая земля. Обнаженный бок горы Темирхан тоже дымился и грозил опасностями. Малышев подумал: надо немедленно обстрелять гору из минометов, сбросить возможные лавины…

На краю площади, возле школьного садика, стоял разлапый вертолет. Возле него лежали снятые с прицепов два понтона, и солдаты опутывали их стропами. В сторонке, тоже подготовленная к буксировке по воздуху, ютилась амфибия. Механик опробовал мотор, а Севостьянов укладывал в бортовые ящики чемодан капитана, целлофановые и резиновые мешки с едой. Все работали споро, ловко, и Малышев миновал их, не останавливаясь.

Адылов встал из-за стола навстречу капитану и поманил его на балкон. Кабинет был превращен в спальню. Тут заночевали заместитель министра по строительству Рахимов, его помощник Ованесов и еще какие-то люди. Они спали тяжелым сном, и Адылов мог бы, пожалуй, разговаривать и здесь в полный голос. Но Малышев послушно пошел за ним.

— Ваши понтоны готовы, капитан?

— Да.

— Только что получена радиограмма: рудничный городок затопило. За ночь в верховьях Малого Фана прорвалось горное озеро, и уровень воды за завалом поднялся до тридцати — сорока метров. С рудника надо вывезти хотя бы детей. Их там человек тридцать.

— Мы их вывезем за один рейс, но куда?

— Коржов предлагает переправить их через озеро на дорогу в Ташбай. К самому Ташбаю по воде не добраться, но горная дорога на десяток километров не затоплена. Детей школьного возраста и сопровождающих их женщин придется высадить на эту дорогу, дальше они доберутся пешком. А малышей надо перевезти на гляциологическую станцию. Там готовы их принять.

— Это я сделаю сам.

— У меня все.

— Я хотел бы просить разрешения обстрелять Темирхан из минометов. Там возможны новые обвалы, лучше вызвать их искусственно.

— Не сейчас, — осторожно сказал Адылов. — Сначала проверим, как держится завал.

— Согласен. Но лучше сделать это побыстрее. Под горою работают люди.

— Спросим совета у альпинистов.

Малышев вышел.

За эти десять минут на площади все пришло в движение. Смененные солдаты вернулись из шурфов и сейчас завтракали, а некоторые укладывались спать прямо на камнях. Малышев отыскал старшину, приказал разбудить заснувших и всех накормить. Старшина показал список:

— Отмечаю. Человек не поест один раз, а работать станет в два раза хуже.

На будущем канале по-прежнему непрерывно дымились, как маленькие вулканы, шурфы.

 

2

Теперь, когда облако пыли рассеялось, отнесенное ветром, завал выглядел довольно мирно, тем более что Малышев рассматривал его со стометровой высоты. Широкая плотина, построенная самой природой. Внизу, у самого ее подножия, стояло одинокое дерево. Адылов сказал Малышеву, провожая его на озеро, что это дерево росло примерно на половине горы. И вот его словно взяли руки великана и переместили вниз на восемьсот метров. Но дерево ничуть не пострадало от этой пересадки, так же зелена его крона, само оно, широко распустив ветви, мирно стоит на виду у всего кишлака, как будто утешает: природа порой бывает довольно милостива…

Но Малышев видел: это ложная милость. Озеро все расширялось и вздувалось. И как ни широка эта природная плотина, она не прочна. И еще — вода может расширить любую трещину, может давить своим плечом на дверь, а теперь это «плечо» стало тверже и тяжелее, чем у любого великана.

А новорожденное озеро, еще не имеющее названия, очень красиво. Вода отстоялась в нем и стала сине-зеленой. Оно лежит в горах, правда, берега его почти не имеют растительности, тут только альпийские луга на склонах гор да морены и ледники. Ледники уже слились с водой, многие нижние морены затоплены, и кажется, что с востока озеро лежит в ледяных берегах.

Вертолет нес на подвесках амфибию Малышева, и, хотя груз был нетяжелым, мотор хрипел от перегрузки. Над уровнем моря было около трех с половиной тысяч, вертолетам трудно в разреженной атмосфере. И самому-то Малышеву порой казалось, что воздуха не хватает. Вот почему Адылов предпочел прибегнуть к эвакуации людей с затопляемого рудника при помощи понтонов, а не на вертолетах.

Малышев высмотрел относительно ровный участок нового берега и дал знак пилоту. Тот завис над этим новорожденным берегом новорожденного моря. Но вот амфибия коснулась колесами земли. Помощник пилота выбросил веревочную лестницу, она упала рядом с машиной, и Малышев торопливо скользнул в люк.

Он ступил на каменный первозданный берег, укрепил качающуюся лестницу и поднял голову — из люка вылезал Севостьянов.

Это было новое испытание для солдата, который так неожиданно испугался однажды воды. Сейчас воды под его ногами было сколько угодно.

Но худенький паренек на лестнице держался уверенно и казался достаточно ловким и сильноруким, чтобы не сорваться. Впрочем, он, наверное, понимал, что проходит некоторый искус на глазах капитана, да и лестница, закрепленная за борт машины, теперь не качалась, и спуск продолжался недолго.

Они помахали летчикам, сели в амфибию, и Малышев завел мотор. Машина осторожно поползла по склону к воде, приводнилась, всплыла и сделала первый круг по прозрачной пустыне, в которой даже и рыбы-то еще не было. Да и что тут делать рыбе, если на дне только камень да завядшая трава в тех местах, где озеро затопило альпийские луга?

Вертолет пошел за понтонами, а Малышев, поудобнее устроившись в кресле моториста, оглядел горизонт. Отсюда видны только вода да горы.

Он повел амфибию к завалу, казавшемуся сейчас куда более грозным и мощным. Острые камни торчали, словно клыки. Чем ближе Малышев подходил, тем отчетливее видел, как дышит завал. Значит, вода могла проникнуть внутрь плотины.

Осмотрев завал, Малышев направил амфибию вдоль правого берега вверх, к истокам реки, питавшей озеро.

Чем дальше, тем прозрачней становилась вода. Она оставалась зеленовато-голубой, как морская, но на дне, на глубине и десяти и двадцати метров, пока достигало солнце, виден был каждый камень. И только к середине ущелья, где глубина озера уже перевалила за сотню метров, вода становилась словно бы черной, стирая все приметы дна. Малышев отвел машину ближе к берегу — и внизу показалось шоссе с белыми бортовыми столбиками, горбатый каменный мостик, бетонная труба водостока. И все это в такой реальности, что казалось, вот-вот под амфибией появится автомобильная колонна.

В одном месте Малышев увидел затопленный шоссейный мост, переброшенный через ущелье. Тут дорога переходила с правого берега на левый. Мост этот, длиной метров сто, неправдоподобно висел в голубой бездне, и на нем серебряной монетой сверкала потерянная подкова… Над этим затопленным мостом Малышева догнал вертолет с понтоном.

Понтон коснулся воды, и Малышев забуксировал его к своей амфибии. По веревочной лестнице неловко спустились два понтонера. Отцепившись от вертолета, они разобрали тщательно уложенные багры и весла. Вертолет пошел обратно, солдаты удивленно оглядывали странное озеро, в котором не было ничего живого, как будто оно приснилось во сне…

Солдаты курили, недоверчиво вглядываясь в прозрачную глубину. Вода была так же прозрачна, как воздух, и суденышки, застывшие в неподвижности, казались невесомыми, зависшими меж водой и небом. Только качнувшись от неловкого движения, они поднимали легкую волну, и тогда снова приходилось поверить, что они все-таки плывут по воде.

Приняв второй понтон с двумя гребцами, Малышев помахал вертолетчикам, взял оба суденышка на буксир и повел их в верховья озера.

Где-то в сорока километрах от завала озеро наступало на рудник.

 

3

Малышев растерянно вглядывался в странную картину, открывшуюся перед ним.

Поселок горняков был наполовину затоплен, и волна от гребного винта била прямо в окна ближних домов. На крышах и чердаках виднелись люди, сигналившие катеру и понтонерам, а в полугоре, значительно выше поселка, сотни две рабочих выкладывали защитную стену, за которой ровно ничего не было, словно там проводили учения по борьбе с наводнением, выбрав место подальше от воды.

Здесь, в узком горле ущелья, вода поднималась на глазах, и Малышев понял: люди еще не верили в близость беды, когда вечером вернулись с работы и, поужинав, легли отдыхать. Их разбудила вода. Она проникла в дома, отрезала дом от дома, садик от дороги, попутно захлестнула и самую дорогу; и те, кто не верил в ее силу, оказались в западне. Хорошо еще, что нет ветра, — при такой глубине это озеро может смыть полузатопленные дома в один миг. А горный поселок, стоявший на маленькой шумной речке, конечно же, не имел ни одной лодки. Какие тут могут быть лодки, когда речка шумела только по весне дней десять-пятнадцать, а потом терялась в камнях, словно уходила под землю.

Однако ж из-за самого дальнего затопленного дома появился плот…

Его, видно, только что сбили, и матросы на этом узком и недлинном плоту — в четыре бревна крепежной стойки, сбитой в два, наката, — были настолько неумелы, что шесты, которыми они толкали плот, то и дело вырывались из рук, попадали в ямы, должно быть обманчивые из-за необыкновенной прозрачности воды.

На плоту стояли два парня, только что снявшие горняцкие каски и еще не успевшие отмыть угольную копоть.

За домами стучали топоры, там, видно, строили очередное «судно».

Малышев расцепил понтоны и приказал солдатам снимать людей с тех домов, что уже были в воде настолько, что крыши их казались шапками загулявших озорников. Сам он направил свой катерок к последнему домику поселка, из чердачного окна которого слышался детский плач.

Но и снимать людей оказалось нелегко. Непривычные к большой воде, они боялись вертлявого суденышка, да и сама обманчивая зыбкость прозрачной воды больше устрашала, нежели подавала надежду. Только решительное движение паренька-школьника, вдруг прыгнувшего прямо в амфибию, помогло капитану, хотя машина чуть не перевернулась от прыжка лихого пассажира. Дальше пошло легче: женщина на чердаке отыскала стремянку и опустила ее на днище машины. Мальчишка уперся в стремянку спиной, и по опасному трапу сползла старуха, потом девочка, которую Севостьянов принял на руки, а затем и сама хозяйка домика..

— А где муж? — спросил Малышев.

— Защитную стенку строит, — женщина ткнула рукой в сторону горы.

— Зачем? — удивился Малышев. — Там-то никакая стенка не нужна!

— Как раз! А если рудник затопит? Потом воду откачивать.

Она говорила деловито, но сухо, словно Малышев обидел ее своим непониманием самого главного. А Малышев и действительно смотрел на нее с изумлением. Он привык думать, что самое главное во всякой катастрофе — это забота о человеке. Она, как видно, по-своему поняла его изумление, сказала просто:

— По радио объявили, что солдаты идут на помощь. А дома у нас каменные, кладка добрая, они и неделю в воде простоят, не обвалятся.

Пассажиры совсем осмелели. Мальчик даже принял на себя лоцманские обязанности, командуя: «Направо, мимо школы! А теперь к клубу поворачивайте, за ним плоты рубят!» И верно, за клубом строили сразу три плота, и там же Малышев, увидел нескольких инженеров, распоряжавшихся «эвакуацией» на плотах.

Высадив пассажиров, Малышев передал управление Севостьянову, а сам выскочил на берег. Надо было выяснить, чего от него ждут.

Невысокий, давно не бритый человек представился:

— Начальник рудника инженер Коржов!

Малышев назвался.

— Вы уж извините, товарищ капитан, я вас буду по имени и отчеству… В армии не пришлось быть, по-военному не умею.

— Павел Алексеевич…

— Завтракали?

— Все в порядке.

Коржов задумался, почесал лохматую голову.

— Тогда давайте так. Ваши ребята снимают людей, застрявших в домах. Вас я попрошу пройти вверх по озеру до конца. Хотя где он, этот конец, одному аллаху известно. Мы тут получили радиограмму, из которой ничего не поняли: какая-то войсковая часть идет через перевал с востока, и они где-то застряли. Место обозначено, по-видимому, топографическим знаком с военной карты…

— С востока идут саперы и дорожники под командой капитана Соболева. Они в пятидесяти километрах от вас по ущелью. Там осыпями уничтожило дорогу. Сейчас ее налаживают.

— Вот это-то нам и нужно! То есть — дорога. В верховьях Фана есть еще один небольшой кишлак — Ташбай. Надо выяснить, угрожает ли кишлаку наводнение. Если нет, ваши солдаты начнут переправлять женщин и детей на ту сторону, на дорогу, только надо найти участок, с которого дорога не затоплена. Дальше они пройдут пешком до Ташбая и там дождутся машин. Если часть капитана Соболева пробьется, надо думать, за ними начнут ходить и гражданские машины. Ну, а рабочие перебьются в палатках, у нас есть несколько штук. Малолетних ребят, которым такая дорога будет не под силу, отвезете потом на гляциологическую станцию.

Малышев подождал, пока вернулись солдаты, снимавшие людей с домов, назначил старшего, проверил рацию на понтоне, свою рацию и объяснил задачу. Как только он найдет участок шоссе, где кончается зона затопления и есть хороший подъем к дороге, он радирует солдатам. К тому времени они снимут людей с домов и выйдут первым рейсом к Ташбаю. Работа будет не из легких, понтон ползет не больше шести километров в час, а до Ташбая вся дорога может оказаться затопленной. Если начнется ветер, лучше подождать.

На берег вернулся Коржов, подал Малышеву флягу, рюкзак.

— Тут спирт на всякий случай и еда. Кто знает, как вас верховья встретят.

— Шахты надеетесь отстоять?

— Как сказать… Чердынцев с гляциологической станции подсчитал, что дальше уровень воды будет подниматься медленнее: озеро разливается в ширину. Но видно, где-то прорвало наносы на Фане, его вычисления опаздывают. Если через неделю завал не взорвут, боюсь, что наши стенки придется строить до самого синего неба…

Он грустно усмехнулся, взглянул на бетонщиков. Те, не отрываясь, громоздили свои укрепления. Дети и женщины, снятые с домов, уже помогали им. Возле здания с вывеской «Столовая», по грудь в воде, обвязавшись длинной веревкой, бродили мужчины, вытаскивая котлы, тарелки, мешки, и укладывали все это на плот. Резко визжала пила — готовили дрова для походной кухни.

— А как с продуктами? — спросил Малышев.

— На десять дней хватит. А что там? — Коржов выразительно кивнул на запад.

— Бьем шурфы, — неохотно ответил Малышев. Теперь он точнее представлял, какая трудная работа выпала на долю его батальона. Рудник, Ташбай, дорога на восток — все под угрозой…

— А как у гляциологов? — спросил он.

— Чердынцев считает, что до них вода не дойдет. То есть в том случае, если завал взорвут не позже, чем через две недели. Но он уже ошибся: думал, что вода будет подниматься метров на пять-шесть, а она скачет по десять-двенадцать. Да еще ледники начали сильно таять… — Он указал на самодельную мерную шкалу, нанесенную черной краской на отвесном утесе. Малышев взглянул: вода плескалась на отметке двадцать два пятьдесят.

— Откуда вы считаете? От уровня Фана?

— Если бы! Поздно спохватились! Маркшейдер высчитал приблизительно по своим горным картам.

Малышев молча прыгнул в амфибию. Севостьянов оттолкнулся от берега. Мотор застучал, и от каменных склонов понеслось эхо, похожее на пулеметную очередь, только эта очередь длилась без перерывов и все усиливалась, словно противник не отступал, а приближался.

Что делать, на то похоже. Еще вчера ты спокойно сел обедать, вполне довольный своим днем. И позавчера ты был спокоен. И много дней подряд. Та боль, что терзала и мучила тебя, стала понемногу утихать, как будто ты примирился с нею или привык. А другой боли или горя ждать было неоткуда. И солнце светило ясно, и люди были добры к тебе. Но видно, и войны и катастрофы схожи одним: они приходят неожиданно. Тебе не пришлось повоевать, так вот тебе другое испытание. И помни: отступать нельзя. Тут тоже как в бою. Ты отступишь — кто-то погибнет. Тоже как на войне…

 

4

Притихший Севостьянов сидел сзади. Капитан видел в смотровое зеркальце его широко раскрытые синие глаза и неловкие повороты туловища, когда перед Севостьяновым открывались одна за другой неожиданные картины этого странного мира.

Малышев не стал мешать солдату: пусть учится наблюдать. Особенно интересен именно новый мир. Он и сам разглядывал все вокруг с наивным изумлением.

Солнце висело в зените, но здесь жара была приятна: слишком холодна была вода, бившая в днище амфибии. Она охлаждала ноги, пластиковые сиденья; готовая ворваться в машину, предупреждала своими ударами об опасности. Вокруг леденели вершины, покрытые снегом, а под ними, на небольших плато, пышно распускались травы альпийских лугов, необычно яркие цветы, и нигде не было следа человека. Словно Малышев и Севостьянов оказались на чужой планете, где все создается заново.

Севостьянов думал, вероятно, о своем, для него сейчас самом важном. Теперь, когда он немного успокоился от необычности этой поездки по озеру, он снова вернулся к тому, с чего началось путешествие, и опять — в который уже раз! — пожалел, что так глупо опростоволосился перед командиром батальона.

Он, как и все молодые солдаты последнего призыва, попав в часть, сначала долго присматривался к командирам, не очень доверяя россказням «стариков», которые, по мнению молодых, любили похвастать, что у них-де в подразделении самые умные, смелые и даже самые красивые командиры. Но постепенно Севостьянов сам привык думать, что так оно и есть и что ему крепко повезло — попал в такую отличную часть.

От солдат ничего не укрывается. Весел ли, печален ли командир, груб ли сегодня, а завтра вдруг участлив и щедр на доброе слово — всему солдаты найдут свое объяснение. Да оно и понятно, каждый живет на виду, а знания накапливаются, как вода в колодце. Один скажет слово, другому родители напишут, третий сам увидит командира в неслужебной обстановке, и легенда все полнится и полнится, и вот уже известно, что командир женат, что жена не едет к нему, что жена пишет все реже…

Севостьянов и сам подумывал проситься в командирскую школу: не сейчас, нет, попозже, когда покажет себя на солдатской службе. И тут ему был нужен пример, а капитан Малышев вполне для примера и образца годился. Кончил академию. Вернулся в ту же часть. Выбрал дело по душе: строительство противоселевых укреплений. Конечно, это не создание укрепрайонов, но дело не менее важное. Разработал новый проект создания противоселевой защиты: взрывы на выброс и возведение этими взрывами защитных плотин большой мощности.

Севостьянов знает, что такое сели. Стоит кишлак в долине, а над ним нависают горы. Горы как горы. Вечные. Неподвижные. Но в какой-то миг в складках гор собирается столько воды, что горы набухают, как ватное одеяло, и тогда порой бывает достаточно еще одного ливня, чтобы вдруг вся эта набухшая поверхность горы стронулась с места и пошла, пошла, пошла. И вот уже гигантский поток катится вниз, волоча камни, деревья, весь покров горы, всю намокшую глину, всю почву, и тогда нет от него спасения. Он накрывает все — ущелье, кишлак, сады, поля и рощи. Бушующая черная масса сминает, стирает все на пути. Это и есть сель.

Севостьянов не напрасно слушал лекции капитана. Если ему удастся когда-нибудь попасть в офицерское училище, он обязательно выберет себе саперную специальность и вернется в батальон капитана Малышева. Впрочем, очень может быть, что тогда Малышев будет командовать не батальоном, а, скажем, полком. Но Севостьянов все равно попросится к нему. Здесь, в Средней Азии, много опасных участков, которые грозят селевыми потоками, так что работы хватит…

И Севостьянов стремился подражать своему командиру. Читал те книги, которые читал или советовал прочитать Малышев, и вообще чувствовал себя взрослым, умным, сильным человеком. И все благодаря капитану.

Так как же он потерял уважение своего командира, где было его хваленое присутствие духа и его храбрость в тот день, когда он испугался какой-то паршивой реки? Река — это же не сель! Сель — это смерть, а река — это жизнь! Так здесь говорят и думают все. Ну, искупался бы, ну, пронесло бы по бурному мутному руслу метров сто — двести, пусть даже километр, но ведь и река-то не широка, это тебе не Кама!

«Что же произошло с тобой, солдат?» Когда именно так спросил у него Малышев, Севостьянов ничего не мог ответить. А что скажешь? Вода холодная? Бывает и похолоднее, как, например, в этом озере. Или в Днепре в те дни, когда батальон, в котором служил ныне Севостьянов, форсировал реку под огнем противника. В те дни тридцать два человека из состава батальона были награждены Золотой Звездой Героя. Что река мутная и очень быстрая? Так тут все реки мутные и все одинаково быстрые. А саперу часто приходится работать на воде, тут всегда можно сорваться с понтона, с возводимого моста, но сапер умеет плавать!

Так Севостьянов казнил себя и давал зарок, что никогда больше ничего не станет бояться. Одна мысль утешала его: Малышев взял с собой, значит, надеется, что Севостьянов еще может стать человеком! И эта мысль была как спасительное лекарство: будет, будет солдат Севостьянов настоящим человеком, если так надеется на него командир.

А Малышев, поглядывая время от времени в зеркальце, замечал, как проясняется лицо солдата.

Они пересекли озеро и подошли снова к правому берегу. Здесь над ущельем виднелась дорожная выемка, и подъем к этой выемке был довольно пологим. Малышев выключил водяной винт амфибии, убрал его, и машина легко всползла на берег всеми колесами.

Дорога была приличной. Она находилась так высоко над водой, что озеро не могло бы ее залить и через неделю. Жаль только, что амфибия не сможет преодолеть крутой подъем и полосу валунов, а то можно было бы проехать до Ташбая. Впрочем, может быть, в Ташбае есть свои машины? Тогда их можно вызвать сюда по радио, чтобы детям и женщинам не брести пешком до кишлака. Но сначала надо определить место встречи.

Малышев прошел несколько сотен метров, пока не увидел белый столбик с отметкой «342». Ташбай находился в десяти километрах, если судить по карте, которую развернул Малышев. Десять километров — не большой переход. Школьникам он даже понравится.

Он спустился к амфибии, включил рацию. Понтонеры, видимо, ждали сигнала, отозвались немедленно. Малышев дал азимут на мыс 342-го километра, приказал выходить немедленно. Потом он соединился с Адыловым, попросил секретаря сообщить по райкомовской рации в Ташбай, что к шестнадцати ноль-ноль на 342-м километре будут высажены дети и женщины с рудника, — не могут ли ташбаевцы прислать к этому времени машины? Если нет, пусть пришлют проводника: сам он разведать дорогу не может.

Адылов ответил, что в Ташбае находится член райкома Фаизов, который прошел до Ташбая два дня назад и сообщил, что дорога вполне удовлетворительна. В Ташбай просьбу Малышева он передаст немедленно.

 

Глава шестая

 

1

Утром на следующий день после обвала Чердынцев поднялся на плотину. Ему помогали Ковалев и Каракозов. Но перевалить через нее и спуститься в кишлак оказалось невозможно. Склон был рыхлый и грозил камнепадом.

Чердынцев увидел солдат, копавших шурфы для взрыва в новом русле, увидел первые бульдозеры, только что остановившиеся на кишлачной площади, но выстрелы из ружья, которое взял с собою Ковалев, там не слышали. Пришлось возвращаться обратно.

На станции, даже не переодевшись, он прошел на рацию.

Волошина опять сидела рядом с Галаниным и заносила в вахтенный журнал радиограммы. Чердынцев небрежно поздоровался, взял журнал и прочитал сообщения от Коржова, поселок которого уже затопило, из Ташбая, отрезанного теперь от мира с обеих сторон — хорошо, еще, что там было достаточно продуктов, — от капитана Соболева, застрявшего со своими понтонами и машинами в ста километрах от места назначения, сводку событий, переданную Адыловым из Темирхана, и добрался наконец до вызова, обращенного лично к нему. Председатель правительственной комиссии Уразов просил связаться с ним по радио.

Едва Чердынцев сказал, что поднялся на вершину завала, посыпались вопросы. Уразова и его помощников интересовали точная высота завала, ширина, плотность… И не только Чердынцев, но и Волошина поняли главное: Уразов боится, что не скоро еще они освободят реку…

Чердынцев докладывал спокойно, обстоятельно. Высота — триста пятьдесят метров. Ширина в верхней точке — тридцать. Оседание окончилось. Ширина завала у основания не меньше пятидесяти — шестидесяти метров. Можно надеяться, что просачивания воды или полного сдвига и разрушения завала не будет.

Уразов поблагодарил за информацию и сообщил, что со стороны Темирхана подняться на завал до сих пор не удалось. Первый взрыв на будущем канале произведут через три-четыре дня. Бульдозеры уже пришли. Но горные рудники Коржова окажутся затопленными, так как на постройку канала уйдет не меньше десяти дней.

— Они строят подпорную стенку, — сказал Чердынцев.

— Если вода станет прибывать с такой же скоростью, стенка не поможет, — ответил Уразов.

— Есть еще одно средство, — посоветовал Чердынцев. — Забетонировать вентиляционные штреки и входы в шахту.

— Хорошо, я посоветуюсь с Коржовым, — сказал Уразов. — В чем вы нуждаетесь?

— У нас все в порядке…

Уразов отключился. Волошина тихо сказала:

— Вы ведь собирались отправить меня в Темирхан? Попросите Уразова прислать вертолет…

— У вертолетчиков есть более важные и неотложные дела, — неохотно ответил Чердынцев.

— Принести вам кофе? Или вы сначала переоденетесь?

— Салим покормит меня.

— Вы все еще считаете мою помощь обременительной?

Чердынцев заметил, как радист улыбнулся про себя, слушая этот разговор, и сердито сказал:

— У вас есть уже обязанности. Помогайте Галанину.

— Мы теперь так далеки от центра событий, что Миша и сам справится…

«Вот-вот, для нее уже все здесь Миши, Жоржики, Юрочки… Скучать она не будет!» Он и сам понимал, что думает о Волошиной хуже, чем следует, но раздражения сдержать не мог.

— Товарищ Волошина просила у меня разрешения передать радиограмму в редакцию, — официально сказал Галанин.

— Если на ее радиограмму не уйдет вся энергия станции, можете передать.

— Тут пять страниц, — предупредительно сказала Волошина.

— Однако! Впрочем, можно передать ночью, — согласился Чердынцев.

Он вернулся к себе, сбросил грязные горные ботинки, штурмовку и брезентовые брюки, надел теплый лыжный костюм, отнес все мокрое в сушилку и взял у Салима завтрак и бутылку коньяку. Он и проголодался, и устал, да и ночь была беспокойная. Теперь поспать бы немного, но пока эта женщина здесь, вряд ли он вернет свое привычное хладнокровие.

В дверь постучали, и появилась Волошина. В руках у нее был поднос с двумя чашками кофе.

— Это должен был сделать Салим, — сказал он.

— Салим готовит обед и любезно принял мою помощь. О, у вас есть и коньяк? Налейте и мне, я ведь тоже не спала всю ночь.

— Пожалуйста! — Он подвинул ей свою только что налитую рюмку.

— Нет. Только вместе! — Она вышла и вернулась с рюмкой. — Вот видите, как прелестно! Два старых друга сидят и потягивают старый коньяк, а за окном бушуют стихии. Вы не находите, что это и впрямь здорово?

— Что касается старости, то стар только я, — умышленно перевернул он ее слова.

— Не говорите! Женщины живут быстрее. К тридцати годам они знают столько же, сколько пятидесятилетние мужчины. А разве мудрость не является следствием возраста?

— Вы всегда сбиваете меня с толку своими афоризмами, — признался он.

— А вы меня — вашей иронией по отношению ко мне, — пожаловалась она. — Неужели я такое беспомощное существо, что каждая моя попытка быть полезной должна быть осмеянной?

— Нет, почему же, — смилостивился Чердынцев. — На радиостанции вы выглядели великолепно.

— А вы — в вашей мокрой штурмовке и заляпанных грязью башмаках показались мне настоящим Прометеем, — любезно заметила Волошина. — Пожалуй, именно за Прометея, который может хоть изредка оторваться от своей скалы, мы и выпьем!

Чердынцев ничего не ответил (не нашелся, что ли, подумал он про себя), просто поднял рюмку.

Кофе оказался отличным. Она заметила, с какой жадностью он пил, и похвалилась:

— Салим умеет заваривать только чай. Мы с ним разделили обязанности. Теперь вы каждое утро — а если пожелаете, то и по вечерам — будете получать чашку или две отличного кофе.

— Лучше две! — улыбнулся он.

— Пожалуйста!

Она снова вышла и вернулась с кофейником. Чердынцев спросил:

— А Каракозов и Ковалев получили кофе?

— О них позаботился Салим, — небрежно ответила она.

Сейчас, отдыхая, он мог сколько угодно рассматривать Волошину. А она делала вид, что не замечает его изучающего взгляда. Так было удобнее обоим.

Она не переменила свой скромный наряд — черная юбка и закрытая кофта — и носила его как прозодежду. Вероятно, торжественность момента, трагичность положения сделали ее серьезнее. И хотя она по-прежнему держалась с Чердынцевым вызывающе, он понимал, что на его помощников эта женщина производила совсем иное впечатление. Они-то не знали ее так, как знал Чердынцев.

Краску на глаза она больше не накладывала, только губы подкрашивала, но и то выбрала какую-то блеклую помаду. Это подчеркивало ее серьезность. Она свободно меняла позу, тут помогала спортивная фигура, каждый поворот по-новому показывал ее прелесть. Конечно же, Волошина умела воспользоваться природными достоинствами, не очень, кстати сказать, скрывая и свои недостатки. Вот она закурила, и Чердынцев отметил, что курильщик она заправский, даже пальцы на правой руке — указательный и средний — пожелтели от никотина. И рюмку коньяку, которую она еще не выпила, держала так, словно с детства пила вместе с мужчинами. Потянулась к бутылке, налила рюмку Чердынцева, капризно спросила: «А что же вы?» — и подала ему. Пришлось взять — неудобно же отказываться, когда женщина настаивает. А тем временем ее пальцы коснулись его руки, и Чердынцев не мог не признать — его словно ударило током. Впрочем, это бывает и от той жизненной силы, которой наполнен человек…

Он снова поднял рюмку на уровень глаз, не чокаясь, лишь приглашая ее выпить, но она поскучнела, глаза ее были устремлены в окно. Поворачивая рюмку меж пальцев, она спросила:

— А когда нас затопит?

— Типун вам на язык! — сердито сказал он. — Вы бы хоть представили себе, что произойдет в других местах, если затопит нашу станцию! На рудниках около трехсот человек и среди них полсотни детей. В Ташбае больше полутора тысяч жителей! Вы бы еще спросили: а когда сорвет завал? Людоедка вы!

— О, я просто надеялась, что вы будете спасать меня… Но если это так опасно, я не настаиваю…

«Никогда нельзя понять, говорит ли она серьезно или шутит. Но ее шутки подобны юмору висельника!»

Он невольно отстранился от нее и перевел глаза на окно, куда она так нетерпеливо смотрела.

Всю нижнюю часть ледника уже залила вода. Он подумал: «Я не рассчитал, что ледник будет так быстро таять. Вот откуда такая ошибка в предполагаемой прибыли воды!» Не успел он подсчитать, насколько скажется эта дополнительная прибыль воды на общем уровне, как откуда-то издалека послышался пушечный залп. Волошина воскликнула:

— У вас здесь есть даже айсберги! А вы не хотели, чтобы я приезжала сюда!

В голосе ее было очаровательное легкомыслие, которое так хорошо при застольной беседе. Но когда он увидел то, что Волошина назвала айсбергом, у него прошел мороз по коже. Нижняя часть ледника оторвалась и теперь всплывала на поверхность озера ледяными горами…

Он бросился к окну.

Пушечные залпы звучали все громче. Самая подвижная часть ледника, вырвавшаяся из-под морены в ущелье, когда-то покрытая трещинами и озерцами воды, теперь затопленная новым морем, высвобождалась от давления и выходила на поверхность. Каждая льдина отрывалась с оглушительным гулом, словно где-то внизу под ними были заложены мины, и теперь они взрывались одна за другой почти с равными промежутками времени.

Он смотрел на взрывающийся ледник, который действительно шел айсбергами по синему морю. Льдины выныривали, иная с таким грузом каменной морены, что тут же переворачивалась, камни с грохотом осыпались, и, являя всю геологическую подошву ледника, всплывали их подножия. Эта канонада, этот фонтанирующий лед создавали бурное волнение, и неизвестно было, когда и как оно прекратится…

Он выскочил из комнаты, бросив поднявшейся Волошиной: «Я сейчас вернусь!» — пробежал на рацию и крикнул Галанину:

— Радируйте Коржову! Эвакуацию детей задержать до завтра! Станция закрыта ледяным полем! — И объяснил: — Он собирался отправить ребятишек с рудника на плотах! Вряд ли плоты проберутся среди льдин…

Когда он вернулся к себе, Волошиной уже не было. За стенкой, в столовой, слышались взволнованные голоса. С ледника вернулся Милованов и рассказывал о своих переживаниях. Каракозов, Ковалев и Волошина перебивали его — у них тоже было чем поделиться, — шел суматошный разговор, когда главное теряется за мелочами, случайная неудача приобретает характер беды.

Чердынцев вошел в столовую, и все сразу притихли.

Салим, вместо того чтобы подавать обед, сидел на корточках у стены: нарушение порядка. Милованов еще не переоделся: тоже нарушение.

Чердынцев сухо сказал:

— Продолжайте!

Салим вскочил и начал накрывать на стол. Как видно, ему хотелось дослушать.

— Ледник ускорил движение! — выпалил Милованов и уставился круглыми глазами, на Чердынцева.

— Ну и что же? — холодно спросил Чердынцев.

— Но, Александр Николаевич, если он упадет в озеро…

— Все, что могло «упасть» в озеро, уже там! Оторвались только подтаявшие языки ледника. Само тело ледника такой толщины, что ни потрескаться, ни всплыть оно не может. Насколько убыстрилось движение льда?

— Полтора метра в истекшие сутки! — Глаза у Милованова оставались по-прежнему округленными, но речь стала спокойнее.

— Эта подвижка и выдавила льдины на поверхность. Теперь ледник успокоится.

— Ваши бы речи да богу в уши! — произнесла Волошина. И сухо добавила: — Не люблю чересчур спокойных людей…

— Есть спокойствие знания и беспокойство от незнания. Тамаре Константиновне естественно бояться незнакомых обстоятельств и условий. А вам, Милованов, стоило бы вернуться к себе и перечитать работы Федченко. Впрочем, сначала садитесь обедать.

Волошина недовольно смотрела, как все начали рассаживаться. Вероятно, она ждала взрыва гнева, — во всяком случае, обижалась на Чердынцева за то, что он в чем-то обманул ее. Чердынцев хранил безразличное молчание: это была его месть. Пусть думает о нем, что хочет, он не желает обижать детей. Проступки маленьких не должны вызывать гнев у взрослых.

Милованов вдруг вспомнил, что садится за стол в рабочем костюме, торопливо выскочил в свою комнату. Вернулся в пиджаке и даже при галстуке. Чердынцев довольно громко хмыкнул и принялся за суп.

Обедали молча. Волошина вздрагивала при каждом новом залпе за окном. Льдины еще всплывали, но это были уже мелкие, размятые подвижкой ледника обломки.

После обеда все разошлись по своим комнатам. Даже Волошина не стала никого удерживать, хотя и скучала без собеседника. Чердынцев послушал, как она бродит у себя в комнате от окна к двери, как подолгу стоит на одном месте, видимо, разглядывая ледяное поле за окном. Он снова обул горные башмаки, надел штурмовку и направился на ледник: сводку Милованова стоило проверить.

Озеро еще увеличилось. Теперь оно плескалось внизу, всползая на ледник и упираясь в крутизну скалы, на которой стояла станция. Оно уже начало дышать. Как и на всяком большом водном пространстве, на нем теперь образовывались местные ветры — бризы, только дули они в одном направлении — с берега на озеро, так холодна была вода, собравшаяся из многочисленных горных рек и речек. Оно все еще было лишь скоплением воды, почти дистиллированной, в которой не может быть жизни, но, как знать, может быть, в эти мгновения в нем уже зарождается жизнь? Илистые выносы из рек распространяются где-то в верхнем течении, на залитых альпийских лугах уже может кормиться рыба, пришедшая из рек, может быть, в эту самую минуту зарождается живой мир планктона, точно так же, как это было в давние геологические времена, когда с неба все падала и падала вода на остывающую землю, заполняя все впадины, образуя первые реки и озера, а потом и моря.

Чердынцев шел и шел, постукивая ледорубом, прорубая кое-где новые ступеньки, потому что ледник, сдвинувшись на полтора метра вниз, разорвал все ранее пробитые тропы, и теперь приходилось прорубать их снова. Отметки показывали, что Милованов прав: подвижка еще продолжалась, но уже значительно медленнее. Оснований для страха, как и предполагал Чердынцев, не было.

До верхней отметки он добрался перед самым закатом. Надо было поторопиться, чтобы ночь не застала на леднике.

 

2

Вернулся Чердынцев уже в темноте, при свете аккумуляторного фонаря.

За качающимся лучом фонаря следили из всех окон станции. Галанин зажег прожектор на крыше, а едва Чердынцев поднялся на плоскогорье, двери станции распахнулись, и он попал чуть ли не в объятия товарищей. И хотя он был растроган этим беспокойством их, все же не сдержал насмешливой улыбки:

— С каких это пор начальника встречают без оркестра?

— Это все Тамара Константиновна! — ответил Галанин. — А я передал дежурство Ковалеву.

Ковалев тоже стоял в прихожей, помогая Чердынцеву стаскивать штурмовку.

— А кто же остался в лавке, как говорят в Одессе? — испытывая некоторую неловкость, спросил Чердынцев.

— Я включил сигнал на полную мощность! — отговорился Ковалев.

— Спасибо за дружескую встречу, Жорж, но все-таки поберегите энергию. Тем более что надо еще передать статью Тамары Константиновны. Неловко будет, если мир не узнает о нашем геройстве.

Тамара Константиновна стояла тут же, прислонясь к косяку двери. Чердынцев давно уже заметил за ней эту особенность. Она всегда умела выбрать самую удобную и в то же время независимую позу. Нет, она не кинулась снимать оружие с воина, для этого найдутся слуги, но она как бы освящала этот новый для всех ритуал. Вернулся вождь, все должны встречать его или она испепелит их взглядом василиска. Так и понял Чердынцев это неожиданное дежурство у окон и дверей. Раньше между ними таких тонкостей не водилось.

— Статья не дописана, — только и сказала она. — Я ведь должна еще выслушать, прав ли Юрочка в своем прогнозе. Впрочем, мы ждем вас в столовой.

Когда он вышел в своем лыжном костюме, который заменял ему домашнюю пижаму, ужин только что ставили на стол. И опять все были приодеты. И Тамара Константиновна переменила костюм. Неужели она привезла с собой десяток платьев?

Только приглядевшись, он понял эту женскую хитрость. Наряд был тот же, но сейчас из-под ворота шерстяной кофты виднелся белый круглый воротник, свободно падавший на грудь.

Салим, уловив хитрый взгляд Волошиной, вышел и вернулся с тремя бутылками сухого вина. Только тут Чердынцев разглядел большой торт и бокалы у каждого прибора. И неловко пошутил:

— Что, наводнение уже кончилось?

— Нет, но предстоят именины. — Это молчальник Галанин изрек свое веское слово. — Сегодня Тамара Константиновна празднует день рождения.

— Ну, ну, ну, на это ничего не скажешь. И паспорт для проверки не попросишь. День рождения так день рождения!

Чердынцев принес из своей комнаты недопитую утром бутылку коньяку. Попросить у Салима коньяк ребята все-таки не решились.

Но своим присутствием он заморозил все «общество». Чердынцев усмехнулся про себя. Так вам и надо! Могли бы обождать с этим торжеством. У них под ногами скопилось около сорока миллионов кубометров воды, которая со все большим усилием давит на несовершенную плотину. И если эта вода прорвется, то…

Ему стало не до насмешек. Молча проглотив ужин и не притронувшись к праздничному торту, он ушел к себе, пожелав всем доброй ночи.

Как видно, они что-то поняли. Вскоре робко постучался Салим и принес недопитую бутылку коньяку, чашку кофе и кусок торта. В столовой было тихо.

Он прислушался: ну, конечно, Тамара Константиновна, словно в отместку за его нелюдимость, всех зазвала к себе. Правда, через капитальную стенку не доносится ни слова, но слышно, как они там рассаживаются, ходят, звенят стаканами, а вот уже и запели. Это Ковалев взял гитару и напевает:

Все перекаты да перекаты, — послать бы их по адресу! — На это место уж нету карты, и мы идем по абрису…

Чердынцев зашел на рацию, чтобы взять вахтенный журнал, и увидел на столе подготовленную к передаче статью Волошиной. Из чистого опасения, не вздумает ли она и на самом деле производить гляциологов в герои, присел к столу и пробежал первую страницу. И опять, как в тот раз, когда он «изучал» ее творчество в районной библиотеке, его поразила строгость письма, прицельная точность образов, тонкое умение проникнуть в неожиданно открытый мир, увидеть его изнутри. Ему даже стало несколько стыдно за то, что он не сумел соединить в своем представлении женщину, которая волнует его, и журналистку, пытающуюся открыть другим то дело, которым он живет. По-видимому, эта статья была первой из целой серии, но начатая спокойным и строгим языком исследователя неизвестных фактов, она вдруг прерывалась взволнованным описанием катастрофы, выдержками из полученных и отправленных Чердынцевым радиограмм и заканчивалась анализом положения дел в районах, которые могут быть поражены безводьем.

Он покачал головой, откладывая ее работу. Ну и ну! А ему-то казалось, что она только и делала, что флиртовала с его помощниками и дразнила его. А между тем она жила напряженной жизнью, такой, какую любил он.

Забрав журнал, он вернулся к себе.

Пока оснований для тревоги не было. Капитан Соболев сообщал, что прорвался через осыпи и к утру будет в Ташбае. Из Ташбая радировали, что приняли первую группу женщин и подростков от Коржова. Они прошли пешком около десяти километров и устроены в школе. Понтонеры завтра утром перебросят следующую группу. Продукты учтены, хлеба хватит на две недели, а колхозники выделили несколько барашков — эвакуированные с рудников недостатка ни в чем испытывать не будут. В радиограмме Уразова сообщалось, что закладка минных галерей идет успешно; возможно, послезавтра, к полудню, будет произведен первый взрыв. Коржов продолжал строить защитную стенку и радировал, что уровень воды поднялся до отметки 29.30. Озеро разливалось вширь. Дневная программа добычи на руднике перевыполнена.

Чердынцев принялся за работу. Надо было проанализировать приток воды, расширение зеркала озера, высчитать, как будет повышаться уровень воды в будущем. И записать кое-что для себя. Он вел дневники уже пятнадцать лет, надеясь, что когда-нибудь они станут основой для большой книги о ледниках. Мелкие события, касавшиеся его лично, в дневник он не заносил. Это были строго документированные записи о положении дел на станции, о повышении и понижении уровня льда, о подвижке льда, обо всем том, чем они тут занимались. И вдруг поймал себя на том, что написал три раза подряд совсем непроизвольно:

«Тамара Константиновна Волошина… Тамара Константиновна Волошина… Тамара Константиновна Волошина…»

Он сидел перед чистым листом бумаги и смотрел в темное окно, за которым белесыми тенями раскачивались ледяные глыбы и далеко внизу плескались волны. Температура воздуха понизилась до плюс восьми, таяние ледника прекратилось. Вот об этом бы и записать, думал он, а видел все ту же женщину, думал только о ней и писать, если бы он мог, стал бы только о ней…

А она сидит сейчас в компании молодых людей, своих сверстников. Вероятно, в комнате погашен верхний свет, из соседнего окна лучи еле прорываются, шторы там задернуты. Они не смотрят на озеро, они смотрят в глаза друг другу и изощряются в остроумии.

В дверь тихонько постучали. Он не успел ответить, на пороге появилась Волошина.

Вид у нее был робкий, домашний, может быть, потому, что она была в халате, не закрывавшем ее загорелые обнаженные ноги. Он подумал: зимой в Москве она пользуется кварцевыми лампами, чтобы всегда выглядеть приехавшей с южного курорта, — но это предположение не помешало сердцу вдруг забиться быстро, отчетливо. Волошина просительно сказала:

— Александр Николаевич, вы не можете дать мне бумаги?

— А где же ваши… э… друзья? — только и нашелся он сказать.

— Они уже спят…

Он невольно взглянул на часы. Была половина первого.

Волошина медленно прошла к столу. Он боялся смотреть на нее и суетливо открывал ящики стола, совсем забыв, в каком из них лежит бумага. Наконец нашел, вынул всю десть, положил на стол.

И только теперь поднял глаза. Она стояла рядом, так близко, что он ощущал тепло ее тела. С трудом отделив пачку листов, он протянул ей, руки их встретились, и он словно утратил сознание…

Когда Чердынцев спохватился и закрыл дверь на ключ, уже начинался рассвет. Он снова вернулся к ней и, рассматривая ее лицо, тело, никак не мог найти других слов, кроме робкого вопроса:

— Но почему — я? Почему именно — я?

— Потому, что ты сильнее всех других, кого я встречала! — убежденно ответила она.

И хотя он понимал, что это лесть, а может, и ее самообман, он был рад, потому что при ней и перед ней ему и на самом деле хотелось стать сильнее всех, мужественнее всех, талантливее всех.

Когда она ушла, забыв на столе бумагу, и тихо щелкнул замок в ее двери, он долго еще лежал с открытыми глазами и видел ее перед собой, безмерно гордую, радостную, победительную и в то же время целиком принадлежавшую ему, счастливую от этой принадлежности человеку, которого так долго искала и наконец нашла.

И заснул внезапно, как будто утекшую ночь отрезало ножом.

Он проснулся от резкого хлопанья дверей и возгласов:

— Ребятишек везут!

— Постучите Александру Николаевичу!

— Одеваюсь! — откликнулся он на стук в дверь, откинул штору на окне и увидел в образовавшемся за ночь новом заливе под станцией странную моторную лодку, похожую на плавучую автомашину — амфибию.

В длинном корпусе амфибии, словно зерна в спелом гранате, тесно сидели с десяток ребятишек-дошкольников, две женщины и солдат. За рулем, стиснутый ребятишками, управлялся офицер.

На ледяном берегу Милованов, сменившийся с дежурства, укладывал только что сбитый из досок трап с поперечными планками. Каракозов и Галанин обрубали внизу лед с закраины, чтобы амфибия могла подвалить бортом.

Чердынцев торопливо оделся и вышел на ледник.

Волошина стояла позади всех, оглядываясь на дверь, как будто ждала его. В черных узких брюках и чьем-то чужом плаще, накинутом на плечи, она была похожа на юношу. Глаза их встретились, и она улыбнулась просительно и тревожно, словно не верила тому, что произошло. Он мимоходом тронул ее горячие пальцы и заторопился вниз, боясь, что кто-нибудь приметит этот тайный жест.

Амфибия подошла бортом. Каракозов и Галанин, вырубавшие ступеньки во льду, придержали ее — один с кормы, второй с носовой части, — и солдат стал передавать ребятишек с рук На руки Милованову, Чердынцеву, выбравшейся на лед приезжей женщине. Внизу ставили ребят на трап и легонько подталкивали вперед.

Дети были хмуры, но никто не плакал, даже самые маленькие. Просто намерзлись на воде, просто побаивались, огорчались от разлуки со своими, но словно бы понимали, что взрослые все делают так, чтобы было лучше, и подчинились. А подчинившись, принимали все как должное и ждали, когда же наконец попадут в тепло. Те, кто был постарше, оберегали малышей, помогали им выбраться первыми, словно и они уже поняли разумную доброту взрослых, которые прежде всего заботятся о тех, кто поменьше…

В этот миг ребенок, вылезший на бортовое сиденье и все протягивавший руки женщине, пошатнулся и темной каплей скользнул за борт.

Послышался резкий вскрик, и женщина, принимавшая детей на трапе, схватилась руками за грудь и повалилась набок, Чердынцев еле успел удержать ее. И в то же мгновение с борта амфибии в воду бросился солдат, а с высокой ледниковой гряды, отшвырнув тяжелый плащ, как с вышки, прыгнула Волошина.

Галанин и Каракозов, растерявшись, отпустили амфибию, но офицер с побелевшим лицом властно скомандовал: «Держать борта!» — и оба вцепились в нее изо всей силы, не давая развернуться. И тотчас же из воды у самого борта показались три головы: женщина поднимала из воды ребенка, а Севостьянов, подпрыгнув и ухватившись за борт, держал ее. Офицер скользнул к борту, стараясь не толкнуть своих пассажиров, и поднял ребенка. Чердынцев заметил, как странно расширились его глаза, как он растерянно сказал: «Тома!» — и, передав ребенка второй женщине, ухватил Волошину за руку, резко выдернул ее из воды и поставил на днище, потом помог выбраться солдату. Волошина стояла молча, а он все оборачивался к ней, произнося растерянно одно и то же: «Тома!» — или удивленно: «Тома?» Волошина, отжимая волосы, тихо сказала: «Перестань, Павлик! Я здесь в командировке!» — и, переступив с борта на лед, взяла мокрого перепуганного ребенка из рук женщины и пошла, почти побежала в дом. Чердынцев, попросил офицера отпустить и солдата. Офицер коротко приказал: «Севостьянов, в здание! Попросите что-нибудь переодеться!» — а сам деловито продолжал высаживать своих пассажиров.

Каракозов закрепил амфибию якорной цепью, подхватил последнего из ребятишек и побежал с ним в дом. Офицер вылез на трап, приложил руку к шлему, отрекомендовался:

— Капитан Малышев. Командир саперного батальона.

Чердынцев назвал себя и пригласил капитана в дом.

Капитан с удивлением разглядывал станцию, — наверно, оценивал труд, который пришлось приложить людям, чтобы поставить на краю ледника этот двухэтажный дом со стеклянными верандами, с высокой башенкой для кругового обзора. И хотя он понимал, конечно, что дом был построен где-то далеко, а здесь лишь собран, все же поглядывал на Чердынцева с уважением.

Чердынцев понял, почему капитан так внимательно оглядывал его хозяйство: это был знаток!

— Так тут и живете? И давно? — спросил Малышев.

Голос у него был с хрипотцой, но приятный, добрый. Чердынцев видел, что капитан очень утомлен — наверное, всю ночь ходил на своей амфибии по озеру, — Коржов передавал, что военные начали эвакуацию женщин и подростков на ташбаевское шоссе. И ответил:

— Десять лет.

— Десять? А эти товарищи? — он указал на шедших впереди Каракозова, Галанина и Милованова.

— Ну, эти десять лет назад были еще школьниками! — засмеялся Чердынцев. — Но и у них по три — пять лет ледникового стажа.

— Научная работа? — спросил капитан.

Чердынцеву понравилось и то несомненное уважение, которое прозвучало в его голосе, и тот интерес, с каким он смотрел на приборы, мимо которых они проходили. И невольно вздохнул:

— После обвала еле управляемся со сбором данных. А на этот год был хороший план!

— Да, тут всем не легко! — сочувственно отозвался капитан.

Дети ввалились в дом и сразу повеселели. Во всяком случае, сквозь распахнутые окна слышался громкий гул. Капитан остановился у крыльца, прерывисто вздохнул (еще не привык к высоте, отметил про себя Чердынцев) и вдруг с завистью сказал:

— А хорошо у вас тут!

Чердынцев невольно огляделся. Горы на западе, освещенные ранним солнцем, были розового цвета, на востоке, в тени, фиолетовые. И вода в новом озере — словно расплавленное серебро, а на востоке тоже расплавленное, но золото, а совсем далеко, откуда пришел катер, — как тяжелая тусклая ртуть.

— Но почему никакой зелени? — удивился капитан.

— Три тысячи пятьсот. А луга, что были на той стороне ущелья, затопило.

— Да, высота! А не трудно?

— Привычка. Первое время и ходил и работал с передышками. И вам советую.

— Мне-то еще ничего, я с мотором, — он устало улыбнулся, — а вот солдаты, когда работают веслами, задыхаются.

— У молодых это быстро проходит, — успокоил его Чердынцев.

Шум в доме улегся, и Чердынцев пригласил капитана войти.

В прихожей были кучами сложены детские пальтишки, по росту (кто-то подумал о порядке), в сушилке рядами стояли промокшие башмаки, несколько пар, и Чердынцев успокоился: простуженных будет немного, а в открытую дверь было видно, как Салим, балансируя пиалами, словно фокусник, угощает гостей чаем, компотом, яйцами, пышным хлебом, — всем, что мог приготовить на скорую руку. Дети ели с аппетитом. Две женщины, приехавшие с ребятами, уложили самых маленьких на составленные в ряд стулья и помогали Салиму. Милованов резал хлеб, Галанин и Каракозов таскали из кухни еду. Не было только Ковалева и Волошиной. Ковалев дежурил на рации, а Волошина, видно, скрылась вместе со спасенным ею ребенком в своей комнате.

Он провел капитана к себе и попросил Галанина принести завтрак. Пока капитан снимал свою куртку, Чердынцев заглянул в комнату Тамары. Ее там не было. На столе лежала стопка бумаги, на которой она только что писала: на верхнем листе еще виднелся оттиск шариковой ручки. Бумага была не его, куда лучше качеством…

Он вернулся к Малышеву, раздумывая над этой маленькой хитростью женщины. Он не обижался. В конце концов ей труднее было сказать то, о чем молчал мужчина. Но ведь маленькая хитрость может обернуться большой…

Салим принес два куска зажаренного мяса, два стакана чая. Чердынцев долил чай коньяком.

— У меня в катере есть фляжка спирта, — смущенно сказал капитан. — Если вы желаете…

— Вам спирт нужнее.

— Да, этой ночью он пригодился! — просто сказал капитан. — Вот уж не знал, что тут такие ночи холодные. Б-р-р! — он невольно поежился. — У нас в полупустыне такие ночи бывают только в феврале и редко-редко в марте.

— А здесь и среди лета порой бывают настоящие ночные заморозки. Ледник! — пожал плечами Чердынцев.

Они ели, перебрасываясь короткими фразами, приглядываясь друг к другу. Чердынцеву капитан нравился своей обстоятельностью, спокойствием. У него было открытое лицо, взгляд прямой, темные волосы падали на лоб крупными завитками, хотелось потрогать их, они, должно быть, мягкие, как у маленького ребенка, и сам этот молодой человек, наверно, добрый, уступчивый.

У него, Чердынцева, волосы седые, на ощупь жесткие, пострижены ежиком. На станции не до красоты, его подстригает Галанин, как, впрочем, и остальных товарищей, а парикмахерское искусство Галанина не идет дальше «ежика» да крестьянского «под горшок». Хотя «мальчики» довольны. Приедут в Ташкент или в Алма-Ату на конференцию, и окажется, что они пострижены по моде: теперь и «горшок» стал современной прической.

Капитан поблагодарил, встал. Он был высок, как и Чердынцев, но у Чердынцева уже опустились плечи — слишком много сидел за письменным столом и много ходил по горам, где волей-неволей сгибаешься вперед, становишься похожим по походке, по цепкости на обезьяну, а капитан привык к строевой походке, она надолго укрепляет мышцы спины. Он строен, широк в плечах, тонок в талии — красивый парень!

Они вышли в столовую. Капитан окликнул своего солдата, и тот быстро затопал еще не просохшими башмаками вниз по ступеням. Капитан протянул руку Чердынцеву, а сам искал кого-то глазами. Чердынцев оглянулся. Из радиостанции вышла Волошина, уже переодетая, и весело воскликнула:

— Ну, наш утопленник спит. Я растерла его вашим коньяком, Александр Николаевич! — И, словно боясь каких-то еще расспросов, живо обратилась к Малышеву: — А ты-то как попал сюда, Павлик? Я приехала написать статью и, как видишь, застряла…

— А я веду спасательные работы… — ответил капитан.

— Я тебя обязательно разыщу, как только вырвусь отсюда. Зайдем ко мне на минутку! — Она торопливо взяла капитана под руку и прошла в свою комнату.

Чердынцев заметил, как переглядывались гляциологи, помогавшие укладывать детей на отдых. Хорошо еще, что они не смотрели на Чердынцева…

Он медленно спускался к причалу, когда его догнал Малышев. Вид у него был растерянный, встревоженный.

— Простите, что задержал вас, Александр Николаевич! — он сбежал к своей амфибии. — Будьте здоровы! — И сразу обратился к солдату: — Севостьянов, наденьте шинель, а то простудитесь!

Чердынцев отвязал от вбитой в лед пешни якорную цепь.

— Откуда вы знаете Тамару Константиновну? — спросил он нарочито безразличным тоном.

— Это моя жена! — с какой-то подавленной страстностью ответил капитан, отталкивая амфибию от ледяного припая.

Мотор сразу застрелял, словно капитан хотел заглушить новый вопрос Чердынцева.

Амфибия развернулась, все убыстряя ход. Чердынцев видел только спину Малышева да обращенное к станции лицо солдата, махавшего кому-то рукой. Чердынцев оглянулся. На ступенях дома и в окнах стояли малыши и две женщины, размахивавшие платками вслед уходящему суденышку. Он отыскал взглядом окно комнаты, в которой жила Волошина. Оно было зашторено, но ему показалось, что штора чуть шевельнулась. Он с трудом отвел взгляд. Ведь она могла видеть и его, а не только уходящее суденышко…

 

Глава седьмая

 

1

Вертолетчики взяли Малышева с коржовского рудника.

Многие здания были уже затоплены с крышами. Поднявшись по веревочной лестнице на вертолет, Малышев увидел этот подводный город с необыкновенной ясностью. На улицах между домами зеленели еще не успевшие погибнуть растения. Двери были открыты то ли людьми, бежавшими от опасности, то ли напором воды. Захваченная наводнением, а может, раньше испортившаяся, машина стояла на небольшой площади перед домом, на котором отчетливо виднелась вывеска: «Сберегательная касса».

И казалось, что просто загустел воздух, стал более плотным, оставаясь все таким же прозрачным, и сейчас из домов выйдут люди, шофер машины, получив деньги, а может, наоборот, вложив в сберкассу очередную зарплату, — ведь вон же виден плакат: «Храни излишки на сберкнижке!» — хлопнет дверью и пойдет к своему грузовику, засовывая поглубже в карман сберкнижку, дети примутся играть в пятнашки или в расшибалочку у каменного забора, все сразу оживет, зашевелится…

От винта вертолета, развернувшегося наконец, пошла рябь, и все действительно зашевелилось в этом чудном плотном воздухе, меняя очертания и пряча только что показанные тайны… Севостьянов сел в амфибию Малышева, взял на буксир понтоны и повез над городом очередных пассажиров в сторону Ташбая.

Вертолет еле полз в разреженном воздухе, мотор задыхался, и так же задыхался капитан, а где-то вдали, за плотной завесой жидкого воздуха, ему все виделось лицо Томы, а потом по этому воздуху шла рябь, искажая ее черты, и лицо расплывалось, становясь, как и в памяти, самодовольным и пренебрежительным, что больше всего ненавидел в ней Малышев. Вот и сейчас: за каким чертом ее понесло сюда? Почему она даже не написала ему? Ведь она прилетела до катастрофы, значит, могла бы перед вылетом дать телеграмму, и Малышев встретил бы ее на аэродроме, а уж потом, если так надо, ехала бы в этот треклятый Темирхан…

И невольно вздрогнул: а если бы попала под обвал? Одной лишь случайностью можно объяснить отсутствие жертв.

Очень хотелось пролететь над гляциологической станцией и попросить вертолетчиков сбросить там вымпел с письмом, но вертолет еле тянул, надо было воспользоваться тем запасом мощности, что еще оставался у мотора, и пройти мимо южного склона, посмотреть, не грозят ли новые оползни и сели. Если в озеро рухнет еще такая горка, тогда никакими каналами от катастрофы не спасешься!

Малышев перешел в кабину вертолетчика — там был хороший круговой обзор, — положил на колени планшет с картой и принялся привычно отмечать угрожаемые участки. Он был прав, когда предлагал немедля обстрелять обвалоопасные участки из минометов. Таких он насчитал до двух десятков.

Вертолет перевалил через злополучную плотину, и внизу открылся кишлак, плато старого русла и длинная цепочка шурфов, над которыми все еще вспыхивали фонтанчики выбрасываемой земли и гальки. Только теперь фонтанчики были мелкие, редкие, землекопы углубились на шесть — восемь метров, землю подавали медленнее. Но Малышева удивило другое: дойти до контрольной отметки за эти три дня они не могли. И он впервые подумал: почему секретарь так внезапно вызвал его с озера? Неужели на канале что-то случилось?

Вертолет пошел вниз и повис над площадью, раздувая пыль, мелкую гальку и конский навоз. Потом встал на шасси, и Малышев торопливо спрыгнул на твердую землю.

 

2

В штабе был один Адылов. Он пил зеленый чай, потирая усталое лицо. От глаз растекались густые тени.

— Садитесь, капитан. Пейте! Только чаем и спасаюсь. И вам советую. Ну, что там?

Малышев раскинул свою карту на столе, потеснив чайник и пиалы.

— Подножие ледника отрывается и всплывает. Возле станции масса битого льда.

— Чем это грозит?

— Когда начнем спуск воды, лед двинется по течению. Возможны заторы в головной части канала.

— Ваши предложения?

— Перебросить через завал еще несколько понтонов. Они там все равно нужны — надо обстрелять обвалоопасные высоты. Обстреливать придется с понтонов. Потом, когда канал будет готов, понтоны можно будет поставить перед головной частью канала, они задержат лед.

— Опасно для тех, кто будет на понтонах.

— Можно попробовать расстрелять особо крупные льдины.

— Учтем. В два часа все члены штаба будут здесь, тогда и посоветуемся.

— Как с подготовкой взрыва?

— Ваши саперы делают чудеса, да и колхозники не отстают. Первый взрыв назначен сегодня на пятнадцать ноль-ноль.

— Почему первый? — изумленно спросил Малышев.

Адылов поморщился, словно испытывал острую внутреннюю боль. Да так оно и было. Он чувствовал жалость к этому молодому и смелому человеку, а защищать приходилось трусость и оглядчивость робкого бюрократа. Он невольно отвел глаза к бумагам на столе, словно отыскивал среди них ту, на которую должен сослаться. И действительно отыскал такую: докладную Ованесова. Пододвинул бумагу Малышеву, сказал:

— Ованесов все-таки настоял на своем. Сперва убедил Рахимова, а тот пристал к Уразову, и вот добились… Читайте.

Ованесов опять предупреждал, что сильный и глубокий взрыв может изменить режим обвальной массы и привести к прорыву воды. С его точки зрения, следовало расчленить операцию: предварительный взрыв на глубину шесть — восемь метров, затем расчистка дна будущего канала и дополнительный взрыв. На докладной были две резолюции: Рахимова и Уразова…

Он отодвинул бумагу так осторожно, словно она тоже могла взорваться, и взглянул в окно. Работа на трассе явственно замедлялась. Шурфы достигли проектной отметки. Но это была не отметка Малышева, это была отметка трусости.

Адылов проследил за его взглядом, спросил:

— Вы туда? Сейчас все там. Один я остался дежурить.

Малышев допил чай и вышел.

В пересохшем русле по-прежнему возились ребятишки. Теперь они обзавелись бреднем и волочили его из лужи в лужу. Кишлак был пуст или казался пустым. На крышах кое-где сидели старики, поглядывая из-под ладони на Малышева и опять обращая взор все туда же, на восток. Скота не было видно, — должно быть, опасаясь беды, перегнали на горные пастбища. А о себе как будто и не думали.

Малышев прошел в свою палатку. Аверкина не было, — видно, тоже ушел на канал. Но чайник с горячей водой был закутан в шинель и еще не остыл. Малышев быстро побрился, сменил подворотничок на гимнастерке и вышел на берег.

Было тринадцать часов.

Командир минного взвода Карцев, узкоплечий, тонкий, будто нарочно приспособившийся проникнуть в любую щель, сидел один в палатке, поставленной за кишлаком. Тут хранилась взрывчатка, и лейтенант тщательно пересчитывал взрывные заряды и укладывал их в заплечные ранцы. Минеры подходили по очереди, каждый брал ранец и осторожно нес его к шурфу. Там самые опытные подрывники заряжали минные галереи. Взрыватели Карцев собирался поставить сам. Он действительно умел пробраться в любую щель.

Малышев постоял за спиной лейтенанта, последил за его тщательной и тонкой работой. Дождавшись, когда Карцев опустил усталые руки на колени, чтобы дать им отдых, спросил:

— Как же это произошло? На сколько дней растянется вся операция? Они посчитали?

— Я посчитал, — сурово сказал Карцев. — Саперы посчитали. Колхозники посчитали. Они обиду очень здорово понимают. И решили: второй взрыв — и последний! — понял, командир? — через три дня. И никаких ованесовых! Кто отвечает? Мы или товарищ Ованесов, который взрывов и в глаза не видал, а тем более научных, на выброс? Я так и доложил товарищу Уразову.

— А что сказал полковник?

— Даренкова вызвали в штаб округа, тебя отправили на озеро, а уж потом Ованесов начал пугать.

Его узкое лицо стало злым, но злость тут же схлынула. Руки сами потянулись к зарядам. Он тихо сказал:

— Иди на плац, Павел. Я тут справлюсь…

Да, он справится, подумал Малышев. Но что еще придумает товарищ Ованесов? Есть же такие люди — не только сами боятся, но и стремятся запугать других. Как будто в компании даже и трусить легче. И что скажет товарищ Уразов, который так горячо поддерживал Малышева, а потом вдруг уступил этому настойчивому трусу?

Капитан вышел на речной обрыв, посмотрел, как под ярким голубым небом шли один за другим переносчики опасного груза, тщательно соблюдая уставную дистанцию. Жителям запретили движение по этой опасной дороге, только пригнувшиеся фигурки минеров выделялись на голом пустынном фоне. Солдаты шли привычным шагом, оставляли свой груз у шурфов, делали крюк и возвращались другим путем.

Малышев пересек русло, теперь оно было совсем сухое — солнце успело нагреть камни, редко-редко где остались озерца.

Он прошел от головного шурфа вниз по будущему каналу вдоль всего ряда подготовленных под фугасы колодцев. Иные были уже заполнены толом, возле них стояли часовые, другие еще докапывали, зачищали, но Малышев видел, что к трем пополудни все будет готово.

Уразов встретил Малышева крепким рукопожатием, но казался смущенным. Этот человек не любил недоговоренности, поэтому он отвел Малышева на балкон и прямо спросил:

— Мы поступили неправильно?

— Да, — спокойно ответил Малышев.

— Но расчеты Ованесова…

— На столе у Адылова лежат анализы почвы, сделанные буровиками. Там же находятся карты разрезов контрольных шурфов. Эти документы показывают, что плато составляют плотно сцементированные конгломераты, не поддающиеся мгновенному разрушению. Ованесов просто испугался ответственности.

— Вон вы как рассматриваете? — удивленно протянул Уразов. — А если мы переиграем?

— Уже нельзя. Галереи заполнены взрывчаткой.

— Жаль, что вас так поздно отозвали с озера!

— И этого уже не исправишь.

Они вернулись в кабинет.

Ованесов встретил Малышева откровенной улыбкой. Малышев подумал: радуется, что удалась маленькая интрига. Теперь все лавры попадут в его суп. Как же, взрыв произведен по его проекту! Но злость почему-то пропала. Вспомнил, что и саперы, и колхозники обещали ускорить пробивку новых шурфов. Значит, в назначенный срок они уложатся, несмотря на происки Ованесова. А уж кто воспользуется плодами этой победы, неважно, лишь бы река ожила…

Ему предоставили слово.

Малышев разложил схемы шурфов, данные буровиков, разрезы минных галерей. Ованесов, разглядев эти исполненные в цветных карандашах чертежи, смутился и поглядывал на Малышева испуганно. Но Малышеву не хотелось терять время на перебранку. Он сразу начал:

— Мои разведчики доложили, что завал достаточно уплотнился и стал мощной преградой. Я сожалею, что вместо единовременного взрыва операция расчленена на три части, но менять что бы то ни было уже некогда. Поэтому считаю, что взрыв должен быть одновременным по всему руслу. Такой взрыв выбросит большую часть породы из русла, и очистка русла для следующего взрыва займет минимальное время. Можно будет сразу пустить в ход бульдозеры и экскаваторы, а в тех местах, где отметка окажется достаточной, немедленно начать пробивку второй серии шурфов. Так мы хоть немного сэкономим время, которое отняли сами у себя из трусости…

Он заметил, как покраснел Ованесов, заметил гневный взгляд Уразова, брошенный на инженера, и усмехнулся. Маленькую месть он все-таки учинил. Адылов, кажется, ведет протокол, пусть запишет и это. Ему-то возражения Ованесова — действительно как нож в сердце. У него скопились все сводки с поливных земель, где уже гибнут посевы…

Ованесов промолчал. И хорошо сделал. Малышев знал, что в личном споре Ованесов не сумеет опровергнуть возражений. Да и убедить остальных Малышеву было проще: за его плечами опыт взрывника, а что у Ованесова, кроме амбиции?

Уразов спросил:

— Не разрушит ли такой мощный взрыв дома́ кишлака?

— Взрыв производится линейный. Надо лишь закрыть выход из кишлака на берег, чтобы не было несчастных случаев. А если и вылетят стекла в каком-то доме, ничего не поделаешь.

Адылов подсказал:

— Жителей из прибрежных домов лучше всего выселить на время взрыва.

— Не отразится ли взрыв на прибрежном шоссе? — спросил Рахимов. — Там несколько оврингов и много опаснопроходимых мест. А на подходе — экскаваторы. Хороши мы будем, если обвалим в эту трудную пору собственную дорогу…

— На шоссе отправлены махальные, — сказал Малышев. — Они должны приостановить движение и затем проверить состояние дороги после взрыва.

— А вы, я вижу, все предусмотрели, — усмехнулся Уразов.

— Взрывник обязан думать до взрыва…

— А я бы все-таки предупредил низовые кишлаки о взрыве. Пусть временно эвакуируют жителей. Если завал не даст подвижки, люди спокойно вернутся по домам. А если…

— Расчеты довольно убедительны, — возразил Адылов. — Да и не поймут люди нашей тревоги. Они уже поверили, что мы выручим их…

Больше никто не возражал. Столпились у повешенной на стену схемы: новое озеро было изображено в северо-восточном углу грубым синим пятном; пятно это ограждала с запада широкая рубчатая полоса, изображавшая обвальную плотину; а на запад вдоль реки, представленной извилистой линией, под которой сейчас подразумевалась уже не вода, а бывшее русло, изображена будущая река, рукотворная, если у людей хватит сноровки ее пробить. Пока что они накопали тут ямки и ямищи, которые тоже были изображены на грубой этой схеме и помечены почему-то крестами, словно могилы.

Малышев и сам смотрел на свою схему с некоторым возбуждением — уж очень многое стояло за нею. Прошло три дня, за это время он был и топографом, и взрывником, и разведчиком. За эти три дня здесь возникла надежда на спасение, и за эти же семьдесят два часа он нашел и потерял свою единственную надежду на счастье, — не мог же он не признаться себе, что Тома встретила его удивленно-враждебно, будто он гнался за нею и догнал. А он лишь пытался объяснить, что не подозревал о ее присутствии на гляциологической станции… Что ей там понадобилось? Опять герой? Каждый раз, когда она отыскивала для себя и для газеты нового героя, — так уж у них повелось чуть не с первого дня! — Малышев думал: «Это и есть ее герой!» Или: «Этот и будет ее героем!»

Правда, до сих пор, видно, попадались не те герои, но ведь найдет же она когда-нибудь настоящего, какого ищет? И кто мог привлечь ее внимание на этой богом забытой среди гор и ледников станции? Малышев успел присмотреться к тем людям. Молодые парни вроде него самого, а радист и курчавый аспирант, которые смотрели на Тому, как на икону, наверно, только и умеют молиться. Они тут третий год, ни одной женщины среди них нет, они, наверно, отвыкли уже от вкуса женских губ, не помнят, как ласково падают на плечи мягкие руки. Был там еще немолодой начальник, он больше других пришелся по душе Малышеву, но ведь он старик! Сухой, жилистый, суровый. Администратор он, и, верно, хороший. Как он быстро всем нашел место — и детям, и солдату, и ему, Малышеву, но не было у него на лице ни улыбки, ни мягкости. Таких Тома никогда и за людей не считала…

А может, она и на самом деле приехала за материалом? Но почему она ни слова не написала о своем приезде, почему испугалась этой встречи? И как она объяснит этим ученым, кто он ей?

Тут Уразов взглянул на часы, сказал тихо:

— Четырнадцать тридцать. Начали, товарищи!

Малышев почувствовал, как все посторонние мысли исчезли. Начиналось действие, и теперь о постороннем думать нельзя. Тем более при опасном действии. И даже если все предусмотрено и обговорено заранее с такими деловыми людьми, как его офицеры, как Адылов и сам Уразов. Говорят же, что на беду раз в сто лет даже деревянная палка стреляет. А у них не деревянная палка, у них несколько десятков тонн аммонала!

Малышев взял трубку полевого телефона, притулившегося возле адыловского стола, сказал лейтенанту Золотову, чтобы объявлял тревогу и проследил: людей со взрывоопасной территории удалить; выход из кишлака на берег реки перекрыть; особо приглядывать за детьми; махальные на берегу пусть укроются за дувалами, мелкий каменный выброс не учтешь, галька может и по берегу шарахнуть, а это похлеще, чем картечь; позвонить махальным на тракт, пусть ждут пятнадцати часов, взрыва, а после взрыва откроют дорогу только через полчаса, вдруг какая-либо мина не сразу сработает: детонация по земной волне и по колебанию не всегда помогает, порой и обрывает запальные шнуры.

Все это он сказал четко, ясно, понятно, как полагается по уставу взрывных работ, и Золотов каждое отдельное приказание повторил. Малышев оглянулся, посмотрел на хмурые лица членов комиссии и жестом заботливого хозяина пригласил:

— Прошу на наблюдательный пункт!

Люди вышли не толпясь, но и не задерживаясь: впереди Малышев, как главное ответственное лицо за взрыв, за ним Уразов, как самый главный здесь, а за ними инженеры, заместитель министра, аксакалы — председатели колхоза и кишлачного совета, а потом комсомольские руководители, командиры добровольческих бригад. На улице Малышев еще раз оглядел всех, сказал:

— На наблюдательном пункте останутся только члены комиссии и два аксакала — председатели.

Тогда молодежь и другие, кому места на пункте в блиндаже не обещали, отступили и пошли в гору. Там Малышев заранее приготовил смотровую площадку в пределах безопасности, знал, что иначе люди побегут хоть под каменный дождь, лишь бы увидеть его работу. А работой своей он не мог не гордиться.

Для наблюдательного пункта приспособили небольшую пещерку на правом берегу реки, за линией шурфов, перекрыв ее наскоро плитами бетона. В плитах пробили бойницы, как для пулеметов, вытянули конуса вперед, чтобы случайный камешек не выбил глаз тому, кто прильнет к бойнице. Из каждой бойницы видна была вся линия шурфов, а когда они ахнут и выкинут грунт направо и налево, откроется и линия будущего канала.

Лейтенант Карцев был уже тут: возился с машинкой-взрывателем, перекидывал разноцветные проводки направо и налево, укладывал по одному ему известной очередности. Он-то знал, что делает: взрывная молния, которой надлежит произвести работу тысяч людей, пробежит от машинки-взрывателя в строгой последовательности.

Карцев только на мгновение выпрямился, приветствуя гостей, и снова согнулся, гибкий, щупленький, совсем еще мальчишка. Плотно сбитый, крупнотелый Уразов даже покосился на командира-подрывника: Малышев с его возрастом и спокойствием ему больше нравился. Он принялся примащиваться к бойницам, выбирая, какая повыше, чтобы спина не устала. Карцев заметил его неловкое положение, кивнул одному из подрывников, тот принес ящик от взрывателей, подсунул Уразову. Оказалось, можно устроиться с удобствами.

Кроме Уразова с удобствами устроились только Малышев да Карцев. Никто не возражал: у них работа, остальные тут приняты по доброте душевной…

Уразов прикинул обзор: пустое ущелье, давно уже замолчавшее, уходило на запад. По краю его белела, словно ворсистая белая нитка, дорога, такая же пустая, как и река: никакой жизни! Двухкилометровая линия шурфов, отмеченная ровными холмиками глины и сланца, стекала туда же на запад и казалась мертвой. И на всем плато ни человека, ни животного.

Он поглядел влево, увидел берег реки и дома кишлака, махальных с флажками, часовых с автоматами — эти сторожко поглядывали и в сторону дворов, и на площадь за дувалами, как бы кто не выскочил ненароком на опасное место, но частенько оборачивались и на гряду шурфов — не прозевать бы сигнала! У них тоже были приспособлены поблизости укрытия, и они далеко от них не отходили.

Сквозь смотровую щель Уразов увидел и верхний наблюдательный пункт, где сошлось до сотни человек; белые бороды аксакалов, колеблемые ветром, отмечали самый первый ряд. Молодежь в синих спецовках чернела позади, а некоторые забрались на гору, повыше.

Малышев посмотрел на часы, потом на Карцева, протянул руку, и в руке сразу оказалась ракетница, поданная одним из взрывников. Малышев негромко сказал: «Внимание!» — просунул ракетницу в смотровую щель. Хлопнул выстрел, и красная ракета взлетела круто вверх по направлению шурфов. В тот же миг солдат с берега как ветром сдуло, а в глубине блиндажа, под руками Карцева, что-то гулко щелкнуло.

И прильнувшие к бойницам люди, и те, что стояли на той стороне ущелья, увидели, как медленно и беззвучно вспучилась черная каменистая земля длинной линией, уходившей глубоко в ущелье. Она поднималась сначала вяло, неохотно, тяжело, словно ей трудно было пошевелиться, — и на самом деле трудно отрываться от родного лона! Сначала она словно бы только дышала, вздохнула раз-другой, и вот начала подниматься все выше, и выше, раздваиваясь пополам, как будто невидимый пахарь поднимал ее плугом, затем дыхание земли перешло в протяжный стон, и стон этот все усиливался, сравниваясь с громом — нет, с тысячами громов, — а вздымающийся вал становился все выше и выше. Он уже достиг высоты кишлака, шагнул еще выше, в полгоры, а потом засвистела шрапнель, завыли снаряды, пыль поднялась до неба. Казалось, шел бой, грохотала мощная артиллерия, рвались ракеты, что-то светилось в гуще пыли и дыма, словно взрывались вулканические бомбы, а потом забарабанило по скале, в которой была пещерка, забило по бетонным плитам. Все разом отпрянули от бойниц, а Малышев движением деревянного запора опустил на смотровую щель тяжелую бетонную плиту. И стало темно.

Скоро подземный шум и надземный грохот стали утихать, теперь удары слышались скользящие, мелкие, и Малышев, налегая на деревянный рычаг, снова поднял бетонную защитную плиту и открыл щель, крикнув в то же время:

— Осторожнее, товарищи!

Все просунулись вперед. Еще ходило взбаламученное море пыли, еще дышала земля, но ветер, поднятый взрывом, откачнулся от гор и вернулся обратно туда, где он родился. Перед людьми открылась черная шевелящаяся река из взорванной, разрыхленной земли, и все с удивлением увидели, что она, эта река, проведена, как плугом, от края и до края, везде почти одинаковой глубины, а все, что прежде лежало в ее ровном русле, отодвинуто метров на десять — пятнадцать в ту и в другую сторону. Стало понятно, что подрывники заранее подсчитали, сколько нужно места для разворота машин, для маневра… Многие порывались выйти наружу, но Малышев прикрикнул и поднял руку. И стало слышно: все еще щелкали камешки, как будто это были отдельные выстрелы кончающегося боя…

Но от смотровой площадки, из-за дувалов и кишлачной площади народ уже валил валом. И Малышев открыл бетонную дверь блиндажа.

На кишлачной площади взревели бульдозеры, экскаваторы. Они показывались из-за домов, и это тоже было как продолжение боя, только, казалось, идут танки. Идут танки после артиллерийской подготовки, чтобы проутюжить окопы и траншеи. И машины на самом деле шли по новому мосту, построенному ротой Золотова, через русло на полной скорости к этой длинной и глубокой траншее.

А Малышев, выйдя из блиндажа, прыгнул в траншею. В руке у него оказалась мерная рейка, а бегущий следом солдат нес охапку цветных флажков.

Малышев воткнул один флажок, второй, и тут же в траншею попрыгали солдаты с ломами, кирками, лопатами, и там, где только что установилась тишина, вновь загремело железо о железо и железо о камень. Отдохнувшие саперы начали вторую очередь шурфов.

И на западном конце этой траншеи, куда побежал, спотыкаясь и поскальзываясь на мокрых, выброшенных взрывом камнях, Ованесов, тоже замелькали флажки, там спрыгивали вниз дехкане в подоткнутых за пояс халатах с кетменями и лопатами, и опять крылато полетела выбрасываемая земля.

Уразов стоял на краю траншеи, смотрел на завал, потом туда, где курились фонтанчики земли, и чувствовал то смелое освобождение от страха, которое приходит, когда видишь силу человека. Ему нравились и Малышев с его солдатами, и колхозные добровольцы, и он уже прикидывал в уме, когда победа будет достигнута полностью. Так, вероятно, полководцы в штабах обдумывали планы последних сражений с фашистскими войсками, стоя на берегах немецкой реки Шпрее, а Днепр и Волга казались столь далекими, что вспоминались не сражения на тех реках, а их ширь и простор, их величавое течение, будто и не было там сражений…

 

3

Малышев не любил бездеятельных людей.

Возможно, это происходило потому, что для него много лет подряд каждый день начинался трубной побудкой, затем приходили начальники, командиры, раздавали задания, приказы, сыпали команды, а то и выговоры, если он проявлял леность или — упаси боже! — сомнения в справедливости того или иного приказания, и затем все шестнадцать часов бодрствования он уже не принадлежал себе, а лишь исполнял то, что от него требовалось.

Но вот прошли годы длительной и утомительной учебы, Малышев давно уже командир и даже, как говорят характеристики, решительный, волевой, у него под командой несколько сотен людей, и он не переносит бездеятельных, безынициативных, нерадивых. Но все это относится к солдатам, к подчиненным. Какое же он имеет право думать, будто эти ученые, которых он видел каких-нибудь десять — пятнадцать минут, и есть бездеятельные люди?

А может, он относится к ним враждебно потому, что они чем-то привлекли к себе Тому? А чем? Она всю-жизнь ищет и находит героев. Какого же героя обнаружила она на этом островке среди ледников — на гляциологической станции?

То, что надо иметь характер, чтобы жить из года в год в этой почти монашеской обители среди ледников, — это нельзя не признать фактом. Конечно, можно сказать и так: ушли от жизни и отсиживаются в этой глуши. Но вряд ли это самое удобное место для «отсиживания». Пожалуй, можно найти что-нибудь и поуютнее. Однако сейчас Малышеву все отчетливее казалось, что люди эти там, на станции, не заслуживают иного определения, как бездельники.

Он пытался быть справедливым. Он поговорил о гляциологах и с Адыловым, и с Ованесовым, спросил про них и у двух аксакалов — председателей. Даже с Уразовым перебросился несколькими словами. И никто не мог ему сказать с достаточной отчетливостью, чем же они там занимаются. Прогнозом таяния ледников? Изучением гор? Но не смогли же они предсказать, даже не предсказать, а хотя бы предположить, что гора Темирхан расколется надвое и одна половина ее сползет в долину и перекроет реку. И насчет таяния они ничего, видно, не знают, потому что вдруг ледник начал колоться на части и всплывать. А это уже совсем ни к чему ни Малышеву, руководящему спасательными работами, ни людям, которых он пытается спасти от катастрофы. По-видимому, там действительно отсиживаются настоящие бездельники.

Так кто же из них показался Томе настоящим героем?

Но, задавая себе этот вопрос, он тут же понимал, что совсем не те люди возмущают его, его возмущает Тома.

На станции он приметил только красавца радиста да молоденького аспиранта, а начальник Чердынцев ему даже понравился: жестковатый, сухой, деятельный, каким и должны быть начальники. Пройдет еще несколько лет, и Малышев сам воспитает в себе эти качества. Сейчас ему еще далеко до настоящего командира. И хотя характеристики ему дают положительные, в личных беседах то командир полка, то командир дивизии нет-нет да и намекнут, что у него еще недостает чувства дистанции, которое отличает опытного офицера от молодого. Это чувство дистанции он и проявит, когда снова попадет на гляциологическую станцию. А попасть туда надо, и как можно скорее.

Уразов не стал возражать, когда Малышев сообщил, что должен вылететь на озеро: там его солдаты. И хотя сводки от сержанта поступали благополучные — женщины и дети перевезены с рудника, грузы доставлены на рудник, капитан Соболев, пробившийся таки к Ташбаю, принял и переправил эвакуированных на восток, в город, — все равно Малышев должен был навестить свой десант. И попутный вертолет под рукою, летит на рудник Коржова с медикаментами и продуктами.

Вертолетчики вылетели рано утром, когда нисходящие и восходящие токи воздуха еще чуть заметны, только изредка вертолет проваливается, словно попадает в вакуум, но все же полет приятен…

Над завалом зависли ненадолго, Малышев осматривал гребень завала, то место, где придется взрывать эту перемычку, чтобы начать спускать воду. На завале теперь каждый день дежурили альпинисты — подъем стал почти безопасным, обвал перестал дышать. Только порой как бы сами собой вдруг скатывались небольшие лавины, но работе они не вредили, солдаты уже отошли от подножия завала. А альпинисты отыскали несколько подъемов, где камень и сланцевая глина плотно слежались. Вон и палатка альпинистов, скалолазы выбежали, машут руками и альпенштоками, приветствуют пилотов. Малышев взглянул попристальнее на озеро, которое сторожат эти альпинисты, и взгляд его стал острым и сердитым.

Озеро подходило к самому краю завала.

Когда вертолетчики по просьбе Малышева опустились пониже, стало ясно: через неделю оно перехлестнет гребень этой дамбы и хлынет на кишлак.

Малышев сразу забыл, зачем он отправился на озеро. Вынул из планшета бланк радиограммы, набросал несколько строк. Он просил начальника гляциологической станции по возможности быстрее составить прогноз повышения уровня воды: должны же у гляциологов быть хоть какие-то данные о системе рек и речек, которые несли в озеро свои воды. И сообщал, что надеется получить ответ через Коржова. Сказать, что сам собирается побывать на станции, он не захотел.

Он оглядел далекий голубой горизонт, казавшийся беспредельным, хотя горы почти что рядом. Беспредельность эта была порождена цветом воды, цветом неба, и, хотя горы были отчетливо видны, все равно казалось, что озеро, как море, сливается с небом.

Он показал вертолетчикам на юг, и они пошли по южному берегу озера. Снова под ним была перворожденная пустота, еще не ставшая обиталищем ни рыбы, ни водного зверя, просто вода, словно бы дистиллированная, какая продается в аптеках, без жизни, даже без надежды на жизнь, потому что Малышев выпустит ее из плена до того, как в ней начнется жизнь. Так он решил, так он и сделает.

Но она жила, эта вода. Она плескалась о скалы и смывала с них не космическую пыль, а то, что могло стать почвой, а в воде становилось илом. Этот ил мог стать пищей для планктона. Птицы занесут сюда икринки на своих лапках и крыльях. Так дикие утки переносят жизнь из водоема в водоем на тысячи километров. Икринка тоже умеет приспособиться к путешествию.

Но все-таки оно было мертвое, это озеро, и, как все мертвое, пугало. И оно все прибывало и прибывало, так что поневоле думалось, а не перельется ли оно через край, не проломит ли тонкую стенку завала.

Даже вертолетчики, лихие парни, ползавшие над самыми горами с риском разбиться от порыва ветра, и те стремятся прижаться к берегу, словно золотая, фиолетовая, синяя гладь может вдруг всплеснуться в небо и захватить с собой их неуклюжую машину.

Через час они дотянули до Ташбая.

Береговая дорога была теперь затоплена до самого кишлака. Ташбай стал перевалочной базой: отсюда понтоны Малышева перебрасывали продукты на рудник и на гляциологическую станцию. Малышев расспросил Севостьянова о последних рейсах. Понтонеры устали, это было видно и без расспросов, но держались мужественно. И сейчас они готовились к рейсу: везли на рудник муку, а оттуда собирались забрать последних женщин. Коржову надоела война с женами, не желавшими покинуть мужей, и он объявил решительный приказ об эвакуации.

О гляциологах Севостьянов сказал, что там все в порядке: дети здоровы, а спасенный им «крестник» даже и не кашляет, продуктов туда подкинули, а перевозить ребят еще раз через все озеро не стоит — опасно. Было уже несколько ветреных дней, когда понтоны захлестывало волной, приходилось отсиживаться в разных бухтах и бухточках, а тут и отсиживаться-то трудно, того и гляди, расшибет о скалы. О Томе Севостьянов ничего не сказал, но это и к лучшему: значит, здорова.

Вертолетчики ушли на рудник Коржова, пообещав завтра прийти за Малышевым.

К Коржову Малышев и его понтонеры попали только поздно вечером. Озеро было черным, скалы словно припали к нему, и вряд ли понтонеры отыскали бы рудник, если бы не прожектор, вынесенный Коржовым к самой шахте, в гору. Прожектор, как догадался Малышев, служил не только маяком — при его свете горняки продолжали возводить защитную стенку. А вода уже плескалась у самого, ее подножия.

Все дома были затоплены. В палатках шахтеры соорудили печи, и Малышев был благодарен Коржову, пригласившему его к себе, — к ночи на озере стало холодно. Понтонеров ждали тут как посланцев с Большой земли. Они везли письма, посылки, пакеты с чистым бельем — все, чем могли женщины, поселившиеся в Ташбае, облегчить жизнь своим мужьям, так же, как в войну, вдруг перешедшим на казарменное положение. И палатки у них были военного образца, не хватало только приказов да рапортов…

Малышев с удовольствием выпил стопку неразведенного спирта, поел всухомятку — Коржову было не до хозяйства, — прилег и сразу уснул.

Снилась ему вода. Подводный городок горняков и подводная станция на леднике, и он все спрашивал у Томы, почему она осталась жить под водой, а она лукаво улыбалась и отмалчивалась. Так он и не добился от нее никакого ответа.

Утром проснулся за полчаса до побудки, согрел воды и побрился. Сегодня он увидит Тому, и ему хотелось предстать перед нею во всеоружии, если уж ей вздумается — а он это предчувствовал — сравнивать его с гляциологами. Но на этот раз он ее там не оставит!

Понтонеры уже повыкидали на временную деревянную пристань, которую каждый час приходилось подтягивать все выше на берег, грузы для Коржова и ждали Малышева. Севостьянов уступил ему место в амфибии, а сам перебрался на первый понтон, и Малышев, помахав провожавшему их инженеру, включил мотор.

 

Глава восьмая

 

1

Проводив Малышева, Чердынцев долго стоял на деревянном причале, обраставшем ледниковым припаем из мелких льдин и льдинок. Он думал о том, что придется деревянный причал закрепить канатами и все время поднимать его вверх по мере повышения уровня воды, иногда вполоборота смотрел на станцию, но видел только зашторенные окна. Женщины, что приехали с детьми, боялись, видно, простуды и, проводив понтоны и катер, заняли верхний этаж и забронировались зыбкой преградой занавесок и штор. То окно, что всего больше занимало Чердынцева, вообще не открывалось, будто занавеси там были железобетонные.

Он стоял на холоде, мерз, проклиная себя за нерешительность. Надо было пойти в дом, сказать Тамаре о том, какие права заявил на нее Малышев, но идти он не мог, будто ноги отнялись. И сердито думал, что никуда не пойдет и никого ни о чем не спросит. И вдруг услышал шаги.

— Вы еще долго собираетесь стоять на своем посту?

Он оглянулся. Тамара Константиновна остановилась у самого обрыва. Она словно бы и не видела его, подталкивала носком красного ботинка камешки и смотрела, как они срываются вниз, в ледяную кашицу, и тонут без всплеска. Она была в брюках, а поверх своей куртки накинула штурмовку Галанина, самую маленькую, но и в ней утонула. Так как Чердынцев не ответил, она снова спросила:

— Что он вам сказал?

— Что вы — его жена.

— Была. — Голос ее звучал сухо, бескрасочно. А ведь она умела модулировать им, как отличная актриса. По-видимому, этот разговор был нелегок и для нее.

— Этого он не говорил.

— Когда-нибудь скажет.

— А вы всегда уходите без предупреждения?

— Пойдемте лучше проверим показания ваших приборов. Галанин просил узнать, кому идти за данными. Но уж если мы здесь, так почему не проделать это самим? Кстати, вы покажете мне эти таинственные измерители, которые заставляют вас прозябать в пустыне вместо того, чтобы воевать в миру.

Только теперь Чердынцев заметил, что она тоже говорит с ним на «вы». А ведь несколько часов назад… Но заговорил он о другом:

— А как ваша нога?

— Чепуха! — Она отмахнулась от вопроса, словно обиделась.

Он промолчал и пошел за нею. Тут, на льду и на камнях, прогулочным шагом не ходят. Разве что след в след, как на минном поле. И разговаривать во время такой прогулки почти невозможно. Слова срывает с губ ветер, и понять можно лишь с пятого на десятое.

Но двигалась она ловко. Правда, нога, видимо, еще болела. Чердынцев замечал, с какой осторожностью она ее ставила. Так начинают ходить раненые в госпиталях. Но выбрав ритм дыхания и ходьбы, Тамара уже не теряла его. Они добрались до провешенной линии поперек ледника. Два «гурия» на скалах показывали неподвижные отметки. А вешки с флажками выгнулись дугой: центральная часть ледника ползла быстрее.

Чердынцев невольно присвистнул. За последние двенадцать часов ледник дал большую подвижку.

Собственно, его спутнице знать об этом ни к чему, и он сжал губы. Но она уже рассматривала самописцы. И хотя они не разговаривают с непосвященными, ей они что-то сказали.

— А линия-то рвется! — она оглянулась на Чердынцева. — Не собирается ли ваш ледник унести и вас и меня на своей спине?

Именно об этом Чердынцев и думал. При такой резкой подвижке ледник может толкнуть мореной завал и сорвать его или вытеснить воду, и тогда она перельется и размоет плотину. Еще одна неучтенная опасность!

— Но все-таки ваш великан еще не научился ходить! — сообщила она, просмотрев катушку самописца. — Какие-то пятнадцать метров за двенадцать часов… — Она посмотрела на Чердынцева с надеждой, должно быть, поняла его молчание.

— Где вы научились читать показания приборов? — ни с того ни с сего спросил он.

— Ну, в наш век техники… — протянула она. И тоже неожиданно закончила: — А ведь если он двинется по-настоящему, то сотрет в порошок не только ваш домик со всем содержимым, но и эти горы, и тот завал… ее голос дрогнул. Чердынцев понял: она сразу представила себе то, о чем не договорила.

— Будем надеяться, что этого не случится!

— Надежда на бога — плохое утешение! — сказала она.

Записав показания приборов, Чердынцев кивнул на узкую тропинку, убегавшую вверх, на каменистый склон.

Тамара смотрела на тропинку с некоторым сомнением.

— Спускайтесь на станцию, — посоветовал он. — Кстати, передадите Галанину эти данные… — Листок бумаги сиротливо трепетал в его руке. Но — вот странность человеческого поведения! — ему совсем не хотелось, чтобы она отступила. Тамара снова взглянула на тропинку, на него, сказала:

— Я уже давно замечала, что все ученые — как бы это помягче сказать? — психически неблагонадежны. Для своих наблюдений и опытов они выбирают самые трудные позиции. Ведь ясно же, если передвижка ледника зафиксирована здесь, то и вверху она тоже отмечена этими вашими доносчиками! — она показала красной рукавичкой на приборы.

— Доносчики? Ничего сказано! — он улыбнулся, но тут же снова стал серьезным. — Там эти «доносчики», — он глянул в гору, — могут показать нечто другое.

— Лед, он и есть лед, и ничто другое приборы не покажут! — пренебрежительно сказала она.

— А вы когда-нибудь задумывались над тем, что такое лед? — Так как она молчала, Чердынцев ответил противным «лекционным» голосом, которого так не любил у других: — Лед есть жидкость, попавшая в необычные условия. А в необычных условиях жидкость и ведет себя необычно…

Тамара взглянула так, словно бегло оценивала оратора. И видно, несколько повысила оценку. Перешагнула валун и пошла вперед не оглядываясь.

Пока он закрыл коробки приборов, Тамара оказалась далеко. На гребне морены она выглядела, как флаг или вспышка пламени: красное на темно-голубом небе. Он догнал ее со странным чувством: здесь, среди камня, льда и ветра, под темным от глубины небом они были, как в чужом мире. Космонавты на чужой планете. Двое в пустыне. И не потому, что вокруг дикая пустыня, безлюдье, опасность, а потому, что этот мир ничем не похож на земной, привычный, от которого она еще не успела отвыкнуть и потому тосковала, а он всегда тосковал по этой своей «космической» лаборатории, по этой обстановке, разреженному воздуху, внезапному холоду, словно бы проникавшему сквозь скудный слой атмосферы прямо из дальних межзвездных миров. Такой он знал свою работу и такой ее любил. А что может привлечь здесь эту женщину?

Он сразу забыл и о Малышеве, и о своих сомнениях, видел только ее, следил за ее неспешными движениями: а она все-таки приспособилась к разреженному воздуху, — видно, в тех альпинистских лагерях, где она получила спортивный разряд, ее чему-то научили! Но скептические размышления о ней ничего не могли изменить: он снова заболевал тоской по ней, хотя она была рядом. Протяни руку и возьми. Но тоска его потому и была тоской, болью, грозой, что все это близкое, видимое, легко достижимое мгновенно исчезало, как только он вспоминал о том, что у его чувства нет завтра…

Она по-прежнему шла впереди, не оборачиваясь, и только на поворотах тропинки он на мгновение видел ее лицо, серьезное, сосредоточенное, словно самым главным для нее было идти. Впрочем, может быть, она догадывалась, что он думает о ней? Вдруг она оглянулась, спросила:

— Вы любите стихи?

— В этом отношении я впал в анабиоз еще во время войны. Все, что было позже, меня уже не касается. И потом, здесь опасно читать стихи, сразу сорвется дыхание. И петь романсы тоже не следует.

— Просто удивительно, как вы умеете обижать людей! А я надеялась услышать гимн любви.

— А может быть, страданию?

— Уж вам-то не о чем жалеть! — с вызовом сказала она.

— И это вы называете любовью?

Она остановилась, как от удара или оттого, что споткнулась, но пересилила себя. Только опустила голову, будто выбирала, куда ступить. Он выругал себя и замедлил шаги, отставая. Тамара сказала:

— Трусость вам не к лицу. И я не собираюсь ударить вас. — Голос ее звучал глухо.

— А что вы от меня хотите? — гневно крикнул Чердынцев, уже не боясь сорвать дыхание. — Вы врываетесь в мою жизнь, делаете меня смешным. Ну что я вам, усталый пожилой человек, прячущийся в горных пещерах. Я только начинаю верить вам, как является молодой здоровый человек и говорит: она — моя жена! Я пытаюсь излечиться отрицанием, вы не отпускаете меня ни на шаг. Зачем я вам? И что это — любовь?

Он побоялся сказать о подслушанном ночью в санатории разговоре, и так наговорил бог знает что. Но по мере того, как он казнил ее и себя жестокими словами, спина Тамары распрямлялась, голова поднималась, и вот эта женщина идет так же гордо, как всегда, а оказавшись на повороте и взглянув тайком в ее лицо, Чердынцев удивился еще более: она улыбалась тихой, почти мечтательной улыбкой. Он осекся. Значит, его слова — для нее лекарство?

Теперь он шел, опустив голову, рассматривая носки башмаков. Вспомнились чьи-то стихи о русских землепроходцах: «Бесноватый Ванька за Уралом шел да шел, смотрел на сапоги…» Пожалуй, Чердынцев тоже мог идти и идти за этой женщиной вокруг всего земного шара, лишь бы она не бросалась в сторону.

Они долго шли молча, словно каждый погрузился в свои мысли и забыл о спутнике. Тропинка петляла, следуя изгибам ледяной реки, и опять вокруг были камень, лед, вода на льду, темное, словно пронизанное черным цветом космоса небо, вершины гор в ледяных и снежных шапках, цвета грубые, резкие, прямые, каких не столь уж много на земле: черное, белое, голубое, голубое, черное, белое, но такой силы и первозданности были эти цвета, что ни один художник не рискнул бы нанести их на полотно да и не нашел бы подобных красок. Вдруг Тамара остановилась и словно выдохнула:

— Боже, как здесь прекрасно!

Он глянул через ее плечо. Тут, в бухточке, где лед был почти прозрачен или казался таким от солнца и черных теней гор, находился второй мерительный пункт. На береговой стороне стояла времянка с самыми дорогими приборами, а рядом, на льду, снова линия вех и огороженные колючей проволокой — порой по льду проходили дикие туры и джейраны — более грубые мерительные приборы. Только эти устройства и напоминали о человеке, все остальное было от первобытного мира: вода, лед, горы, небо. И еще необыкновенной яркости цвета. Цвета всего сущего.

Чердынцев снял перчатки, вынул дневник и принялся записывать показания, менять катушки. Волошина разглядела хижину-времянку, спросила:

— А туда можно войти? — Голос у нее снова был музыкальный, добрый и мудрый, как будто и не было между ними ссоры. Чердынцев предупредил:

— Только не трогайте приборы.

Она медленно открыла дверь, постояла на пороге, вглядываясь в темноту, и прошла внутрь. Чердынцев проследил за ней глазами, продолжая свою работу. Руки сразу окоченели, приходилось каждое движение делать осторожно, как ни хотелось поскорее натянуть перчатки.

Наконец он кончил работу, взглянул на солнце: пора было торопиться домой, в горах ночь начинается сразу.

Обернувшись к времянке, чтобы окликнуть Волошину, он увидел дым, валивший из железной трубы, распахнутую дверь, из которой тоже валил дым, будто там все охвачено пожаром. Бросился было бегом и сразу перешел на медленный шаг: она же забавляется, играет в жену охотника, ожидающего мужа, разжигает очаг, готовит обед… Жаль, что во времянке нет ничего, кроме круп, сухарей и соли. А почему бы и не доставить ей удовольствие? Ведь жены ждут охотников с добычей…

Обойдя времянку так, чтобы его не было видно из оконца, он подошел к кромке ледника. Там была хитрая ледяная глыба, обложенная по краям валунами, а рядом, спрятанный меж такими же валунами, лежал ломик. Чердынцев достал из тайника ломик, подсунул под ледяную глыбу и легко приподнял ее. Тут тоже был тайник. Не от людей, люди сюда не заходили, а от зверей. Раньше гляциологи хранили продукты прямо во времянке, но после двух-трех набегов маленьких гималайских медведей, начисто опустошавших времянку от продуктов, сделали этот тайничок. Чердынцев достал оттуда ногу джейрана, отрубил хранившимся тут же топором изрядный кусок мяса, вынул бутылку спирта, укрыл примитивный «ледник» плитой и пошел в домик.

Дым уже выдуло, печка гудела, в чайнике плавился лед, столик был обметен. Чердынцев сказал:

— Примите и мои приношения!

— О, мясо! — удивленно-радостно воскликнула Волошина. — Где вы его достали?

— Только что убил джейрана и вырубил седло. Вы знаете, что индейцы ели только седло дикой козы? Вот, пожалуйста.

— Фу, господи! — она весело рассмеялась. — Я же забыла, что гляциологи — это почти снежные люди…

— Ледниковые люди! — строго поправил он.

— Люди ледникового периода! — в свою очередь поправила она. — Я могла бы понять, что в окрестностях есть тайник. Я ведь люблю тайны.

Чердынцев принялся рубить мясо. Шампуры лежали на полке.

— Будем есть мясо по всем правилам хорошего тона, изобретенным во время великого оледенения Земли, — сказал он. — Приготовление мяса тогда было привилегией охотника, женщина получала только обглоданные кости. — Он встал на колени перед печкой и сунул шампуры прямо в огонь.

— Ой, сожжете! — жалобно воскликнула Тамара.

— Что говорил рыцарский кодекс того времени? — спросил Чердынцев. — Если женщина мешает приготовить настоящую охотничью еду, ее надо убить. И съесть! — яростно добавил он.

Огонь прыгал по кускам мяса, и оно шипело и словно плавилось. Чердынцев вытащил шампуры, присолил этот дикий «шашлык» и снова сунул в огонь. Волошина смиренно ставила на стол пиалы, отыскала вилки и ножи, заварила чай. Чердынцев кивнул на бутылку, она открыла ее и разлила понемногу спирту. Чердынцев еще повертел свои «шашлыки» и подал один шампур ей. Мясо было розовым, чуть пахло дымом, но от этого казалось только вкуснее.

Разведенный спирт стал теплым. Но Чердынцев пил чистый, и она тоже сделала маленький глоток, замахала руками перед ртом, в котором словно бы забилось пламя, еле сумела сделать глоток ледяной воды.

За едой разговаривали лениво, о вещах деловых и безразличных — сказывалась усталость от долгого подъема по леднику. А может быть, они опасались другого разговора?

Потом долго пили чай. Чердынцев учил ее пить зеленый чай без сахара, доказывая, что жители этих мест больше понимают в чае, даже лечатся им, и Тамара в конце концов призналась, что горьковатый напиток действительно приятнее привычного — с сахаром или конфетами.

Они не замечали течения времени. Или делали вид, что не замечают, хотя оба искоса поглядывали на окно, за которым прыгал зеленый огонь зари по белым вершинам, сгущались фиолетовые тени от близких гор на леднике, и вот уже что-то черное, как траурный плат, легло у ближнего подножия.

Волошина оторвалась от окна, оглядела дощатые стены, полки, печку, деревянный топчан в углу и сказала:

— А я бы с удовольствием прожила здесь несколько дней…

— Вы уже добились того, что останетесь ночевать.

Она вскочила со скамьи, схватилась за куртку.

— Почему же! Мы сейчас же пойдем.

— Не суетитесь. Ночью по леднику не ходят.

Он вышел, предоставив ей возможность устраиваться на ночлег, и добрался до середины ледника. Вешки стояли на той же линии. Не было и разрывов в теле ледника — об этом говорили приборы. Просто тело ледника вытянулось, как вытягивается под действием тяжести пружина. Пока никакой опасности не было.

Когда он вернулся, Тамара уже лежала на топчане, забравшись в спальный мешок и затянув завязки под подбородком. Только волосы, разметанные по изголовью из сложенной куртки и штурмовки, были на свободе. Второй мешок был аккуратно уложен отверстием вверх возле погасающего камелька. Достаточно было встать ногами в отверстие, поднять за края горловину, завязать так же, как сделала это Тамара, потом осторожно прилечь и спать, спать, спать… А он шагнул к топчану, сел на шершавые доски и зарылся лицом в ее волосы.

К утру во времянке стало холодно, а запас дров и угля Чердынцев безжалостно сжег, даже не подумав, что завтра кому-то придется тащить на санках или в заплечных мешках этот тяжелый груз, потому что времянка — единственное пристанище для того, кто задержится на леднике и не успеет добраться засветло до базы. Тамара не спала, смотрела на него, а он думал: прощается! Завтра появится муж и увезет ее. Если не на вертолете — а он может вызвать вертолет, — то на своей амфибии в сторону Ташбая, а потом на машине дальше на восток, к цивилизации, легковым машинам, самолетам, гостиницам. Он ведь понимает, что задерживает ее здесь не статья или очерк, а что-то другое, и сделает все, чтобы разлучить ее со станцией.

В окно медленно вливалась серая мгла, не расцвеченная, но уже напоминавшая о наступлении дня. Чердынцев медленно обулся, пошевелил остывающую золу в камельке, тихо сказал:

— Надо идти. Я еще раз проверю приборы, а ты успеешь одеться…

— Но почему? — голос ее звучал жалобно. — Неужели ты боишься, что кто-то подумает о тебе дурно? Твои «мальчики» ни в чем не заподозрят нас.

— По-твоему, они ангелы?

— Нет, но ты для них старик. А молодость самонадеянна…

Он невольно перебил ее, боясь даже признаться, что эти слова его обижают:

— Сегодня может приехать твой муж. Мы должны быть дома к завтраку.

— Я уже сказала тебе, что у меня нет мужа! — Теперь она гневалась, но он не очень верил в правдивость ее гнева.

— Однако он обязательно приедет.

— И ты можешь отдать меня ему… мужу?

— Ты не рабыня. Тебя нельзя отдавать или не отдавать. Выбирает всегда женщина.

— Господи, как это трудно — любить умного человека!

Он прикрыл дверь и не слышал больше ее причитаний. Она именно причитала — просто, по-бабьи, словно и не была раньше властной женщиной, привыкшей к почтению и поклонению. И было удивительно: голос причитающей женщины звучал правдивее и горше, чем голос той холодной красавицы, какой она притворялась до этого. Но он уже не слышал слов, уходил по линии вешек к мерительным приборам. Долго записывал показания. Когда взглянул на избушку, Тамара стояла на пороге, а солнце, вдруг прорвавшееся из-за гор, осветило ее с такой яркостью, словно хотело запечатлеть ее в памяти Чердынцева вот такой яркой, золотоволосой, с поднятым к небу лицом. Такой он ее и запомнил.

Обратно шли быстро, но Волошина часто оглядывалась, будто что-то оставила там, в горах…

 

2

— Мы вас ждали вчера к ужину… — с некоторой робостью сказал Галанин, увидев начальника на привычном председательском месте в столовой. — Вас вызывал Адылов…

— Тамара Константиновна не рассчитала свои силы, — небрежно ответил Чердынцев. — Пришлось заночевать в Ледовом приюте.

Тамара Константиновна молча кивнула головой.

— Я записал поручение Адылова, — торопливо сказал Галанин. Начальник видел, что радисту неприятен и этот разговор, и объяснение ночевки в горах.

Галанин протянул радиограмму.

— Они не теряют времени! — сказал Чердынцев, взглянув на радиограмму. — Скоро ваш плен кончится, Тамара Константиновна! — он взглянул на Волошину и заметил, как она побледнела. Остальные делали вид, что ничего не случилось, но Чердынцев видел, как скованно они держатся, молчат, едят без аппетита. Даже Салим был непривычно тих. Должно быть, вчера они переволновались, может быть, даже собирались выйти на поиски. И хорошо сделали, что не вышли!

— Что же пишет Адылов? — спокойно спросила Волошина.

— Ах да, вы же не знаете новостей! Сегодня в пятнадцать ноль-ноль капитан Малышев произведет первый взрыв на выброс в русле будущего канала. Адылов просит расставить наблюдательные посты у наших мерительных приборов. По-видимому, они не очень верят в устойчивость ледника.

Пересказывая телеграмму, он смотрел только на Волошину, и не потому, что остальные уже читали ее. Он умышленно подчеркнул фамилию капитана и почувствовал мстительное удовольствие от того, что Тамара Константиновна опустила глаза. Но почему он должен мстить женщине, которая отдала ему свою любовь? Или он так и не поверил в ее чувство?

Хорошо, что рядом сидят посторонние. Тамара имела полное право влепить ему сейчас пощечину. Он рассеянно сунул радиограмму в карман и встал из-за стола. Есть ему не хотелось. Оказавшись в комнате, он громко, с чувством выругал себя. Ну что еще он может требовать от Тамары? Она отдала ему все!

Через коридор слышались сдержанные голоса, разговаривали его помощники тихо. Возможно, они о чем-то догадывались. Или просто осуждали Тамару Константиновну. Да, он предвидел, что появление женщины разрушит ту добрую атмосферу товарищества, которая отличает общество мужчин от общества смешанного или женского. И все это происходит на его глазах, по его вине…

Он переждал, пока стихли голоса, и направился на рацию.

Открывая дверь, приостановился. В столовой почти шепотом разговаривали Галанин и Каракозов:

Г а л а н и н. Никогда бы не подумал…

К а р а к о з о в. И не думай! Со стариком-то! Вот если бы с ней остался ты или Милованов, я бы еще боялся…

Г а л а н и н (погромче, с надеждой в голосе). Ты уверен?

К а р а к о з о в. (с чувством превосходства). Ну я-то их знаю… Вот в прошлом году во время конференции в Ташкенте… (и перешел на шепоток).

Чердынцев тихо прикрыл за собой дверь. Тамара оказалась права. Как это она вчера сказала?.. Ах, да! Никогда не подумают! Потому что в их представлении — он старик. Они побоятся унизить себя в собственных глазах ревностью к человеку вдвое старше себя. И будут по-прежнему соперничать между собой в надежде завоевать ее расположение. Молодость самонадеянна и не признает поражений…

А кто их признает, поражения? И не является ли его победа именно поражением? Об этом еще стоит подумать…

Он сделал вид, что углублен в работу, и когда Галанин вернулся, начальник дочитывал вахтенный журнал. Вел себя Галанин опять предупредительно, должно быть, разговор с Сашей Каракозовым окончательно рассеял его подозрения, если они были.

Из окна Чердынцев видел своих помощников: они переносили причал повыше, его залило. Он поискал сводку Коржова: горняцкий городок затопило весь, вода подпирает защитную стенку. Но закладывать вход в шахту инженер не спешит, работает предпраздничная смена. Он так и пишет: «Горняки встали на первомайскую вахту…» О, господи, а они забыл, что завтра Первое мая!

— Сережа, приготовьте красные флаги, гирлянды с лампочками, вечером мы их повесим на фронтоне…

— Но… почему?

— Милый мой, завтра Первое мая…

— Первое… — Галанин вскочил. — Почему же никто не принес ни одной радиограммы? Неужели все забыли? Я сейчас… — он выскочил за дверь.

Чердынцев слышал, как он стучал в двери. «Тамара Константиновна, готовьте поздравительные телеграммы, я их передам немедленно… Как почему? Да Первое же мая!» Потом выбежал на улицу, крикнул: «Ребята, где ваши телеграммы? Вечером я не смогу передать!» И опять ликующее, насмешливое: «А вы и позабыли, что завтра Первое мая?» Потом поднялся наверх, к гостям с рудника, поговорил с женщинами и вернулся смеющийся, веселый:

— Как они у меня забегали! Я предупредил, что могу передать только до взрыва, до пятнадцати ноль-ноль, потом пойдут официальные материалы. А вы что же, Александр Николаевич? Ах да, я и забыл… — И извиняющимся тоном: — Я дам только одну, маме…

— Пожалуйста, пожалуйста! И в вахтенный журнал можете не записывать. Дирекция не щадит затрат…

Конечно, ему хотелось, чтобы несколько телеграмм Галанин записал. Те, что пошлет Волошина… И он узнает, кому они адресованы…

Он долго возился с вахтенным журналом, увидел, как пришли повеселевшие «мальчики».

Но Тамара в радиорубке не появилась.

Обед подали рано: все торопились на места. Адылов предупредил, что к взрыву все готово.

Итак, Малышев пока занят. А завтра, если взрыв пройдет удачно, он приедет сюда. Прилетит. Приплывет. Как-нибудь да доберется!

Тамара Константиновна к обеду не вышла. Салим торжественно сообщил:

— Работает. Пишет. Попросила только кофе. Сама варит.

И все заговорили тихо.

Чердынцев проводил «мальчиков» на посты и вернулся к Галанину. Там шел оживленный разговор. Коржов спрашивал, не произойдут ли обвалы от такого мощного взрыва. Его люди не желают выходить из шахты.

Адылов требовал вывести всех «на-гора».

Уразов спрашивал Чердынцева, может ли взрыв увеличить подвижку ледника.

Чердынцев сообщил, что передаст данные только в шестнадцать часов: посты расположены на разном расстоянии. Ледник в напряженном состоянии, но обрывов и расколов нет.

Из Ташбая передали, что в горах снова началось ненастье, идет снег с дождем, через два часа напор воды из горных речек увеличится, и торопили со взрывом.

Лишь за пятнадцать минут до взрыва Чердынцев вспомнил о Тамаре.

Он постучался. Волошина сидела за столом. Два пустых джезве показывали, что она крепко отравилась кофеином. И верно, лицо было белое, глаза блестели, но под ними темнели пятна. Стол был завален исписанными листами.

Чердынцев подошел к столу, положил руку на ее белый лоб. Руку словно опалило.

— Вам надо отдохнуть. Выйдемте, посмотрим взрыв.

— А разве отсюда будет видно?

— Мы еще успеем подняться в гору.

Она послушно обула башмаки, привычно надела штурмовку Галанина. Чердынцев подал ей свой ледоруб.

Обзорную площадку он присмотрел еще раньше и даже очистил подход: это было в тот день, когда Уразов сообщил, что канал будут прокладывать взрывом.

Он помог Тамаре подняться и показал рукой на запад. С площадки отчетливо виделась, как припавшая к земле туча, запруда завала. Озеро казалось зажатым между горами, и почему-то представлялось, что оно рвется уйти из этого плена.

Чердынцев видел, что Тамара тоже почувствовала эту сжатую силу, она даже вздрогнула. Но сделала вид, что ей стало холодно, запахнула потуже полы штурмовки.

Он взглянул на часы. Было четырнадцать пятьдесят девять. Принялся механически отсчитывать: «Шестьдесят. Пятьдесят девять. Пятьдесят восемь. Пятьдесят семь…»

Волошина удивленно взглянула на него:

— Я думала, так считают только при пуске ракеты…

— Последняя минута всегда отсчитывается наоборот. И потом, этот взрыв по мощности не уступит никакой ракете. Неужели вы ни разу не видели взрывы, которые устраивает ваш муж?

— Я ни разу не была там, где он служит…

— Я тоже не специалист по взрывам, но достаточно представить, что он намерен выбросить миллионы кубометров земли и камня в одну секунду, чтобы понять, какой силы и сложности этот взрыв. Я бы сказал, что вам повезло — иметь мужем такого человека…

— Когда он был моим мужем, он ничем не выделялся из тысяч других офицеров…

— А мне сказали, что его наметил для производства этих работ сам командующий.

Они впервые говорили о Малышеве так свободно и даже благожелательно. И Чердынцев невольно подумал: а не делает ли человека большим или маленьким, приятным или неприятным именно то дело, которым он занимается? Вот и Тамара прежде всего заинтересовалась необычностью его профессии. И какое, в сущности, ему, Чердынцеву, дело до того, муж ей Малышев или бывший муж, ведь ему, Чердынцеву, Тамара нравится сама по себе, нравится ее работа, ее участие к нему, к его судьбе. Так почему он все время пытается оттолкнуть ее, чуть ли не отдать в руки этому Малышеву, который несомненно заслуживает любви, несомненно отличный работник, но который мешает Чердынцеву самим фактом своего существования?

Все эти мысли пробежали за то короткое время, пока он досчитывал: «Шесть. Пять. Четыре. Три. Два. Один!» На последнем слове под ними закачалась земля, а далеко на горизонте вырвался огромный длинный смерч огня и дыма, извиваясь и уходя все дальше. Небо постепенно все полнилось и полнилось громом.

Чердынцев смотрел на гребень преграды с естественной боязнью: он мог и поползти от такого мощного взрыва. Но нет, этот молодой офицер отлично знал свое дело!

— Как великолепно! — наконец вымолвил он. И пояснил, как будто Волошина этого не понимала: — Такой направленный взрыв заменяет многомесячную работу тысяч человек…

— Мы же не знаем, удался ли он! — раздраженно ответила Тамара.

— Я верю в опыт и талант этого человека! — твердо сказал Чердынцев и склонился над «доносчиками». Сейсмографы показали незначительный поверхностный толчок в полтора-два балла. Можно было не бояться ни сдвига ледника, ни осадки плотины. Но суммированный отчет придется передать только после возвращения остальных гляциологов.

Над станцией вспыхнула ракета. Чердынцева вызывал Галанин. Адылов радировал:

«Взрыв проведен на редкость удачно. Во всех почти точках, предназначенных под вторые шурфы, порода выброшена вчистую. Начали углубляться снова. Крупные камни и остатки породы между шурфами убирают бульдозерами. Как у вас?»

Чердынцев ответил:

«Сейсмографы отметили такой незначительный толчок, что можно не опасаться сползания ледника. Дополнительные данные поступят позднее».

— Вы бы еще поздравили их! — сказала Волошина, читавшая радиограмму через его плечо. Он посмотрел в ее злое лицо и крупно дописал:

«Поздравляю капитана Малышева с большим успехом. Чердынцев».

Перебросив радиограмму Галанину, Чердынцев вышел из рубки.

Как он и предполагал, на мерительных пунктах все было в порядке. Вернулся к себе, составил отчетную сводку со всеми данными и снова прошел к Галанину. Тамары в рубке не было.

Не было ее и в столовой, где гляциологи шумно обсуждали успех взрыва. Рассказывал Салим: он влезал на крышу станции, чтобы посмотреть взрыв. По его словам, взрыв полз по земле, как огненный змей с черной гривой. Сначала Салим боялся, что змей поглотит кишлак, там жили его отец и мать, там жила невеста и ее родители и братья, но змей уполз вдоль реки мимо кишлака и исчез в ущелье. Чердынцев видел то же самое, но совсем иначе.

И пожалел, что Тамара не слышит этого простодушного рассказа. А потом пожалел о том, что рассердил ее.

Он нарочно оставил свою дверь приоткрытой: знак смирения. Но ее шагов в коридоре не слышал. И в комнате у нее было тихо. Он принимался шагать из угла в угол, подходил к стене с тяжелым пресс-папье в руке, намереваясь постучать, но так и не постучал, отступая с такой осторожностью, словно она могла увидеть его сквозь стену.

Часто поглядывал на часы, но они словно приостановили свой бег. Принимался читать, но не понимал ни одной фразы. Это было похоже на перенесенную им однажды болезнь — тропическую лихорадку, когда и тело и мозг словно выжаты жаром, ни на чем невозможно сосредоточиться, хочется только холода и воды, воды. Сейчас ему хотелось видеть ее, говорить с ней, пусть даже она не будет слушать. И опять рассердился на себя: ох уж эта сдача на милость!

Салим загремел посудой в столовой, он всегда гремел тарелками, а потом еще колотил в гонг, когда все уже стояло на столе. Он любил свое дело и делал его шумно.

Чердынцев вошел в столовую, когда, но его предположению, все должны быть за столом. Тамары там не было.

Он сердито выговорил Салиму:

— Пригласите Тамару Константиновну!

— Она молчит! — с испуганным лицом ответил Салим.

Чердынцев подошел к ее двери, сильно постучал. Тамара не отозвалась. Тогда он толкнул дверь, заглянул в комнату. Волошина спала. Она лежала одетая поверх одеяла, уткнувшись в ладонь, и на лице ее бродила улыбка, словно она видела во сне что-то необыкновенно радостное.

А он-то думал… Ей же не было никакого дела до его переживаний. Ей больше всего хотелось поспать. Особенно после той ночи, в Ледовом приюте. Он с досадой окликнул:

— Тамара Константиновна!

— А, что? — спросонья, но с той же счастливой улыбкой: — Кажется, я заснула? — Она увидела свет в двери, мрачную фигуру Чердынцева, села на кровати, поджав ноги, строго спросила: — В чем дело?

— Вас ждут к ужину, — сухо ответил он?

— Да? Сейчас…

Она появилась розовая, улыбающаяся, кокетливая. Чердынцева она словно не видела. Каракозова, послала за гитарой, у Салима попросила вина: «Ведь сегодня праздник! Предмайский вечер! И потом этот удачный взрыв!» Она словно бы мстила Чердынцеву за его недавнее восхищение капитаном Малышевым. Все бросились исполнять ее просьбы-приказы.

Чердынцев отодвинул недоеденный ужин, отставил недопитый бокал, встал из-за стола, попрощался и ушел к себе.

Веселье в столовой становилось более шумным. Там опять пели, кто-то передвигал стулья, — видимо, собирались танцевать; слышно было, как звенели стаканы, — наверно, чокались с Волошиной. Чердынцев накинул куртку и бесшумно вышел через коридор и кухню на улицу.

Он шел по горной тропке вдоль края ледника, посвечивая под ноги фонариком. С мыса, от которого начинался поворот по леднику на север, оглянулся: станция сияла всеми окнами, как бывало в лучшие времена, когда его помощники не отплясывали твист или фокстрот, а работали каждый в своей комнате, за своим столом, когда все распоряжения выполнялись без напоминаний, на дежурство выходили на пять минут раньше. Какое счастливое было время!

Он ступил на морену и сразу отвлекся, от сердитых мыслей. На морене нельзя ни о чем думать, кроме тропы.

Приборы равнодушно стояли на местах, самописцы терпеливо чертили линии. Можно было и не приходить сюда. Но Чердынцев упрямо перемотал все ленты, словно нарочно оттягивал возвращение.

И домой шел так медленно, как будто надеялся, что утро застанет его в пути.

Не доходя до мыса, посветил на часы; до полуночи еще далеко! Поднявшись на мыс, увидел: станция была по-прежнему освещена, — видимо, веселье продолжалось.

Он спустился к озеру, чтобы только оттянуть время.

Водомерная рейка показывала, что вода за истекшие сутки прибыла почти на двадцать два метра. Трап, привязанный тросами к вбитым в лед пешням, всплыл — завтра придется подтягивать еще выше.

Он вернулся через черный ход, в сушилке переобулся, повесил мокрые башмаки на спицы. Пробираясь по коридору, мимоходом заглянул в столовую. Там было пусто.

Открыв дверь в свою комнату, остановился на пороге: так сжало сердце. Тамара сидела на его постели, поджав ноги и накрыв их полами халата. Перед нею на стуле стояла электрическая плитка, а на плитке в джезве кипятился кофе.

— Смиренная рабыня ждет прихода своего господина. — Тамара подняла на него насмешливые глаза, а потом склонила голову.

— Зачем вы так? — неловко пробормотал он, закрывая дверь.

— Потому что вы не зашли бы ко мне! — с вызовом ответила она. — Вы и любите и ревнуете одинаково неуверенно и печально.

— И вы пришли ко мне для того, чтобы сообщить об этом?

Ему стало вдруг страшно. А что, если бы не пришла…

Она легко спрыгнула с постели — кофе закипел, — взяла джезве за длинную ручку, взболтала пену и гущу, чтобы все перемешалось, разлила в чашки. Она опять чувствовала себя хозяйкой в этой холостяцкой комнате, и уже никакой жалобы не было в ее голосе, только радость и еще, может быть, женская властность.

Она сняла плитку со стула, опять забралась с ногами на постель и протянула к нему руки:

— И ты все равно хочешь оттолкнуть меня?

— Н-нет…

 

Глава девятая

 

1

Утром его разбудил Галанин, принес ночные радиограммы.

Уразов поздравлял коллектив с праздником и просил передать капитану Малышеву, когда тот появится, что за ним будет выслан вертолет.

Значит, Малышев появится. И конечно, не ко времени. Как всегда не ко времени появляются все обманутые…

Он подошел к окну, отдернул штору. Не оборачиваясь, сказал:

— Передайте, Малышев уже появился.

На горящем от зари озере, у северного мыса, чернела точка. И без бинокля было видно — это амфибия Малышева.

Чердынцев оделся по-праздничному, вышел в коридор и постучал в соседнюю дверь. Тамара бодро ответила:

— Войдите, я уже встала. Можете поздравить меня с праздником. — Она распахнула дверь перед ним, всмотрелась: — А вы по утрам всегда выглядите вестником беды! Надо заниматься гимнастикой!

— Поздравляю, — сказал он. — У вас действительно праздничное настроение. — И тускло добавил: — А к вам гость!

Подошел, как и у себя, к окну и отдернул штору. Амфибия была не более чем в двухстах метрах.

— О, господи, — она стояла за его плечом. — Зачем же так многозначительно? Ведь изменить уже ничего нельзя…

— Пойду встречать, — Чердынцев вздохнул. — Вам лучше не выходить. Если он захочет повидать вас, зайдет сюда.

— Почему же? Я обещала Салиму помочь с праздничным завтраком.

Чердынцев накинул куртку и пошел на причал.

Амфибия подходила медленно. Слишком медленно, как будто Малышеву больше всего хотелось уйти прочь от этого причала. Лицо у него было утомленное, — видно, он за все это время ни разу не выспался. Но, увидев на причале Чердынцева, он улыбнулся и точным движением подогнал машину к берегу. Чердынцев взял чалку и привязал ее к вбитой в лед пешне.

— Здравствуйте, капитан! — сказал он и протянул руку, чтобы помочь ему выйти.

— Где Тома? — спросил Малышев, и Чердынцев понял: все ради нее. И бессонные ночи, и это раннее путешествие по холодному озеру, и сжигающее беспокойство.

— Тамара Константиновна на кухне, помогает готовить завтрак. Да, я еще не поздравил вас с праздником…

— Спасибо. Вас так же!

— За вами скоро пришлют вертолет, но я надеюсь, что вы успеете позавтракать. Вызывает Уразов.

— Вот как? А у меня забарахлила рация, понтонеры разбили батарею…

— Ничего, я уже сообщил, что вы подходите к станции…

На пороге гостя встречали все помощники Чердынцева, а в коридоре — и Тамара. Чердынцев с какой-то внезапной болью увидел, как холодно она пожала руку капитана. Его «мальчики» были добрее: они сразу окружили капитана, повели раздеваться.

Свободный стул для Тамары, скрывшейся снова на кухне, оставили рядом со стулом Малышева. Чердынцев невольно усмехнулся: его «мальчики», кажется, решили доставить максимум удовольствия капитану.

Малышев рассказывал о взрыве, спрашивал, не было ли сильных толчков на леднике, вел себя дружески, но Чердынцев все время чувствовал в нем скрытое недоверие. Еще за столом он сказал:

— Я приехал за тобой, Тома…

Она промолчала, словно не расслышала, и он заговорил о чем-то другом. Иногда он взглядывал то на одного гляциолога, то на другого, и Чердынцев замечал в его глазах и злость и грусть. «Боится, — подумал он, — что Тамара откажется лететь с ним, и пытается решить для себя, кто и чем привязал ее здесь…» Но Тамара держалась с привычным радушием, спокойно.

Внезапно послышался тонкий и прерывистый шум мотора. К станции шел вертолет.

Все вскочили из-за стола, пошли одеваться. Малышев и Тамара оказались лицом к лицу.

— Почему же ты не одеваешься?

— Я пока останусь здесь.

— Что это значит, Тома? — в голосе его была мука.

— Ты же знаешь, что я всегда поступаю по-своему. Сейчас я не могу ехать с тобой.

— Что тебя держит?

— Допустим, работа.

— Но ведь твое место — там! — он протянул руку к окну, за которым виднелся гребень обвала.

— Твои подвиги я еще успею описать, — спокойно ответила она.

— Я говорю не о подвигах…

В это время в комнату вошел вертолетчик. Увидав Чердынцева, он сказал:

— Александр Николаевич, Уразов просит вас прибыть немедленно!

В столовой умолкли, Малышев шагнул в коридор.

— А как же мы?

— Вас, товарищ капитан, приказано вывезти вместе с товарищем Чердынцевым.

— У вас есть еще одно место?

— Никак нет, товарищ капитан.

Тамара стояла в дверях. Чердынцев видел, как менялось ее лицо. Сначала она обрадовалась, потом вдруг испугалась, сказала:

— Может быть, возьмете меня? Я — корреспондент газеты. Адылов знает, что я застряла здесь.

— Никак нет, товарищ корреспондент.

Чердынцев уложил в дорожный мешок вещи, взял портфель с документами и пошел прощаться с товарищами. Тамара вышла с капитаном на посадочную площадку.

Чердынцев поднялся на борт, помахал из открытой двери рукой и отступил назад, в темноту. Ему хотелось посмотреть, как она простится с мужем.

Но Тамара быстро отошла к крыльцу. Да и вертолет гудел, заглушая слова, разгоняя пыль и перекатывая мелкие камешки по посадочной площадке. А когда Чердынцев сел и выглянул в окно, оказалось, что станция уже ушла далеко назад. Малышев, сидевший с другой стороны прохода, еще вытягивал шею, будто боялся никогда больше не увидеть то, что здесь оставил. Чердынцев закрыл глаза и притворился спящим, чтобы обойтись без дорожных разговоров.

Почувствовав, что Малышев успокоился, он прильнул к окну, впервые рассматривая сверху это озеро, волны которого бились о преграду, совсем как морской накат. Такие же прозрачные, такие же синие, будто весь водоем окрасили глауберовой солью, как делают это в курортных городках с фонтанами, — для красоты.

Но вот внизу показался кишлак, палаточный городок, длинная линия шурфов, над которыми вздымались пылевые дымки от поднимаемой земли, канал, по которому шли и шли машины. И Чердынцеву захотелось одного: чтобы это ощущение опасности поскорее миновало, потому что слишком оно давило на сердце. Впрочем, может быть, просто не хватало воздуха, он ведь уже давно не ходил по горам.

Вертолет миновал естественную плотину и начал проваливаться на посадочную площадку. И сразу наступила тишина.

 

2

Адылов, Малышев и Чердынцев медленно шли вдоль русла будущего канала.

Рваные берега канала не сглаживали, бульдозеры торопились с главной работой: очисткой дна.

Чем глубже становились шурфы, тем тяжелее была почва. Слежавшаяся за миллионы лет порода превратилась в конгломерат, плотный, как камень. Саперы сменялись каждые два часа, но выходили побледневшие, с затрудненным дыханием, ложились тут же на землю, рядом с шурфами, отлеживались немного и только тогда шли к полевой кухне. Так же работали добровольцы, но ни один шурф еще не достиг проектной отметки.

Чердынцев отстал от спутников, оглядывая неприютный этот карьер, упиравшийся в завал почти рядом с береговой скалой. Ему казалось, что проще было взорвать гребень завала и спустить воду прямо в русло бывшей реки, чем копать почти двухкилометровый искусственный сток. Сколько времени они тут провозятся, а внизу давно ждут воду. Чердынцев прочитал сводки из городов и кишлаков: там ввели норму на пользование водой еще пять дней назад. А посевы? А производства?

Адылов заметил его недоумение, подождал, пока Чердынцев поравняется, сказал:

— Мы тоже хотели взорвать перемычку и спустить воду в реку. Но не учли одного, вода мгновенно расширит проран в завале, и тогда ее не остановить. А новый канал идет по такой плотной породе, что размыв почти невозможен. И можно регулировать сток…

— Сколько же тут еще потребуется труда?

— Малышев считает, три-четыре дня. День до взрыва, один или два дня на очистку канала от обрушившейся породы — это уж зависит от качества взрыва — и день на разрушение перемычки.

Он сказал это так уважительно, будто Малышев был заместителем бога в этом ущелье.

Малышев шел быстро, успевая однако поздороваться с солдатами и переброситься с некоторыми из них словом. Чердынцев видел, что солдаты работали с полным напряжением, но когда Малышев проходил, воротки над шурфами начинали крутиться еще быстрее, горки породы дымились круче, люди разговаривали живее. Он подумал: «А ведь солдаты любят этого офицера!»

На взгляд Чердынцева, работы в шурфах было еще невпроворот. Но если люди Малышева сумели подготовить первый взрыв на четвертый день, значит, Малышев знает их лучше. И все же, дойдя до конца канала, к самому подножию естественной плотины, он почувствовал себя неловко. Как будто он сам, Чердынцев, дал такое обещание и теперь страшился, что оно не будет выполнено.

От подножия завала они пошли в кишлак. Тут вдоль всего завала была протоптана тропинка, ниже, по бывшей реке, проложена дорога для машин, наведен мост для переброски бульдозеров и грузовиков, со всех сторон виднелись прожекторы, где-то по ту сторону завала гремели выстрелы минометов — как будто шли маневры, — и все это вместе очень напоминало военный лагерь. Чердынцев различил в полугоре бетонный блиндаж и понял: для подрывников и наблюдателей.

Воздух был раскален и насыщен мелкой пылью. Небольшие водоемы вдоль русла реки уже зацвели ряской. И было так сухо, словно они оказались в пустыне.

Чердынцев вытер шею платком, платок стал серым. Выбравшись в кишлак, он уговорил спутников зайти в чайхану. Сердце устало от жары.

Чайханщик работал один. Его чайчи с добровольными помощниками-пионерами поили чаем работников на канале. Сообщив об этом с некоторой гордостью, чайханщик усадил почетных гостей в самом затененном углу веранды. Но теперь вода не журчала под полом, доски раскалились, как железные, даже чаепитие потеряло свою прелесть.

— Когда реку из плена выпустишь, капитан? — спросил чайханщик, меняя пиалы.

— Хотел бы, чтобы это случилось сейчас, — сказал Малышев.

— Еще три дня, ага, — пообещал Адылов.

— Тебе не верить нельзя, а все-таки страшно — вдруг вода на кишлак бросится?

— Капитан Малышев не пустит.

— Ее из минометов не расстреляешь, — с сомнением сказал чайханщик, но на капитана смотрел уважительно, видно, ждал, что он скажет.

— Мы ее понемножку будем спускать, как по ниточке, — усмехнулся Малышев.

— Ин’’ш алла! — Чайханщик отступился от них и ушел к группе аксакалов, примостившихся на другой стороне веранды. Чердынцев слышал, как он пересказывал им по-таджикски слова Малышева. «Как по ниточке!» — им, кажется, понравилось. Они тут все зависели от воды, почти обожествляли ее, во всяком случае, после имени аллаха это было самое святое слово. И то, что русский офицер все понимал и собирался поступать с нею так осторожно, как и положено, было им по душе.

Адылов взглянул на часы — пора было идти на заседание.

 

3

Вопрос стоял один: как производить взрыв. Пока Малышев отсутствовал, Ованесов опять проявил чрезвычайную осторожность: написал докладную записку в правительственную комиссию, что следующий взрыв или серия взрывов могут быть опасны по своим последствиям. Строители канала опустились ниже уровня воды в озере, любая подвижка массы обвального грунта может оказаться пагубной…

Сообщение делал Уразов. Он говорил медленно, докладную читал излишне спокойным голосом, но Чердынцев слышал в этом спокойствии грозу. Он знал Уразова лучше, чем остальные члены комиссии, знал и то, какого труда стоит Уразову смирять свой горячий нрав. Раньше, когда он был рядовым инженером, он, может, стукнул бы по столу кулаком, обвинил Ованесова в трусости, ринулся очертя голову вперед, а там хоть трава не расти! Таким Чердынцев его знал, когда Уразов руководил водным хозяйством республики. Это он закладывал первые водохранилища в полупустынных районах, и они возникали даже там, где ни ученые, ни прославленные мирабы республики и не надеялись собрать или хотя бы сохранить собранную воду. Именно этот подвиг и выдвинул его.

Но сейчас он выглядел спокойным, только в голосе слышалось сдержанное недовольство. И Чердынцев с любопытством посматривал на капитана Малышева и его оппонента.

Малышев еще не умел притворяться спокойным. Он то вздрагивал, то хмуро отворачивался к окну, как будто желтое марево безводья за окном могло прибавить ему силы. На Ованесова он не мог смотреть, словно опасался, что не выдержит и прикрикнет на него. А инженер, по наблюдению Чердынцева, наоборот, пытался притвориться страстным, озабоченным. Он то вытягивал шею, заглядывая в собственную докладную, которую держал в руке Уразов, но не читал, а пересказывал, то судорожно поворачивался к одному, к другому члену комиссии. Но его выдавали руки. Они лежали на коленях праздно и вяло, и догадливый человек мог сразу понять — Ованесов отдыхает. Он дал работу уму и рукам, когда сочинял свою докладную, он, во всяком случае, обезопасил себя от возможных последствий и теперь отдыхал, только притворяясь озабоченным.

Чердынцеву стало жаль молодого офицера. Он прикоснулся к его плечу, шепнул:

— Посмотрите на руки инженера…

— Ах, я все знаю! — досадливо ответил Малышев. — Он и в прошлый раз воспользовался моим отъездом, чтобы спрятаться от опасности.

Уразов взглянул на них, и Малышев замолчал.

— Итак, перед нами два варианта, — неожиданно очень сердито сказал Уразов. — Или одновременный взрыв, или серия мелких взрывов с постепенным перемещением от головы канала вниз по течению. Чем дальше мы отодвигаемся от завала, тем больше наращиваем мощности взрывов.

— А представил ли Ованесов расчеты во времени? — спросил Чердынцев, пытаясь помочь Малышеву.

Уразов кивнул инженеру, и тот поднялся так, словно выскочил из построенной им самим защитной коробочки. Даже ростом показался выше.

— Если мы начнем, как и предполагается по плану, в восемнадцать ноль-ноль, то завтра к утру отпалим все взрывы. Я приложил все расчеты.

— Кроме одного, — хмуро сказал Малышев. — Мелкие взрывы не создадут полного выброса породы. Бульдозеристам прибавится работы. В результате мы сможем взорвать перемычку только через несколько дней.

— Что предлагаете вы? — Уразов смотрел на Малышева, казалось, спокойно, но Чердынцев видел, как напряглось его лицо.

— Заполнить все минные камеры одновременно, выбросить грунт на максимальную глубину, зачистить в течение ночи те возможные перешейки, какие останутся после взрыва между отдельными камерами, а утром взорвать перемычку. Минные камеры на перемычке мои саперы поставят после взрыва. Если даже взрыв несколько ослабит плотность завала, это только поможет нам быстрее решить главную задачу.

— Кто следующий? — сухо спросил Уразов.

Чердынцев взглянул на Малышева, который опустил голову, боясь, как видно, посмотреть в глаза тем, кто должен был решить, прав он или нет, опасаясь, что они предпочтут спокойную и неуязвимую позицию Ованесова. Но то, что позволил себе Ованесов, это нечестная игра. Не он ведь предложил проект взрыва на выброс, не он рассчитывал, искал, нашел и наконец уверился, что это и есть наилучший вариант. Так какое же право у Ованесова препятствовать отлично найденному решению? Только трусость и стремление обеспечить себе отступление? Как бы чего не произошло?

А вот и первое следствие любого сомнения. Члены комиссии молчат, переглядываются. Даже всегда решительный Адылов хмуро отворачивается от зоркого взгляда председателя комиссии, а ведь, судя по протоколам, он первым поддержал предложение Малышева. И сам Уразов колеблется, змея сомнения, которую подбросил в эту комнату Ованесов, ползет уже к его ногам.

На мгновение Чердынцеву показалось, что эта самая змея вот-вот ужалит и его. Но тут он увидел тоскливые глаза Малышева, и это словно подтолкнуло его. Он встал:

— На скале при входе в ущелье видна выбитая в древности надпись: «Путник, ты — слеза на реснице аллаха». Но это не мешало смелым и сильным проложить дорогу с запада на восток через труднейшие перевалы и соединить города и селения разных народов. Только камень покоится в неподвижности, считали древние, но иногда и камни обретают подвижность. Тем важнее заслуга человека, который нашел способ справиться с обвалом. Что заставило Ованесова, вначале одобрившего проект и действия капитана Малышева, изменить свою точку зрения? Беспокойство о тех, кто ждет сегодня нашего решения по всей долине Фана, об этих десятках и сотнях тысяч человек, которые смотрят сейчас на желтеющие ростки своих посевов, на останавливающиеся фабрики, на стоящих в очереди за водой детей и женщин? Если бы это было так, мы поняли бы инженера и, возможно, даже оценили бы его человечность. Но беда в том, что, на мой взгляд, Ованесов просто старается уйти от ответственности. Эта докладная для него нечто вроде индульгенции. Он и сам не верит в опасность, о которой написал, но если что-то все-таки произойдет, он останется в стороне. Более того, он с важным видом станет потом утверждать, что пытался предотвратить несчастье…

— Я прошу защитить меня от этих инсинуаций! — взвизгнул вдруг Ованесов, словно только сейчас услышал беспощадные слова.

— Продолжайте, Александр Николаевич! — безжалостно сказал Уразов.

— Я заканчиваю, — устало произнес Чердынцев. — Мы обязаны рискнуть, тем более что даже Ованесов боится заявить, будто опасается подвижки всего завала, — он знает, как тщательно Малышев подготовил этот взрыв. А подвижка или осадка береговой части завала, где вода может выйти только в головную часть канала, лишь поможет нам. Но срок у нас очень мал: сейчас уровень воды в озере ниже уровня завала, но через трое-четверо суток вода поднимется до гребня, и тогда даже взрывы по системе Ованесова окажутся более опасными, чем мощный взрыв, произведенный немедленно.

— Предлагаю поименное голосование. — Уразов помедлил, сказал: — Есть уже два голоса за проект Малышева: Чердынцева и мой.

Многие облегченно вздохнули. Кто-то прокашлялся. Мирабы, посовещавшись шепотом, торжественно подняли коричневые грубые руки. Подняли руки и аксакалы. Проголосовали и Адылов, и инженеры. Затем Уразов сказал:

— Мнение Ованесова высказано в его докладной. Проект Малышева принят.

Лицо Малышева было залито потом. Только теперь он достал платок, промокнул им лоб и щеки. Потом решительно встал, подошел к Чердынцеву, схватил его руку.

— Спасибо, Александр Николаевич! Не только от меня, но и от всех солдат! — Он шагнул к столу Адылова, поднял трубку телефона: — Карцев! Заряжайте камеры! Взрыв в шестнадцать ноль-ноль.

 

Глава десятая

 

1

Рев сирен возвещал об опасности и гнал людей все дальше от кишлака. Махальные обходили дома и погружали в машины детей и стариков, которые не могли двигаться самостоятельно. На смотровую площадку, как и в прошлый раз, карабкались комсомольцы и землекопы.

Члены комиссии в сопровождении Малышева и Чердынцева обходили полигон взрыва. Чердынцев испытывал неловкость от того, что капитан с какой-то странной почтительностью вслушивался в каждое его слово, — видно, до сих пор переживал сцену в райкоме и считал Чердынцева чуть ли не спасителем своего проекта. А Чердынцеву было неловко, хотелось отстать и затеряться где-нибудь, но полигон был пуст, скрыться некуда, да и махальные, следившие за тем, чтобы никто не остался в опасной зоне, подняли бы тревогу.

Он только приотстал и плелся позади всех с безразличным видом. Оставалось пройти метров двести и подняться в гору к блиндажу, а там Малышев будет занят своим делом, и эта неловкая благодарность сама собой исчезнет, и все станет на свои места.

Лейтенант Карцев, шедший слева и чуть впереди капитана, объяснял членам комиссии, как и куда направлены пробитые минерами штольни, чтобы взрыв выбросил возможно большую массу породы. Чердынцев все это уже рассмотрел по чертежам и проектной записке и шел теперь отдыхая, оглядывая желтую горячую землю, которая скоро рассыплется прахом, поднимется тучей и останется только гигантская борозда, словно прорезанная чудовищным плугом.

Оглядывая замкнутый грядой обвала горизонт, он вдруг вздрогнул и остановился, вглядываясь в одну точку на границе неба над завалом: на гребне его виднелась красная фигурка, за нею еще две темные, только что присоединившиеся к первой. Затем над ними вспыхнул дымок и взлетела ракета, прочертив красной линией синеву неба.

— Там люди! — растерянно крикнул Карцев, показывая в сторону завала. Рука его дрожала.

Все остановились, и Малышев испуганно спросил:

— Кто это может быть?

— Ваша жена, — грубовато ответил Чердынцев. — Кто еще может ринуться в такую авантюру?

— Надо им помочь! — резко приказал Уразов. — Товарищ капитан, пошлите к ним кого-нибудь из ваших альпинистов с веревками. Им без помощи не спуститься.

— Только на подъем уйдет два часа да час на спуск.

— Но не оставлять же их там. Они, вероятно, и не знают, что тут произойдет взрыв. Черт бы их побрал, этих любителей альпинизма! — Уразов не скрывал своей злости.

— Это не альпинисты, — миролюбиво сказал Адылов. — Это журналистка из Москвы. А с ней два джентльмена с гляциологической базы. Ведь так, Александр Николаевич?

— Похоже на это, — хмуро пробурчал Чердынцев.

Малышев наконец опомнился от потрясения, приказал что-то ординарцу, и тот бросился бегом к блиндажу, где стоял полевой телефон. Меж тем люди наверху, видно, что-то поняли по безлюдью в кишлаке и тревожным воплям сирен, так как принялись пускать ракеты одну за другой. Карцев вынул из кобуры ракетницу и выстрелил в ответ на их сигналы. Те, наверху, видимо, заметили этот сигнал и успокоились: если им отвечают, значит, взрыва пока не будет. Теперь они разглядывали крутой склон, искали хотя бы относительно безопасное место. Но даже отсюда было видно, что стоило одному из них начать спуск, как из-под ног вырывалось темное облако пыли и вниз полз камнепад.

Но вот они начали довольно быстро передвигаться по гребню к тому месту, где завал уперся в скалу. Теперь они находились над блиндажом и перешли с каменистой осыпи на крутую скалу. Малышев вздохнул облегченно, повернулся к Карцеву, сказал:

— Распорядись, чтобы отставили подъем скалолазов. Теперь сами спустятся, не дети.

— Но с ними женщина! — укоризненно напомнил Уразов.

— Она отличная спортсменка. А ребята с ледника и сами недурные скалолазы. Ведь так, Александр Николаевич?

— Да, да, — буркнул Чердынцев.

Он смотрел, как женщина, повиснув на тонком тросе, который отсюда не виден, проплыла в воздухе, опустилась на выступ скалы, а затем протянула руки и поддержала так же проплывшего мужчину, а тот принял третьего спутника. На выступе они задержались — видимо, освобождали трос, зацепленный наверху, — потом женщина медленно опустилась вниз, на другой выступ, и эти плавные движения, это цветное пятно на сером камне были так выразительны, что никто не тронулся с места, никто не сказал ни слова, все смотрели на красную точку, то прижимающуюся к серым камням, то отрывающуюся от них, чтобы снова медленно плыть по воздуху.

Крутизна кончилась, все трое собрались вместе, уже видимые настолько, что Чердынцев узнал по очертанию фигур и движениям своих лучших альпинистов — Каракозова и Галанина. Они шли вниз в одной связке, выпустив вперед Тамару, и камни перестали катиться из-под их ног, начинался твердый каменистый склон.

Уразов помотал головой, сказал:

— Ну, смельчаки!

И вокруг стали улыбаться, шутить, только Чердынцев не слышал ни слова, лишь чувствовал, как постепенно рассеивалось ощущение беды. Меж тем все заторопились к блиндажу, навстречу спускающимся.

У блиндажа они и встретились; скалолазы остановились, сматывая свои нейлоновые тросы, Тамара сбивала пыль с костюма, потом достала из кармана зеркальце, погляделась, как сделала бы это в театре перед входом в зрительный зал. Чердынцев и не заметил, как опередил других, оказался рядом с ней. Она подняла усталые глаза на него, сказала:

— Как я боялась!

Он не успел ответить. Уразов схватил ее легкую ладонь в порыве удивления, воскликнул:

— Но зачем, зачем такой опасный путь? Мы бы выслали вертолет!

— Вертолетов не было! — И только после этого, уже спокойно, мужу: — Здравствуй, Павел!

Малышев, которого Чердынцев только что видел испуганным, бледным, вдруг стал жестким, сухим. Не ответив на ее приветствие, он приказал:

— Товарищи, в укрытие!

Но тот взгляд, которым он встретил Каракозова и Галанина, Чердынцев видел. Недобрый, подозрительный.

В блиндаже Малышев стал снова гостеприимным хозяином. Освободил места у смотровой щели для «гостей», к которым причислил и Чердынцева, и они оказались рядом: капитан, Тамара, Чердынцев, Каракозов и Галанин. Чердынцев спросил шепотом:

— Что это за цирк?

— Тамара Константиновна хотела уйти одна, — так же тихо ответил Каракозов.

— А вы не могли удержать ее?

— Вы бы сами попробовали! — огрызнулся шепотом Галанин.

И Чердынцев подумал: тоже не смог бы!

Малышев разговаривал по телефону. Он снова был командиром. Чердынцев испытал даже некую зависть: сам он не был способен к таким вот резким переходам. Человек только что перенес испытание на выдержку и уже забыл о нем, весь снова в том деле, которое сейчас является главным. По его коротким радио- и телефонным сигналам пришли в движение сотни людей, гудят уходящие в укрытия машины, под присмотром махальных отступают жители кишлака, а в это время Карцев докладывает:

— К взрыву готов!

 

2

Взрыв сделал свое дело, и снова пришла машинная и людская страда.

Гул машин не умолкал всю ночь, всю ночь трудились саперы, колхозники, добровольцы. Прожекторы были повернуты вдоль канала, и черные тени берегов опять напоминали темноту космоса, а там, куда достигал свет, он тревожил и подгонял людей. Малышев требовал, чтобы дно канала было зачищено как следует, боялся, что вода, обрушившись в ямы, закрутит водовороты, ровное движение задержится, возникнут перепады, стремнины, подмывы берегов.

Чердынцев работал на завале в головной части канала. Несколько раз он видел Тамару. Ее щегольской альпинистский костюм был вымазан в глине, башмаки заляпаны мокрой грязью, но лицо казалось довольным и веселым, как будто ей нипочем любая работа. Галанин и Каракозов все время были рядом с нею, и Малышев поглядывал в их сторону почти с ненавистью. Но у него оказалось столько обязанностей, что он видел их только мельком, его все время отзывали то на один участок, то на другой, телефон, поставленный на головном участке, звонил почти беспрерывно, и ординарец бросался отыскивать капитана.

Наверху завала минеры долбили последние шурфы. Они поднялись на завал сразу после взрыва и спустили оттуда веревочную лестницу, по которой сейчас карабкались подрывники с грузом взрывчатки, один за другим, не очень-то следя за правилами безопасности.

— Поднимемся, Александр Николаевич? — предложил возникший из темноты Малышев. — Вы как-никак крестный отец проекта!

У Чердынцева давно уже ныла спина от усталости. Приходилось поднимать вручную тяжелые камни: головной участок канала был не такой глубокий, экскаваторы поставили туда, где остались перепады в русле. Он с удовольствием оторвался от работы и вылез на освещенное прожекторами поле. Здесь его догнала Тамара.

— Можно я с вами? — спросила она.

— Ты же устала! — попытался остановить ее Малышев.

— А кто же тебя прославит? — насмешливо сказала она. — Мне рассказывали, что ты и Александр Николаевич — главные деятели сегодня. А так как остальные журналисты боятся и подойти к тебе, то прославлять придется мне.

— Разве здесь есть журналисты?

— Без них такие события не обходятся. Как только увидите человека в шляпе и с блокнотом в руках, знайте — перед вами журналист.

— Вы же без шляпы и блокнота?

— О, я из другой породы…

— Помню, помню, — Чердынцев усмехнулся. — Вы прежде всего хотите сделать своими руками то, что делают ваши герои. Ну что же, разрешим Тамаре Константиновне подняться на головной участок? Она, кажется, заслужила.

Даже в мертвенном свете прожекторов эта женщина оставалась красивой. Все вокруг гасло, резко очерченные лица казались безжизненными, но ее молодость ничто не могло ни убить, ни спрятать. Чердынцев невольно подумал: она и в темноте будет видна.

Взбирались молча: Тамара, вероятно, сбила дыхание, а Чердынцеву просто не хотелось разговаривать. Малышев, поднимавшийся впереди, все оглядывался на освещенное поле, в котором черной змеей лежал канал, — должно быть, искал точку, с которой можно оценить всю работу. Но такая точка открылась только на гребне завала.

По одну сторону лежало озеро, уже светящееся от рассветной зари, а по другую — канал. Они и не заметили, как начало светать, и прожекторы выключались один за другим. И только тогда в рассветном расплывчатом сумраке стала видна вся их работа.

Двухкилометровый канал двенадцать — пятнадцать метров глубиной рассекал плоскогорье наискось, упираясь в старое русло реки. Он казался не столько плодом труда рук человеческих, сколько следствием катаклизма, как возник и сам этот завал, и это огромное озеро, подпертое им и еле удерживаемое, — такой стеклянной тяжестью навалилось оно на узкую преграду. И все это совершено за восемь дней!

Только сейчас Чердынцев понял, какой это был подвиг! Да, кажется, и сам капитан, и Волошина были поражены открывшейся им картиной.

Но Малышев уже зашагал к шурфам, возле которых высились груды мокрого разрушенного сланца и глины. В шурфах гудела под ногами вода.

На гребень вскарабкался Карцев. Он был по-прежнему стремителен и легок в движениях. Хотя, может быть, его поднимало и влекло предвкушение победы? Он наклонился над шурфом, крикнул вниз:

— Скоро, ребята? Пора открыть дорогу воде!

Из шурфа по стремянке выбрался мокрый сержант с усталым, но счастливым лицом.

— Закладываем последние заряды, — отрапортовал он. — Можно через четверть часа взрывать.

Карцев взглянул на часы.

— Значит, в четыре пятнадцать! — уточнил он. — Провод от мины протяните в блиндаж. Отсюда все убрать: инструмент, лестницы, тросы. Спускаетесь прямо в блиндаж, даете зеленую ракету. Я вывожу людей и машины из канала. Объявляю готовность номер один красной ракетой. Отсчет шестьдесят секунд — и взрыв. У вас есть дополнения, товарищ капитан?

— Действуйте, товарищ лейтенант! — торжественно сказал Малышев и обратился к своим спутникам: — Тома, Александр Николаевич, пошли. На этот раз мы будем наблюдать за взрывом и водой со стороны кишлака. А то отрежет нас новая река, а у нас пока ни мостов, ни броду…

— А все-таки жалко! — вдруг сказала Тамара. — Такое прекрасное озеро, и никто не видал его! Тут бы туристский лагерь, ресторан, как на Рице…

— Озеро останется, — утешил ее Чердынцев. — Теперь его не скоро осушишь! Приезжайте в будущем году, когда в нем начнется жизнь. Мы угостим вас форелью…

— А если я захочу остаться здесь? Навсегда?

Чердынцев метнул быстрый взгляд в сторону Малышева. Капитан стоял, взявшись за трос, и, казалось, не слушал ее. А женщина пристально глядела на Чердынцева, не двигаясь с места, словно врезанная в голубое небо, потом вздохнула и пошла к веревочной лестнице.

Чердынцев спускался последним.

Внизу перешли высохшее русло реки и поднялись на высокий берег, на кишлачную площадь. Там уже собрались жители, солдаты, добровольцы.

Минеры бегом перебежали русло, затем в небо поднялась зеленая ракета — сержант сообщал готовность, — от блиндажа взлетела красная, и Чердынцев как-то против воли начал отсчет:

— Пятьдесят девять… Пятьдесят восемь… Пятьдесят семь…

Но видно, он поторопил время. Уже прозвучали его: «Три… Два… Один…» — а гребень все еще безмолвствовал, только становился все отчетливее, как графический рисунок черным по розовому, потому что за ним всходило солнце, все заливая светом. И в этот миг громыхнул взрыв.

Взрыв был похож на всплеск черной магмы. Так оживают вулканы — взлетает вверх конус, как будто срезанный ножом, — и в то же мгновение откуда-то из глубины взрыва плеснуло живое серебро. Оно лилось чистой струей, хотя над тем местом, где оно прорвалось, еще висела тяжкая мгла, летели вверх камни, похожие на вулканические бомбы, конус взрыва все расширялся, как будто полнился неестественной энергией, расталкивавшей частицы материи, а под ним, точнее, из основания этого клокочущего конуса, летел и летел серебряный водопад, пока не коснулся дна канала и не остался висеть в воздухе серебряной дугой. И только тогда послышался всеобщий крик, в котором с трудом можно было угадать обычные и в то же время страстно звучащие слова:

— Пошла! Пошла!

— Вода! Вода!

И солдаты, цепочкой расставленные по краю речного обрыва, не смогли удержать людей. Люди спрыгивали в старое русло и стремились на другой берег, берег новой, только что созданной этими людьми реки, бешено пробегавшей мимо. Вода сбрасывала с завала камни, гальку, преображая канал в живое русло, где уже мерещились сверкающие рыбы, хотя никаких рыб еще и быть не могло в этой холодной, как лед, воде.

Малышев сказал что-то своему ординарцу, и тот побежал по берегу к штабной палатке. И тотчас у солдат в руках появились тросы, длинные ломы, они бросились врассыпную к каналу, как бегут в атаку. А когда Малышев, Чердынцев и Волошина подошли к каналу, над водоворотами и подбоями уже висели на тросах добровольцы, пытавшиеся в этой трудной позиции разобрать внезапные завалы, которые сразу создала живая вода, подмывая берега, наталкивая камень на камень.

Пыль взрыва наконец осела, и теперь в завале виднелось все ширящееся светлое пятно водопада, да и водопад все понижался, как будто река сама примерялась к новому руслу и примеряла свои силы, чтобы не перехлестнуть через берега.

А внизу скакали на лучших конях джигиты кишлака, пытаясь обогнать поток и принести в следующее селение этот ликующий клич: «Вода! Идет вода!» И хотя Адылов уже позвонил по всей линии о пуске воды, все равно в кишлаках будут сторожко ждать гонцов у высохшего русла, а потом горцы побегут, чтобы увидеть первый всплеск воды, окунут ладонь и приложат ее ко лбу и сердцу, станут черпать пригоршнями воду, отведывая ее, такая ли на вкус, какой была раньше. И другие джигиты поскачут дальше, и так по всему течению возрожденной реки, на все пятьсот километров, все время обгоняя первый этот вал и везде возвещая: «Вода! Идет вода!»

И Чердынцев внезапно почувствовал слезы на глазах.

Он отвернулся, чтобы никто не увидел этой слабости, и медленно побрел в кишлак.

 

3

Он забрался в кабинет Адылова, прилег на диван и мгновенно заснул.

Проснулся около полудня. В здании райкома было так же тихо, как и на рассвете, когда он пришел сюда. На столе стоял наколотый сахар, на большой тарелке еще теплые лепешки. И записка Адылова:

«Завтракайте и приходите на берег. У нас праздник!»

Он умылся, налил чашку чаю, взял лепешку и позавтракал, стоя у окна. За окном была видна река, на берегу которой по-прежнему стояла толпа зрителей, как будто люди и не уходили отдыхать.

«А где же ночевала она? У мужа в палатке?» — Ему стало зябко от какой-то внутренней дрожи. А ведь он нарочно не пошел в палатку Малышева. Именно потому, что подумал: «Малышев захочет поговорить с нею!» Но и не предупредил капитана, что не хочет стеснять его. Впрочем, капитан и сам мог догадаться: ведь он объявил во всеуслышание, что Волошина — его жена. Значит, мог надеяться на некоторую чуткость.

Толпа на берегу канала не разрежалась. Сам кишлак казался заснувшим — ни души на улицах и в домах.

«Что ж, надо идти туда. Нельзя притворяться равнодушным к чужой радости. Да я и не могу быть равнодушным, как бы плохо ни было мне самому…»

Тут же на столе лежала кипа телеграмм… Рядом адресованная Чердынцеву записка: «Ознакомьтесь!» Чердынцев перелистал их. Во всех подколотых по времени поступления телеграммах звучало примерно одно и то же: «Вода достигла кишлака в такой-то час». В некоторых телеграммах, из тех кишлаков, где стояли водомерные посты, были добавлены первые показатели: «Расход ниже обычного…» Ну что ж, так и должно быть: река только еще набирает силу. Ей нужно снова залить потрескавшееся за время засухи дно, заполнить все ямы, стремнины и карстовые воронки. И хотя под стеклом у Адылова лежит сводка местного водомерного поста, показывающая, что расход воды из озера превышает обычную норму реки в два раза, как бывало только в весенние месяцы да в период сильного таяния ледника, в нижнем течении реки этот дебет еще не скоро скажется. И к тому же мирабы, наверно, открыли свои поливные каналы, посевы ждать не могут. Вот почему в низовьях воды еще так мало. Впрочем, вода размоет завал в ближайшие дни, и сброс еще увеличится. Озеро так велико, что запасов хватит на много месяцев. А потом можно увеличить проран обычным взрывом, чтобы осушить затопленные дороги, мосты, городок горняков…

Он думал обо всем этом почти машинально, все время оглядывая берега канала. Ему хотелось увидеть красное пятно среди серо-зеленых гимнастерок и белых халатов, толпящихся там. Там что-то делали, — кажется, строили мост. Да, в спешке перед взрывом часть машин была выведена на плоскогорье и осталась на той стороне канала. Ах да, ведь солдаты должны уйти на учения… А с ними уйдет и капитан Малышев, он сделал свое дело отлично. А уж с ним уйдет и она…

Он вышел на берег канала.

Саперы, вися на тросах, выравнивали откос канала, подмытый первыми валами воды: устраняли опасность обвалов. Взвод строителей возводил первый мост над новорожденной рекой. Сваи были уже вбиты, сейчас клали поперечные балки и стлани. Старики и женщины сажали молодые деревья по берегу канала. Среди женщин он увидел Тамару.

Она всякий раз удивляла его, удивила и сейчас. На ней было длинное узбекское платье без пояса, с глухим воротом, с узкими рукавами. Ей шел любой наряд, и в этом она была похожа на невесту-горянку, только светлые пышные волосы да синие глаза отличали ее от других. Рядом с ней трудилась одетая так же девушка, и они окликали одна другую по имени и на «ты», как старые подружки. А до вчерашнего дня она не знала здесь никого, кроме Адылова…

— Александр Николаевич, идите к нам! — весело окликнула она Чердынцева. — Знакомьтесь, это Фатима. Моя квартирохозяйка и опекунша. Что вы так смотрите на мой наряд? Это все Фатима…

Он узнал Фатиму — учительницу младших классов кишлачной школы. Фатима, смущенно улыбаясь, передала ему молодое деревце, которое пыталась и не могла опустить в яму. Чердынцев помог им, а когда дерево было присыпано, пошутил:

— Ну что же, пусть оно растет долго — дерево нашей дружбы! Когда вы уедете, я стану приходить сюда, чтобы оросить его слезами.

— А я совсем не собираюсь уезжать! — строго сказала Тамара.

— Да, да! — оживленно подтвердила Фатима. — Тамара Константиновна будет писать книгу. Она уже получила телеграмму от редактора…

Фатима не просто шефствовала, она уже чувствовала себя по меньшей мере помощницей этой женщины.

— А как же… — И Чердынцев смущенно замолчал: ему не хотелось продолжать разговор при учительнице.

— Он уже знает об этом, — равнодушно сказала Тамара. — Они вечером уходят.

К счастью для Чердынцева, к ним подошел Адылов. Тамара снова принялась бить землю кетменем, и это у нее получалось ловко! Во всяком случае, у Чердынцева было время обдумать ее слова.

— Хорошую речку организовали! — весело проговорил Адылов. — Чем не боги? Пройдемте-ка, дорогой гляциолог, со мной в райком. Будем думать, как вознаградить достойнейших. Хочу посмотреть, нет ли чего интересного на вашей базе…

— Ну, что может быть интересного на нашей базе! — отмахнулся было Чердынцев.

— На премии, на премии! — напористо объяснил Адылов. — Я знаю, у вас хозяйство богатое! — он хитровато прищурился: «Академики сдали в багаж диван, чемодан, саквояж, картину, корзину, картонку и маленькую собачонку…»

— Боюсь, что от всего багажа одна собака и осталась! — рассмеялся Чердынцев.

— Ничего, ничего, потребсоюз мы тоже пошевелим, что-нибудь разыщем! — И, взяв Чердынцева за рукав, потащил за собой.

— Я буду у Фатимы, — спокойно сказала Тамара, как будто он действительно имел право спрашивать о каждом ее шаге.

— Что, она пронзила и ваше сердце? — усмехнулся Адылов.

— Почему — пронзила?

— Ну, я же не слепой! Кто больше всех вчера волновался? Вы не скажете, я скажу. Малышев волновался. Чердынцев волновался. Галанин и Каракозов волновались.

— А вы? — насмешливо спросил Чердынцев.

— И я тоже! — простодушно ответил Адылов. — Но по другому поводу. Мне ее редактор звонил. Просил помочь. Она у нас будет книгу писать. Я уже Малышеву сказал об этом.

— При чем тут Малышев? — В голосе Чердынцева звучало явное недовольство.

— Она попросила. Хотя по вашему обычаю муж и не может увести жену за собой насильно, ей с ним трудно разговаривать. Так что готовьте подарок свату.

— А при чем тут я?

— Не из-за меня же она осталась! — Это Адылов выговорил сердито. Видно, такой разговор пришелся ему не по душе. Он замолчал и пошел быстрее.

Чердынцев старался идти с ним в ногу, раздумывая про себя: «Она все решила одна. И за себя и за меня». Остро закололо сердце. Но они шли на подъем. Может быть, от этого?

Но он уже знал: нет. И чем дальше, тем будет труднее. Она все будет решать сама. А ему останется лишь выполнять эти решения.

Он остановился, пережидая боль в сердце.

— Что с вами? — испуганно спросил Адылов.

— Пройдет… — тихо ответил Чердынцев.

Москва

1966—1967

 

ГЕНЕРАЛ МУСАЕВ

 

#img_5.jpeg

 

1

Гроб с телом бывшего командующего армией отправляли в Москву из маленького городка на Днестре, последнего, который генерал увидел освобожденным.

Скорбно рыдал сводный оркестр под голубым мартовским небом. Роты почетного эскорта, прибывшие из всех дивизий, неподвижно стояли на резком ветру, выравняв штыки в одну тонкую линию от старой русской крепости на берегу Днестра до разрушенного бомбами вокзала у подножия холма. Похоронная процессия медленно двигалась мимо солдат. Гроб был установлен на бронетранспортере. Впереди шли генералы и полковники, неся на атласных подушечках ордена и медали — награды за героизм и долгую, безупречную службу Отечеству. Тут были и три Георгиевских креста за храбрость, проявленную покойным еще в первую мировую войну, и не менее десяти советских боевых орденов, и, наконец, две Золотые Звезды Героя Советского Союза, полученные за битву на Волге и за форсирование Днепра.

Вокзал еще дымился после недавней бомбежки. Бронетранспортер остановился на перроне. Соратники генерала сняли тяжелый гроб с машины и внесли в вагон. Там они постояли несколько минут, прощаясь с покойным. Четыре солдата закрыли гроб крышкой. Женщины из медсанбата дивизии полковника Ивачева осыпали его цветами.

Эти цветы тоже имели свою историю. Только накануне дивизия Ивачева, действующая на правом фланге армии, прорвалась наконец к Днестру и штурмом взяла бывший совхоз «Счастье», превращенный оккупантами в поместье фельдмаршала Ауфштейна, командующего противостоящим участком фронта. Теперь наша армия упиралась обоими флангами в Днестр, выполнив последний приказ бывшего командующего. Оттуда, из совхоза, и привезли цветы приехавшие на проводы офицеры. Оттуда же доставили бутылку днестровской воды, как символ грядущей победы. Сама освобожденная земля прощалась с генералом.

Теперь, когда генерал был мертв, даже фашисты признали, что он был талантливым полководцем. В доставленных из-за линии фронта разведчиками газетах, которые издавал отдел пропаганды армии Ауфштейна, была напечатана статья фельдмаршала о гибели командующего русской армией. В статье фельдмаршал не только признавал талант полководца за покойным генералом, но вместе с тем утверждал, что у русских будто бы нет достойного преемника на место погибшего и он, Ауфштейн, возьмет наконец реванш за свои прежние неудачи. Далее в статье сообщалось, что новым командующим русской армией назначен генерал-лейтенант Мусаев, которого он, Ауфштейн, уже бил дважды и побьет в третий раз. Фельдмаршал обращался с призывом к солдатам и офицерам своей армии верить в ее окончательную победу, стоять насмерть на правом берегу Днестра, этом «великом валу германской обороны».

«Маневренная война кончилась, — категорически утверждал Ауфштейн. — Начинается позиционная война, в которой никто никогда не побеждал германского солдата…»

Автор, правда, не приводил примеров из истории войн, потому что такие примеры могли вызвать ненужные воспоминания. Впрочем, гитлеровцы не привыкли к доказательствам: они все еще верили на слово своим большим и малым фюрерам.

…Печально пели трубы оркестра. Эскортные роты прошли церемониальным маршем по перрону вокзала. Под ногами солдат играли лучи солнца на осколках битого стекла. Стекло хрустело под сапогами, как обледенелый снег. И снег, еще глыбившийся с северной стороны продырявленного здания, блестел, подобно стеклу. Известковая пыль покрывала каменные плиты перрона. Дымились края воронок, обожженные взрывами.

Командиры дивизий и штабные офицеры собрались в уцелевшем после бомбежки помещении вокзального ресторана, ожидая нового командующего. Девушки из отделения военторга разносили им на подносах горячий чай. Офицеры, держа стаканы в иззябших руках, пили его стоя.

Новый командующий запаздывал. Генералы и офицеры хмуро поглядывали на перрон, переговариваясь друг с другом. Невысокий плотный начальник штаба армии генерал-майор Юргенев, с бледным одутловатым лицом — следствие бессонных ночей и постоянного пребывания в сырых блиндажах, — стоял в стороне с командиром танкового корпуса Городановым и кавалерийским генералом Алиевым. Совсем еще молодой, как, впрочем, и многие генералы и офицеры, собравшиеся здесь, Алиев в перерывах между репликами делал несколько коротких шагов от буфета и обратно, раскачивая гибкое тело и постоянно улыбаясь. Городанов, широкий, коренастый, стоял чуть наклонив голову, будто все время помнил о том, как трудно умещать тело в стальной коробке танка. У самой стенки ожидал командующего генерал-майор Скворцов, командир гвардейской дивизии. Высокий, худой, с очень беспокойными внимательными глазами, больше похожий на учителя, чем на военного человека, он справедливо считался одним из самых храбрых генералов этой армии. Скворцов ничем не выдавал своего раздражения по поводу долгого ожидания, а может быть, и не чувствовал раздражения, занятый какой-то своей глубокой думой. Поодаль от генералов стояли штабные офицеры, сгрудившиеся около начальника тыла, что-то рассказывавшего, умеряя свой хриплый, но громкий голос.

Генерал-майор Алиев вдруг резко повернулся на каблуках, прекратил хождение, взглянул на Юргенева, спросил:

— Вы встречались раньше с нашим новым командующим?

— Да, — сдержанно ответил Юргенев, достал портсигар, взял из него папиросу. Алиев ждал продолжения разговора. Начальник штаба тщательно закрыл портсигар, прикурил, вдохнул дым, рассеянно глядя на перрон.

Алиев не выдержал паузы, спросил снова:

— Что же вы замолчали, Борис Владимирович, как перс в лавочке, когда хочет запросить двойную цену. Я боюсь молчаливых персов. Расскажите о Мусаеве…

В голосе Алиева послышалось нетерпение. Он был горяч, страстен как в бою, так и в жизни. Эти качества делали его особенно опасным для врага. Большую часть времени он проводил со своим корпусом в немецком тылу, и недаром немцы называли его конный корпус Вороной Чумой, зная, что никакие преграды не могли задержать молодого генерала, если он решил прорваться. Так и теперь Юргенев не устоял против решительной атаки Алиева.

— Спросите у Городанова, он воевал вместе с ним… — по-прежнему неторопливо произнес Юргенев.

Городанов тепло взглянул на Алиева. Он любил и уважал молодого, непоседливого генерала-конника. Вместе они ходили на прорывы, вместе рассекали вражеские тылы. Между ними была та особенная дружба, которая возникает только в результате вместе пережитых опасностей и выручки в бою. Неповоротливый, медлительный, Городанов становился очень деятельным, когда видел своего друга в затруднении или чувствовал, что ему необходима поддержка.

— Я с Мусаевым воевал три дня, а вы его знаете десять лет, — грубовато сказал он, снова обращая взгляд к Юргеневу. — Рассказывайте, все свои…

Скворцов тоже повернул свое худое лицо в сторону Юргенева, но не сдвинулся с места.

Начальник штаба вздохнул, как бы протестуя против принуждения, сказал:

— Я понимаю, нам теперь вместе воевать, хочется о человеке все знать, но, ей-богу, не знаю, о чем я могу рассказать…

Он сделал паузу, и слушатели поняли, что он может сказать многое, только не желает. Впрочем, Алиев сейчас же вмешался:

— Ай, генерал-майор, можно подумать, я к тебе за невестой пришел. Говори сразу, калыма все равно не будет…

В паузу ворвался хриплый голос начальника тыла. Он стоял перед офицерами, размахивая рукой, словно рубил шашкой:

— Даже немцы кричат, что покойный был орел-человек, а теперь как будет — неизвестно…

— Приедет, узнаете, — произнес Юргенев и, заглушая речь начальника тыла, окликнул его. — Товарищ Барсуков!..

Начальник тыла замолчал и вышел из зала, повинуясь знаку Юргенева. Алиев переглянулся с Городановым, взял начальника штаба под руку и пошел с ним по залу. Городанов, тяжело ступая по кафельным плиткам, шел за ними.

Юргенев сказал:

— Вы знаете, немцы свою газетенку со статьей Ауфштейна, переведенной на русский язык, сбрасывали над нашими позициями с самолета… Многие читали… Впрочем, — он вдруг рассердился, — и мне непонятно, почему Мусаев так выдвинулся. Человек не очень культурный, может быть, даже неумный. Но вот видите… — он повел рукой перед собой, словно расстилая ковер перед ожидаемым командующим. Алиев оглянулся на Городанова. В глазах его была искорка веселой усмешки, но она погасла, как только передалась Городанову.

Алиев сказал:

— Ай, ай, ай, это плохо для начальника штаба…

— Почему? — подозрительно спросил Юргенев.

— Как же, двойная работа, — ответил Алиев. — За себя думай, за командарма тоже думай, потом еще снова за обоих думай…

Они обошли зал и опять возвратились к тому месту, где оставили Скворцова.

Юргенев недовольно сказал:

— Шутить и я умею, а воевать, не думая, нельзя…

Скворцов, услышавший последние слова, усмехнулся, пожал плечами.

— Мне кажется, Мусаев умеет думать. Он еще в Испании научился этому искусству. Кстати сказать, тогда он впервые встретился с Ауфштейном…

— Так вы тоже знаете Мусаева? — с нетерпением прервал Алиев Скворцова. Но Скворцов не успел ответить. К Юргеневу подбежал связист, и передал телефонограмму. Юргенев прочел, крякнул, будто у него перехватило дыхание, сказал, обращаясь к собеседникам:

— Мы ждем командующего, чтобы он отдал долг почтения своему предшественнику, волнуемся, задерживаем церемонию, а он, даже не предупредив нас, летит на фронт, как будто нельзя сделать это позже…

В голосе начальника штаба слышалось раздражение, которое одинаково можно было объяснить и чувством досады на неуважение Мусаева к покойному, и недовольством, что все делается не так, как полагается по ритуалу приема армии, — без представления командиров соединений, работников штаба, без торжественной встречи. Юргенев взглянул на Скворцова, ища в его глазах сочувствия, но Скворцов был по-прежнему невозмутим. Алиев быстро отвернулся, пряча улыбающиеся глаза. Между тем среди офицеров штаба произошло какое-то движение, послышались голоса.

— Самолет командующего… На посадке…

Юргенев быстро направился к двери, не глядя, идут ли за ним остальные. Его толстое тело колыхалось на ходу. Видно было, что он с трудом сохраняет спокойствие.

 

2

Генерал-лейтенант Мусаев легко спрыгнул с крыла самолета. Вслед за ним появился офицер связи штаба армии капитан Суслов, летавший встречать нового командующего в штаб фронта. Из-за спины Мусаева Суслов заметил сердитый взгляд Юргенева и неприметно пожал плечами, как бы говоря: «А что я?» Мусаев торопливо шел к встречающим, и каждый мог теперь рассмотреть его.

Он был высок, строен, легок на ногу — это было заметно по тому, как уверенно и твердо ступал он по мокрому от растаявшего снега полю, на которое опустился У-2. Лицо командующего было хмурым. Грубоватые, словно вырубленные, его черты говорили о воле и упорстве. Прямой нос и правая щека покрыты мелкими синими пятнышками несгоревших частиц пороха какого-то давнего ранения; опытные глаза военных сразу различили, что ранение получено очень давно, может быть в детстве. Приняв рапорт начальника штаба, а затем, знакомясь со встречающими, командующий твердо пожал всем руки и пошел к вокзалу. Послышались протяжные голоса команды, легко взлетели винтовки, взятые «на караул», снова запел оркестр. Мусаев прошел в вагон, склонился над гробом своего предшественника. Когда он выпрямился, все заметили, что лицо его еще более посуровело, стало твердым, будто окаменело от тайной думы. С этим каменным выражением лица и тяжелым взглядом он шел мимо построившихся на перроне подразделений, здороваясь с солдатами, слышал в ответ несмолкающие приветствия многих сотен людей. Генералы шли за ним, отмечая, как внимательно смотрит Мусаев на людей, будто ищет среди них знакомых, как рассматривает обмундирование и вооружение солдат, словно видит все это впервые. Начальник тыла вдруг стушевался и отстал. Теперь он шел позади всех, понурив голову. Он тоже как бы впервые увидел разбитую обувь, рваные и прожженные шинели на некоторых бойцах. Он сжал кулаки, злясь на офицеров, снаряжавших роты для участия в церемонии и не позаботившихся о том, чтобы отобрать хорошо одетых и обутых солдат.

Мусаев остановился перед ротой из дивизии Ивачева. Ее солдаты выглядели опрятнее других, будто только что пришли с отдыха, хотя дивизия уже два месяца не выходила из боев. Мусаев стоял перед ротой, вглядываясь в открытые лица бойцов. Левофланговый роты, сержант, уже пожилой человек, кавалер четырех орденов, с двумя нашивками за ранения — одной золотой и второй красной, с подстриженными ежиком усами, сдерживая дыхание, смотрел на генерала. Мусаев улыбнулся — это была первая улыбка на его хмуром лице за время церемонии, — позвал:

— Верхотуров!

Сержант сделал три шага вперед, четко отдал честь, доложил:

— Сержант первой роты Верхотуров по вашему приказанию…

Мусаев шагнул к нему с протянутыми руками, обнял его и звучно поцеловал.

— Пришлось еще встретиться, Никита Евсеевич!

— Так точно, товарищ генерал-лейтенант! — не смущаясь, ответил Верхотуров, искоса поглядывая на товарищей, словно проверяя, какое впечатление произвела на них его встреча с генералом.

Скворцов, внимательно наблюдавший за Мусаевым и сержантом, увидел всеобщее удивление, но оно было таким добрым, что все лица расплылись в улыбках. За спиной Скворцова послышался голос Юргенева:

— Суворову это было позволительно.

— А Мусаеву, скажете, нет? — тихо спросил Алиев.

— Я ничего не говорю, — ответил Юргенев.

Мусаев отпустил сержанта из своих объятий, оглядел его, спросил:

— Много уральцев в вашей дивизии?

— Почти все уральцы! — бойко и как-то даже радостно ответил Верхотуров.

— Хорошо. Люблю земляков. С ними и жить хорошо и воевать приятней. Расскажи ребятам, как на Волге дрались…

— Есть, рассказать, товарищ генерал-лейтенант!

Верхотуров встал в строй, а Мусаев повернулся к сопровождавшим его генералам и офицерам, словно извиняясь, сказал:

— Вот добрая встреча… Не только земляк, а еще и дружок покойного отца. И дома́ в деревне напротив… — Лицо генерала было освещено такой ясной улыбкой, будто он глядел куда-то вдаль, через все прожитые годы, прямо в детство, и всем показалось, что он не так уж суров, каким хочет выглядеть, да и молод еще совсем не по званию. И сразу стало веселее в группе сопровождавших, послышался тихий разговор. Мусаев отдал команду, роты пошли по перрону, звучно печатая шаг. Генерал-лейтенант проводил их взглядом. С лица его вдруг исчезло благожелательное выражение, он сказал, обращаясь к начальнику штаба.

— Подробный разговор будет в двадцать ноль-ноль в штабе армии. У меня только один вопрос: почему армия прекратила наступление?

Юргенев сухо откашлялся, глядя на Алиева, Городанова и Скворцова. Генералы молчали, ожидая, что скажет начальник штаба. Мусаев подождал несколько секунд, резко повернулся и пошел к машине. Юргенев шел за ним, плотно сжав губы. Дул резкий ветер, пахнущий речной влагой и дымом пожарищ.

 

3

Машина командующего медленно двигалась по городу, поднимаясь к старинной крепости. Стены крепости выдержали много осад и штурмов. Здесь сражались еще войска Суворова и Чичагова. Немецкая артиллерия оставила новые следы на древней каменной кладке. Кружевные минареты, превращенные в колокольни, зияли пробоинами. Четырехугольные башни имели зазубрины, словно лезвия серпов. Мусаев грустно разглядывал город. Голые сады, чуть тронутые темным загаром набрякших почек, были смяты танками, старые грушевые деревья лежали поверженные на земле, испуская тонкий запах весенних соков, вытекающих из ран. Трудно надеяться, что сломленному дереву удастся залечить пробитое осколками тело, но раны заплывают соком, будто дерево стремится воскреснуть к новой жизни. И дома залечивают раны. Вон в окне появилась фанерная заслонка от дождя и ветра, в дом вернулись жители. Рядом два старика замазывают свежей глиной заложенную булыжником пробоину в стене. Город оживал на глазах. На улицах все больше появлялось горожан, возвращавшихся из прибрежных камышей, где они отсиживались во время боя.

У самой крепости машину задержал транспорт с боеприпасами. Трофейные машины, круторогие волы, худые, мордастые румынские кони, запряженные в деревенские телеги, переругивающиеся возчики-старики и ребята — все с топорами, с кнутами и автоматами, — женщины в подоткнутых юбках, чтобы грязь не налипала на подолы, и среди них лишь один военный — майор интендантской службы, начальник артснабжения дивизии. Впрочем, сейчас же из ворот вышла та самая рота, возле которой Мусаев задержался на перроне. У каждого солдата из карманов и заплечных мешков торчали гранаты. Один тащил на плече ящик со взрывателями, другой — миномет, третий — опорную плиту. Верхотуров подбежал к майору, что-то сказал. Солдаты быстро разместились по машинам и подводам. Обоз тронулся. Повинуясь знаку регулировщика, подобно встречной волне, прибиваемой к берегу, прямо под стенами домов проследовал встречный обоз. В мажарах, набитых сеном и соломой, были раненые: одни из них лежали, вытянувшись, устремив к небу усталые глаза, другие сидели, прижимаясь спинами к крутым бортам мажар. Лица у всех были утомленные, обросли щетиной. Многие раненые спали, несмотря на неудобное положение и толчки.

Капитан Суслов, ехавший вместе с командующим, выскочил из машины и побежал к майору, прыгая по булыжникам, чтобы не запачкать свои щегольские сапоги. Майор растерянно козырнул в ответ на его резкий окрик. Мусаеву не понравилось, как майор подобострастно отвечал капитану, не понравилась и напористость Суслова, явно кичившегося своей близостью к командующему. Мусаев сегодня особенно остро примечал все недостатки людей, с которыми встречался. Он не только знакомился с ними, но как бы изучал каждого из них. Ведь это именно те люди, вместе с которыми ему предстояло воевать, побеждать врага. Он приоткрыл дверцу кабины, откинулся на сиденье, чтобы его не видели, и прислушивался к разнообразным шумам.

Обозы разошлись, оставив узкий коридор для проезда. Суслов возвращался к машине командующего. С одной из мажар его окликнул тихий девичий голос:

— Товарищ Суслов!

Капитан обернулся, лицо его изменилось, глаза потемнели, губы дрогнули. Он подошел к мажаре, в которой полулежала девушка в шинели с перевязанной рукой. Она привстала на колени. Суслов взглянул на машину Мусаева и, не увидев генерала, быстро спросил:

— Что с вами, Галина Алексеевна?

— Рука прострелена.

— Ну это не опасно. Отдохнете, поправитесь…

— Я хочу обратно…

— Нет, нет, поезжайте в госпиталь…

Мусаев смотрел на нежное, совсем молодое, но уже тронутое морщинками усталости лицо девушки. Она с нескрываемой радостью устремилась навстречу капитану, а он разговаривал словно по обязанности. И рядом с мажарой Мусаев увидел майора, лицо которого было искривлено страдальческой гримасой.

— Рацию разбило, — печально сказала девушка, а Мусаеву казалось, что она хотела сказать другое.

— Вернетесь, получите новую, — как-то наигранно-весело ответил Суслов, в то же время нервничая, желая поскорее закончить разговор.

Девушка опустилась на сено, протянутая рука бессильно упала.

Суслов торопливо произнес:

— До свидания, Галина Алексеевна, выздоравливайте! — Повернулся, будто не заметив протянутой к нему и бессильно опустившейся руки девушки, пошел к машине. Опять изменилось выражение его лица: оно стало вдруг озабоченным и одновременно каким-то неприятно услужливым. А тем временем из-за мажары вышел майор, воскликнул с плохо разыгранным изумлением:

— Товарищ Казакова, здравствуйте!

— Здравствуйте, товарищ Тимохов, — тихо ответила девушка, все еще провожая взглядом капитана.

— Вот и встретились, — сказал Тимохов, поправляя мятую, грязную шапку. В бледно-голубых глазах его таился испуг. Бессознательными движениями его короткопалые руки оправляли шинель. Девушка молчала.

— А я вам подарочек припас, Галина Алексеевна, — вдруг сказал майор и запнулся.

Девушка с безразличным видом спросила:

— Какой?..

— Новую рацию, знаете, последнего выпуска, портативную. Вся величиной с конфетную коробку. Хотел, знаете, ее лентами перевязать и вместо конфет подарить…

— Теперь она мне не нужна, — сказала девушка. Потом вдруг взглянула в лицо майору, вспыхнула нежным румянцем и сразу же поборола смущение, румянец схлынул.

— Товарищ майор, попросите, чтобы меня не отправляли в госпиталь, — с затаенной надеждой произнесла она.

Плечи Тимохова опустились, он вздохнул.

— Суслов теперь будет при штабе… Говорят, его адъютантом назначили, — проговорил, едва скрывая раздражение, майор.

— При чем тут Суслов? Наступление начинается, а радистов не хватает… Понятно?

Машина тронулась, и Мусаев не дослушал разговора до конца. В заднее стекло он увидел, как девушка выпрыгнула из мажары на землю, а майор что-то продолжал говорить, размахивая руками. Девушка опустила голову, лицо ее было скрыто тенью. Таким затененным оно и запомнилось Мусаеву.

Проезжая мимо обоза, Мусаев смотрел на вооруженных автоматами возчиков, на стволы счетверенных зенитных пулеметов, прикрытых от дождя брезентом. Заметил, что на каждой телеге и машине лежали доски, камышовые маты, аккуратно прикрепленные лопаты. Обоз был подготовлен тщательно. Это как бы примирило Мусаева с майором, который на первый взгляд показался генералу нерасторопным и боязливым.

Машина обогнула крепость, проехала по краю пересохшего крепостного рва, на дне которого валялись стреляные гильзы, поломанное оружие, снарядные ящики и шанцевый инструмент. Здесь оборонялись последние подразделения вражеских войск, перед тем как покинуть город. Едва машина вышла на юго-западную сторону крепости, перед Мусаевым открылся красивый вид на днестровскую леваду, на заросшие ракитником луга перед рекой, на крутой правый берег, еле видимый за дымкой испарений, которые переливались на солнце сизыми волнами, косо преломляя и отражая солнечные лучи. Затененные ракитником, лежали остатки голубого снега на северной стороне леска. Дальше к югу блестели, словно обрезки белой жести, водоемы, озерки, наполненные талой водой, поднимались конусообразные холмы, изрезанные балками, по которым теперь с шумом устремлялась вода, образуя живые линии на темном пространстве напоенной влагой земли.

Мусаев вздохнул, разглядывая ландшафт, на котором чувствовалось только движение природы, как бы исключавшее присутствие человека. Да так оно и было — человек страшился передвигаться здесь днем, он таился в складках земли, припав к ее черному телу, лежал в сырых канавах, прятался в мелком ракитнике, потому что весь этот берег простреливался с той стороны реки. Рокадная дорога, питавшая фронт, проходила восточнее, вдоль гряды холмов, по их обратному склону. У реки находились только сторожевые заслоны, охранявшие берег от попыток фашистских войск снова переправиться через Днестр и овладеть городом.

Глаза Мусаева не видели весенней красоты, не примечали оживления оттаявшей земли. За три года войны он привык к тому, что красивый ландшафт — лишь место для развертывания операции. Отдельные детали ландшафта могли быть полезны или вредны, смотря по тому, шла речь о наступлении или об обороне. С этой точки зрения он и читал раскрытую книгу земли, как в штабе читал карту, чтобы потом решить на местности задачу и изложить свой замысел штабным офицерам. Иногда Мусаев понимал, что это подчиненное положение ландшафта — не самое главное в природе. Он вдруг как бы подсознательно отмечал красоту возникающих линий, мог сравнить прекрасное видение с картиной художника, но в тот же миг с властной настойчивостью у него возникало второе, более необходимое представление о природе, то самое, утилитарное, которое помогало ему или мешало в главном — в ведении войны.

Так он думал и теперь о наполненных водой балках. Они пролегали с северо-востока на юго-запад, пересекали рокадную дорогу, затрудняли движение обозов. Это был враждебный элемент в тех слагаемых, из которых состояло решение задачи. Он видел реку, прикидывая на взгляд ее ширину, быстроту течения, крутизну западного берега, зеленую, густую растительность на нем: «Прекрасное место для скрытного сосредоточения войск. Вероятно, гитлеровцы попытаются использовать эту возможность, чтобы не позволить нашим войскам переправиться через реку. На нашем же берегу трудно скрыть даже мелкие подразделения». И генерал с раздражением подумал о вопиющей несправедливости — русские реки становятся порой для нас лишней преградой и помогают врагу. Каждый раз приходится с пологого берега форсировать крутой, будто мало у нас и без того препятствий. И, подумав так, еще больше рассердился на себя: не надо было пускать фашистов в страну, тогда реки не помогали бы им, а если уж это случилось — выбивай врага и не сетуй на реки…

Даже туманная дымка на всем протяжении горизонта, колеблющаяся, неверная, была для Мусаева еще одним лишним поводом для беспокойства. Солнце садилось, дымка затрудняла наблюдение, а ведь каждую минуту из-за облаков могли вынырнуть самолеты врага и обрушиться на наш передний край. Нет, красота на войне всегда обманчива! Красив весенний солнечный день. Но попробуй в такой день пойти в атаку — проклянешь красоту. Хороши весенние ночи — холодок на губах, будто запах яблок, хрустит ледок на озерах и сырых левадах. Но попробуй пойти в разведку в такую ночь — и ты пожелаешь дождя и бури, тумана и темной воды. Все относительно на войне, даже пейзаж…

Капитан Суслов обернулся к Мусаеву, указал рукой вперед, где темнела на горизонте черная гора, прикрывая излучину Днестра, сказал:

— От горы начинается предмостное укрепление немцев. Здесь их до сих пор не столкнули за Днестр. Дальше до городка Липовец укрепленная линия. Около шестидесяти километров… Прикажете ехать в штаб?

Мусаев взглянул на черную гору — на карте она называлась Монастырской. Отсюда виден был белый скит на камнях, от солнца камень казался розовым, будто залитым огнем или кровью. Подножие горы заросло буковым лесом, который и окрашивал гору в темный, почти черный цвет. Шофер повернул влево, сделал тяжелый разворот по размякшей луговине. Машина, буксуя колесами и скрежеща, рванулась обратно к городу.

Штаб армии размещался в хуторке под городом. Обилие садов в хуторке позволяло надежно укрыть от воздушного наблюдения машины, зенитные пушки, установленные под вишнями и широко раскинувшимися кронами груш. Мусаев думал о встречах, которые ожидали его в штабе, о людях. Их надо было не только узнать, но и понять — в этом заключалась ближайшая задача командующего. Так делал он всегда, приступая к работе в новой должности, принимая под свое командование полк, дивизию, корпус. Так он решил поступить и теперь, впервые в жизни став командующим армией.

Подумав об этом, он взглянул на Суслова. С ним ему тоже придется работать. Среди многих других надо понять и этого человека, в небольших карих глазах которого он только что увидел непонятную горечь. И еще подумал: почему Суслов так невнимательно отнесся к раненой девушке в мажаре? Ведь она протянула ему руку так, будто собиралась преподнести свое сердце.

Суслов сумрачно смотрел вперед. Мусаев мельком наблюдал за ним. В твердом очертании его профиля была какая-то напряженность, будто он все время защищался от нападения или ждал его. Мусаев уже знал, что капитан переведен на штабную работу недавно, до этого он командовал разведывательным батальоном. Окончив в самом начале войны курсы «Выстрел», показал недюжинные способности в понимании и решении тактических задач, за это и был прикомандирован к штабу. Осуществление замыслов командующего во многом может зависеть и от этого капитана, если он умен, инициативен. Конечно, давно минуло то время, когда адъютант должен был скакать под вражеским огнем на добром коне по полю сражения. Сейчас он чаще всего пользуется танком или самолетом. Однако нужно много смелости и честности перед собой и своим командиром, чтобы успешно выполнять поручения. Ведь ни танк, ни самолет не гарантируют от смерти, а умирать адъютанту, как и любому офицеру связи, приходится чаще всего в одиночку.

Вместе с тем Мусаеву с первой же встречи в штабе фронта понравились в Суслове твердость и спокойная уверенность. А эти качества генерал считал главными у офицера, потому что только спокойный человек может правильно решить задачу и только твердый выполнит ее, несмотря ни на какие препятствия. Однако были в капитане и черты, огорчившие Мусаева. А он любил, чтобы понравившиеся ему люди не имели недостатков. Командующего удивила сухость характера Суслова, которая особенно отчетливо проявилась при встрече с девушкой. И почти неожиданно для себя Мусаев спросил:

— Кто эта девушка, которую вы встретили у крепости?

Суслов не удивился вопросу и ответил равнодушно:

— Радистка Казакова из батальона разведки, которым я раньше командовал.

— Хорошая девушка! — сказал Мусаев.

Суслов удивленно взглянул на генерала, но тот уже как будто забыл о девушке, опять углубился в свои думы.

 

4

Хуторок был маленький, и штаб в нем разместили с трудом. Во всех домах, однако, было электрическое освещение. На письменном столе командующего имелась даже кнопка электрозвонка для вызова подчиненных. В штабе стояла тишина. Его работники еще не знали привычек нового командующего. Может ли он работать при том шуме, который ни на минуту не прекращался в маленьких комнатах, до отказа набитых людьми, телефонами, аппаратурой, пишущими машинками? Телефонисты перешли в сарай, втянули туда толстый кабель, соединявший голоса всех восьми дивизий и двух корпусов армии. Машинистки перебрались в столовую, из открытых окон которой постоянно слышались торопливая дробь и монотонные голоса диктующих. Типография и редакция армейской газеты разместились прямо в саду в двух автобусах. Все это Мусаев заметил, едва вышел из машины. При покойном командующем Мусаеву приходилось бывать в штабе этой армии по заданию Ставки. Он знал, что прежний командующий любил иметь весь штат под руками, чтобы все видеть самому, чтобы люди слышали его голос. Мусаев с некоторым разочарованием подумал о переменах и решил восстановить прежний порядок. Люди лучше работают в привычных условиях. И меньше будет поводов для сравнений: вот тогда-то было лучше, а вот то-то и то-то было совсем не так… Мусаев знал, как трудно заменить в сердцах людей ушедшего и как опасна эта система сравнений: все равно к нему, новому человеку, будут приглядываться. Входя в специально для него подготовленную хату, он сказал Суслову, чтобы все в штабе оставалось по-прежнему.

— Карту фронта мне, — приказал командующий.

Суслов быстро выполнил приказание. Не более чем через минуту карта висела на стене, где были заранее вбиты гвозди. Мусаев подошел к карте, на которую только что были нанесены последние изменения, происшедшие на фронте. Если бы кто-нибудь в эту минуту заглянул в кабинет командующего, он был бы немало удивлен. Мусаев стоял перед картой, заложив руки за спину, покачиваясь с носков на пятки, тихонько посвистывая, прищурив большие серые глаза, будто остановился в задумчивости перед окном, перед зеркалом, перед любым светлым предметом, ничего не видя, думая о чем-то глубоко своем, непонятном постороннему. Да и в самом деле, Мусаев сейчас видел не карту, а всю полосу фронта, как утром видел ее с самолета, не утерпев и пролетев над полем будущих сражений, хотя и знал, что его ждут в штабе.

Он видел Днестр, представлявший собой как бы ось, вокруг которой перемещались громады войск фронта. Армия под командованием Мусаева занимала, в сущности, незначительный участок этого огнедышащего пространства — не больше ста километров изломанной линии. Если сопоставить это со всей двухтысячекилометровой линией боевого соприкосновения с противником, начиная от Баренцева моря и кончая одесскими лиманами, то все усилия войск Мусаева можно было сравнить с ударом пули в тушу слона. Однако пуля может быть нацелена в сердце слона или, скажем, легкие. Допустим, что после первого удара рана окажется несмертельной, но когда-нибудь и она окажет свое воздействие на противника…

Мусаев мог бы с закрытыми глазами нарисовать участок фронта армии: еще будучи в Ставке, он постоянно интересовался соединениями, противостоящими Ауфштейну. И все же теперь, когда Мусаеву самому довелось стать во главе армии, противостоящей этому опасному противнику, он рассматривал карту с особым вниманием, будто побаивался, не изменилось ли на ней что-нибудь с тех пор, как он получил свое новое назначение и наконец добрался до места.

На правом фланге армии находилась дивизия Ивачева. Два дня назад она вырвалась к Днестру, но Ивачев совершил ошибку. Вместо того чтобы попытаться с ходу переправиться через реку и захватить хотя бы маленький плацдарм на противоположном берегу, принялся расширять участок прорыва, ожидая, когда к Днестру выйдет сосед справа.

Может быть, потому Ивачев и не предпринял никаких попыток переправиться на правый берег Днестра, что произошло некоторое замешательство в штабе после трагической гибели командующего? Самолет, на котором бывший командующий облетал фронт, был сбит случайно появившимся немецким истребителем. А пока временно заменивший командарма Юргенев разобрался в обстановке, гитлеровцы успели сосредоточить на западном берегу силы для отпора частям дивизии Ивачева. Теперь форсировать большую реку стало гораздо труднее. Великолепный прорыв не принес всей полноты удачи…

От села Колосуж, в устье небольшой степной речки Суж, захваченного дивизией Ивачева, линия фронта поворачивала резко на восток и уходила от Днестра почти на шестьдесят километров, образуя нечто вроде треугольника. В самой вершине его у противника оставался город Липовец с железной дорогой, пролегавшей через районный центр Великое и приднестровский городок Краснополь, а далее уходившей за реку к молдавскому городу Батушани и к бывшей государственной границе — реке Прут. В Краснополе на Днестре находился штаб фельдмаршала Ауфштейна. Фашистская армия Ауфштейна, имея в своем распоряжении относительно хорошо действующую железную дорогу и несколько переправ через Днестр, могла не бояться ни прорыва Ивачева к Днестру, ни того, что левым своим флангом русская армия тоже вышла к реке. Фельдмаршал, вероятно, считает, что со своего предмостного укрепления может наносить удары и на юг, и на север. Тем более что, с точки зрения Ауфштейна, русская армия здесь является не чем иным, как своего рода аппендиксом, мешающим доблестному немецкому полководцу спокойно спать. И он попытается этот аппендикс удалить, уничтожить.

Мусаев стоял перед картой и тихонько посвистывал. Он даже не слышал мелодии, между тем это была его любимая старая солдатская песня.

Да, перед ним очень трудная задача, но тем почетней ее решение…

Он медленно прошел к столу, взял схемы последних операций армии, разложил их, внимательно вглядываясь в схему перемещения дивизий. Армия отжимала гитлеровцев к реке последовательными ударами. Вырвавшаяся вперед дивизия затем ожидала, пока соседи выровняют фронт. Противник имел возможность сохранить свою боевую силу. Теперь, зацепившись за Липовец, Великое и холмы вокруг железной дороги, немцы будут накапливать силы для ударов по пробившейся к Днестру дивизии Ивачева. Ну что же, пусть попробуют… Мусаев опять засвистел, потом тихо запел немного хриплым голосом:

Солдатушки, бравы ребятушки, Где же ваши сестры? Наши сестры — Это сабли востры, Вот где наши сестры!

Поймал себя на том, что поет вслух, засмеялся, склонился к столу и что-то записал красным карандашом. Потом выпрямился, перевел взгляд на карту, сжал зубы так, что заходили желваки на скулах. Он смотрел на черный кружок, под которым была надпись: «Батушани». Смотрел, как будто силой своего желания хотел пронзить пространство, чтобы красные стрелы его дивизий вырвались остриями с двух сторон к этому маленькому молдавскому городку, о котором он знал только, что такой существует на свете. Впрочем, виденный в детстве первый город, запомнившийся больше всех других, и городок на Днестре, по которому Мусаев только что проехал, слились воедино в его представлении, создавая видимый образ. Так было легче думать об этом кружке со странным именем Батушани. Он мог теперь представить ансамбль центральной площади и прилегающих улиц. Там должны быть каменные двухэтажные дома с глухими дворами — бывшие купеческие цитадели. Их трудно брать в уличном бою. В центре площади, вероятно, имеется фонтан, изображающий фавна или змею: почему-то местные архитекторы любят творить подобные произведения. Впрочем, там могут быть винодельческие, сахарные заводы, винокурни — надо посмотреть в справочнике. Ведь все, чем богат или беден город Батушани, имеет прямое отношение к предстоящей операции…

В дверь постучали. Командующий взглянул на часы — двадцать ноль-ноль.

Вошел дежурный, доложил о прибытии генералов и старших офицеров — командиров соединений, ответственных работников штаба армии. Мусаев заметил, что на дворе еще светло. Но ординарец задернул окна шторами, включил свет. Генералы и полковники входили один за другим. Мусаев указал им на стулья. Ординарец вышел. Теперь командарм мог внимательно рассмотреть своих помощников и соратников.

Были здесь Алиев и Городанов, корпуса которых находились в резерве; Скворцов, дивизия которого стояла сейчас против Липовца; Виноградов, нажимавший на Липовец с севера и считавший, что через два-три дня его дивизия будет упомянута в приказе Верховного Главнокомандующего, так как Липовец они со Скворцовым возьмут. Позже всех вошел полковник Демидов, на участке дивизии которого с недавних пор расположился штаб армии, доставив тем самым полковнику тьму лишних забот. Бывший командующий любил перебрасывать свой штаб туда, где намечался хотя бы маленький успех. Он считал, что расположение штаба армии в ближайшем тылу наступающей дивизии воодушевляет бойцов. И когда Демидов, воевавший на южном фланге армии, на прошлой неделе вдруг вырвался к Днестру, захватил этот городок со старинной крепостью, бывший командарм немедленно перебросил сюда штаб. Но Мусаев видел по усталому лицу Демидова, что полковник не очень доволен такой близостью высокого начальства. Начальство надо охранять, а войска Ауфштейна нависли над его дивизией такой глыбищей, что еще неизвестно, продолжат ли они свое отступление или вдруг ударят по узкому пространству, захлопнут и дивизию Демидова, и армейский штаб, словно в мышеловке…

Не явился на совещание только Ивачев. В районе расположения его дивизии было не очень спокойно, и Мусаев согласился, что комдиву лучше оставаться на месте.

Командарм не торопился начинать совещание. Каждый из сидевших перед ним командиров представлял собой такое-то количество винтовок, автоматов, танков, пушек. Но Мусаев давно уже знал, что характер командира имеет прямое отношение к мощи оружия. И он хотел понять, насколько могут увеличить эту мощь командиры соединений.

Генерал-майора Скворцова он знал по прежней совместной службе. У этого спокойного худого человека была железная воля, которую предстояло нацелить в желательном направлении. Знал он также, хотя и меньше, Городанова. Это был исполнительный военачальник, любивший трудные задачи, умевший их решать с наибольшим успехом. Были в характере Городанова твердость, упорство, расчетливость. Этими качествами он отличался от Алиева, горячность которого смирялась под наблюдением старшего товарища. Мусаев с удовольствием отметил про себя, что на таких командиров можно положиться.

Ему не понравилось хмурое лицо Юргенева. Но он понимал, что начальнику штаба трудно вообще привыкать к новому командующему, а Юргеневу труднее, чем кому бы то ни было, сразу забыть человека, с которым на протяжении длительного времени пришлось делить и горе, и удачи. С ним надо сработаться. Опытный начальник штаба — это половина успеха. Юргенев тянул штабную лямку достаточно долго, хорошо знал людей. Еще в штабе фронта Мусаев кое-что узнал о начальнике штаба и был вполне доволен тем, что услышал.

На широком лице Юргенева, в котором была какая-то детская простоватость, могущая обмануть неопытного человека, появилось сердитое выражение, когда он развернул папку для доклада. Мусаев улыбнулся было, но сдержал улыбку, приготовился слушать. Остальные командиры молча курили. Дым клубами поднимался к потолку. Алиев задумчиво рассматривал ногти, Городанов искоса поглядывал на карту, что-то обдумывая.

Юргенев коротко доложил о состоянии армии, указал на усталость войск, упомянул о последних операциях и умолк, все еще сохраняя сердитое выражение лица. Казалось, он сам недоволен своим докладом, говорил не то, что хотел бы сказать. Мусаев заметил, что главного Юргенев так и не высказал, как днем не ответил на вопрос нового командующего: почему армия приостановила наступление? Ссылаться на усталость войск не следовало. Это Юргенев понимал и сам. Все устали, ведь наступление продолжалось третий месяц, лишь с небольшими перерывами. Зачем же об этом говорить? Было еще что-то, тревожившее начальника штаба.

Мусаев сразу нахмурился, на лбу появились резкие морщины, лицо осунулось. Алиев незаметно указал Городанову на командующего. Городанов вздохнул, потом спохватился и отвернулся снова к карте. А Мусаев неожиданно обратился именно к нему. Городанов мельком взглянул на Юргенева и доложил, что его корпус в порядке, сейчас танкисты обучаются работе на новых, только что полученных машинах. Мусаев спросил, как успевают бойцы. Городанов похвалил и людей, и новые машины, которым не страшны ни бездорожье, ни удары немецких самоходных пушек и танков «тигр».

— А как же насчет усталости? — хмуро спросил Мусаев, когда Городанов умолк.

— Начальник штаба имел в виду пехотные войска, — ушел от прямого ответа Городанов.

— А конники? — обернулся Мусаев к Алиеву.

Алиев выпрямился, блеснув зубами в широкой улыбке, и сразу стало веселее в комнате. У него было чудесное качество — ободрять всех, кто имел с ним дело. Веселое лицо, смеющиеся глаза не допускали мысли о том, что этот человек может попасть в затруднительное положение, а если уж что-нибудь подобное случится, он наверняка найдет выход. И сейчас Алиев быстро ответил:

— У меня корпус на подножном корму живет, а сено есть еще на немецких складах. Мне легче, чем Городанову и его танкистам. Ни бензину, ни масла не требуется. Люди соскучились уже в резерве…

Скворцов, к которому с тем же вопросом обратился командарм, ответил сдержанно:

— Дело не только в усталости, товарищ командующий. Гораздо хуже, что тылы не подтянуты. Моя артиллерия третий день имеет полкомплекта снарядов, расчеты ведут лишь прицельную стрельбу. Хорошо, что немцы так напуганы нашим наступлением, что не рискнут…

— А если рискнут?.. — прервал его Мусаев.

— Ауфштейн больше всего на свете жаждет позиционной войны. И если мы не ведем наступательных боев, он только радуется…

— Вот именно, — подтвердил Мусаев.

Скворцов замолчал, опустив голову и пошевеливая тонкими нервными пальцами. Мусаев вынул из портфеля кипу вырезок из немецких газет, положил их перед собой, выбрал одну и начал читать по-немецки, тут же переводя:

«Таким образом, успешно отрываясь от преследующих нас войск противника, мы выходим из жестоких зимних боев с неистощенными резервами и теперь, опираясь на сложную систему заградительных укреплений линии Днестра, сможем переформировать армию и подготовить ее для нового удара…»

Он перелистал несколько вырезок, нашел еще одну и снова начал читать, выразительно подчеркивая отдельные слова:

«Кое-кто говорит, что предельный успех русских наступательных операций был достигнут в начале марта. Теперь-де русское наступление выражается в поступательном движении, которое более не угрожает нашим частям опасностью окружения. Подобные разговоры являются предательством, так как они подрывают боеспособность армии…»

— Вы знаете, кто это писал? — спросил командующий. Помедлив, сам же ответил: — Фельдмаршал Ауфштейн. О нашей армии. Понятно?

Городанов наклонился вперед, стиснув пальцами край стола. Алиев вдруг вскочил с места и хрипло крикнул:

— Прикажите, я его поймаю, этого писаку!

Юргенев побледнел, но ответил твердым голосом:

— Ауфштейн находится против нашей армии три месяца, и каждый день мы его бьем. Я думаю, что это лучший наш ответ.

— Да, — спокойно ответил Мусаев. — Вы его били три месяца, но до сих пор не добили. В этом и заключается ошибка.

Нервным движением Юргенев выхватил из папки газету, положил ее на стол и сказал:

— Написать можно все. Вот в этой газете тоже есть статья Ауфштейна…

Мусаев ответил:

— Я читал ее. Ну что же? Ауфштейн почти прав, он действительно дважды поколотил меня. Тем более необходимо сделать так, чтобы он больше не мог никого колотить.

Юргенев, наблюдавший за лицом Мусаева, склонился к своим бумагам. Скворцов спросил:

— Как же это сделать?

Мусаев встал и подошел к карте.

— Немцы хотят позиционной войны. Мы ее дадим им, но только там, где нам будет выгодно, и отнюдь не потому, что этого хотят они. Если мы ослабим нажим на участке Липовец — Великое, они примут это за удачу, тем более что армия всегда наступала широким фронтом. Вместе с тем мы накопим резервы здесь, на плацдарме у Демидова и возле Колосужа у Ивачева. Двумя одновременными ударами форсировав Днестр, выйдем на Батушани, оставляя Краснополь в тылу. Эта операция настолько рискованна, что противник не поймет ее цели в течение двух дней. Между тем за Днестром мы выйдем на широкий простор, где смогут успешно действовать танки и кавалерия. И если нам удастся закрыть «мешок» около Батушани, мы устроим гитлеровским войскам то же самое, что было у Волги, конечно в меньшем масштабе.

Красные стрелы сомкнулись на черном кружке с надписью «Батушани», построив почти квадрат, диагоналями которого были с севера на юг — Днестр, с востока на запад — железнодорожная линия Липовец — Великое — Краснополь — Батушани. Мусаев отошел к столу и сел, ожидая одобрения предложенного им плана или возражений.

 

5

В самую последнюю минуту, когда обоз дивизии Ивачева выходил из старой крепости, чтобы по яругам и веретьям добраться до передовой, майор задержал сержанта Верхотурова. Солдаты и обозники посмеялись над сержантом, которого теперь, мол, превратят в писаря либо в кладовщика, да с тем и ушли, покрякивая под грузом. А Верхотуров и впрямь стал вроде мальчика на побегушках: то на вокзал иди встречать новую часть, то расселяй возчиков на отдых… Сержант сердился про себя и со зла покрикивал на людей. Однако от приказа не уйдешь.

По вечерам Никита Евсеевич размышлял о том, что и в дивизии дел теперь не так уж много: солдаты, как на курорте, грязевыми ваннами ревматизм лечат. Не война, а чистая физиотерапия. Порох нюхают разве только разведчики. Остальные-прочие портянки стирают, воду из окопов котелками вычерпывают: небесная вода — сверху, земляная — снизу. Небольшая радость — без дела в окопе сидеть, а тут хоть людей увидишь.

После выхода на Днестр дивизия закопалась в землю. Только артиллеристы постреливали через реку, а пехота почти бездействовала. Старые солдаты поругивались, но дело от этого не менялось. И Верхотуров мог ругаться, но коль приказа наступать нет, значит, сиди. Потому он и повеселел, обдумав как следует свое положение.

В свободные от выполнения поручений минуты Верхотуров вспоминал о генерале. Хотя и далеко махнул сынок Миколы-пушкаря, уральского мужика, старого артиллериста, однако не забывает своего роду-племени, земляного корня. И на Волге узнал земляка, отцова дружка, и здесь приметил, И Верхотуров гордо поглядывал кругом, раздумывая, как ребята на передовой расскажут о встрече генерала, о разговоре сержанта с командующим. Никита и сам сумел бы рассказать, да люди кругом незнакомые, еще примут за похвальбу, а хвастаться сержанту не к лицу.

От острых глаз приметливого Верхотурова не ускользнуло, что уж как-то слишком много обозов идет к складам. Да и со станции все подходят и подходят маршевые батальоны, а к рассвету пришли два полка из дивизии Виноградова, которым по всем статьям здесь совсем быть не к месту. У них там бой, немцы берегут город Липовец пуще глаза, а два полка идут, будто на прогулку, к Днестру — со всей артиллерией, с обозами, с большим хозяйством. К рассвету сержант совсем уверился, что его дело теперь — поспешать до роты, потому что новый командующий, видать, приехал с новыми планами, вроде наступление близится.

Верхотуров приметил также, что и майор Тимохов ведет себя по-иному, не как всегда. Может, ему уже сказали о наступлении, потому что к утру на склад пришли обозы из всех полков дивизии, грузы брали полные, лошадей не жалели, чего Тимохов никогда не допускал. В обычное время он не стеснялся переложить груз с подвод на людей, потому что человек, известно, отдохнет и снова пойдет, а лошадь утоми — она и вовсе откажется. Так Верхотуров дошел до главного, хотя никто ему и слова не сказал. Впрочем, старого воина на мякине не проведешь, а солдатская почта штабной точнее.

Утром Никита разыскал майора в складской конторке. Тот сидел за столом. На столе стоял медный чайник, пробитый поверху пулей. Из двух пулевых дырок выбивался густой, наварной чайный пар. Майор дремал, но, пересиливая себя, бормотал, будто убеждал кого, а кого именно, сержант не видел:

— Я, Галина Алексеевна, человек тыловой, так сказать, глубоко штатский. Я вас понимаю… Но ведь если бы вы не встретили Суслова, вы бы лечились, не бежали бы на фронт… Вот почему мне обидно, что он смутил ваш покой, а самому ему и дела до вас нет…

Никита потопал ногами у перегородки, покашлял, но майор был как бы не в себе, ничего не слышал, продолжал разговаривать:

— Я понимаю, вас можно подвигами увлечь, а какой же подвиг в обозе. А ведь я сколько раз просился на передовую, да разве Ивачев поймет человеческую душу? Ему лишь бы снаряды вовремя поступали.

— Петр Ильич, это напрасный разговор, — ответила девушка, которой Никита сначала не заметил. Теперь осмелел и Верхотуров, громко сказал:

— Товарищ майор, разрешите обратиться!

Тимохов повел покрасневшими от бессонницы глазами. Девушка поднялась с койки, на которой сидела, прижимая раненую руку, воскликнула:

— Никита Евсеевич!

Верхотуров улыбнулся, узнав Галину. Радистка была мало того что знакомая, а еще и землячка.

Майор сказал, вдруг стряхнув всю усталость:

— Я вас слушаю, Верхотуров.

— Разрешите вернуться в часть?

Галина подошла к Никите, стала рядом:

— Вот как хорошо устраивается, и я с ним пойду, Петр Ильич.

Майор, вздохнув, ответил:

— В госпиталь бы вам надо идти, да слов у меня больше нету. Идите.

Галина вдруг шагнула вперед, нагнулась к Тимохову и раньше, чем он успел что-нибудь сообразить, поцеловала его в обветренные сухие губы. Он вскочил, а Галина тихо произнесла:

— Хороший вы, Петр Ильич, человек, только у нас дороги разные…

Тимохов стоял, широко-широко раскрыв глаза, будто ослеп от солнца. Глаза у него темно-серые, за очками кажутся холодными, тускловатыми. Девушка вышла из конторки. Тимохов сделал было шаг за ней, но сдержался, поглядел на Никиту, сказал хриплым, прерывающимся голосом:

— Верхотуров… На твою ответственность! Такая девушка… Такая девушка… Ее беречь надо!

Верхотуров отдал, как положено, честь, повернулся, вышел. У ворот крепости майор снова догнал его, сказал:

— Может, подождете обоз? Немецкие автоматчики в степи бродят. Последний обоз обстреляли…

Галина, стоявшая в воротах с автоматом, который рядом с перевязанной рукой делал ее особенно трогательной и даже вызывал какое-то жалостливое к ней чувство, предупредила ответ сержанта:

— Нам задерживаться некогда. Спасибо, Петр Ильич, на добром слове…

Они пошли ровной солдатской походкой, спускаясь с холма, на котором, будто врезанная в синее небо, стояла крепость. У подножия холма Верхотуров обернулся и еще раз увидел майора. Тимохов стоял в воротах крепости, заслонив глаза от восходящего солнца, и смотрел из-под руки им вслед. Дорога сделала поворот, крепость и городок скрылись за холмом.

Как только кончилось вымощенное булыжником шоссе, началась пешеходная маята. Незамощенный большак был так разъезжен, что ноги уходили по щиколотку в липкое черное тесто. Девушка шла за Верхотуровым: он выбирал кочки и остатки обледенелого снега, на которых еще могла удержаться нога. Галина побледнела, но не отставала от Никиты. Сержант пытался было разговорить ее, потом замолчал и сам. Да и не располагала дорога к душевной беседе, — того и гляди, утонешь на полуслове или выругаешься крепко-накрепко, а ругаться при Галине было неудобно.

Выходя на веретью, Никита оглядывал волнистый горизонт, всматривался в еще кое-где покрытую бурым снегом, но большей частью уже черную степь, заваленную успевшим заржаветь железом. Сколько видел глаз, кругом были следы сражений. Солдат читал о них, словно по книге: вот в этом логу немцы устроили засаду самоходок, а наши танки вышли с запада и ударили по засаде из таволожника. Так и остались искореженные самоходки стоять надгробными памятниками разбитой вражеской части. Чуть дальше были вырыты неглубокие окопы. Их не успели закончить. Фашистские солдаты засели было в них, да позади затрещали русские автоматы. Окопы стали не нужны, немцы вышли из них и подняли руки. Это можно понять по тому, что мало вокруг было трупов. А вот здесь было селение, остались от него только печные трубы да около труб и разбитых печей остовы железных кроватей: богато, видно, жили колхозники до войны — в каждом доме по пять-шесть кроватей. Вокруг пожарища торчали стволы срубленных плодовых деревьев, по пепелищу бродили жирные вороны, оставляя за собой следы. Люди из сожженного селения ушли строить дорогу, чтобы наши войска скорее догнали гитлеровцев, отомстили за все.

Кругом были следы войны. Но чем дальше шли Никита и Галина, тем больше видели нетронутых сел, оставленных в целости мостов, аккуратно подмазанных белых хаток — тут фашисты бежали без боя.

Путники шли по рокадной дороге вдоль линии фронта, изредка слыша в стороне неясные звуки боя. Вскоре вид степи изменился, она ожила от движения и шума проходящих войск. Путников нагнали артиллеристы. Тягачи выдерживали и в этом бездорожье, но все-таки в балках артиллеристам приходилось помогать вытаскивать орудия из липкой грязи. Появился большой автомобильный обоз: Никита и Галина подняли руки и до тех пор «голосовали», пока какой-то шофер не остановил машину. Они взгромоздились на снарядные ящики, присели, вытянув ноги, вздыхая от блаженства. Ветерок обдувал разгоряченные лица. Крепко увязанный груз не мешал наслаждаться покоем, только руками держись, гляди, чтоб не сбросило в канаву. Никита задремал, привалившись к большому ящику.

Очнулся он от толчка. Машина застряла. Шофер вылез из кабины, походил вокруг нее, шумно сопя. Потом, сбросив шинель в грязь, лег под кузов. Встал, вздохнул и приказал пассажирам слезать.

С полчаса они втроем таскали таволожник от речки, укладывая его под колеса, но машина все буксовала. Никита рассердился, сказал шоферу:

— С тобой до ночи протопчемся. Вылезай сам, нам стоять несподручно…

Шофер с завистью поглядел на него и его спутницу — пешим меньше заботы, но согласился, что у всякого есть свое дело.

Никита отсыпал ему махорки, добавил:

— Вытаскивать тебя не отказываюсь, если обгонишь да снова застрянешь, а ехать с тобой не с руки… Пока ты до фронта доползешь, наши, может, через границу перейдут…

Шофер навострил уши:

— А что, наступление?

Никита уклончиво пожал плечами, Галина пошла вперед. Шофер вдруг швырнул шапку наземь, крикнул:

— Берегись, сержант, догоню, не посажу! Теперь и мне к спеху, если такое дело!

Никита помахал рукой и вышел на бугор, догоняя Галину. С бугра он увидел, как шофер швырнул под буксовавшее колесо свою шинель, машина вдруг рванулась, проскочила на обсохшую верхотуру. Проезжая мимо Никиты, шофер открыл дверцу, что-то крикнул и сгинул в синем поле. Галина вздохнула, провожая машину взглядом, но ничего не сказала.

Верхотурову нравилось, что у девушки хватает выдержки: идет, не жалуется, хотя путь далек и волосы у нее слиплись от пота, выбились из-под шапки. Поправит повязку на руке, передвинет автомат и снова шагает без слов. А дорога становилась все труднее. К полудню потеплело, грачи появились на обдутых ветром парах, день совсем стал весенним.

На переправе через речку Суж скопилось столько автомашин и подвод, будто целый город встал на колеса и расположился привалом у темной воды. Два больших парома ходили через речку на канатах, в стороне саперы сколачивали новый мост. По реке плыли белые и желтые льдины. На желтых виднелись трупы, чернели пятна минных разрывов — в верховьях Сужи у Липовца продолжались жестокие бои. На берегу стояли в очереди маршевые роты и батальоны, обозы со снарядами, подвижные моторизованные части. Конники спускали коней в воду и пересекали реку вплавь. У паромных мостков не прекращалась ругань: кто-то стремился проскочить вне очереди, доказывая, что его груз самонужнейший на фронте. Капитан, командовавший переправой, засыпал между двумя фразами: должно быть, не одни сутки находился здесь, не зная ни сна ни отдыха. И тут можно было услышать разговоры о предстоящем наступлении. Доморощенные стратеги решали, куда штаб направит удар, придется ли им участвовать в бою. Накипело на сердце у солдат, потому и принимали они каждую весть как примету наступления.

Патрульный проверил документы у Никиты и Галины, сказал:

— К капитану не подходите, у него и без вас дел много, пристраивайтесь к этой роте, она сейчас переправляться начнет. А не слыхал, сержант, правда ли, что генерал на смотру земляку сказал, будто нынче же в наступление идти?

Никита удивился, как быстро разнеслась весть о его встрече с генералом по фронту, — видно, правильно говорят, что солдатская почта поточнее штабной, — однако ничего не ответил.

Патрульный, вздохнув, сказал:

— Так вот и простоишь тут, а наши, может, прямо к границе шагнут!

Паром тяжело подплыл к берегу, ударяясь о льдины. Никита и Галина сразу же отделились от роты и пошли. Но вскоре их остановил новый патрульный.

— Дальше в одиночку не ходят, придется вам подождать, пока вся рота переправится…

Никита согласился, а Галина запротестовала. Патрульный отошел. Никита сказал ей:

— Кто же с хозяином дома ругается? Ему спасибо говорят, а теперь пойдемте тихонько по-над берегом: тут сами доберемся…

Все чаще путь пересекали узкие и глубокие балки, по степи гуляла вешняя вода. Никита заметил, что она смывала чернозем — жители не делали насаждений по оврагам, как это принято на Урале. Там стараются хорошую землю сохранить не только для себя, но и для потомков. И сам удивился, что примечает такую мелочь, — вот что значит отойти на денек от фронта. Тут же подумал: как война кончится, надо приехать в эти места — все равно хозяйство восстанавливать кому-то придется, вот он и покажет, как следует беречь и обиходить землю. По всем приметам, через неделю можно начинать раннюю пахоту, а пока не видно, чтобы готовились к ней. Никита передернул плечами. Его руки стосковались по плугу, по ременным вожжам, по знакомому с детства возгласу: «Бороздой, бороздой, Лысанка!» Лошадь послушается, шагнет в борозду, заскрипит земля под лемехом, отвалится жирный пласт, грач подпрыгнет к краю, осторожно глянет черным глазом, склюнет личинку и взлетит, тяжело махая крыльями. А тут над полем летают одни вороны, трупной пищей питаются — нечистая птица. Верхотуров тяжело вздохнул.

— Что вздыхаете, Никита Евсеевич? — спросила Галина.

— Кончать фашиста надо, — ответил хмуро Никита. — Третью пахоту одни женщины пашут. А земля слабых рук не любит…

— Какие же слабые, — обиделась Галина, — когда они и винтовку держат, и станком управляют. Большое ли дело — пашня?

Хотел было Никита поспорить, но Галина закричала:

— Самолет! Самолет! Наш связной У-2… — И грустно добавила: — Через несколько минут дома будет, а нам идти да идти…

Никита взглянул на солнце. Высоко еще — не больше пяти часов. И пригревает хорошо. Пусть бы скорее обдуло эту мокреть, овеяло землю, установились бы дороги, не только идти, а и наступать было бы легче. Перевел глаза на самолет и вдруг увидел, что самолет пошел на снижение, закачался, потянул быстрее, а из мотора выхлестнул черный дым. И только тогда услышал — из ближнего леска хлопнула зенитка, застрочил крупнокалиберный пулемет. Самолет тянул к дороге, заметно теряя скорость. Галина выскочила на горку, закричала: «Немцы!» — и быстро побежала вперед.

Верхотуров увидел, как от леса отделились тоненькие фигурки вражеских солдат, Самолет все снижался. Летчик, должно быть, храбрый парень, на горящем самолете продолжал полет, уходя к дороге. Но дорога была пустынна. Только два человека были на ней, а от леса бежали гитлеровцы. Верхотуров хотел определить их число, да слишком много их было, чтобы пересчитать на бегу.

Галина уже стреляла по немцам. Дымящий У-2 коснулся колесами размокшей земли, подпрыгнул. Два человека выскочили из него раньше, чем он остановился, отбежали немного. И вдруг самолет вспыхнул ярким пламенем, как будто только и дожидался момента, чтобы ушли люди.

Верхотуров выстрелил в ближнего гитлеровца, а выпрыгнувшим из самолета закричал: «К балочке! К балочке бегите!» Галина окликнула бегущего офицера: «Товарищ Суслов!» — и Верхотуров узнал адъютанта генерала. Суслов бросился к Галине, вдруг подставил ей ножку, Галина упала. Верхотуров заметил, как пулеметный вихрь пролетел над ними, срывая с гребешка пахоты черные комочки грязи. «Ловкий парень!» — подумал он и припал к земле, выпуская короткие очереди, стремясь стрелять прицельно. Между тем летчик уже добежал до балки, прилег на краю ее и теперь стрелял в гитлеровцев из пистолета.

Немцы подбежали метров на пятьдесят, потеряв, несколько человек, и залегли полукругом, должно быть не сообразив еще, что русских в балке всего четверо. Часть гитлеровцев переползала вправо, собираясь окружить летчика. Остальные вели сильный огонь, не давая поднять голову.

Верхотуров и летчик перебежали на противоположный склон балки. Суслов лег рядом с Галиной, посмотрел на нее. Она невольно поправила выбившиеся из-под шапки волосы и подумала, какой, вероятно, у нее страшный вид.

Суслов усмехнулся невеселой усмешкой, сказал:

— Ну вот все и кончается. И незачем было вам волноваться…

Она не поняла, переспросила:

— О чем вы, Павел?

— О вас, Галина, и о себе. Надо было вам, Галина, полюбить кого-нибудь другого, например Тимохова… — При воспоминании о майоре лицо Суслова исказилось гримасой. — Были бы вы в тылу, о смерти не думали, прожили бы еще лет тридцать. А тут всей жизни осталось тридцать минут… — Он выстрелил и потянул Галину пониже в балку. — Хотят забросать гранатами… Так о чем я?.. — Он замолчал, словно вспоминая, о чем говорил. Потом вынул из сумки какие-то бумаги, стал поджигать их. Галина с удивлением смотрела на него. Толстый пакет, в котором были запечатаны бумаги, не загорался. Суслов надорвал уголок, пламя побежало по бумаге синим мотыльком. Галина приблизилась, ударила Суслова по руке, огонь погас.

— Что вы делаете? — резко крикнула она.

Он повернул к ней нахмуренное лицо, отвел ее руку, сухо ответил.

— Выполняю инструкцию.

— Та-ак, — удивленно протянула Галина, приподнялась над краем балки, увидела неподвижно лежащих вражеских солдат, снова взглянула на Суслова.

Он чего-то ждал от нее, все еще держа в руках зажигалку и бумаги. Она уперла автомат диском в мягкую землю, ожидая, когда кто-нибудь из гитлеровцев поднимется, и, не оборачиваясь больше к капитану, сказала:

— Почему вы решили, что я вас люблю? Это была детская болезнь. Знаете, этакий блестящий офицер пленяет сердце девушки, а на самом деле и он не такой уж блестящий, и она не такая дура. Понятно? И любить вас не за что. Ведь вы не верите в жизнь. Верно? Если бы верили, не стали бы уничтожать бумаги, от которых зависит, может быть, и жизнь и смерть тысяч людей…

Он не ответил, глядя вперед прищуренными глазами, словно считая лежащих гитлеровцев. Галина помолчала с минуту, потом добавила равнодушным тоном:

— А Тимохов, вероятно, ждал бы до конца, что его выручат, и до конца бы стрелял. А когда уже не смог бы стрелять, тогда бы сжег свои документы, хотя и документы-то у него совсем чепуховые, какие-нибудь накладные… Между прочим, здесь дорога проезжая, через тридцать минут тут целый полк пройдет.

Посыпалась мокрая земля с гребня балки, послышался свист пуль. Почему-то казалось, что посвистывают маленькие птицы, — может, потому, что пахло весенней, теплой землей, дул легкий ветер, а может, просто было приятно в последний раз подумать о жизни и весне. Верхотуров стрелял короткими очередями. Потом послышался крик, взрыв гранаты. Оглянуться было некогда, немецкие солдаты вдруг вскочили и бросились к балочке. Галина сразу забыла обо всем: она видела только перебегающих врагов, которых нельзя было подпустить ближе чем на пятьдесят метров, иначе они забросают гранатами. Рядом она слышала дробь автомата Суслова. Гитлеровцы залегли снова. Она выждала паузу и сказала:

— А вы, Павел, видно, приготовились уже стреляться?

И опять он ничего не ответил. Тогда Галина повернулась в сторону Верхотурова. Тот помахал ей рукой и крикнул:

— Держитесь, держитесь, у меня все в порядке!

Далеко на горизонте показались два вездехода. Они шли по целине, приминая желтую прошлогоднюю траву. Галина повернулась к Суслову:

— Простите, товарищ капитан, за напоминание. Тридцать минут кончились. Вон наши идут. Ракеты у вас есть?

Суслов молча отстегнул от пояса ракетницу, дважды выстрелил из нее — высоко поднялись зеленая и красная ракеты. На вездеходах поняли сигнал: обе машины двинулись в сторону залегших в поле гитлеровцев, стреляя по ним из пулемета. Немцы начали отползать к лесу.

С вездеходов продолжали вести по ним огонь.

Верхотуров закричал:

— Галя, возьми по балочке влево!..

Теперь он вел непрерывную стрельбу. Галина пробежала, не пригибаясь, по балке, открыла огонь. Несколько гитлеровцев не успели отползти к лесу. Верхотуров крикнул:

— Сдавайтесь!

Один из них проворно помахал грязным платком. Суслов что-то сказал им по-немецки, они бросили автоматы в сторону, поднялись и пошли к балке, подняв руки.

Пленные стояли, прижавшись друг к другу, бледные, трясущиеся, словно их колотила лихорадка. Вездеходы вышли на шоссе, из первой машины выскочил Мусаев. Верхотуров подтянулся, улыбаясь широкой улыбкой и подмигивая Галине. Галина стояла, опустив глаза. Пленные боязливо смотрели на генерала, только что бросившегося в атаку против них на машине, которая даже не была бронирована. Мусаев был весел, возбужден. Увидев Верхотурова и Галину, он рассмеялся, сказал:

— А, старые знакомые! Как ваша рана, Казакова?

Галина удивленно взглянула на него, а он, обращаясь к сидящему в машине начальнику штаба, пояснил:

— Радистка из дивизии Ивачева. Не захотела ехать в госпиталь… Добрый боец! Хотя некоторые офицеры не замечают этого. — И сразу заговорил с Сусловым: — Ответ из штаба фронта привезли?

Суслов подал генералу пакет с обожженным углом. Генерал внимательно посмотрел на Суслова, на балку, на трупы немцев, спросил:

— На помощь не надеялись, капитан?

Суслов глухо ответил:

— Да, товарищ генерал-лейтенант.

— Плохо, Суслов, плохо. Товарищи у вас были верные, а вы не надеялись на них. — Пошел к машине, обернулся и приказал: — Вернитесь с вашим летчиком к переправе. Там возьмете первую попавшуюся часть и очистите лесок. А вы, Верхотуров, вместе с Казаковой отконвоируйте пленных в штаб дивизии.

Машины тронулись, разбрызгивая грязь. Пленные по шли по дороге понурив головы, с трудом вытаскивая ботинки, на которых налипло по пуду чернозема. Верхотуров шел за ними, размышляя о Мусаеве. Лихой генерал бросился, не раздумывая, на помощь солдатам…

 

6

Хотя дивизия полковника Ивачева прорвалась к Днестру, ее командир не очень радовался этому успеху.

Тылы где-то отстали в непролазной грязи и распутице, при которой каждая балка и ручеек становились непреодолимой преградой для машин и слабосильных волов, уже измученных двухмесячными непрерывными маршами. Закрепившиеся на выгодном рубеже немецкие войска снова начали проявлять активность: группируясь на флангах дивизии, пытались отрезать ей пути подвоза. Остальные части армии сражались на подступах к городку Липовец, далеко от реки. И дивизия оказалась в тяжелом положении. Полковник Ивачев с нетерпением ждал приезда командующего, чтобы высказать ему свои опасения.

Сейчас полковник сидел на наблюдательном пункте, расположенном на колокольне, у самой реки, и с пристрастием допрашивал артиллерийских наблюдателей, какие изменения в расположении противника заметили они за последние часы. Временами он сам брал у наблюдателя сильный бинокль и, расставив кривые ноги (раньше он служил в кавалерии, в пехоту перешел только в самом начале войны), долго смотрел за реку, в сторону противника. Несколько одутловатое лицо Ивачева с жесткими усами было пасмурно: ничего хорошего наблюдатели ему не сообщили. На противоположном берегу продолжалось какое-то подозрительное движение. Казалось, гитлеровцы не столько укрепляют правый берег, сколько заботятся о своих переправах, находящихся в шести километрах от левофлангового полка дивизии Ивачева. Все это настраивало полковника на мрачный лад. Он начинал думать, что прорыв может окончиться плачевно: противник отнюдь не собирается бежать, наоборот, пытается перебросить резервы через реку, чтобы ударить в тыл дивизии и отрезать ее от остальных частей армии.

Ивачев уже неоднократно просил авиацию для нанесения удара по немецким переправам, которые так беспокоили его. Но из штаба армии отвечали, что Мусаев и Юргенев поехали в дивизию и на месте решат, что необходимо предпринять.

Получив ответ из штаба армии, полковник Ивачев еще внимательнее начал наблюдать за противоположным берегом. Он видел высокий берег реки, изрытый пулеметными гнездами. На гребне просматривались многочисленные траншеи. А дальше, на скатах балок и в перелесках, скапливалась немецкая пехота.

Накапливание и передвижение войск противника проходило как-то непонятно. Трудно было решить, куда перебрасываются войска. Во всяком случае, на участке берега, который он видел, их количество не увеличивалось. Постепенно полковник пришел к твердому убеждению, что гитлеровское командование знает о его затруднительном положении, знает, что форсировать реку он не может. А это значит, немцы попытаются прорваться обратно на левый берег и разгромить дивизию.

День был солнечный, яркий, на реке голубовато поблескивали последние льдины, уносимые вниз. Разбитые взрывами авиабомб и снарядов, они шли мелкими стайками, хотя по календарю время ледохода еще не настало. Иногда среди льдин появлялись перевернутые лодки, разбитые плоты, звенья понтонных мостов. Тогда от берега отплывали смельчаки на плоскодонках, цепляли эти «подарки» реки крюками и подтягивали к берегу. Где-то в верховьях наши войска стремились переправиться — а может, уже переправились — на западный берег. Обнаруживая среди льдин лодки, немцы открывали по ним огонь, а наши артиллерийские наблюдатели засекали в это время цели и передавали данные о них на батареи. Облачка разрывов на противоположном берегу сливались в высоте с облаками, которые скапливались на горизонте. Даже опытный глаз полковника не мог различить, попадают ли снаряды в цель. Впрочем, наблюдатель отвечал батарейцам утвердительно, прося перенести огонь то вправо, то влево. Он сидел на колокольне уже второй день и успел хорошо изучить расположение вражеских войск.

Ивачев сердито оторвался от бинокля, взглянул на офицера-наблюдателя, который спокойно продолжал называть связисту цели. Полковник любил, чтобы в его присутствии все волновались, действовали быстрее, отчетливее. Ему нравилось, когда подчиненные выказывали перед ним некоторый трепет. А офицер-наблюдатель, недавно прибывший в дивизию, держался спокойно, будто ему и дела не было до тревог, обуревавших Ивачева. Не мог же он не знать положения, затруднительного не только для Ивачева, но и для него, для каждого солдата и офицера дивизии!.. И полковник окончательно рассердился на молодого офицера, который бесстрастным голосом командовал:

— Квадрат восемнадцать. Четыре — беглым!

Четыре снаряда взорвались на пригорке, который только что рассматривал полковник. Вдруг там зашевелились, метнулись в стороны тяжелые пятитонные грузовики, которые отсюда казались игрушечными, с них начали на ходу соскакивать солдаты. Полковник взглянул на лейтенанта, а тот уже передавал также спокойно и бесстрастно:

— Квадрат восемнадцать. Картечь. Беглый.

Все шло как надо. Однако Ивачев уже настроил себя на гневный лад, выпрямился, громко произнес:

— Плохо смотрите, лейтенант! Дайте побольше огня!

Лейтенант оторвался от стереотрубы, ответил спокойным голосом:

— Цель накрыта, товарищ полковник.

Ивачев и сам видел, что цель накрыта. Обернувшись к связисту, спросил, как бы не замечая лейтенанта:

— Ну, что там, на КП? Не приехал еще командующий?

Связист вызвал командный пункт, послушал, ответил отрицательно.

— Передайте им: сейчас еду. А вы, лейтенант, наблюдайте внимательнее. — Поглядел еще раз на правый берег и добавил совсем другим тоном: — Придется вам, лейтенант Пьянков, перенести наблюдательный пункт на другое место. Эта колокольня торчит, как больной зуб. Немцы ее уже приметили. Советую перебраться на парашютную вышку или на элеватор. Пожар там потушили, а немцы еще не знают об этом.

Как бы в ответ на его слова с того берега пронесся снаряд и упал немного левее церкви. Полковник, стоя среди площадки, выразительно посмотрел на Пьянкова, снова прислушался. Издалека возникло гудение басовой струны, оно кончилось сильным ударом; колокольня закачалась, с трехногого столика упал зуммер. Связист виновато посмотрел на полковника, поднял аппарат, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Вот это трахнуло!

— НП перенести! — уже тоном приказа произнес полковник и начал спускаться по лестнице.

Почти одновременно два снаряда взорвались в стороне от церкви.

Пьянков посмотрел вслед комдиву, перевел взгляд на связиста, тот будто ждал этого взгляда, ответил:

— Он у нас горячий, да отходчивый! — И в тоне его голоса слышалась гордость за командира дивизии.

Пьянков приказал снимать провода и перебираться на элеватор, сбежал вниз, к полковнику. Тот стоял у церкви, подняв голову, и как бы следил за пролетающими снарядами. Вот один ударил в основание колокольни, но древняя кладка была твердой — только мелкие осколки, свистя, как пули, пронеслись над головами. Увидев лейтенанта, Ивачев приказал ему сесть в машину, подвез его к элеватору. Отчитав офицера за то, что тот не подготовил запасной наблюдательный пункт, комдив сразу стал сердечнее и добрее. А лейтенант, которому не понравилась вначале придирчивость полковника, вдруг с некоторым удивлением заметил, что слушает его выговор с полным почтением. Устраиваясь на новом месте, он еще долго раздумывал о том, как трудно все предусмотреть и какой, однако, острый глаз у полковника.

 

7

Командный пункт находился метрах в трехстах от села, в блиндаже, вырытом на склоне высотки. К нему можно было проехать по глубокой балке, все еще забитой слежавшимся снегом. Движение по балке не просматривалось с западного берега.

Полковник Ивачев не думал, что ему придется надолго задержаться в этом месте, но у него была старая привычка устраиваться подальше от населенных пунктов, так как они были слишком легкой целью для неприятельской артиллерии и самолетов. А Ивачев твердо решил дойти до Берлина, не отлеживаясь в госпиталях. За период войны он имел несколько ранений и контузий, которых при некоторой предусмотрительности можно было бы избежать. В сорок первом его дважды засыпало в разбитых снарядами каменных домах, самых заметных в тех селах, где тогда пришлось ненадолго задержаться его полку. На втором году войны он был ранен при прямом попадании снаряда в блиндаж, на котором было только три наката бревен. Все находившиеся в нем оказались убитыми, только Ивачев, тогда еще подполковник, уцелел, отделавшись тяжелой контузией и шрамом на лице. Шрам этот не только портил лицо, но и выдавал настроение полковника: чуть Ивачеву случалось поволноваться, шрам наливался кровью и багровел. После того случая Ивачев всегда сам проверял место, выбранное для штаба, удобному дому предпочитал блиндаж, вырытый в поле, углубленный не менее чем на три метра, хорошо накрытый бревнами и землей.

Полковник вошел в блиндаж, выслушал рапорт дежурного офицера и прошел в маленькую конурку, где стояла его кровать. Он не спал вторые сутки, но было не до отдыха: тревожили неизвестность и опасность положения. Батальон, посланный им на правый фланг для связи с соседом, все еще не выполнил задачи, а между тем отбил уже две вражеские контратаки. Обещанное Мусаевым с утра подкрепление тоже не подходило. Не приезжал и сам генерал, хотя Ивачеву передали по телефону: выехал. Разведка доносила, что в тылу дивизии скапливаются группы противника. Словом, неприятностей было более чем достаточно…

Командующий армией появился в расположении штаба дивизии неожиданно, совсем не оттуда, откуда его ждали связные. Полковника едва успели предупредить. Он выбежал из блиндажа и увидел Мусаева и Юргенева, переправлявшихся к командному пункту через балочку по жидкой и липкой грязи. Мусаев первым выбрался на синеватый снег, который хрустел под его ногами.

Увидев Ивачева, он еще издали крикнул:

— Что же это, товарищ полковник, у тебя в тылу немцы бродят? Запиши в сегодняшней сводке, что командующий и начальник штаба армии, офицер связи, летчик, два бойца отбили атаку и взяли пленных. Пленных мы, так и быть, подарим тебе. Допроси и узнай, много ли их еще скрывается в твоем тылу, может быть, в другой раз будешь осмотрительнее…

Ивачев смутился. Шрам на его лице побагровел, не ко времени выдавая волнение полковника. Однако командир дивизии заметил, что Мусаев не столько сердит, сколько возбужден случившимся. Почти одновременно с ними к командному пункту подошли Казакова и Верхотуров, ведя пленных. Полковник, стараясь загладить неловкость, спросил у радистки, почему она вернулась, не выехала в госпиталь, но Мусаев перебил его:

— Ты на нашу спасительницу не нападай, без нее мы, может, и не добрались бы к тебе. — Потом повернулся к девушке, произнес шутливо: — Ничего, товарищ Казакова, мы его уговорим, чтобы он сменил гнев на милость.

Красная от смущения, Галина попросила разрешения уйти. Верхотуров сдал пленных, взял в штабе письма в роту и заторопился, догоняя радистку, чтобы порасспросить ее, откуда она знает генерала…

Мусаев спустился в блиндаж, подмигнув Юргеневу, и тихо, но так, чтобы Ивачев слышал, сказал:

— Хорошо окопался. Должно быть, намерен пробыть здесь до осени…

Юргенев усмехнулся. Ивачеву почудилось в этой усмешке какое-то недовольство, будто слова командарма больше относились к самому Юргеневу, чем к полковнику.

Из большой штабной комнаты блиндажа они прошли в маленькую каморку Ивачева. Полковник закрыл за собой дверь, принесенную сюда из разрушенного дома, выкрашенную в нежно-голубой цвет и совсем не подходившую к бревенчатым стенам блиндажа, По краю филенки двери были приметны зарубки: должно быть, дети хозяев разрушенного войной дома отмечали по ним свой рост.

Мусаев почему-то внимательно оглядел дверь, и лицо его сразу стало хмурым. «Генерал-лейтенант, вероятно, вспомнил, глядя на дверь, свое детство», — подумал Ивачев. Сам он, замечая зарубки на филенке, тоже ловил себя порой на таких мыслях…

Выругав про себя саперов за дверь, Ивачев пригласил генералов к столу, развернул карту, приготовился объяснять положение и попутно пожаловаться на соседей. Он любил пожаловаться, даже если в этом не было надобности. Все-таки лучше обвинять самому, чем выслушивать обвинения. А кроме того, из жалоб всегда можно извлечь пользу, напомнить, что об этом ты когда-то докладывал, а тебя не послушали, или выпросить пополнение, когда другие командиры еще и не думают об этом. Да мало ли что можно выиграть, если вовремя поплакаться.

Полковник внимательно приглядывался к Мусаеву, обдумывая, с чего начать докладывать и о чем раньше всего попросить генерала. Лицо командарма посветлело, с него сошла хмурость. Генерал был снова спокоен и даже весел. Грубоватое, чуть попорченное синими пороховыми отметинами лицо Мусаева понравилось полковнику. Но он тут же подумал: «Наверное, у генерала крутой и твердый характер. Уж очень резкие у него черты лица — и прямой нос, и узкие губы, и сильно очерченные скулы…»

Полковник несколько изменил порядок приготовленного заранее доклада, надеясь с первых же слов выяснить настроение командующего, чтобы уж потом поговорить о главном. А главное заключалось в том, что Ивачев надеялся отвести дивизию на переформирование. Ему казалось, что он имеет на это право. Дивизия сражалась без перерыва уже два месяца, она первой достигла Днестра и в результате жестоких боев понесла значительные потери в людях. Полковник отложил этот главный вопрос на конец разговора, надеясь, кроме того, и на обед, которым обещал угостить Мусаева и Юргенева начальник штаба дивизии. Для начала Ивачев пожаловался на соседа справа, по вине которого, как полагал полковник, тылы дивизии не были очищены от остатков вражеских войск.

Мусаев, у которого все еще сохранялось хорошее настроение, слушал Ивачева внимательно, Он был уверен, что полковник скажет как раз о том, о чем думал он сам, и поддержит его в негласном споре с Юргеневым. Он записал жалобу полковника на соседа, на нехватку обмундирования, сапог, боеприпасов — все эти требования могли быть вызваны и теми соображениями, которые волновали самого Мусаева. Но по мере того как Ивачев продолжал высказывать жалобы, лицо Мусаева начинало хмуриться, и Юргенев, которого полковник знал хорошо, все чаще глядел на командарма с каким-то соболезнованием и даже с торжеством. Было похоже, что доклад Ивачева послужит лишним доказательством правоты начальника штаба в споре с командующим. Ивачев обрадовался тому, что подали наконец обед. О главном нужно было говорить только после того, как командарм подобреет от сытой еды и хорошего вина.

Обедали все в той же каморке уже вчетвером — пришел начальник штаба дивизии. На столе стояли три бутылки вина и бутылка трофейного рома, но Мусаев попросил для себя водки. Это еще больше обнадежило Ивачева: у генерала оказались такие же привычки, как и у него самого. Теперь полковник был уверен, что главный разговор обязательно окончится хорошо. Незаметно для себя за время войны он начал верить в разные приметы, которые порой сам же и придумывал по мере необходимости. Иногда ему казалось, что есть какая-то связь между четным и нечетным количеством шагов от блиндажа до наблюдательного пункта, на который он шел рано утром. Даже письмо из дому, полученное перед боем, служило для него приметой, будто настроение жены, с каким она писала письмо, могло влиять на его судьбу и судьбу всей дивизии. Узнав, что Мусаев предпочитает всяким винам русскую водку, он сразу решил, что все кончится хорошо: генерал останется доволен его дивизией и разрешит ей хотя бы краткий отдых…

Обед закончился. Ординарец быстро и бесшумно убрал со стола посуду. Начальник штаба дивизии снова привычным движением развернул на столе карту, не заметив недовольного взгляда Ивачева, приготовившегося к разговору о главном. Мусаев ждал этого разговора, благодушно отдыхая, прислонясь к стене, которая еще раньше была вытерта до глянца спинами приходивших к полковнику командиров. Ивачев вздохнул и с сожалением сказал приготовленные заранее слова:

— Потрепали мою дивизию, товарищ генерал-лейтенант, отдых требуется. Все-таки дошли до Днестра, а вышли из Криворожья.

Мусаев, просматривавший сводку, поданную начальником штаба дивизии, внимательно взглянул на Ивачева.

Полковник еще раз вздохнул и продолжал:

— Теперь бы самое время сменить нас. Оборона у нас крепкая, немец не сунется, только бы соседи не подвели…

Мусаев вдруг резким движением пододвинул к себе карту и перебил его:

— Вы что же, товарищ полковник, до сих пор не научились маневренной войне? Все хотите, чтобы передний край был обведен тремя цветными карандашами? — Говоря это, он безжалостно отчеркивал жирной чертой предполагаемую линию немецкого расположения, намеченную черными стрелами. — Вам хочется, чтобы немцы сидели в обороне, да так, чтобы вы точно знали, сколько рядов колючей проволоки и спиралей Бруно у них перед окопами? Чтобы ни они вас, ни вы их совсем не тревожили? Так, что ли? — Лицо генерала напряглось, стало жестким, злым, будто он готов был дать отпор каждому слову собеседника.

Юргенев спокойно отодвинул карту, оперся локтями на стол и сказал:

— Я докладывал вам, что дивизия Ивачева истощена, задача прорыва ей не по силам.

Мусаев молча стал закуривать. Ивачев заметил, как потемнели его глаза. Каким-то чутьем он понял, что вызвано это не его неосторожной просьбой, а словами Юргенева. Значит, между командармом и начальником штаба идет спор. Вопрос заключается, в том, кого в этом споре выгоднее поддержать, и тогда, может быть, еще удастся отвести дивизию на отдых.

— Почему вы не форсировали Днестр с ходу? — вдруг спросил Мусаев полковника.

Ивачев замялся, соображая, как лучше ответить. Сказать, что не было приказа? Но генерал спросит: «А нужен ли был приказ?» — и придется признаться, что приказа ждать не следовало. Сказать, что у противника на западном берегу сильные укрепления? Так ведь и на Днепре у гитлеровцев были такие укрепления. Теперь полковник начал понимать нового командарма… Лучше поэтому промолчать, подождать, что он сам скажет…

Мусаев строго посмотрел на Ивачева, на начальника штаба дивизии, молчаливо затаившегося в углу, и продолжал:

— Когда вы вышли к реке, у противника была полная растерянность. А вы позволили ему надеяться, что теперь-то вот и начнется та самая позиционная война, какая и вам, кажется, нравится. Между тем вам, опытному командиру, следовало бы знать, что немецкое командование уже полгода о том только и мечтает, чтобы на каком-нибудь рубеже задержаться! А вы вместо того чтобы столкнуть противника, не дать ему возможности закрепиться, осели на берегу, ждете подкреплений, готовитесь отойти на переформирование.

Юргенев взглянул на побагровевший шрам Ивачева, ставший почти синим, и поспешил на помощь командиру дивизии:

— Дивизия Ивачева действительно слаба, товарищ командующий. Полковнику известно, что Ауфштейн перебросил с той стороны Днестра к Липовцу резервные части. Разве в этих условиях мог Ивачев форсировать реку, не обезопасив свои тылы?..

Юргенев сказал то самое, о чем думал полковник. Однако Ивачеву почему-то показалось, что Юргенев думает совсем о другом, высказываясь в его защиту. Да и не страшится полковник окружения. И ударить по противнику он мог, если бы не знал заранее, что штаб армии при прежнем командующем ставил задачу — сначала выбросить части Ауфштейна из Липовца, очистить весь берег реки, чтобы развязать руки дивизии Скворцова и танковому корпусу Городанова. Пожалуй, и в самом деле вчера легче было форсировать реку, чем сегодня, и тем более завтра или послезавтра…

— Вы знаете, на сколько километров захвачен берег? — спросил Мусаев.

— Согласно утренней сводке, на восемьдесят три…

— А сколько плацдармов на том берегу?

— По сообщению штаба фронта, четыре, товарищ командующий.

— Вот-вот! Четыре! А если бы мы начали форсировать реку на фронте в восемьдесят три километра, что стали бы делать немцы?.. Вы что же думаете, они не устали? Им отдых не нужен? Да им он нужен гораздо больше, нежели нам: ведь им приходится убегать с завоеванной земли, а мы эту землю освобождаем!

— Понятно, — угрюмо ответил Ивачев, боясь взглянуть в глаза командарму.

— А если понятно, значит, форсирование следует начать сегодня ночью, ближе к рассвету. И меньше всего думать об окружении, пусть противник боится окружения. К ночи сюда придет пополнение, я придаю вам три батальона. На том берегу, если удастся, старайтесь продвинуться до городка Горынь…

— Но Липовец остается в нашем тылу, — резко напомнил Юргенев.

— Вот и отлично. А еще лучше будет, если Скворцов перестанет нажимать на этот городишко. Может быть, тогда фельдмаршал Ауфштейн передвинет туда свой штаб. Он такой, всегда держит своих штабистов под страхом пулеметного обстрела…

— Ваш план надо еще согласовать с командующим фронтом и Ставкой, — снова напомнил начальник штаба.

— Сначала зацепимся за тот берег, а потом согласуем, — равнодушно произнес Мусаев и поднялся.

Начальник штаба дивизии как-то уж очень подобострастно, как показалось Ивачеву, бросился провожать командарма. Полковник с горечью подумал, что его первый помощник, с которым он вместе воюет второй год, как видно, тоже склонен к более решительным действиям и не одобряет всех тех уловок, к каким по привычке прибег комдив, зная, как трудно выпросить что-нибудь у начальства. А Мусаев взвалил на их плечи такую тяжесть, что под ней и свалиться недолго…

Командующий уже сел в свой вездеход, но вдруг обратился к Ивачеву:

— А эту девушку… Как ее зовут?..

— Казакова! — подсказал начальник штаба.

— Да, Казакову Галину представьте к награждению. Если бы не она, не видеть бы мне больше офицера связи и не быть бы ему моим адъютантом.

Машины тронулись, скатились на снег, пошли быстрее.

Полковник все еще стоял на бугре, провожая их взглядом.

Начальник штаба дивизии сказал:

— Боевой генерал!

Полковник хотел ответить резкостью, но лишь недовольно проворчал:

— А крепко, видно, этот Ауфштейн въелся в печенки нашему командарму.

— Почему? — растерянно спросил начальник штаба.

— А ты что, газеты не читал, которые немцы разбрасывали?

— Ну, это чепуха! — усмехнулся начштаба. И деловито добавил: — Поедемте-ка, товарищ полковник, решать задачку, которую поставил генерал-лейтенант. Мне думается, теперь она окажется посложнее, чем была вчера.

— А что ж ты мне вчера об этом не сказал?

— Да, как и вы, на Липовец оглядывался! — признался начштаба.

И оба, заметно помрачнев, пошли снова в блиндаж.

 

8

Инспекционная поездка по армии заняла не один и не два дня, хотя, уезжая из штаба, Мусаев надеялся вернуться к вечеру. Все оказалось сложнее и труднее.

Давно уже прошли те времена, когда сжатые до предела армии занимали узкие пространства, иногда просматриваемые с одного какого-нибудь наблюдательного пункта. Так было, например, на Волге, когда противник стеснил на берегу несколько наших осажденных армий в клубок, пытаясь разрубить этот ощетинившийся, словно гигантский еж, живой организм на мелкие части и уничтожить. Мусаев был там, у Волги. Дивизия, которой он командовал, насчитывала тогда едва ли тысячу активных штыков, а располагалась на одной лишь окраинной улице города.

Так было и позже, например под Курском.

В те дни сосредоточившаяся под тяжкими ударами группировка армий была размещена так тесно, что казалось, любой взорвавшийся снаряд найдет не одну, а десятки жертв. Но настал час, и гигантская пружина развернулась, опрокинула колонны наступавших немецких армий, словно на место каждого убитого вставали двое, а на место двоих — четверо…

Но как бы то ни, было, и в сегодняшней действительности привычка к единой линии фронта, в пристрастии к которой генерал обвинил Ивачева, на него самого тоже действовала еще с магической силой. Хотя командарм знал, что никакой единой линии фронта нет, ему все-таки трудно было ориентироваться в том постоянном движении, в каком находились подчиненные ему части. Штабы на колесах оказывались зачастую за двадцать — тридцать километров от тех мест, в которых, как до этого сообщалось, они располагались.

Хорошо еще, что Юргенев, организуя объезд движущейся армии, взял с собой радиста. И теперь на коротких остановках радист ловил во всполошенном эфире среди идущих открытым текстом воплей командиров немецких частей о помощи, об окружении, о контратаках позывные дивизий, входящих в состав армии, а Мусаев давал их командирам четкие, подлежащие безоговорочному, немедленному исполнению приказания.

Направление главного удара, на котором до этого действовала дивизия Ивачева, вдруг стало подсобным, так как противник начал отступать и в тех местах, где у него была вполне сносная оборона. У Липовца дивизия Скворцова продолжала окапываться, изредка тревожа противника артиллерийскими налетами и поиском разведчиков. Юргенев, с некоторым беспокойством наблюдавший за передвижением войск, с удивлением заметил, что командарм непреклонно проводит свой замысел, против которого так решительно возражал он, начальник штаба. Липовец оставался занозой в живом организме армии. Дивизии обтекали его с обеих сторон: на правый фланг шли подкрепления к Ивачеву, а слева прорывались к реке танки Городанова…

Командарм и Юргенев заночевали в штабе Скворцова. Мусаев до полуночи просидел в аппаратной у радистов. Утром у него было превосходное настроение. Юргенев же не мог сказать этого о себе. Особенно разволновался он, когда узнал, что Мусаев отменил намечавшуюся на ночь бомбежку переправ в тылу противника. Полк ночных бомбардировщиков, нацеленный на эти переправы, Мусаев послал на помощь Ивачеву, который рискнул-таки ночью форсировать Днестр и к утру зацепился за правый берег, не прорвавшись, правда, до Горыни, чего хотел Мусаев. Но «пятачок» площадью до пяти километров у него уже был. По сведениям, поступившим от Ивачева, гитлеровцы к утру опомнились, предприняли яростные контратаки.

Скворцов уехал на передовую, где подразделения его дивизии продолжали окапываться под огнем противника. Этот момент Юргенев и выбрал для разговора с командармом.

— Напрасно мы перестали давить на Липовец, — сказал он. — Ауфштейну не удалось бы удержать его. Да и сводка наша лучше бы выглядела, если в ней оказались названия двух городов: Горыни и Липовца. Может быть, дивизии Ивачева дали бы звание Горынской. Он спит и видит, когда его дивизия получит наименование освобожденного ею города…

Мусаев внимательно посмотрел на начальника штаба, но промолчал. Юргенев принял это за приглашение к продолжению разговора. Он поднял глаза к мигающей лампочке, словно собирался с мыслями, хотя мысли эти были давно и тщательно обдуманы.

— В тылу у Ауфштейна, — деловито продолжал он, — остались три моста: железнодорожный, шоссейный и понтонный. От наплавного моста к Липовцу недавно проложен грейдер. По данным разведки, грейдерная дорога вполне выдерживает тяжелые машины и тягачи. Эта, как вы называете, заноза может вызвать такое воспаление, что мы не обрадуемся. Армия наша растянута, перед немцами только тоненькая ниточка… Вдруг они разорвут ее?..

— Не ниточка, положим, а пружина, — думая о чем-то своем, сказал Мусаев.

— И пружина ломается!

— Для этого нужна сила, а ее у Ауфштейна пока нет.

— Именно — пока! — многозначительно поправил Юргенев. — Когда он эту силу наберет, он ждать не станет. Что для него одна дивизия Скворцова! К тому же дивизия потрепанная, растянутая по фронту, а рокадные дороги разрушены… Тут надо думать и думать!..

— Ну, я вижу, у вас все давно обдумано! — с некоторой насмешкой заметил Мусаев. — Вы все очень ловко распланировали: первая колонна марширует, вторая колонна марширует… Помните, как Лев Николаевич о немецких штабистах писал? Не у них ли вы этой планировке научились? «Для атаки на укрепленные позиции противника требуется обязательное троекратное превосходство в силах…» — процитировал он какой-то параграф из тактического учебника.

— Правильные мысли можно и у противника перенимать! — с обидой произнес Юргенев.

— Не возражаю. Но мысль-то у вас неправильная! Конечно, Ауфштейну лестно показать своему командованию, что оно не ошиблось в выборе, доверив ему оборону на Днестре. Конечно, Ауфштейн спит и видит, как ударить из Липовца на восток и разрубить нашу армию, тем более что один или два полка ее переправились за реку и беспокоят его, как чирей на мягком месте. И именно потому он введет в приготовленный нами «мешок» всю свою армию, теша себя тем, что находится в тылу у русских. Но именно в тот день, когда он начнет из Липовца свое «генеральное» наступление, мы рванемся на прорыв за рекой. И тогда армия Ауфштейна окажется в кольце и через неделю-другую прекратит свое существование, как раньше кончились армии Паулюса, Манштейна. Вот о чем надо думать прежде всего.

— Нашему бы теляти да волка зъисты… — пробормотал Юргенев. Вид у него был весьма озабоченный. Он словно бы и хотел что-то сказать, но побаивался. Мусаева забавляло это борение. Он великодушно подбодрил своего оппонента:

— Говорите уж все! У вас ведь есть еще возражения?

— Боюсь, что этот ваш план замешан на личном самолюбии, — отчетливо проговорил Юргенев. — Не такие уж это отличные дрожжи… — Он взглянул на командарма с некоторым вызовом.

— Отчего же! — спокойно возразил генерал. — История учит, что личная ненависть к врагу порою удесятеряет силы. Так, во всяком случае, было во всех революционных войнах…

— А не подогрет ли ваш план этими немецкими газетенками и статьей Ауфштейна? — прямо спросил Юргенев.

— Представьте себе, нет! Хотя мне было бы приятно сбить спесь с этого нациста. Но план начал рождаться еще в штабе фронта, когда я знакомился с положением армии. В общих чертах я его, простите, уже доложил командующему фронтом. Правда, я не предполагал тогда, что мы с вами разойдемся в оценке сил противника…

— А эта действительно правда, что пишет Ауфштейн? — Юргенев испытующе смотрел на генерала, но не заметил, чтобы тот хоть как-нибудь изменился в лице. «Ну и выдержка! Я бы, наверное, смутился, если бы был на его месте», — подумал начальник штаба.

— Да ведь как сказать, — несколько иронически ответил Мусаев. — И Наполеон, и Кутузов после Бородинского сражения послали победные реляции. Однако только история рассудила, кто из них был прав в своей оценке результатов боя. Мои встречи с Ауфштейном ничуть не походили на решительные сражения, это были мелкие операции. Но если судить с точки зрения истории, то республиканское правительство Испании пало, — следовательно, Ауфштейн действительно победил в конце тридцать шестого года. Только история-то еще продолжается, так что неизвестно, каков будет ее окончательный приговор…

— Значит, это он об Испании пишет? — с каким-то разочарованием в голосе протянул Юргенев.

А Мусаев снова очень внимательно поглядел на него. Ему показалось, будто Юргеневу даже досадно, что дело повернулось таким образом.

 

9

Первая боевая встреча Мусаева с Ауфштейном произошла в декабре тысяча девятьсот тридцать шестого года под Мадридом.

С желтых гор дул ровный, сухой ветер. Тогда Мусаев впервые услышал пословицу о том, что декабрьские ветры не могут погасить свечи, но могут убить человека.

Дышать было трудно, словно в безвоздушном пространстве где-нибудь на Луне. И пейзаж был не похож на земной — какой-то желто-коричневый.

Ветер дул непрестанно, сбивая с желтых скал последние зеленые пятна травы и листьев. Мусаев, тогда еще совсем молодой командир артиллерийского полка, медленно ехал верхом на муле вслед за новенькими орудиями — подарком одного уральского завода испанскому народу.

Все было необычно в этой стране, которую Мусаев видел впервые. Скалы, трескающиеся от жары днем и обжигающие холодом по ночам. Женщины и мужчины, вооруженные старыми дробовиками, охраняющие кривые горные дороги. Дети, несущие на узких своих плечах патронные ящики прямо к передовым позициям, где неумолчно грохотали взрывы снарядов фашистской артиллерии…

Понял тогда Мусаев одну непреложную истину: немецко-итальянский фашизм начал генеральную репетицию будущей мировой войны. Немецкие «юнкерсы» и «мессершмитты» висели над полем боя круглые сутки — гитлеровцы испытывали свою новую авиатехнику. Пылала разрушенная дотла Герника — такую же судьбу могли испытать и Париж, и Лондон. Немецкие танкисты готовились к прорыву республиканских оборонительных линий, и генерал Гудериан направлял группы специалистов по «психологической войне» для наблюдения за воздействием танковых ударов на противника. Гитлеровский штаб послал на «маленькую» войну в Испанию лучших своих полководцев…

Для встречи русских добровольцев и торжественного принятия подарка Советского государства — полка 122-миллиметровых орудий съехались многие командиры республиканских войск. Среди них Мусаев увидел офицеров первой мировой войны, английских студентов, немецких антифашистов, журналистов, писателей, художников — уже в те дни война против фашизма стала кровным делом всех любящих свободу людей. Мусаев с интересом знакомился с этими людьми, которые отныне становились его боевыми товарищами.

Каждый из них непременно хотел, чтобы ему придали если не весь полк, то по крайней мере хотя бы одну батарею, оснащенную советскими пушками. Новые друзья угощали Мусаева тонкими папиросками или черными, очень крепкими сигарами, прельщали его описанием необыкновенных уголков страны, где расположены позиции того или иного отряда, соблазняли уютом, созданным специально для русских камарадос, и самым прекрасным товариществом.

Мусаев, конечно, понимал, что дело тут совсем не в том, что им так уж нужна его боевая часть, — нет, приглашая его к себе, они выражали уважение советскому командиру. Им было лестно оказать гостеприимство новичкам, прибывшим сюда прямо из Мекки социализма…

И в то же время была во всех этих шумных, веселых, бесцеремонных приглашениях некоторая опасность: Мусаев видел: армия республики не знает настоящей дисциплины.

Он представился командующему фронтом.

Командующий жил в маленьком каменном домике на склоне горы, куда с завидным постоянством падали снаряды фашистской артиллерии. Генерал с тем же завидным постоянством отказывался перевести свой штаб в более безопасное место. Так они и разговаривали под методический гул разрывов. Генералу, кажется, доставляло даже некоторое удовольствие поглядывать на собеседника, когда разрыв слышался чуть ли не за стенкой и маленький домик начинал покачиваться.

— Вам не мешает эта музыка за стеной? — спросил Мусаев.

— О, мои люди привыкли! — небрежно ответил командующий.

— Но в тишине работается и думается лучше!

— Вы же сами видите, что наши бойцы пока еще недостаточно дисциплинированны, чтобы спокойно отнестись к перемещению штаба да еще в то время, когда все ожидают нового наступления противника. А вы уже побывали под огнем врага?

— Да, во время японской провокации в Маньчжурии, на КВЖД. Но мое место около орудий. А ваше… — Он переждал грохот очередного разрыва, чтобы не повышать голоса, и продолжал: — Ваше пребывание на передовой скорее опасно для армии, чем полезно…

— Но ваш Чапаев… — любезно напомнил генерал.

— У него было несколько вариантов — на все случаи боя…

— О, у генералов нашей революции случай один, — каким-то бесцветным голосом сказал командующий. — Они должны умереть рядом со своими последними солдатами. Генералы революции редко умирают в постели!

Русская девушка-переводчица, сопровождавшая полк от самого Урала, где он формировался, внезапно бледнея, перевела эти слова и спросила у Мусаева:

— Что он говорит, Семен Николаевич, что он говорит?

— Не отвлекайтесь! — остановил ее Мусаев.

Генерал с любопытством разглядывал этих русских, которые ничем не выказывали своего волнения, как будто точно знали: они застрахованы от пуль и снарядов. Только его пренебрежение опасностью, кажется, обеспокоило переводчицу. Впрочем, она имеет право знать свое будущее, ведь она тоже стала солдатом. А русский офицер даже понравился ему смелостью своих суждений. Никто из подчиненных генералу командиров не рисковал высказывать недовольство тем, как он распоряжается своей судьбой и судьбой сотрудников своего штаба.

После паузы генерал спросил:

— Кто же из моих подчиненных успел завербовать вас?

— Простите, генерал, я не понимаю…

— Ах, что вы хотите! — генерал безразлично пожал плечами. — Я и сам знаю, что дисциплина в наших войсках не на высоте. Но принцип самоопределения воинской части, пока она не вступила в бой, в конце концов ничему не мешает… — Он внимательно посмотрел на Мусаева, ожидая, как тот воспримет эти вполне революционные воззрения.

Мусаев сдержал жест изумления: его много раз учили сначала подумать, прежде чем высказать свое отношение к чему-либо. Он только спросил:

— А не мешает ли это самоопределение, как вы его называете, распоряжаться переброской резервов и перемещением боевых частей?

— О, у нас не так много резервов, как вы думаете, — ответил генерал, не стирая с лица благожелательной улыбки. — А перемещение у нас возможно только в двух направлениях: или на небо или в госпиталь. Причем должен сказать прямо, что наши люди предпочитают перемещаться в рай, если, конечно, там принимают таких атеистов, как мы…

Мусаев невольно подумал, что армия, в которой даже генералы не верят в победу, обречена. Но он приехал сюда воевать, если даже дело революции погибнет. Возможно, еще придет время, когда он сможет поспорить с командующим, а сейчас он обязан думать о главном — о предстоящей битве. И он поторопился закончить деловую часть беседы:

— У меня только одна просьба: не разрывайте наш полк на части, хотя ваши командиры, кажется, согласны разобрать его по одному орудию. И я прошу разрешить мне личную рекогносцировку того участка, куда вы нас направите.

— Ну зачем это вам, полковник? — сказал командующий. — В штабе есть все необходимые данные…

— Ими я тоже воспользуюсь, но мне надо знать местность.

— Пожалуйста, пожалуйста! — равнодушно сказал генерал.

Мусаев видел, что удивил его своей настойчивостью.

Когда вышли от генерала, переводчица со свойственным девушкам нетерпением заметила:

— При таком командующем лучше сразу выписать себе в штабе похоронную и отправить домой, чтобы там больше ни о чем не волновались.

— Товарищ Пескова! — остановил ее Мусаев.

— Слушаюсь, товарищ командир! — не скрывая иронии, ответила девушка.

А Мусаев невольно подумал, что, знай он сам испанский, немедленно отправил бы ее в Советский Союз. Слишком опасна эта неуверенность и зыбкость. И кто знает, удастся ли этой девушке выбраться отсюда живой. Может быть, и ей суждена та самая дорога в рай, по которой так спокойно собирается шествовать командующий фронтом…

Пескова больше не сказала ни слова о пророчествах генерала. Она деловито, но с видимым равнодушием переводила вопросы Мусаева и ответы штабных офицеров. Офицеры с удовольствием рассматривали милую девушку с пушистыми белокурыми волосами, сопровождавшую русского командира, и готовы были болтать с ней о чем угодно и сколько угодно. Но Мусаев торопился, а девушка держалась так строго и деловито, что беседы быстро прекращались.

От штабных офицеров Мусаев узнал, что предположение о готовящейся фашистами танковой атаке на республиканские позиции подтверждается показаниями пленных. Узнал и о том, что немецкое командование прислало в Испанию в качестве наблюдателя генерала Ауфштейна, личного друга Гитлера, который, видимо, и будет производить здесь очередной опыт, как в лабораториях производят опыты над кроликами. И чем больше Мусаев наблюдал за работой штаба республиканцев, чем ближе знакомился с людьми, тем отчетливее понимал, что для фашистов эта атака действительно будет безопасным опытом.

Утром он оседлал своего неторопливого мула и вместе с командирами батарей выехал на рекогносцировку.

Он понимал, что прибытие его полка уже зафиксировано в штабных диспозициях фалангистов. Не хотел он закрывать глаза и на слабость, недостаточную дисциплинированность республиканской армии. Все это усложняло его и без того трудную задачу. Но не зря говорят, что характер страны отражается на характере человека. Родиной Мусаева был советский Урал. Не всегда ласкова его природа, но хороша она тем, что воспитывает в человеке и хладнокровие, и терпение, которые так необходимы каждому артиллеристу, особенно если у него мало орудий и еще меньше снарядов!

Мусаев молча ехал по горному хребту. Изредка спешивался и укладывал своего мула за камнями, едва в воздухе возникало тонкое пение пуль, которое можно было принять и за жужжание пчел, если бы не поздняя осень.

Все краски были ярки и определенны: скалы желтые, обдутые ветром отдельные камни предельно белые, небо синее-синее. Казалось, все окружающее тщательно выписано знаменитыми художниками — Эль Греко или Гойей, а уж потом, из мастерской, вынесено сюда и выставлено на обозрение.

Только уж слишком много было этой резко окрашенной прелести. Мусаеву хотелось бы увидеть где-нибудь лесок, березку, луг с наметанными стогами. Но чем дальше ехал он по фронту, минуя одну за другой заставы вчерашних его знакомцев, тем все больше отстранялся от природы и ее вечного очарования, все больше углублялся в решение задачи со многими неизвестными.

Он пытался увидеть линию фронта глазами Ауфштейна, немецкого генерала.

«Конечно, фашисты рассчитывают на недостаточность военных знаний у командиров республиканской армии, — размышлял Мусаев. — Эти командиры мало знакомы с новыми видами оружия. Они несомненно рассредоточат свои войска по всей линии фронта. Вероятно, Ауфштейн прикажет фалангистам производить отвлекающие маневры во многих пунктах. Но настоящий маневр танковой части возможен только в одном месте, на пологом каменном плато, где к тому же нет ни окопов, ни траншей, да и трудно их соорудить в камне». Мусаев поднялся на гребень горы, прикрывающей плато, взволнованно оглядел желтую землю и синее небо, маленький городок вдали, занятый фалангистами, и с ненавистью подумал об Ауфштейне, решившем поставить здесь, на испанской каменистой земле, свой трагический опыт над свободным человечеством…

Вернувшись в штаб, в каменный домик на склоне горы, Семен Николаевич как бы между прочим сказал, что согласен разъединить полк на подразделения и придать их наиболее слабым частям республиканской армии. Пескова, привычно переводившая каждое его слово, с изумлением взглянула на своего командира. Мусаев выразительно повторил свое согласие.

Когда они остались одни, ожидая приема у командующего, девушка не выдержала:

— Вчера вы говорили совсем другое!

— А вы не очень верьте в постоянство мужчин! — отшутился Мусаев.

Он знал, что в эту минуту по всем штабным телефонам идут переговоры с командирами частей, и те взволнованно требуют себе русские пушки. Служба подслушивания у немецких советников при фалангистских частях была поставлена отлично. Надо думать, что генерал Ауфштейн уже читал сводку о том, как распорядятся республиканские командиры полком Мусаева…

Семена Николаевича попросили к командующему. Пескова шла рядом, взволнованная, встревоженная, совсем не похожая на себя, такую сдержанную, корректную переводчицу, которой почти все командиры готовы были отдать и руку и сердце с первого взгляда.

На этот раз генерал выглядел недовольным.

— Что произошло за последние сутки, полковник, что вы так резко изменили свое мнение? — спросил он.

— О, я только хотел удостовериться, насколько быстро растекаются у нас секреты, — улыбнулся Мусаев. — Надо думать, что у фалангистов сейчас тоже обсуждают мое решение…

— Очень может быть! — сухо сказал генерал.

— Поэтому я и хочу просить вас не только подтвердить мои слова, но и принять посильное участие в распространении версии о расчленении полка. И в то же время оставить полк в моем подчинении, придать мне другие имеющиеся у вас артиллерийские части. Может быть, в этом случае мы сумеем хоть на время задержать противника…

У Песковой дрогнул голос, когда она переводила эти слова.

Генерал внимательно посмотрел на Мусаева и пригласил его к маленькому столику в углу кабинета.

— Какой коктейль вы предпочитаете?

Мусаев смущенно ответил:

— Воспользуюсь вашим опытом, генерал.

— Ну что ж, так и быть! — Генерал смешал несколько напитков, встряхнул шейкер, бросил в бокалы несколько льдинок. Мусаев выпил какую-то оглушающую смесь. Генерал цедил ледяной напиток с видимым удовольствием. Поставив бокал, спросил:

— Как мой опыт?

— Потрясающе! — с трудом переводя дыхание, ответил Мусаев.

— Отлично! Но позвольте и мне воспользоваться вашим опытом. Разрешаю вам взять все орудия, которые еще могут стрелять.

Пескова удивленно смотрела на командующего фронтом.

 

10

Атаки фашистских танков следовали одна за другой. Артиллеристы под командованием русского полковника Мусаева непоколебимо стояли на своих позициях…

Против Мусаева действовали первоклассные генералы — он не причислял к ним руководителей фашистского мятежа, способных только на убийство безоружных. Нет, против него были опытнейшие в разбойничьих делах немецкие, итальянские генералы, уже начавшие новый тур мировой бойни, к которой они стремились со дня окончания предыдущей войны. И русский артиллерист Мусаев понимал, что у этих желтых скал он защищает первый рубеж своей Родины.

Командирам немецких танковых частей приходилось действовать уже не по плану генерала Ауфштейна, а по плану, навязанному им советским полковником.

Танки ринулись на прорыв слитной массой. Ауфштейн делая главную ставку на внезапность удара, предпочел воздержаться от предварительной артиллерийской подготовки. Молчали и пушки Мусаева.

Танки противника вышли на плато. Пескова, находившаяся рядом с Мусаевым, чтобы передавать его команды испанским батареям, сведенным в отдельную часть, с ужасом наблюдала, как оливково-зеленые утюги мчались по ровному плато, выбивая из камней искры траками гусениц.

За танками бежали марокканцы, испанские мятежники, итальянские берсальеры и немецкие фашисты, которые задолго до начала мятежа проникли в Испанию под видом туристов, а с началом войны сменили туристские шорты и фланелевые рубахи на военную форму. С горы, на которой Мусаев расположил свой наблюдательный пункт, без бинокля были видны массы пехоты, растекавшейся по плато, словно разлитое кофе по столу. В этот момент Мусаев начал отсечный огонь.

Танкисты в своей бронированной скорлупе с ограниченной видимостью из уменьшенных по проекту немецких конструкторов щелей — «чтобы не поддавались психическому воздействию огня противника» — шли напролом. Яркие лучи солнца, отраженные тысячекратно обломками камней на плато, скрывали от них вспышки пушечных выстрелов. Грохот моторов и танков заглушал все происходящее в мире. Цель была проста и ясна — прорваться к позициям противника и сломить его возможное сопротивление. Если танкисты и слышали артиллерийские залпы, то поначалу огонь пушек был для них безопасен, в их боевых порядках еще не разорвался ни один снаряд…

Надо думать, Ауфштейн был немало удивлен, когда увидел разрывы снарядов в рядах своей пехоты. А затем десятки неведомо откуда взявшихся батарей перенесли свой огонь на танковые колонны. И так тщательно подготовленное наступление уперлось в огневую стену… Правда, три танка Ауфштейна прорвались к наблюдательному пункту Мусаева и обстреляли его. От первого снаряда погибла переводчица Пескова…

Однако только на пятый день после разгрома танковых колонн фалангисты сумели возобновить наступление. Они обтекли фланги республиканской армии и вышли к Мадриду…

Многие погибли в тех боях. Командующий республиканским фронтом был расстрелян фашистами Франко на центральной площади Мадрида. Пали смертью храбрых многие известные писатели, бывшие в этой войне полковниками. Навсегда остались у желтых скал тысячи солдат, собравшихся на защиту свободы чуть ли не со всего мира, — правда, по одному человеку от десятка миллионов, но безусловно имевших право представлять человечество. Мусаев уцелел. Но он навсегда запомнил голубоглазую, светловолосую девушку, которая осуждала фатализм генерала и умерла раньше других.

Вероятно, память о ней так и не позволила Мусаеву жениться: он все искал девушку, похожую на Пескову, но так и не встретил ее.

От тех боев осталась еще страсть к испанскому языку. Слишком трудно пришлось ему после гибели Песковой. Надо было не только воевать, но и учиться. Но то, чему он выучился тогда, осталось на всю жизнь, постепенно обрастая новыми знаниями.

Запомнил он и генерала Ауфштейна. И не только запомнил, но и постоянно следил за блестящей карьерой немецкого «национального» героя, как назвал его Гитлер, после победы фашизма в Испании. Мусаев понимал, что им еще придется скрестить оружие. Да гитлеровцы и не скрывали, что готовят поход на восток.

Ауфштейн, ставший со временем в фашистской Германии прославленным теоретиком танкового удара, выпустил несколько ученых трудов и книгу воспоминаний о войне в Испании. Была в этой книге глава «о победе над русским генералом». Умышленное повышение Мусаева в чине, как видно, потребовалось Ауфштейну для большей убедительности своих писаний. Сравнительного количества потерь генерал Ауфштейн в книге не приводил, поэтому писалось ему легко. Ирония и сарказм по отношению к русским, не прошедшим знаменитую школу Клаузевица и Шлиффена, так и сыпались из-под пера генерала. Мусаев, получив эту книжонку, держал ее в походном чемодане. Была у него дерзкая мечта — показать однажды это сочинение самому Ауфштейну, тем более что дело шло все ближе к тому, что генерал попробует свои танковые маневры на русских равнинах. А уж на этих-то равнинах Мусаев будет дома!

Семен Николаевич встретился с Ауфштейном вторично. И опять произошла эта встреча не по плану Мусаева, а примерно так, как задумали ее в фашистском генштабе.

В июле сорок первого года танковые армии генерала Ауфштейна окружили только что сформированную дивизию, которой командовал теперь уже действительно генерал Мусаев.

Восемь дней дивизия продолжала отражать натиск врага, пробиваясь в глубь белорусских лесов, И вдруг исчезла, как в воду канула. Напрасно летали немецкие разведывательные самолеты, напрасно танковые клинья вторгались в Беловежскую пущу, дивизия растаяла, словно дым, не оставив никаких следов.

Бойцы дивизии подбирали в лесу сотни листовок, в которых генерал Ауфштейн обещал райскую жизнь тем, кто прекратит сопротивление: ему были нужны пленные и трофеи, мертвые головы и брошенное оружие. Ведь даже самые хвастливые сводки должны опираться на некое подобие фактов.

Ауфштейн рассчитывал, что окруженные части в конце концов сдадутся в плен, на милость победителей. Получилось, однако, не так. В конце июля дивизия Мусаева неожиданно «отыскалась». Она нанесла мощный удар в стык между двумя немецкими армиями и вышла из окружения, разгромив лучший полк Ауфштейна.

И вот этими своими «победами», которые больше походили на поражения, хвалился ныне фельдмаршал Ауфштейн!

 

11

Воспоминания, воспоминания… Как они бередят душу!

Мусаеву вспомнилось почему-то самое трудное. Может быть, потому, что не так уж много радостного изведал он в жизни?..

Юргенев, сидевший рядом с шофером, несколько раз оглядывался на генерала, чтобы при случае начать разговор. Но Мусаев молчал, глаза его потускнели, он даже не замечал ужасной дороги, автоматически приподнимаясь на ухабах, будто ехал в седле.

В конце концов Юргенев предоставил генерала самому себе: кто его знает, может, у него такая система отдыха — спит человек с открытыми глазами.

Начальник штаба сосредоточил внимание на дороге. Мутные лужи разбегались из-под колес в стороны, словно две струи из-под торпедного катера. Смотровое стекло покрылось жирной липкой грязью.

Теперь вездеходы возвращались от линии фронта к штабу. Навстречу все чаще попадались маршевые подразделения, догонявшие свои полки и дивизии. Люди шли, наклонясь вперед, словно переломившись в пояснице, глядя только под ноги. Можно было подумать, что они вот-вот упадут среди дороги и тут же заснут.

И вместе с тем Юргенев приметил, что каждый солдат нес помимо полной выкладки то мешок с патронами, то ящик с минами или гранатами, то коробку с автоматными дисками. Словом, утомленные люди волокли на себе многое из того, чего не могли пока доставить обозы, застрявшие где-то на проселках.

Юргенев проводил глазами медленно прошедшую роту, снова обернулся к Мусаеву, сказал:

— Устали люди, Семен Николаевич…

Мусаев словно проснулся, поглядел на солдат, подтвердил:

— Да…

— А вы все еще не отказались от своего плана?

— Плана? Ах да. Нет, не отказался.

Юргенев поежился от этого упрямства, будто его обдуло холодным ветром.

— А вы уверены, что люди выдержат?

Мусаев как-то странно посмотрел на Юргенева, словно не замечая ни размокшей земли, ни утомленных солдат, последние ряды которых скрывались сейчас за белыми волнами испарений, поднимавшихся из каждой ямы, из каждой колдобины. Все вокруг выглядело перемешанным — земля и вода, ошметки снега и белый туман. Навстречу вездеходам шла уже другая рота, почти полного состава, солдаты которой были также нагружены не только своим, бойцовским, имуществом, но и разным другим «хозяйством» войны.

Мусаев приказал остановить вездеход и вышел из него прямо в болотную грязь…

Невысокий худощавый старший лейтенант, совсем еще молодой, но уже имевший несколько орденов и нашивку за ранение, увидев генерала, звонко скомандовал:

— Рота! Смирно!

По звонкому голосу, по всей его выправке было видно, что роту он принял впервые. Но сейчас ему все нипочем: ни слякоть, ни усталость. Он рад приветствовать генерала. Да и рота, только что шагавшая вразнобой, вдруг подтянулась. Грязь вырвалась из-под сапог и ботинок солдат. Мусаев поздоровался с бойцами и с удовольствием услышал их дружный ответ.

В первом ряду Мусаев заметил малорослого молодого бойца, которому даже шинель не придала солдатского вида. Он был бледен и худ: такими выходят из госпиталей после долгого и трудного лечения.

Мусаев оглянулся на Юргенева, неподвижно стоявшего возле вездехода, и вызвал солдата из колонны. Паренек шагнул вперед, отрапортовал:

— Боец третьей маршевой роты Сухоручко.

Мусаев оглядел заткнутые за пояс и облепленные грязью полы шинели, ботинки и обмотки. Почему-то подумалось: скульптор начал лепить человека из глины. Вылепил два столба, способные удержать колосса, потом примостил на эти мощные опоры худое, еле скрепленное тело. Так именно выглядел солдат. Но глаза его выражали столько веселой отчаянности, что Мусаев залюбовался ими.

— Трудно, Сухоручко?

— Мне, товарищ генерал, легко, я домой иду. И другие тоже не жалуются, потому что мне подсобляют…

— Откуда родом?

— С-под Одессы! — отчеканил Сухоручко. — Два с половиной года шел, всякое бывало, а теперь уже крыша родного дома видна! — И бесшабашно махнул рукой, совсем забыв о выправке.

Старший лейтенант укоризненно посмотрел на солдата. Мусаев перехватил его взгляд и усмехнулся. Сухоручко ответил такой широкой улыбкой, что и офицер, и солдаты невольно заулыбались в ответ.

— Скоро дойдем, Сухоручко! — громко сказал Мусаев и разрешил роте продолжать путь. Проводив солдат взглядом, Мусаев обернулся к Юргеневу: — немцы еще больше устали, Борис Владимирович. Теперь бойцу и воевать легче, граница близко, половина дела сделана.

— Почему половина? — спросил Юргенев, влезая в машину.

— Осталось только добить врага. Чем мы с вами и будем заниматься!..

 

12

По возвращении в штаб армии им не удалось отдохнуть. Еще при подъезде к хутору они увидели стоявший на деревянном настиле «кукурузник» с запущенным мотором. Значит, надо лететь: Мусаева и Юргенева ждал командующий фронтом.

В штабе командарм торопливо отдал необходимые распоряжения. Их было немало. Следовало усилить дивизию Ивачева, вырвавшуюся за Днестр и теперь отбивавшую атаку за атакой на заречном плацдарме. Надо было умерить наступление дивизии Демидова, части которой рвались к селу Великое. Это село пока выгоднее было оставить в руках противника. Владея им, Ауфштейн увереннее ввяжется в авантюрное наступление. Да и остальным дивизиям лучше временно прекратить продвижение вперед, создать видимость покоя. Пусть гитлеровское командование думает, что линия фронта на участке армии стабилизировалась и что переход к позиционной войне произошел благодаря усилиям Ауфштейна. А для этого необходимо сократить силу ударов дивизии Демидова.

Мусаев сверил последние данные о положении на фронте, сложил бумаги в портфель и вышел вместе с Юргеневым к самолету…

В штабе фронта царило оживление. Там оказались почти все командующие армиями и командиры корпусов фронта. В столовой велись громкие разговоры о неожиданном вызове. Каждый ожидал чего-то нового, необыкновенного. Кто-то сказал, что одна из подвижных армий вышла к государственной границе. Может быть, вызов в штаб фронта связан с этим событием?

Многие собравшиеся здесь генералы были знакомы Мусаеву: с одними он учился, с другими вместе воевал. Здороваясь с ними, обмениваясь мнениями, рассказывая о своем недавнем отпуске, Семен Николаевич все время думал: имеет ли этот внезапный вызов в штаб фронта какое-нибудь отношение к предложенной им операции?

Юргенев ушел из столовой с начальником штаба фронта — у них были свои дела. А Мусаеву так хотелось поделиться мыслями со своим ближайшим помощником. Он даже забыл, что Юргенев совсем не сторонник его плана.

Сидя за столиком, Мусаев некоторое время молчаливо наблюдал за своими коллегами — генералами. Оторвавшись на время от повседневных, казавшихся будничными дел, вырвавшись из круга обычных забот, они вдруг почувствовали себя словно помолодевшими — этакими лихими лейтенантами и капитанами, какими были много лет назад. Кругом слышались шутки, анекдоты, как бывало когда-то в академии или на учениях. Кто-то предложил выпить вина, кто-то вспомнил, как уходил из этих самых мест два с половиной года назад.

— Да, тогда если и хотелось выпить, так только с горя! — громко сказал усатый генерал в казачьей форме.

— Теперь настроение иное, — весело воскликнул другой генерал.

— Армия другая! — добавил казак.

Да, армия стала другой. Мусаев углубился в воспоминания, но в это время его вызвали к командующему фронтом.

Штаб фронта располагался в помещении бывшей школы. В некоторых классах еще валялась солома, на которой не так давно спали немецкие солдаты. Только два-три класса были начисто вымыты и пахли лизолом или карболкой — запахом войны и казармы.

Маршал стоял в большом классе у карты. Здесь же был начальник штаба фронта, сухонький генерал с усталым тонким лицом. Он сидел в углу, низко склонясь над столом, и что-то переписывал на большой лист бумаги из пачки армейских сводок. Маршал, высокий, широкоплечий, в отлично сшитом мундире с твердыми прямыми плечами, обернулся к Мусаеву. Большое грубоватое его лицо было задумчивым. Командарм остановился посредине класса, превращенного в кабинет, но маршал подозвал его ближе к карте и спросил:

— Ну что, генерал, вы все еще настаиваете на своем плане?

— Даже больше чем прежде, товарищ маршал.

Маршал с любопытством и как бы с вызовом посмотрел на Мусаева, потом обернулся к начальнику штаба:

— Слышишь, Павел Степанович? А ты говорил, что Мусаев сам откажется от своего предложения. Придется тебе его убеждать…

Мусаев почувствовал какую-то стесненность в груди. Значит, о его предложении уже говорили и, может быть, приняли решение, а он-то летел сюда в надежде, что его выслушают и поддержат. С неприязнью подумал о Юргеневе: он, несомненно, уже высказал свое недоверие к плану Мусаева этому сухонькому генералу, своему непосредственному начальнику и, конечно, убедил его. Штабные всегда действуют согласованно…

Начальник штаба фронта мельком взглянул на Мусаева, ворчливо ответил:

— Пятый план на этой неделе, а где средства?

— Вот и я спрашиваю: где средства? — произнес маршал и, взяв со стола пачку немецких газет, выбрал из них одну, протянул Мусаеву: — Вы это читали?

Мусаев увидел статью Ауфштейна и с ненавистью подумал о проклятом нацисте, который, не надеясь победить на поле сражения, пытался вывести его из строя при помощи бумаги и чернил. Но, взглянув на лист, он увидел, что там отчеркнута красным карандашом совсем другая статья. Это было высказывание одного из немецких генштабистов об эластичной обороне. Маршал обвел жирной чертой несколько абзацев. Генштабист хвалился организованным отходом армии и указывал, что немецкое командование полностью сохраняет свои силы и даже накапливает их при сокращении фронта. Статья кончалась кичливым заявлением, что все победы русских ничего не значат, так как главным фактором современной войны является не территория, которая при маневренности войск может постоянно переходить из рук в руки, а сохранность и боеспособность армий. Генштабист утверждал, что войска фюрера сохранили всю свою силу и мощь, несмотря на длительный маневренный отход.

Против этого абзаца рукой маршала было приписано:

«Так ли? А войска Паулюса? А группа Манштейна?»

Эта короткая приписка вдруг ободрила Мусаева: она подтверждала то, о чем писал он в своем рапорте. Надо только обосновать план. А он может и с закрытыми глазами указать на карте то место, где ответит Ауфштейну и его армии не пером и чернилами, а действительным разгромом. Он не хотел выпускать убийц из своего дома безнаказанными. И он сделает все зависящее от него, чтобы не выпустить их, как бы ни хвалились новоявленные завоеватели своей умелой стратегией бегства.

Обдумывая все свои доводы, Мусаев не заметил, как в кабинет командующего вошли еще два человека.

Маршал сказал Мусаеву:

— Знакомьтесь, генерал, с вашими оппонентами. Это — член Военного совета фронта Карцев, а это — секретарь Зареченского обкома партии Паламидин.

Карцев, еще сравнительно молодой генерал, подошел к Мусаеву легкой походкой, улыбаясь маршалу и начальнику штаба, радушно поздоровался с командармом. Вероятно, он знал обаяние своей улыбки и умел пользоваться ею, потому что даже озабоченное лицо начальника штаба озарилось ответной улыбкой.

Еще не зная Карцева лично, Мусаев много слышал о нем. Этот плотный, легкий на ногу, крепко сбитый человек до войны работал в аппарате ЦК партии одной из союзных республик. Он знал толк в хозяйстве, в партийной работе, знал по именам и фамилиям не одну тысячу человек в республике, умел выдвигать смелых работников, поддерживать всякое начинание, если оно шло на пользу делу, и тысячи людей, однажды встретившись с ним, становились навеки его друзьями. Мусаев невольно подумал: «Привлечь бы на свою сторону этого оппонента…»

Секретарь Зареченского обкома был хмур, если не сказать — угрюм. Зареченская область пока еще оставалась оккупированной, и это, безусловно, беспокоило его. Паламидин все время думал лишь об одном: какой оставят фашисты область после своего отступления? Мусаев прекрасно понимал причины плохого настроения Паламидина: впереди у него огромная работа, а людей, помощников, видно, пока маловато. Если наши соединения сумеют сбить войска фельдмаршала Ауфштейна с тех позиций, на которых они закрепились, то Заречье будет освобождено от фашистской нечисти. Можно успеть это сделать к началу сева. Но и тогда Паламидину придется еще думать о минах на полях, о недостатке живого тягла и тракторов. Да и мужчин, наверное, в этой прифронтовой полосе осталось совсем мало. Кто станет пахать? А посевная не за горами! И Мусаев даже пожалел Паламидина. И в то же время невольно подумал: уж Паламидин-то будет на его стороне — ему надо торопиться вперед.

Вошли еще несколько человек: начальник артиллерии фронта, начальник снабжения, начальник разведки…

Ординарец принес кофе в маленьких чашечках и рюмки с каким-то трофейным ликером. Карцев и Паламидин вылили ликер в кофе и отошли к окну, тихо разговаривая и все время оглядываясь на маршала, будто поторапливая его. Маршал посмотрел на Мусаева, с улыбкой сказал:

— Ну, Семен Николаевич, попробуйте убедить всех нас в целесообразности и необходимости осуществления своего плана. Даю вам десять минут.

Мусаев умоляюще взглянул на маршала, но вовремя вспомнил его любимую поговорку: «Чем меньше слов — тем яснее мысль». Маршал за него говорить не станет! Просто надо отыскать самые убедительные слова. Он подошел к карте, взял с соседнего столика тонкую указку, может оставшуюся здесь еще с тех времен, когда ученики сдавали экзамены. Оглянувшись, он увидел, что Паламидин и Карцев поставили свои чашки на подоконник и подошли ближе.

Указав на карте местоположение армии, Мусаев начал докладывать:

— Своим правым флангом наша армия вырвалась за Днестр. Вот этот «пятачок», занятый частями дивизии Ивачева. Но фельдмаршал Ауфштейн, армия которого с двумя приданными ей танковыми корпусами расположена на этом участке, пока не очень обеспокоен прорывом. Наоборот, судя по данным разведки, он укрепляет линию Липовец — Великое на восточном берегу Днестра и стягивает туда свои резервы. Задача, которую он ставит перед собой, ясна: окружить и уничтожить части нашей армии, вклинившиеся между его дивизиями. Я предлагаю приостановить фронтальное давление на вражеские войска, создать у гитлеровского командования впечатление, что наше наступление выдохлось, и подготовить мощный удар в излучине Днестра, в шестидесяти километрах южнее созданного дивизией Ивачева плацдарма. Если мы затем ударим с двух направлений на город Батушани, то армия Ауфштейна окажется, в таком «мешке», из которого ей уже не выбраться…

— Еще три минуты! — напомнил маршал, взглянув на часы.

— А почему, генерал, вы избрали именно это направление? — спросил Карцев.

— Фельдмаршал Ауфштейн — давний противник нашего Семена Николаевича, — сказал начальник штаба фронта. — Вот взгляните на эти газеты. Ауфштейн пишет, что бил Семена Николаевича дважды, побьет и в третий раз. Я бы прежде всего спросил у генерала, сколько в его плане от военного расчета, а сколько от уязвленного самолюбия?

Мусаев почувствовал, как медленно и натужно краснеет, как начинается неприятный шум в висках. Очевидно, не он один испытывал неловкость. Маршал хмуро заметил:

— Запрещенный прием!

— Да, удар ниже пояса, — подтвердил Карцев.

Паламидин молча переводил взгляд с одного лица на другое, но даже в его молчании чувствовалось, что он не одобряет замечания начальника штаба фронта. А тот, сердито блеснув очками, поднял голову на тонкой морщинистой шее и безапелляционно заявил:

— Чувства в военном деле — вредный фактор!

— А я-то всегда считал, что чувство ненависти к врагу помогает воевать! — подчеркнуто спокойно заметил Карцев.

— Я говорю о самолюбии! — поправился начальник штаба.

— Еще две минуты! — снова напомнил маршал и, подняв руку, словно останавливая спорщиков, спросил у начальника разведки: — Сведения Мусаева о настроениях в штабе противника подтверждаются?

Лысый полковник, сидевший до того где-то позади, сделал шаг вперед, коротко ответил:

— Так точно, товарищ маршал.

— Минуточку, товарищ маршал, — как-то совсем по-граждански попросил Карцев. — Товарищу Мусаеву так и не дали ответить на мой вопрос: почему он избрал именно это направление для предполагаемого удара?

— Да, почему? — Маршал взглянул прямо в глаза Семену Николаевичу.

— Здесь, по данным разведки, стык между армией Ауфштейна и румынскими дивизиями. У нас здесь сосредоточена резервная армия. Сейчас, когда весь фронт как будто стабилизировался и моя армия сама влезла в «мешок», внезапный удар покажется Ауфштейну актом отчаяния, он не придаст ему значения, а когда опомнится, будет поздно.

— А не думаете ли вы, что лучше было бы нанести удар еще южнее, — скажем, отсюда?.. — Карцев указал на городок, отстоящий примерно в восьмидесяти километрах от той точки, которую избрал для удара Мусаев. — Там сосредоточено большое количество наших войск. Они нацелены на армию генерала Хольцаммера, старого соперника Ауфштейна. Если Хольцаммер и поймет, чего мы добиваемся нашим ударом, он еще десять раз подумает, прежде чем попросит помощи у Ауфштейна. А вы тем временем… — И он сделал широкий жест рукой, словно что-то отрубая единым взмахом.

— Но ведь на этом пространстве кроме армии Ауфштейна еще по крайней мере восемнадцать дивизий! Сможем ли мы охватить такое количество войск и удержать их в «мешке»? — в свою очередь спросил Мусаев.

— Вот в этом и заключается ваша ошибка, — спокойно возразил Карцев. — Вы все еще мыслите масштабами наших поражений, а надо мыслить масштабами побед… Если удар произойдет так далеко от места вашего прорыва, то, во-первых, гитлеровцы не заподозрят о расставленной для них ловушке; во-вторых, чем больше их войск окажется в «котле», тем сильнее будет их надежда на то, что они вырвутся сами, своими силами; в-третьих, после безуспешных попыток прорваться из окружения им не останется ничего другого, кроме капитуляции…

Семен Николаевич, затаив дыхание, следил, как подошедший к карте Карцев короткими и точными движениями показывал возможное перемещение армий. И вся гордость Мусаева, как стратега, рассеялась, подобно дыму. Он уже с некоторым сомнением думал о своих способностях… Ведь предложение члена Военного совета действительно вернее. Почему же он, Мусаев, сам не продумал этого варианта? Почему? Он молчал, ожидая, что еще скажет Карцев, а тот, улыбаясь, смотрел на его обескураженное лицо.

Пауза затянулась, и Карцев, не гася улыбки, сказал:

— Да вы не огорчайтесь, генерал! Ваше предложение правильное. Постарайтесь только несколько развить его с учетом наших советов…

 

13

Майор Тимохов, застрявший с обозом километрах в пятнадцати от села Великое, до которого предполагал добраться к вечеру, ничуть не удивился доставленному связным приказанию — дальше не двигаться. Он был уверен, что все идет хорошо, поэтому задержку принял как должное.

Ночью, когда в селении, куда было доставлено это приказание, не спали только часовые да регулировщики, майор Тимохов отыскал подходящее место для размещения склада, разгрузил обоз, отправил бойцов, шоферов и возчиков отдыхать, а сам занялся отчетностью. Он всегда занимался этим делом где-нибудь в дороге, на случайном привале. В другое время было некогда.

Утром на машины и подводы были погружены раненые, а также трофейное оружие, которое надо было доставить на тыловую базу, и обоз двинулся в обратный путь.

На тыловой базе майору вручили предписание — немедля сдать дела заместителю и явиться в штаб армии.

Оформив сдачу дел, Тимохов запечалился. Зачем его вызывают в штаб армии? Подобно многим скромным людям, он склонен был думать, что, если им заинтересовалось начальство, значит, он допустил какую-то ошибку. Но, пораздумав, все же пришел к выводу, что никакой вины за ним нет.

Узнав, что штаб армии к тому времени перебазировался в расположение дивизии Ивачева, Тимохов прежде всего выяснил, какие грузы надлежало немедленно отправить в дивизию. Но как бы глубоко ни прятал он свое волнение, оно все же вырывалось наружу. Заполняя различные ведомости и накладные на получение грузов, он в сотый раз клял свою судьбу, которая заставила его, с детства мечтавшего о героических подвигах, стать начальником артиллерийского снабжения. На фронте он находился уже не первый год, не раз бывал под огнем, отбивал атаки автоматчиков, однако романтическое представление резко противоречило всему тому быту войны, в котором он увяз с головой…

Думая об ожидавшей его в штабе армии неприятности, убежденный, что ничем не заслужил плохого к себе отношения, Тимохов решил просить у командующего немедленного перевода в боевую часть.

Командовать батальоном он, конечно, не сможет — ведь он с первого дня войны в интендантстве. Не было у него возможности научиться искусству боя. Но пусть его понизят в звании, пусть пошлют под начало к какому-нибудь опытному лейтенанту из тех, что командуют сейчас ротами. Он человек переимчивый: все быстро усвоит. Только бы подальше от начальства, которое не понимает, что он, Тимохов, не по своей вине занимается таким несложным делом, как снабжение.

Вот на этом он и будет настаивать со всей решительностью. Только хватит ли решительности? Этого он не знал. Но он попробует. Да, да, попробует!..

После такого категорического решения майор спокойно занялся привычным делом. Он по опыту знал, что работа во многих случаях помогает лучше любых успокоительных таблеток.

Тимохов тут же выяснил, что в дивизию Ивачева по недосмотру интендантов не были вовремя отправлены боекомплекты для полковой артиллерии и мины.

Все это майор получил на складе, хотя, в сущности, уже не располагал никакими правами. Но он чувствовал за собой главное право — до конца выполнить возложенные на него обязанности.

К половине дня обоз в дивизию Ивачева был отправлен. А майор еще задержался для того, чтобы написать письмо своему преемнику о некоторых неотложных, по его мнению, делах, которые он, Тимохов, не успел закончить. Впрочем, майор не мог и подумать, будто кто-то может быть доволен тем, что часть работы осталась невыполненной: он судил о людях по себе. Закончив письмо, Тимохов попрощался с работниками склада и верхом на тихой, явно не кавалерийской лошадке поехал догонять обоз.

Подъезжая к населенному пункту, где должен был размещаться штаб дивизии Ивачева и штаб армии, майор услышал ожесточенную стрельбу. Немецкие артиллеристы стреляли из-за Днестра. А из садов села вела огонь артиллерия дивизии Ивачева.

Вражеские артиллеристы стреляли «по площади», поэтому тяжелые снаряды взрывались на всех улицах села, раскинувшегося вдоль реки почти на шесть километров. Село горело во многих местах.

Можно было, конечно, переждать обстрел в тихом месте, но Тимохов привык все делать споро. И обоз вошел в село.

Группа бойцов под командованием сержанта гасила пожар. Соломенные крыши глинобитных домов вспыхивали, словно факелы, и огонь все время опережал добровольных пожарников, хотя к солдатам присоединились и сельские жители. Они, видимо, уже привыкли к обстрелам, действовали быстро, не обращая внимания на взрывы. Распоряжавшийся ими сержант знал, как дисциплина сдерживает чувство страха, и командовал с чисто гвардейской лихостью:

— Пять человек ко мне! Берись баграми за стрехи! Не бойсь, огонь всякий грех очищает! Ну, взяли!

Тимохов узнал своего однополчанина Верхотурова. И невольно подумал: «Неужели и Галина тут, в этом пламени?»

Тимохов вздохнул, подъехал к Верхотурову, окликнул его:

— Товарищ Верхотуров, где штаб армии?

Пылающая соломенная крыша провалилась вместе с потолком внутрь дома. Верхотуров вытер опаленное лицо и повернулся на голос майора. Узнав Тимохова, он заулыбался, будто именно на пожаре и должен встречать добрых знакомых.

— Штаб переправился через Днестр, товарищ майор, так что он уже в Бессарабии!.. — Вдруг не выдержал и с хитринкой добавил: — Торопитесь, а то они скоро через границу переедут…

— Никита Евсеевич… — майор перегнулся с коня, переходя почти на шепот, спросил: — Галина Алексеевна здесь?

— Она ушла со штабом дивизии, — сухо ответил Верхотуров. — Разрешите идти?

И, не ожидая ответа, бросился к соседней хате, на которой только что занялась крыша от огромной головни, переброшенной взрывом снаряда.

— Быстрей, быстрей! — закричал он на солдат и жителей села. — Прозеваем — все сгорит…

Человек десять бросились помогать ему, и вскоре сорванная баграми крыша упала посреди улицы, рассыпаясь пламенем на пути обоза.

Тимохов приказал обозникам выбираться к реке другой дорогой, а сам, пригнувшись к луке седла, поскакал через пламя.

Выскочив на крутой взвоз над рекой, он увидел разбитую бомбами переправу. Паром, сорванный с каната, уплывал вниз. Саперная рота спускала на воду понтоны и скрепляла их. Людей не хватало, понтоны плавали без перекрытий — пустые, бесполезные железные корыта. Тимохов приказал ординарцу поторопить обозников (пусть помогут саперам) и поскакал обратно на сельскую площадь.

Верхотуров все еще возглавлял пожарную команду. Людей у него даже прибавилось — огонь выгнал крестьян из подвалов и укрытий, и теперь они трудились вместе с солдатами.

— Верхотуров! — крикнул Тимохов.

— Я вас слушаю, товарищ майор! — отозвался сержант. Буйная борьба с огнем расшевелила его, как захватывает человека всякая борьба со стихией.

— Соберите своих людей и ведите к реке. Паром сорвало, а понтонный мост еще не наведен. Только объясните им, что нужно делать.

— У нас язык общий: я по-уральски, они по-молдавски. А смысл один: бей немца! — усмехнулся Верхотуров и обернулся к своим помощникам: — Эй, старички! Огонь надо с корня тушить, а корень на том берегу хоронится. Вот генерал на переправу зовет, мост надо мостить, чтобы гитлеровцам у нас неповадно было гостить! Если там по врагу ударят, у нас огонь сам собой потухнет. А война кончится — все равно новые дома строить!

Тимохов улыбнулся прибаутке Верхотурова, а молдаване смотрели на него с таким почтением, что майор не стал вмешиваться в распоряжения сержанта. Да и нужды в том не было. Оставив догорающие хаты, селяне уже спешили за Верхотуровым. В конце концов сержант прав: для глинобитных хатенок огонь не страшен, а имущество селян все равно либо зарыто, либо давно разграблено гитлеровцами.

Спустившись снова к реке, Тимохов увидел там большую перемену. Берег вдруг заполнился множеством людей: два полка в полном составе готовились к переправе за Днестр на помощь Ивачеву. Впрочем, с воздуха эти перемены едва ли можно было заметить: берег по-прежнему желтел песком, темнел илистыми наносами, — полки были обстрелянные, умели маскироваться.

Вечерело. Солнце, ставшее багровым от дыма пожарищ, будто с неохотой уходило за горы. Наплавной мост уже действовал. Но вдруг к берегу подвалила плоскодонная лодка, и из нее выскочил офицер. Вглядываясь в сумеречную мглу, он громко крикнул:

— Майор Тимохов здесь?

Тимохов вскочил, чувствуя, как к лицу приливает кровь. Ну чем он проштрафился, если за ним прислали офицера?.. Шагнул по хрустящей гальке вперед, отвергал:

— Я здесь, товарищ Суслов!

— Почему задержались? Генерал уже несколько раз справлялся о вас!

— У меня же обоз…

— Обоз? — удивился Суслов. — Разве вам приказали ехать с обозом?

— Нет, но… все равно надо было ехать, а если обоз не собрать…

— Ну черт с ним, с обозом! — резко оборвал капитан. — Торопитесь!

Он говорил тем приказным тоном, который возникает у некоторых людей от одного ощущения приближенности к лицам, обладающим властью. Но Тимохов по простоте своей принял строгость капитана за выражение немилости генерал-лейтенанта. Совсем приуныв, майор пошел к понтонному мосту.

На берегу переругивались повозочные, которых не пускали на мост, потому что за реку переправлялась какая-то артиллерийская часть.

Тимохов мгновенно забыл все свое послушание, выказанное Суслову, бросился, расталкивая артиллеристов, к начальнику переправы. Мог ли он оставить здесь обоз? Конечно не мог. За себя он не умел просить, но тут неожиданно проявил такое красноречие, что начальник переправы и сам не заметил, как разрешил обозу въехать на мост.

 

14

Армейский штаб размещался в нескольких уцелевших хатах хутора. Мусаев занимал самую маленькую хату, разделенную наскоро сбитой перегородкой.

В первой комнатке Тимохов увидел капитана Суслова, который, притулившись у печки и положив планшет на колени, писал письмо. Оторвавшись от этого занятия, Суслов сказал скучным голосом:

— А, пришли все-таки? Генерал ждет. Сейчас доложу…

Он вложил письмо в конверт, заклеил его и открыл сумку, чтобы спрятать. Из раскрывшейся сумки вывалилось еще несколько писем. Тимохов машинально наклонился, подбирая их, и удивленно заметил, что на всех конвертах один и тот же адрес: «Город Липовец, улица Ленина». Суслов взял письмо, словно не заметив вопросительного взгляда майора, и прошел за перегородку. Вернувшись через минуту, молча махнул рукой: «Идите!»

Майор, явно стесняясь, прошел мимо двух полковников и генерал-майора, ожидавших очереди.

Мусаев сидел у зашторенного окна, делая на карте какие-то пометки и что-то диктуя стенографистке. Смысла коротких фраз, которые произносил генерал, Тимохов не уловил. Стенографистка в пыльной помятой форме, увидев майора, отложила карандаш, повернулась на скрипучем стуле к другому столику и принялась перепечатывать на машинке свои записи. Мусаев поднялся, протянул руку смущенному Тимохову:

— А, майор, наконец-то! Здравствуйте!

Тимохов пожал протянутую руку и, увидев приглашающий жест генерала, осторожно присел на краешек стула.

— Почему так поздно явились? — спросил генерал.

— Простите, обоз… Пришлось задержаться…

— Какой обоз? — с явным неудовольствием спросил Мусаев.

— Для дивизии Ивачева. Я ведь попутно, ехал, а там грузы остались недополученные.

— И привезли? — спросил генерал.

Тимохов не понял, была ли насмешка в голосе генерала или удивление. На всякий случай осторожно подтвердил:

— Да.

— А вы знаете, зачем я вас вызвал?

— Н-нет, товарищ генерал-лейтенант…

— Прочтите ему приказ, — обернулся Мусаев к стенографистке. — Это майор Тимохов.

Девушка перелистала несколько бумажек. Тимохов почувствовал, как нарастает стеснение в груди. Но вот стенографистка отыскала нужную бумажку и равнодушным голосом, одинаково передающим и неприятности и радости, прочитала:

«Майора Тимохова П. И. освободить от должности начальника артиллерийского снабжения Н-ской дивизии и назначить помощником начальника тыла и начальником артиллерийского снабжения армии».

Равнодушный голос, канцелярский стиль приказа, неожиданность назначения, внимательный взгляд генерала — все как-то перепуталось в сознании Тимохова.

— Ну, довольны назначением, товарищ майор? — спросил между тем Мусаев.

— Я… я хотел просить… — растерянно сказал Тимохов и запнулся. Потом с отчаянием в голосе сказал: — Я хотел просить об отчислении в полк…

Мусаев посмотрел на него с недовольной усмешкой, и майор замолчал.

— А вы знаете, почему я назначил вас на эту должность? — Генерал подождал мгновение и, не услышав ответа, продолжал: — Вы отлично организовали работу по снабжению в дивизии, но в армии вам придется работать еще лучше. Вы поняли?

— Да, товарищ генерал-лейтенант.

— Справитесь?

— Буду стараться, товарищ генерал-лейтенант.

— Требовать умеете?

— Постараюсь, товарищ генерал-лейтенант.

— Можете идти. Обратитесь в отдел, там вас ждут.

Тимохов повернулся и пошел к двери, еще не понимая, как мог согласиться на такое огромное дело. Уже у двери снова услышал голос генерала:

— Ничего, майор, я тоже не умел распоряжаться людьми, а вот научился!

К трем часам ночи Тимохов принял дела и успел побеседовать с начальником тыла армии, сердитым, чем-то очень недовольным полковником. Затем квартирьер указал майору хату для ночлега. Открыв дверь, Тимохов увидел на столике сделанный из снарядной гильзы ночничок, две складные койки. На одной кто-то спал.

Положив на столик свою сумку, майор поднял валявшийся на полу конверт со знакомым адресом: «Город Липовец, улица Ленина». Взглянул на спящего, узнал в нем Суслова. Было что-то детское, обиженное в позе капитана, будто он заснул после большого огорчения. И Тимохов, засыпая, успел подумать, как это Суслов может каждый день писать письма в город, пока еще оккупированный врагом? Должно быть, в письмах он излагает то, о чем не смеет сказать вслух. Сбудется ли желание капитана? Получит ли когда-нибудь адресат его письма, набросанные карандашом в страшной страде войны? Майору вдруг захотелось, чтобы это случилось, и случилось как можно скорее…

 

15

Перед рассветом в хату без стука вошел ординарец из штаба армии и разбудил Суслова.

Капитан поднялся, сделал несколько привычных гимнастических движений, побрился, убрал в сумку написанное перед сном письмо жене, оглядел появившегося ночью соседа, узнал в нем Тимохова и, не проявив ни огорчения, ни радости по поводу этого соседства, вышел из хаты.

Идя к аэродрому, он привычно прислушивался к тому, что происходило вокруг. Пока все оставалось без перемен: гитлеровцы вели отвлекающую стрельбу, где-то справа слышалась трескотня автоматов, у реки продолжали рваться снаряды — немцы обстреливали переправу.

На востоке становилось все светлее, а на западе то и дело вспыхивали и внезапно таяли в небе ракеты, словно соревнуясь с восходящим солнцем. К утру немного подморозило, поэтому отчетливее слышался топот солдатских сапог. Подобно пулеметной очереди, стучал мотор грузовика.

Суслов прошел за хутор, на превращенный в штабной аэродром луг, покрытый темной прошлогодней травой. Почувствовав на лице прохладу от близости реки и свежего ветра, взглянул на небо. Звезды еще были видны. Они мерцали зеленоватым светом, обещая солнечный день, летную погоду, а вместе с нею и опасность для Суслова. Он предпочитал летать на У-2 в пасмурную, туманную, дождливую погоду. Это было безопаснее. Впрочем, еще очень рано. Можно надеяться, что полет пройдет без осложнений, без встречи с вражескими истребителями…

Летчик в ожидании пассажира проверял самолет. Они так часто летали вместе, что понимали друг друга с полуслова. И сейчас Суслов, кивнув ему, протянул маршрутный лист. Летчик бегло прочитал, пожал плечами, спросил:

— Может, пойдем в обход Липовца? Ведь если подожгут в воздухе, тем все и кончится…

— Чепуха! Им и а голову не придет искать нас.

— Как хотите… — И он подал сигнал механику: — Контакт!

— Есть, контакт!

Потом летчик еще раз оглянулся на пассажира: переговорного устройства на этом самолете не было — больше им не придется говорить до благополучной посадки. Он уловил улыбку Суслова, который примащивался поудобнее в кресле, будто собираясь заснуть, как только самолет оторвется от земли. Он часто засыпал во время полетов. Но на этот раз Суслов не думал спать. Он рассматривал бумаги, опечатанные сургучом конверты… Самолет легко оторвался от земли, и летчик сразу забыл о пассажире, стремясь подняться как можно выше, чтобы спрятаться от вражеских истребителей за облаками.

Когда самолет вынырнул из облаков, под ним была река и железная дорога Липовец — Великое — Краснополь, мост через Днестр, молдавская земля. По железной дороге шли впритирку один к другому поезда. Мост, на который наши летчики потратили так много бомб, действовал.

Суслов внимательно смотрел вниз. Предутренняя мгла почти рассеялась, изрытая земля была видна хорошо. Капитан передал летчику записку. Тот, не оборачиваясь, кивнул. Самолет стал медленно снижаться. Суслов сделал короткую отметку в блокноте: генерал-лейтенант Мусаев оказался прав — немецкие поезда шли на восток. Самолет летел над огромным треугольником, в котором были расположены дивизии Ауфштейна, и Суслов видел, что все движение — автомобильное, железнодорожное, пешее — было направлено навстречу солнцу, туда, где возле города Липовца вдруг приостановилось наступление русских. Фельдмаршал Ауфштейн накапливал войска для встречного удара, чтобы отрезать дивизию Ивачева, разгромить ее и хоть тем отчасти расплатиться с русскими за все потери…

Внизу что-то произошло. Суслов еще не понял — что, а летчик уже вел самолет вверх. Мотор натужно гудел. Впереди замелькали белые облачка разрывов. Тихоходный самолет, на котором летел Суслов, отставал от намеченной немецкими зенитчиками точки встречи со снарядом, и можно было ожидать, что гитлеровцы вот-вот вызовут истребители.

Летчик повернулся к Суслову, что-то крикнул, повел самолет в сторону, а затем нырнул вниз, почти к самой земле. Теперь У-2 шел под защитой лесопосадочных полос и пестрых разветвлений балок, ручьев, невидимый сверху, почти неслышный снизу, за что немцы и прозвали такие самолеты «бесшумными».

Через полчаса Суслов снова увидел излучину Днестра. Здесь предстояло вторично пересечь линию фронта, чтобы выйти на освобожденную территорию. Капитан перегнулся через борт, разглядывая очертания Липовца. Он и себе не признался бы в том, что летал этим опасным маршрутом только для того, чтобы увидеть город, в котором оставил надежду и радость души.

Солнце уже взошло. Но улицы городка были закрыты тенью домов и казались провалами. Не дымили трубы над освещенными солнцем крышами. Отсюда, сверху, городок казался мертвым, как были мертвы надежды Суслова, питаемые только напряжением воли. А может быть, все-таки она, самая близкая женщина, с нежным лицом, ясными, задумчивыми глазами, еще жива? Может, она с надеждой прислушивается к рокоту советского самолета, видит сейчас красные звезды на его крыльях, как видит близких во сне, как ощущает приближение счастья?..

Снова появились дымки разрывов. Их звука Суслов не слышал за рокотом мотора, и они выглядели мирными, безопасными, как соседствующие с ним легкие белые облачка весеннего неба. Летчик начал пикировать вниз, оставляя позади мертвый городок, реку, дым орудийной стрельбы бессонного фронта. Он вел самолет навстречу земле, где их давно уже ждали. Быстро и мимолетно было видение мертвого городка, но Суслов не, жалел об этом: слишком страшно было смотреть туда, где третий год томилась его любимая.

Самолет коснулся земли и запрыгал по кочковатому полю. Навстречу бежали солдаты. Летчик подрулил прямо под окна какой-то хаты. А Суслов все сидел в задумчивости.

В Маяках капитан застал штаб Городанова. Где-то здесь, поблизости, располагались части танкового корпуса.

За ночь гитлеровцы подбросили к фронту крупные подкрепления. Пленные показали, что Ауфштейн ввел в действие часть своего резерва: батальоны, стоявшие до того на западной стороне реки.

По всему фронту, от Липовца до Маяков, шли сильные бои. Дивизия Скворцова несколько отошла. От занимаемых ею теперь позиций до Днестра было около сорока километров. На этой узости и развертывалась сейчас операция. Скворцов делал вид, что стремится к реке, Ауфштейн наращивал резервы и вводил их в бой. А неподалеку, в степи, группировались для прорыва советские дивизии. Ни одна из свежих дивизий, которые командующий фронтом подбросил Мусаеву, не несла даже караульной службы на передовой: в штабе Ауфштейна о них ничего не знали.

Командующий немецко-фашистской армией был пока уверен, что бои идут лишь с одной целью — оттеснить его за Днестр, прорваться к Краснополю, где стояли еще не тронутые резервы, где находился штаб, куда подходила железнодорожная колея, позволявшая в любую минуту подтянуть резервы.

Так он и писал в последнем захваченном танкистами приказе, который Городанов передал Суслову:

«Русские, оторвавшиеся от железной дороги, нам более не опасны…»

Суслов вручил Городанову письмо Мусаева, коротко доложил о том, что видел, пролетая над фронтовой линией, сообщил, что вылетает в Леваду, где надеется застать командующего соседней армией Владыкина. Городанов набросал ответ Мусаеву, пожелал капитану счастливого пути и посоветовал на этот раз лететь над расположением своих войск. Суслов напомнил было, что две стороны треугольника в сумме длиннее третьей, но Городанов сказал:

— Имейте в виду, немцы на левом берегу Днестра стали очень нервными — охотятся за каждым самолетом! Вчера во время бомбежки переправы они сбили восемь наших самолетов. А эта переправа, как вы знаете, не такая уж важная…

Суслов попрощался с генералом и медленно пошел по улице села. Надо было обдумать все, что он видел во время полета, чтобы потом доложить командующему, который любит — это уже уяснил Суслов, — чтобы офицеры связи имели собственное мнение и не полагались только на донесения.

Капитан шел по селу, присматриваясь к странному виду домов: создавалось впечатление, будто село совсем недавно подвергалось ожесточенной бомбежке, а потом срочно почистилось, чтобы приобрести снова прежний вид. Только миновав две-три хаты, Суслов понял, в чем дело. Ночью в село вошли танки. Многие из них разместились в клунях и сараях. Танки с ходу проламывали стенки, входили под крыши и оставались там на постое. После этого танкисты заделали проломы, даже улицы подмели. Танки были и в садах, и в ометах кукурузной соломы, и в пересекавших село балках… Все машины так искусно замаскированы, что с воздуха их невозможно было обнаружить. Даже следы гусениц были тщательно затерты…

 

16

Теперь Суслов летел на юго-восток, огибая второй выступ вражеской линии обороны, образовавшийся на стыке армий Мусаева и Владыкина. Здесь немецкие войска держались за речку Суж. Речка была укреплена ими еще до начала весеннего наступления советских войск. На всем ее протяжении фашистские части сдерживали наступление армии Владыкина. Они могли рапортовать, будто война здесь приобрела вполне определенный позиционный характер. Но Суслов со своего тихоходного самолета, идущего на бреющем полете над степью, отчетливо видел перемены, происходившие в тылу советских войск.

Он видел отдыхающих в балках конников, видел перелески, где укрывались сотни автомашин, видел колонны пехотинцев, двигавшихся по дорогам, а лучше сказать, по бездорожью: в одном случае вдоль русла полноводной степной речушки, в другом — по оставленной немцами рокадной дороге, в третьем — по проселку, соединявшему когда-то два больших села, от которых остались только черные проплешины на начавшей зеленеть земле.

От Колосужа, где продолжалась ленивая перестрелка после только что отбитой нашими войсками вражеской атаки, самолет повернул строго на юг.

На ограниченной речкой Суж линии фронта было спокойно. На второй линии наши бойцы отрывали окопы. Даже сверху было видно, что работали они без вдохновения, медленно, будто знали, что ненадолго задержатся на этом рубеже.

Снова блеснул Днестр, еще более широкий и полноводный в этих местах, залитый солнцем и сам желто-золотой, кривой, как турецкая сабля. Самолет пошел вниз. На минуту стали видны огромные стаи птиц возле кромки плавней. Когда смолк мотор, послышался крик лебедя, гусиный гогот, в лицо пахнуло влагой. Суслов вылез на крыло самолета, потом спрыгнул на землю, навстречу штабному офицеру, уже ожидавшему его.

Ночью армия Владыкина форсировала Днестр и теперь теснила немцев к югу, чтобы обезопасить свои переправы от огня вражеской артиллерии. На этом участке против армии Владыкина сражались части союзников Гитлера, и только после прорыва русских немцы начали подбрасывать свои резервы на помощь войскам союзников. Но по-видимому, этот отвлекающий удар не испугал Ауфштейна, так как резервы, судя по донесениям разведки и показаниям пленных, поступали сюда в ограниченном количестве.

Владыкин был на правом берегу Днестра, и встречающий капитана офицер извинился: аэродрома там еще нет, придется переправляться на лодке.

Как и в дивизии Ивачева, здесь строились переправы, наводились понтоны. Всюду: и в камышах, и в кустах, и за хатами — размещались зенитные батареи. Два налета вражеских бомбардировщиков были отбиты. На отмелях торчали обломки трех самолетов, постепенно заливаемые водой.

Суслов переправился через реку, прошел по берегу мимо сменившихся после штурма частей. Тут все напоминало табор: жаркие костры, развешенное на веревках и кольях обмундирование, дымящиеся кухни. Но за всем этим чувствовался строгий воинский порядок.

Владыкин ждал мусаевского посланца в немецком блиндаже, уцелевшем при огневом налете. Прежние обитатели блиндажа бежали так поспешно, что побросали машины, танки, коней.

Генерал-лейтенант Владыкин, пожилой, неулыбчивый и малоразговорчивый, был известен своей неустрашимостью в бою. Он всегда охотно шел на рискованные операции, которые, как правило, кончались успехом. Молодые офицеры считали за честь служить под его началом. Участник гражданской войны, знаток южного театра, мастер кавалерийских рейдов, Владыкин любил задумать и осуществить маневр, который по самой своей неожиданности казался невозможным.

Но служить с ним было тяжело. Крутой нрав и властность Владыкина были известны, пожалуй, не меньше, чем его храбрость. Не любил он также быть участником дела, задуманного не им. Жила в нем какая-то завистливость по отношению к отличившимся товарищам. Он мог, например, вдруг сказать о прославленном генерале, что тот еще сосунок, да и дельце, которое он провел, не так уж велико, раздули его там… «Там» — это значило в штабе фронта. Штабных работников Владыкин вообще недолюбливал.

Суслов хотя и не был лично знаком с Владыкиным, слыхал об этой черте его характера. Он все раздумывал, как ему держаться с этим вспыльчивым человеком. Служба в штабе приучила его быть внимательным к мелочам, улавливать настроения людей по еле заметным деталям. С другой стороны, он привык к тому, что с ним, штабным офицером, считались независимо от его невысокого воинского звания. Он шел к Владыкину, надеясь, что аудиенция будет непродолжительной.

У входа в блиндаж командующего Суслов и провожавший его лейтенант встретили кавалерийского офицера с багровым лицом, вспотевшего и растерянного. Офицер, сняв фуражку, вытирал лицо платком. Провожавший Суслова лейтенант приостановился, шепотом спросил:

— Ну что?

— Бушует! — ответил офицер, покосившись на дверь. Угадав в Суслове человека постороннего, он повернулся и быстрым шагом пошел прочь от блиндажа.

Провожатый пожал плечами, открыл дверь, сказал Суслову:

— Проходите, пожалуйста, а у меня есть еще одно дельце…

Суслов шагнул, наклонив голову, и очутился в низкой землянке, разделенной бревенчатой стеной, обшитой цветной фанерой. Из-за стенки слышался басовитый громкий голос. В первой комнате сидели несколько человек, ожидая приема. Но вот один из них нервно оглянулся, взял фуражку и вышел. Другой тоже шагнул к двери, но оклик из-за перегородки: «Петровский!» — будто пригвоздил его к месту. Он растерянно улыбнулся, оглядел присутствующих и скрылся за цветной перегородкой. Оттуда вскоре послышалось:

— Ну, где там посол от Мусаева? Прилетел или нет? Если нет, давайте им радиограмму, чтобы в следующий раз Мусаев сам приезжал! Он еще сосунок против меня, мог бы и уважение оказать!

— Офицер связи от Мусаева здесь, товарищ генерал! — понизив голос, чтобы дать понять командующему, что Суслов слышит, сказал Петровский. Но басовитый голос Владыкина не стал тише:

— Давайте его сюда! Что он, порядка не знает?

Петровский чуть приоткрыл дверь и позвал:

— Капитан Суслов…

Широкий, почти квадратный старик невысокого роста, с острым, словно птичьим, лицом поднялся навстречу Суслову. Капитан невольно подумал, что на коне Владыкин выглядел бы внушительнее. Впрочем, внушительности у него было достаточно. И голос, и резкие черты лица, покрытого каким-то багровым румянцем, и сильные толстые руки, и выпуклая грудь — все было внушительно. Суслов отрапортовал и подал Владыкину письмо Мусаева.

— Знаю, знаю, — ворчливо произнес старик. — Маршал уже написал мне. А не значит ли это, что без меня, старого воробья, они мякины боятся?

Суслов промолчал, не зная, что ответить. Генерал подозрительно взглянул на него, разорвал конверт и медленно прочитал письмо. Снова посмотрел на Суслова.

— Батушани! Батушани! — зло сказал он. — Какого черта им надо в этом паршивом городишке? У меня под носом Кишинев, понимают они это?..

— Простите, товарищ генерал-лейтенант, — не выдержал Суслов. — Удар на Батушани обеспечивает окружение всей массы войск Ауфштейна…

— Что вы понимаете, капитан?! — взорвался Владыкин. — Им идти всего шестьдесят верст до этого паршивого Батушани, а мне двести. По-моему, если фашисты бегут, это уже хорошо! Тут надо рвать фронт, не давать им покоя, а маршал пишет… — Он побагровел от негодования, но удержался, швырнул письмо на стол. — Идите обедать, капитан, ответ будет готов через полчаса.

Суслов вышел из блиндажа в состоянии крайнего недоумения. В столовой он попытался расспросить офицеров о подготовке к рейду. Однако они молчали. Или генерал еще ничего не говорил им, держа все в голове, — Суслов слыхал, что есть у Владыкина и такая черта: давать готовое решение и ни с кем не советоваться, — или же запретил им разговаривать с представителем чужого штаба.

Едва капитан вышел из столовой с намерением пройти по селу, как его разыскали и вручили письмо. Больше он Владыкина не видел…

 

17

Двадцать первого марта генерал фон Клюге, начальник разведки армии Ауфштейна, попытался предостеречь фельдмаршала. По его данным, русские накопили значительные резервы в самом ближнем тылу, подтянули танки и кавалерию, навели несколько переправ у Колосужа, которые используются только ночью, — на день саперы разводят мосты и прячут в плавнях…

Ночью фельдмаршал разговаривал со ставкой. Старый друг фельдмаршала Браухич, услышав, что фронтальное давление русских на город Липовец почти прекратилось, на мгновение умолк. После паузы его голос зазвучал более сдержанно:

— А тебе не кажется, Карл, что это ловушка? Русские форсировали Днестр во многих местах, и хотя все эти, как они называют, «пятачки», — последнее слово Браухич произнес по-русски, — не больше оспенных пятнышек, уничтожить их не удается…

— Что же ты предлагаешь? — сердито спросил Ауфштейн. — Оставить это великолепное предмостное укрепление и отойти за реку?

Они не боялись подслушивания. Каковы бы ни были средства подслушивания у гестапо, высокочастотные телефоны им пока еще не подконтрольны. Браухич опять помолчал, потом осторожно сказал:

— Генерала Мусаева может поддержать Владыкин. Он тоже зацепился за правый берег Днестра…

— Ты лучше меня знаешь, что Владыкин целится на Кишинев. А это уж дело ставки — отбить у старика всякую охоту овладеть Кишиневом…

— А вдруг за спиной Мусаева действует весь фронт?

— Мусаев — безвестный генерал, — раздраженно сказал Ауфштейн. — Кто станет ставить на темную лошадку?

— Генералы становятся известными после победы! — ответил Браухич известной сентенцией.

Ауфштейну надоело это бесцельное препирательство, и он сердито сказал:

— Тогда попроси у фюрера разрешения отвести мои дивизии и пришли мне этот приказ!

Ауфштейн не хуже, чем Браухич, знал, каково придется тому, кто обратится к Гитлеру за таким приказом. Два года непрерывного отступления на Восточном фронте — пусть с боями, с временными успехами, но все равно отступления — так вымотали нервы фюрера, что самый малый успех Ауфштейна сделал бы фельдмаршала героем. И хотя с точки зрения стратегии держать в такой опасный момент за Днестром целую армию было явной роскошью, Браухич промолчал. Разговор перешел на штабные новости, на семейные дела, и Ауфштейн даже обиделся: он предлагал план великолепного прорыва, разгром армии противника, а его занимали разговорами о лучшей партии для младшей дочки Браухича. Только в конце беседы Браухич сказал:

— Я доложу фюреру о твоем плане и постараюсь выцарапать для тебя все возможные резервы. Но не зарывайся! Под Курском Глобке был примерно в таком же выгодном положении, а чем это для него кончилось?..

Ауфштейн поморщился: напоминать о разгроме под Курском было бестактно.

Раздражение, вызванное этим разговором, кончилось бессонницей, бессонница перешла в сердечный приступ, а утром фельдмаршал был склонен считать всех своих коллег и помощников по меньшей мере трусами и нытиками. Таким образом, доклад фон Клюге произвел совершенно обратное действие. Если до доклада фельдмаршал еще раздумывал, стоит ли рисковать, то теперь ему стало казаться, что именно на него и указал перст господний как на будущего спасителя Германии. В самом деле, стоящие в приднестровских низинах танки русских еще долго будут скованы бездорожьем, а степь, на которой Ауфштейн развернет свое наступление, скоро совсем обдует ветром, тут-то и можно будет начать разгром неприятеля…

Фон Клюге не пытался больше предупреждать фельдмаршала, огорченный его немилостью. Он воевал вместе с Ауфштейном начиная с испанского похода и знал, как опасен экселенц в раздражении.

К тому же на начальника разведки свалилась еще одна неприятность — ему доложили, что на правом берегу Днестра, у железной дороги, запеленгована русская радиостанция. Станцию пеленгаторы не захватили, но дешифровщики утверждали, что речь в передаче шла о продвижении войск. Станция называлась «Галька». Как известно, это слово имеет в русском языке два значения: мелкий прибрежный камень и женское имя. Не говорит ли это название о том, что русские намереваются столкнуть армию Ауфштейна в Черное море? Или прифронтовая полиция должна хватать всех русских женщин с именем Галька и расстреливать? Примерно так выглядел запрос, полученный по поводу радиоперехвата от начальства СД и СС.

Утро у фельдмаршала выдалось весьма трудным. По всей линии фронта, от Липовца до Колосужа, продолжались бои. Дивизии Скворцова и Демидова хотя и прекратили давление, но все атаки отбивали, столкнуть их с занимаемых рубежей, казалось, невозможно. Далеко на юге, где армия Ауфштейна соприкасалась с армией Владыкина, чувствовалось давление русских. Правда, там Владыкин нажимал в основном на войска Хольцаммера. Видно, действительно надеется вырваться к Кишиневу. Но все равно это давление вызывало у Ауфштейна известную настороженность. Утешало лишь то, что «неоднократно битый» им генерал Мусаев осторожничает, видимо, знакомится с войсками и командирами, а это лучшее время для разгрома его дивизий. Войска еще не доверяют новому полководцу, офицеры не свыклись с его стилем руководства, если у этих русско-татарских варваров существует такое понятие, как стиль…

К полудню стали поступать данные о том, что в расположение Ауфштейна направлены новые части: Браухич сдержал слово. Группа снабжения сообщала, что артиллерийские склады начинают пополняться. Прилетел командир артиллерийского корпуса для согласования действий. По прямому проводу доложил о себе командир танковой бригады: бригада заканчивает комплектование, завтра к вечеру погрузится и выедет в Краснополь…

После обеда фельдмаршал успел немного поспать и к вечеру был снова деятельным, способным к шутке и острому слову, таким, каким его любили видеть ближайшие сотрудники. Перед ужином он удалился в свои покои, пригласив лишь начальника штаба. Это предвещало некие перемены, о которых приближенные пока что говорили шепотом. В атмосфере общей неуверенности, в какой фашистская Германия встречала весну сорок четвертого года, даже улыбка высокого начальника выглядела утешением…

Ауфштейн занимал небольшой особняк, в котором до войны располагались детские ясли. Здание понравилось квартирмейстеру его армии тем, что вокруг был огромный фруктовый сад. Особняк даже отремонтировали, и фельдмаршал остался доволен. Тут были собственная кухня, большая столовая, комнаты для гостей и хозяина, кабинет, в котором сидели сейчас высокие собеседники, а внизу, в подвальных помещениях, располагалась охрана.

Ауфштейн и начальник штаба обсуждали лишь один вопрос: направление главного удара.

С выступа, занимаемого войсками Ауфштейна, можно было действовать и на юг, против армии Владыкина, и на север, против армии Мусаева. Но начальник штаба отлично знал о вражде между Ауфштейном и Хольцаммером, знал о прежних встречах Ауфштейна с Мусаевым, и, хотя удар на юг представлялся ему более выгодным, он невольно покривил душой. Ауфштейн, давно уже представивший себе все возможные варианты наступления, благодарно угощал начальника штаба коньяком, сигарами, старыми и новыми сплетнями о приближенных фюрера, чувствуя в то же время острое сердцебиение, чем-то странно похожее на то, какое он испытывал в молодости, отправляясь на свидание с женщиной, у которой, как он знал, ревнивый муж. Сейчас предвкушение неудачи, а тогда боязнь внезапного раскрытия интриги пугали его и в то же время безмерно привлекали именно своей опасностью…

Начальник штаба отлично видел и понимал возбуждение шефа. Но выражать сомнения считал предосудительным. Он не хуже Ауфштейна знал, что самый малый успех может вознести их обоих на недосягаемую высоту: победителей, пусть их успех будет временным, обязательно увенчают и лаврами, и митрами. Что будет потом, известно одному богу. Не стоит заниматься прорицаниями простому смертному! Так уж повелось в германской армии с давних пор: прорицателей, если они предвещают дурное будущее, побивают камнями…

Ауфштейн рассматривал тщательно вычерченную схему будущего удара. От Липовца на север черная стрела прорезала фронт, охватывая дивизию Ивачева. Это означало ликвидацию опасного плацдарма на правом берегу Днестра, уничтожение прорвавшейся за реку русской дивизии.

Вторая черная стрела прорезала фронт в южном направлении. Если Хольцаммер поймет, как много даст неожиданное наступление на участке Ауфштейна, он ринется навстречу его войскам через степи Приднестровья, и вторая ловушка захлопнется. Хорошо бы захватить при этом армейский штаб Мусаева и его самого, свежеиспеченного командующего армией. Вот была бы веселая встреча!

Ауфштейн улыбнулся при мысли об этом. Его суховатое, без лишнего жира, узкое лицо с длинным острым носом несколько даже порозовело от этой приятной мысли. Но тут взгляд фельдмаршала остановился на южном фланге армии. Лицо Ауфштейна сразу посуровело:

— А что, если Владыкин, вопреки нашим предположениям, ударит на север?

— Владыкин властолюбив и чванлив! Он никогда не пойдет на поводу у такого безвестного генерала, как наш противник. А пока Мусаев свяжется со своим командованием, будет уже поздно. Владыкину останется лишь отойти обратно на восток, если он не захочет сам попасть в «котел»…

В этот момент начальник штаба выглядел как подлинный оракул. Впрочем, беспокоиться не о чем: удар подготовлен отлично.

 

18

Начиная с двадцать второго марта в небе, впервые после долгого перерыва, начали появляться немецкие самолеты-разведчики. Один из них был сбит.

На проявленной фотопленке, которую нашли на сбитом самолете, были ясно видны рокадные дороги вдоль всего расположения армии Мусаева. На дорогах, ведущих в расположение дивизии Ивачева, были сфотографированы какие-то запоздавшие пехотные подразделения и несколько танков. Мусаев, просмотрев пленку, приказал прекратить дневное передвижение войск. А так как весенние ночи становились все короче, следовало искать места для укрытия запаздывавших на марше колонн и обозов.

Мусаев вызвал Барсукова и его помощников.

Начальник тыла за последнюю неделю исхудал так, что щегольской мундир на нем обвис складками. Не лучше выглядели и его помощники. Только Тимохов держался ровно, спокойно, будто давно уже привык не спать по ночам, быть в постоянном движении.

Генерал приказал закончить передвижение войск и грузов в три дня.

Тимохов, получив в свое распоряжение несколько десятков бойцов из батальона ВАДа, выехал на рокадную дорогу, по которой перебрасывались резервы в дивизию Ивачева. В балках и оврагах были растянуты маскировочные сети: под их защитой отсыпались днем уставшие шоферы, перевозившие снаряды. Тут же располагались бивуаком части, не успевшие затемно добраться в назначенные места.

На одной из этих временных стоянок Тимохов отыскал капитана Суслова…

В те редкие дни, когда Тимохов находился в расположении штаба армии, он по привычке приходил ночевать к Суслову. Капитана заставал редко. Иногда все же они встречались, вместе обедали, но дружбы между ними не получалось. Тимохов помнил высокомерный разговор Суслова с Казаковой, нечаянным свидетелем которого был, и осуждал капитана за это высокомерие. Ему, влюбленному в Галину безнадежно, казалось, что он все простил бы Суслову, если бы тот искренне желал сделать девушку счастливой. Но Суслов держался столь отчужденно, что ни о каком счастье для Галины тут не могло быть и речи.

И потом эти письма, адресованные в город, занятый противником. Значит, капитан отдал сердце навечно той женщине, которая осталась в Липовце, и если она еще жива, то никогда Суслов не откажется от этой любви. А как же тогда Галина?

Тимохов воевал четвертый год. Он знал, что и на войне наши люди ведут себя соответственно тому, что они люди, а не звери. Все грубое, злое, что принес миру фашизм в своем стремлении к господству, не могло убить нежности человека, его поиска счастья, любви, его надежд и радостей. И на войне люди влюблялись, дружили, даже женились, даже рожали детей. Женщины, волей судеб или по собственному желанию ставшие солдатами на этой войне, жаждали человеческой ласки, участия, нежности. Мир человеческих чувств, пусть и сжатый дисциплиной, рамками уставов и приказами, продолжал существовать, принося порой людям излишние страдания. Но Тимохов не мог не понимать, что этот мир чувств столь же важен для человека, как мужество, храбрость и гнев, обращенные против врага. Чувства помогали советским солдатам оставаться людьми… Он простил бы Гале и Суслову их любовь, преодолел бы свое горе, лишь бы любовь эта была счастливой. Но несчастной любви он простить не мог, хотя и старался понять Суслова, продолжая уважать его за деятельность ума, за работоспособность. Вот только поговорить с ним по душам он не умел, хотя и чувствовал, как важно для него понять капитана, — может быть, тогда он еще чем-то поможет Гале…

Если бы Тимохову сказали, что это его стремление происходит из-за самоотречения, может быть, не только ненужного девушке, ради которой он готов пожертвовать своей любовью, а скорее всего, даже обидного ей, он бы удивился. Ведь он хотел только одного: чтобы любимая им девушка была счастлива. Тем более что на войне многие люди умирают, так и не успев испытать счастья. Была же она ранена. А если другая пуля заденет сердце?..

Он боялся думать об этом, но все-таки с тревогой вспоминал, что Галя снова вернулась на передовую. За себя он не боялся. Ему почему-то казалось: он находится так далеко от подлинной опасности, что несчастья войны не коснутся его. И все действительные и мнимые опасности примерял только к Гале…

Поздоровавшись с Тимоховым, Суслов передал приказание начальника штаба и короткую записку командарма. Майор с удивлением прочитал: ему предлагалось все находившиеся в пути обозы с артиллерийскими снарядами повернуть на Липовец…

Не требовалось больших военных знаний, чтобы понять: немцы атакуют или вот-вот начнут атаковать дивизию Скворцова.

До сих пор все усилия Тимохова были направлены на то, чтобы перебросить максимум военных грузов на крохотный правобережный плацдарм, занятый дивизией Ивачева. Теперь эти усилия могли обернуться против Тимохова и против замысла командарма. Если гитлеровцам удастся смять дивизию Скворцова, они выйдут на оперативный простор где-то в тылах у Ивачева, и тогда все эти горы боеприпасов станут их трофеями. Но ни в приказе начштаба, ни в записке командарма ничего не говорилось об этих тщательно укрытых складах. Тимохову вменялось в обязанность только переадресовать грузы, находившиеся в пути.

— Устные распоряжения имеются? — спросил Тимохов для порядка.

— Да. Резервные подразделения, идущие в распоряжение полковника Ивачева, направлять по назначению.

Тимохов неприметно вздохнул: начальству, мол, виднее. Ему дано знать больше!

Майор позвал своего помощника, что-то сказал ему, и обозники, прятавшиеся до того под маскировочными сетями, вскоре задвигались; послышалось ржание усталых коней, зафыркали тягачи. Тимохов постоял немного, наблюдая это быстро начавшееся движение, и спросил:

— Вы от Ивачева сейчас приехали, товарищ капитан?

— Да.

— Галину Алексеевну там не видели? Как ее здоровье?

— Казакова ушла, — сухо отрезал Суслов.

Тимохова развернуло словно пружиной. Он напряженно вглядывался в узкое темное лицо капитана, силясь понять, что тот сказал:

— Как ушла? Куда?

— Туда, — неопределенно махнул капитан рукой и пояснил: — В тыл к немцам, в глубокую разведку.

— Но она же ранена!

— Бывает, что на войне даже убивают, — насмешливо напомнил Суслов. — Ваша землячка — она ведь, помнится, и вам землячка, и генералу чуть ли не родственница — изъявила желание сама! А переспорить женщину вряд ли кто сумеет…

И такое отразилось на его лице безразличие, что Тимохов понял: капитан тоже недоволен уходом Галины, и, может быть, он больше других отговаривал ее от этого опасного дела, спорил с нею, но ничего не вышло.

Суслов мельком взглянул на Тимохова и, принимая снова насмешливый тон, заметил:

— Э, майор, как вас перевернуло! Вот что значит родственные связи и землячество! Но вы не волнуйтесь, она жива-здорова. Если хотите знать, так она и виновата в ваших сегодняшних заботах. Скажу больше, она еще доставит вам немало неприятных минут. Это она передала откуда-то из-под Липовца, что завтра гитлеровцы предполагают начать атаку позиций дивизии Скворцова… — И вдруг совсем другим, странно тоскливым голосом добавил: — Эх, черт, хоть бы дождь пошел, что ли!

Тимохов оглядел ровную степь, залитую вечерним солнцем. Она все еще исходила паром после долгого жаркого дня. И он понял мечту капитана о дожде. Подсохшая земля будет хорошо держать немецкие танки, а капитан побаивался за исход будущего сражения. Этого соображения было достаточно, чтобы Тимохов, торопливо простившись с Сусловым, пошел к своему коню. Надо было в оставшееся до сумерек время созвониться с начальником склада, с железнодорожниками, с перевалочными базами, чтобы отправить к Скворцову как можно больше военных грузов.

 

19

Фельдмаршал Ауфштейн возвысился над окружающими, опираясь на три столпа веры: он верил в бога, в фюрера и в свое везение.

Именно везение и толкнуло штабного офицера Ауфштейна в объятия бывшего ефрейтора кайзеровской армии, когда тот учинил первый путч против веймарской республики. «Пивной путч» не удался, будущий фюрер был посажен в тюрьму, но он запомнил ретивого офицера, пытавшегося тогда помочь ему и делом, и советом. Впоследствии Гитлер лично вручил Ауфштейну золотой знак старейшего члена партии национал-социалистов.

Подобострастное преклонение перед фюрером привело Ауфштейна к высшим военным званиям и должностям.

Переменчивый нрав фюрера не давал жить спокойно. Гитлер порою и самых близких любимцев превращал в «козлов отпущения». Сам он должен был оставаться гениальным вождем, прозорливейшим из смертных, величайшим из стратегов прошлого и настоящего, и потому за каждую его ошибку кто-то должен был расплачиваться. А суд у Гитлера был короткий и немилостивый…

Но когда в ставку Ауфштейна просочились слухи о том, что «методы Гитлера устарели», что лучше было бы, если бы и военные, и гражданские дела в стране взял в свои руки генералитет, что Германия не выдержит битвы на два фронта, фельдмаршал не преминул донести об этих слухах до сведения (конечно, не фюрера: фюреру такое боялись говорить!) Мартина Бормана, являвшегося вторым после фюрера лицом в нацистской Германии.

О том, что возмущение генералитета бездарным управлением Гитлера все увеличивается, Ауфштейн знал отлично. Высшие генералы не очень доверяли и ему самому, не без основания считая, что он получил милости Гитлера за «особые» заслуги. Тем не менее Ауфштейн был отпрыском известной дворянской семьи, давшей Германии многих крупных военачальников, был в родстве с другими такими же семьями. А в семейных разговорах многие из заговорщиков не стеснялись в оценке «военного таланта обожаемого фюрера». Грозная атмосфера тайного заговора витала в воздухе.

Однако Ауфштейн верил во всесилие гестапо и особого страха не испытывал. Пока что Германия воевала на чужой территории. К тому же слухи о создании нового грозного оружия вселяли дополнительную бодрость. Что касается гибели армий Паулюса и Манштейна, то, как считал Ауфштейн, этим полководцам просто не повезло. Словом, было много объективных причин, которые оправдывали временные неудачи. А что эти неудачи временны — порукой тому бог и фюрер…

Двадцать пятого марта Ауфштейн перебросил свой штаб в самое острие широкого клина, врезанного в расположение советских войск на левой стороне Днестра, — в маленький городок Липовец. Отныне Липовец, по мнению «старейшего национал-социалиста», должен был стать историческим местом, откуда войска великой Германии начнут новое наступление в скифско-славянские степи. Ко дню предполагаемого наступления окрестности Липовца были так заселены резервными частями, что нельзя было и шагу ступить, чтобы не наткнуться на пехотинцев, танкистов, артиллеристов, минометчиков. Верховная ставка Гитлера, приняв план Ауфштейна, не поскупилась на пополнения.

Наступление должно было начаться утром двадцать седьмого марта. А вечером двадцать шестого Ауфштейну доложили, что один из оперативных офицеров штаба, отправившийся в инспекторскую поездку по фронту, не вернулся в штаб. Его машина, как выяснилось при расследовании, была взорвана, шофер и сопровождавшие его два автоматчика убиты. Что произошло с самим офицером, неизвестно, так как ни его трупа, ни портфеля с документами на месте взрыва не оказалось. В тот же вечер радиостанция с позывными «Галька» передала какую-то короткую радиограмму. Запеленговать рацию и расшифровать передачу не удалось.

Ауфштейн срочно вызвал к себе начальников управлений и отделов штаба. Он редко советовался с кем-либо о своих замыслах. Но в этот раз нарушил правило — положение было слишком серьезным. Мнения вызванных фельдмаршалом генералов и офицеров разделились. Ауфштейн с явным неудовольствием слушал, как лучшие его офицеры, провоевавшие вместе с ним три зимних кампании на Восточном фронте, предлагали отложить наступление и ограничиться лишь артиллерийско-минометным налетом и бомбометанием по переднему краю противника. Если советское командование успело получить предупреждение от своих разведчиков, говорили они, то прорыв не удастся и армия понесет большие потери. Зато командиры резервных частей, переброшенные в район Днестра из Болгарии, Югославии и Австрии, горели желанием отличиться…

В конце обмена мнениями Ауфштейн произнес длинную речь о традициях великой германской армии.

— Что может, сделать генерал Мусаев, если он получит донесения своих разведчиков? — спрашивал он собравшихся и сам отвечал: — Почти ничего. Во-первых, командир группы радиоперехвата утверждает, что «Галька» передала всего лишь одно или два слова. Значит, речь идет не о передаче захваченных документов. Это может быть лишь предупреждение. В состоянии ли Мусаев привести в движение свои войска, если даже он знает час возможного прорыва? Бросит ли он войска на марш, когда вот-вот начнется наступление. Он не такой уж безмозглый, этот советский генерал, которого Ауфштейн бил дважды и надеется побить в третий, последний, раз. Мусаев будет с фаталистическим упорством ждать…

Затем фельдмаршал еще раз проанализировал положение на фронте.

Перед свежими войсками прорыва находится потрепанная и обескровленная дивизия генерала Скворцова. Мусаев, ослепленный удачным наступлением своего предшественника, собирается воспользоваться плодами этого успеха и перебрасывает свои лучшие части на правый фланг. Вот тут-то и постигнет этого выскочку поражение. Стоит фельдмаршалу и его войскам разорвать тонкую ниточку советских укреплений, как откроется широкий оперативный простор для решительного наступления, и тогда славные германские солдаты загонят всю группу Мусаева в «мешок». И то, что Мусаев считает условием победы, окажется условием поражения…

Фельдмаршалу вежливо улыбались и противники его плана, и те, кто был рад принять участие в будущей «победоносной» операции. План вступил в силу. Теперь он становился приказом, оспаривать который — преступление.

Двадцать седьмого марта, ровно в пять ноль-ноль, весь передний край немецкой оборонительной линии взревел огнем и металлом. В пять тридцать окопы и траншеи советских войск, а также их ближайшие тылы были подвергнуты, массированной бомбардировке с воздуха. В пять сорок пять немецкие гренадеры пошли на прорыв, следуя за смертоносным огненным валом.

Ауфштейн находился в блиндаже дивизионного штаба, в непосредственной близости к району прорыва. В пять пятьдесят он получил донесение: штурмующие части достигли первой линии советских окопов. Сопротивление русских подавлено.

Было, однако, странно, что в донесении ничего не говорилось о пленных. Обычно во время первого удара удается захватить наибольшее количество пленных. Оглушенные, контуженные, еще не пришедшие в себя, такие пленные дают самые ценные показания. Ауфштейн приказал немедленно доставить захваченных в плен русских солдат, а еще лучше офицеров…

В шесть ноль-ноль командир одного из пехотных полков сообщил, что ни на первой, ни на второй линиях обороны противника он не встретил сопротивления. Отдельные уцелевшие дерево-земляные укрепления русских осмотренные им, оказались пустыми. Судя по всему, русские отошли в полном порядке задолго до начала артподготовки.

В шесть пятнадцать штурмующие части, преодолев адское напряжение первого броска и не встретив ни малейшего сопротивления, потеряли тот подлинный наступательный порыв, который даже трусливого солдата делает на короткое время героем. И именно в тот момент, когда ошеломленные своим ударом в пустоту войска Ауфштейна в значительной мере утратили наступательный порыв, вдруг ожили, заговорили наши минометные и артиллерийские батареи, многочисленные пулеметные точки. Все, что считалось уничтоженным, подавленным, с невиданной силой обрушилось на наступавших.

Ауфштейн отлично знал закон наступления, разработанный еще Мольтке и Клаузевицем: троекратное превосходство в силах и средствах. На участке прорыва он сосредоточил не троекратное, а пятикратное превосходство. И все-таки его роты, батальоны, полки остановились, залегли в голой степи перед неожиданно возникшей впереди новой оборонительной линией русских или медленно отползали назад, в разрушенные ими же окопы. Теперь трудно поднять эти деморализованные части в новую атаку. Надо подтягивать артиллерию, снова вызывать самолеты, которые в этой суматохе могли отбомбиться и по своим частям, так как русские умудрились создать некое подобие слоеного пирога.

И действительно, в ряде мест наши подразделения вклинились в ряды наступавших и остановившихся гитлеровцев; кое-где немецкие роты прорвались далеко вперед и оказались в окружении…

Так вот что означали радиограммы безвестной рации «Галька»: русские знали о готовившемся наступлении, точно знали о времени и месте предполагаемого прорыва…

Ауфштейн молча подписал для ставки Гитлера реляцию о начале прорыва и о захвате первых линий русских оборонительных сооружений, отдал приказ танковому корпусу и частям танкового десанта войти в прорыв.

Теперь все зависело от бога. Больше нельзя было надеяться ни на Гитлера, ни на себя, ни на храбрость солдат фюрера…

 

20

В семь ноль-ноль танки прорвались через русский заслон. Но неведомо откуда появившиеся советские автоматчики отсекли брошенный вслед за ними полк прорыва и навязали десантникам затяжной бой. Танки, продвинувшись на шесть километров, были встречены огнем артиллерии и танков корпуса Городанова. Их можно было выручить из ловушки только фронтальной атакой. И Ауфштейн ввел в дело резервы.

По плану резервные части должны были сменить наступавших на второй день, когда выяснится глубина прорыва. Теперь тщательно разработанный план рушился — полки ввязывались в длительное сражение, и неизвестно было, что от них останется к концу первого дня. Фельдмаршал приказал любой ценой пробить заслон русских…

К вечеру второго дня сражения, 28 марта, наметились первые успехи. Войска прорыва продвинулись в двух направлениях до десяти километров. Командиры полков и дивизий доносили, правда, что советские войска продолжают ожесточенно сопротивляться. Но фельдмаршал знал: с наибольшим ожесточением сопротивляются отчаявшиеся. После двух дней волнений он начинал верить, что поставил армию Мусаева в безвыходное положение. Не все, конечно, сложилось так, как хотелось бы, но успех уже обозначился.

Танковый корпус прорвался наконец через засаду, устроенную танкистами генерала Городанова, и вышел на оперативный простор к югу от Липовца. Прусские егери силами до двух дивизий протаранили оборону противника и продвинулись на север от Липовца, почти намертво перехватив все дороги, по которым поступали подкрепления и боеприпасы в дивизию Ивачева на правый берег Днестра. Можно было ожидать, что Ивачев вот-вот начнет переправляться обратно, чтобы выбраться из «мешка», который егеря могли в любую минуту «завязать».

Но все-таки что-то беспокоило фельдмаршала, сидевшего в своем подземном кабинете и рассматривавшего начерченные с чисто немецкой аккуратностью схемы операции. Он так долго и отрешенно смотрел на карту-двухкилометровку, на которой разными красками были нанесены последовательные этапы прорыва, что у него зарябило в глазах, и в эту минуту вдруг почудилось, что перед ним два темно-голубых воздушных шара, устремившихся в разные стороны, раздувшихся до предела, тогда как горловины шаров сжаты жесткой рукой. Если острые ножницы перережут нити, поддерживающие шары, все исчезнет в зеленом пространстве бескрайних скифских степей…

Только теперь он отдал себе отчет, что вот уже несколько минут приглядывается к узким горловинкам прорывов в обоих направлениях. Создавалось такое впечатление, что обе эти горловинки были открыты сознательно и противник каждую минуту мог заткнуть их. Тогда лучшие полки фельдмаршала окажутся в самом настоящем «котле», стенки которого достаточно плотны и крепки, чтобы выдержать любое давление.

Ауфштейн порывисто отодвинул от себя карту, позвонил начальнику штаба, попросил его срочно зайти с последними донесениями.

Начальник штаба всегда держался так, словно именно с него художники писали портреты образцового прусского офицера. Даже в дни тяжелого весеннего отступления он показывал пример бодрости и спокойствия. Но сейчас выглядел взволнованным, усталым. Ауфштейн, намеревавшийся начать резкий разговор, невольно встал из-за стола, пошел навстречу своему давнему соратнику, усадил его за маленький овальный столик, налил две рюмки коньяку.

— Майн гот, мой Френцель. Вы выглядите так, словно не наши солдаты сейчас окружают ставку Мусаева, а солдаты Мусаева подбираются к нашему штабу! — пошутил фельдмаршал.

Начальник штаба вместо ответа постучал костяшками пальцев по столу.

— Вы еще верите в приметы? — с некоторым усилием улыбнулся Ауфштейн.

— Я уже не знаю, во что надо верить в этой проклятой войне!

— В прозорливость нашего фюрера и в доблесть нашего солдата! — несколько высокопарно сказал Ауфштейн. Он знал власть этих слов: недаром ими начинались и кончались все приказы по армии. И начальник штаба подчинился этой магии слов:

— Простите, шеф, но у меня из головы не выходят эти позиции у села Великое. Сегодня пехотинцы Шварцбаха шесть раз атаковали позиции русских у Великого, но безуспешно.

— Великое, Великое? — как бы припоминая, повторил Ауфштейн, хотя и без карты помнил эту черную точку в горловине северного прорыва. Он и начальника штаба вызвал только для того, чтобы через него приказать войскам взять это проклятое село.

— Еще хуже того, мой генерал, что южнее Липовца район прорыва не расширился, как мы ожидали, а даже сузился. Русские вернули деревню Светловидово вместе с «большаком» — так они называют свои грязные шоссейные дороги — и столкнули полк Динца, прикрывавший части прорыва, к реке Суж. А вдоль реки непролазные болота. Раненые, которых мы вынуждены эвакуировать по этим болотам, истекают кровью раньше, чем добираются до госпиталей. Между прочим, Светловидово называется так потому, что стоит на холмах. Теперь русские простреливают прицельным огнем весь участок прорыва… — Начальник штаба выпил свою рюмку коньяку и задышал часто-часто, словно внутри у него все перегорело, пока он рассказывал эти неприятные новости.

Ни звука не доносилось извне в этот подземный кабинет. Даже ординарцы и вестовые находились далеко от генералов, за двойной дверью. Станции телефонной и радиосвязи размещались еще дальше. Прочие служебные помещения соединялись с кабинетом довольно длинным коридором, пол которого был покрыт войлоком и коврами. Все знали, что фельдмаршал любит тишину. И в этой тишине разговор о бое, о гибнущих солдатах звучал едва ли не кощунственно. Трудно было представить, что всего лишь в десяти — пятнадцати километрах отсюда идет ожесточенная битва, начатая по одному слову этого сухого, строгого, седого человека с орлиным профилем.

Ауфштейн, минуту назад смотревший на своего старого друга сочувственно, вдруг выпрямился в кресле и жестко сказал:

— Завтра с пяти утра произвести два удара: на Великое и на Светловидово. Без захвата этих ключевых позиций наш прорыв может захлебнуться!

Начальник штаба торопливо поднялся. Дружеский разговор закончился, начинался служебный.

В это мгновение в дверь тихонько постучали. Ауфштейн крикнул:

— Войдите!

Вошел начальник связи с пачкой расшифрованных телеграмм. Несколько растерявшись, он протянул телеграммы куда-то между начальником штаба и фельдмаршалом. Начальник штаба взял их, сухо сказал:

— Идите!

При взгляде на первую же телеграмму его губы сжались, все черты лица обострились. Фельдмаршал, заметивший эту перемену на лице начальника штаба, буквально выхватил у него из рук телеграмму.

Полковник Крамер с правого берега Днестра доносил, что в двадцать два ноль-ноль советские войска предприняли внезапную ночную атаку и прорвали оборонительные укрепления. В прорыв вошли свежие части, присутствие которых на фронте до сих пор не отмечалось. Отбив атаки в направлении на Краснополь, где находится железнодорожный мост, связывающий оба берега Днестра, Крамер не мог удержать противника на левом фланге, где его дивизия соприкасалась с румынскими частями, и теперь русские развивают успех в направлении на Батушани…

Фельдмаршал прошел к большому столу и склонился над картой. Батушани находился столь далеко в тылу, что назвать местную атаку «направлением на Батушани» можно было только со страху. Однако сама атака на правобережье была симптоматична. Или русские пытаются начать отвлекающие действия, чтобы выручить застрявшую группировку Ивачева, или у них теперь перевес в силах, какой нельзя было предположить.

— Начальника разведотдела под суд! — сухо сказал Ауфштейн.

Ночь только начиналась. Начинать ее таким жертвоприношением богу войны, как отдача под суд фон Клюге, показалось начальнику штаба чересчур жестоким, тем более что военные суды, с легкой руки гестапо, редко удовлетворялись меньшей мерой наказания, чем смертная казнь. Но он промолчал, только отметил несколькими закорючками приказ командующего, соображая между тем, что этот безжалостный удар несколько оберегает не только самого Ауфштейна, но и его собственное будущее. Разведка — глаза и уши командующего. Если глаза оказались слепыми, а уши — глухими, виноват, пожалуй, сам командующий. Но наказать самого себя труднее, чем подчиненного…

Оба они теперь смотрели на отмеченный на карте черными полосками узенький плацдарм русских на правом берегу Днестра. Итак, эта заноза, все время беспокоившая Ауфштейна, внезапно проникла в глубь тела германской армии, а если считать, как считает фюрер, что там, где находится германская армия, начинается и германская империя, то и в тело великой Германии. «Направление на Батушани»… Наверное, крепко перепугался полковник Крамер, если у него с языка сорвались эти слова! Пусть благодарит судьбу, что фельдмаршал не из робкого десятка. Иначе он мог бы приказать: «Вырвать у этого труса язык!» Именно так поступал, если судить по урокам истории, запомнившимся с детства, великий Барбаросса, услышав неприятное известие из уст гонца…

Как ни отгонял от себя начальник штаба эти нелепые опасные мысли, он нет-нет да и поглядывал на дверь, как будто ждал еще каких-нибудь неприятных вестей. И дождался.

Снова послышался тихий стук. На этот раз начальник связи с непонятной робостью и замешательством доложил:

— Телефонограмма!

Забирая у начальника связи телефонограмму и как бы продолжая разговор с Ауфштейном, начальник штаба подумал: «Я бы и сам расстреливал приносящих известия, подобные предыдущему. Но тогда у нас давно не было бы армии».

Прежде чем передать телефонограмму фельдмаршалу, он быстро прочел ее. Шварцбах сообщал, что ночной атакой у села Великое его полк рассеян, противник почти перекрыл горловину прорыва и штаб разбитого полка отступает к Липовцу.

Начальник штаба взглянул на побледневшее лицо Ауфштейна и с досадой подумал: «Он тоже боится!» И когда в дверь снова постучали, грозно ответил:

— Подождите!

Ауфштейн резко выпрямился, сухо спросил:

— Что это значит?

— Эти разрозненные сообщения не дадут сколько-нибудь правильной картины событий. Разрешите мне самому ознакомиться с ними и потом уж предложить план действий. А пока, если вы позволите, я направлю подкрепления бедняге Шварцбаху…

— Беднягу Шварцбаха следовало бы расстрелять! — презрительно буркнул Ауфштейн. Он с трудом владел собой, губы у него дрожали. Но вот он справился с приступом гнева, чуть спокойнее сказал: — Идите. И ради бога, не забывайте, что за полком вашего бедняги Шварцбаха находятся лучшие егерские полки! Они не должны даже думать о том, что могут оказаться в окружении!

«Хороши же наши лучшие полки, если они боятся слова «окружение»!» — вновь на какое-то время обретая свойственную ему иронию, подумал начальник штаба. Но тут же гипнотическая, сила этого слова овладела и им. Он вздрогнул, вспомнив, как улетал последним самолетом из-под Курска, молча склонил голову и вышел.

Ауфштейн, проводив его невидящим взглядом, поднял трубку, приказал позвать к телефону начальника связи.

— Что вы хотели мне сообщить? — спросил он.

— У Светловидова русские замкнули кольцо… Наши штурмовые части оказались в «котле»…

Фельдмаршал бросил трубку на рычаг телефонного аппарата с такой яростью, что запутавшимся шнуром опрокинул с письменного прибора чернильницу. Чернила растекались синими пятнами по столу, по карте, по схемам, покрывая так тщательно вычерченные черные стрелы, только что устремлявшиеся вперед, в тело русской армии, русской страны, русского народа… И никогда не веривший в приметы Ауфштейн судорожно ухватился обеими руками за полированную крышку стола. Только прикосновение к дереву, говорят, может отвести нечаянно вызванную воображением или кем-то накликанную беду…

 

21

Как только прорыв у Светловидова был замкнут частями дивизии Скворцова, танки Городанова прошли через «котел», как нож сквозь масло. К этому времени, на третий день боев, немецкие панцирные бригады остались без горючего, и экипажам пришлось спешиться. Закопанные в землю, а кое-где даже не замаскированные, танки противника превратились в простые железные коробки. Правда, они еще могли стрелять, но неподвижный танк сам становился беззащитной мишенью.

К половине дня двадцать девятого марта танки Городанова были уже на правом берегу Днестра. Там корпус задержался на несколько часов: танковые батальоны были переформированы, заправились горючим, пополнились боеприпасами и к вечеру того же длинного весеннего дня вошли в прорыв, направляясь к Батушани. Надежда Ауфштейна на то, что его панцирные войска, даже оказавшись отрезанными, послужат сдерживающей силой против русских танков, не оправдались. Фельдмаршал узнал об этом ночью двадцать девятого.

Тридцатого продвижение частей армии Мусаева на Батушани продолжалось. Следом за танками Городанова, а кое-где и обогнав их, наступали легкие моторизованные части. Каждый мотоциклист вез в коляске и на заднем сиденье пехотинцев-десантников. При попытке противника оказать сопротивление, десантники с ходу бросались в атаку, и гитлеровцы, сбитые с толку молниеносным прорывом русских, нарушением связи, паническими донесениями, из которых явствовало, что части Красной Армии оказались чуть ли не на всем правобережье сразу, оставляли занимаемые позиции, отходили.

Но с юга прорыв на Батушани задерживался.

Войска генерала Владыкина увязли в затяжных боях на кишиневском направлении. Там немецкие войска отчаянно сопротивлялись. Генерал Хольцаммер, проанализировав обстановку, пришел к выводу, что неудача Ауфштейна ему лично не грозит ничем. Потеря же Кишинева может стоить карьеры и даже жизни. И он бросил против Владыкина лучшие части.

Вернувшись в штаб армии, Мусаев передал командующему фронтом сдержанную телеграмму. Он не столько обвинял Владыкина в невыполнении согласованного плана, сколько недоумевал, зачем этому храброму полководцу нужно было ввязываться в затяжные бои? Ведь ясно, что в случае захвата Батушани вся группа советских войск нависнет над позициями Хольцаммера и ему придется думать только о том, как вывести свои потрепанные части из-под удара, и Кишинев будет освобожден без тяжелых потерь…

Копию этой телеграммы Владыкину доставил Суслов.

Все было как и в первое его посещение. Едва поздоровавшись с посланцем, Владыкин брезгливо швырнул письмо Мусаева на стол, сказал:

— Ответ будет через два часа.

— Разрешите на словах доложить, товарищ генерал, что ворота на запад остались открытыми. Немцы беспрепятственно уходят в сторону Прута. Войска Ауфштейна могут пополнить силы Хольцаммера…

— Вы что, командуете фронтом, капитан?

— Я передаю предположение генерал-лейтенанта Мусаева, товарищ генерал.

— Передайте генерал-лейтенанту, если он так любит дискуссии, я с удовольствием побеседую с ним… после войны.

— Боюсь, что тогда будет поздно, товарищ генерал…

Капитан понимал, что в гневе Владыкин может быть страшен. Но ему вдруг стало горько от того, что так хорошо начатая операция может провалиться из-за упрямства одного человека. И было жаль, что усилия и мужество Мусаева уперлись в зазнайство этого старика. Суслов отлично понимал, чем могут окончиться для него пререкания с этим самолюбивым и несговорчивым человеком. Владыкин был на отличном счету в Ставке Верховного Главнокомандующего, и одного его слова было достаточно, чтобы какой-то капитан Суслов никогда не вернулся к месту своей службы. Но молчать он не мог.

К его удивлению, Владыкин только внимательно взглянул на него и задал новый вопрос:

— А солдаты так же уверены в Мусаеве, как и вы?

— Да, потому что после трех дней боев нам не пришлось даже разворачивать новых госпиталей…

На этот раз Суслов ударил в самое больное место. Но Владыкин только фыркнул в усы:

— Подумаешь, бои… — И вместо того чтобы накричать на капитана, как с ним бывало порой, проворчал: — Идите.

Прождав ровно два часа, Суслов снова явился в штаб. Ответа не было.

Тот же Петровский, испугу которого перед своим начальником дивился Суслов прошлый раз, коротко сказал:

— Генерал-лейтенант отдыхает…

— Разрешите мне передать через ваш узел связи телеграмму в штаб нашей армии.

— Идите передавайте!

Вернувшись в приемную Владыкина, Суслов устроился в уголке, расслабив все тело, словно собирался вздремнуть. Петровский взволнованно сказал:

— Сядьте попрямее, капитан. Наш не любит расхлябанности..

Суслов подчинился, хотя и подумал, что хуже расхлябанности, чем та, которую проявил Владыкин, задерживая свой ответ, быть не может…

В приемную вошел невысокий генерал-полковник, которого Суслов не знал. Но по внезапной перемене настроения у всех присутствующих капитан понял: подуло свежим ветром.

Плотный, крепко сбитый генерал-полковник держался как-то совсем просто, даже несколько не по-военному. Наперекор общему мрачному настроению он улыбался, здороваясь с офицерами. Выслушав рапорт Суслова о том, что он прибыл сюда с поручением генерал-лейтенанта Мусаева, генерал-полковник заметил:

— Расскажете мне после, как там у вас дела…

Он прошел в кабинет Владыкина, сопровождаемый начальником штаба.

Суслов тихонько спросил Петровского:

— Кто это?

— Член Военного совета фронта Карцев, — с какой-то неожиданной гордостью сказал Петровский.

По-видимому, Владыкину уже доложили о прибытии Карцева. Генерал-лейтенант тяжело, по-стариковски протопал по приемной, никого не замечая, будто шел в пустоте.

Вслед за ним пришел начальник отдела связи, разыскал глазами Суслова и вручил ему телеграмму: Мусаев приказывал немедленно вернуться, не ожидая ответа.

С самолета он увидел несколько войсковых колонн. Они шли на север, шли днем, шли плотными порядками. И Суслов понял: то, ради чего он прилетал, началось… Карцев явился сюда для того, чтобы сломить непонятное сопротивление Владыкина, и уже сделал это…

Утром тридцать первого марта фельдмаршал Ауфштейн понял, что его психологические прогнозы о характере советского военачальника Владыкина не оправдались, а вот предположение о том, что его соотечественник и однокашник генерал Хольцаммер скорее сдохнет, чем поможет ему, сбылось… Из сводки верховного командования, полученной в восемь часов утра, Ауфштейн узнал, что войска генерала Хольцаммера отбили все атаки на кишиневском направлении и настолько обескровили противника, что советские войска вернулись на исходные позиции…

Но верховное командование еще не знало того, что уже знал Ауфштейн: армия под командованием Владыкина развернулась фронтом на север, оставив на прежнем направлении лишь небольшие сдерживающие группы. А Хольцаммер, радуясь внезапной передышке, даже не подумал о контрударе, который мог бы расстроить стратегический замысел противника. Отныне Ауфштейн оставался один со своими потрепанными войсками перед опасностью полного окружения…

Лучшие его части, отрезанные от Липовца, еще сражались. Но плотное кольцо вокруг них ничем нельзя было разомкнуть, да и не до того было сейчас Ауфштейну. Прежде всего надо было остановить прорвавшегося в тыл противника, удар которого действительно оказался нацеленным на Батушани, как несколько дней назад пророчески предсказал покойный теперь полковник Крамер…

Железная дорога Батушани — Краснополь — Липовец, которую так героически защищал покойный полковник, еще действовала. Еще поступали подкрепления, направленные верховной ставкой в тот день, когда Ауфштейн затеял это трижды проклятое теперь им самим наступление. Переполненными были составы, уходившие и в обратном направлении, в сторону Румынии. Из возможного «котла» бежали все, кто хоть как-нибудь разбирался в том, что происходит: бежали «отпускники», генералы и полковники из отделов пропаганды, бежали коммерсанты и инженеры-строители армии Тодта, бежали, наконец, солдаты и офицеры из частей союзников Германии, бежали нагло, без пропусков, с оружием в руках. Полевой жандармерии при попытке проверить документы приходилось порой вступать с ними в перестрелку. Ауфштейн был вынужден перебросить свой штаб в Краснополь, а части, с таким блеском защищавшие Липовец, перевести на правый берег Днестра, где они с ходу вступили в бой с наступавшими русскими войсками.

Сражение неожиданно развернулось в ста километрах в тылу. К первому апреля для выхода из «котла» оставался лишь узкий проход в двадцать — тридцать километров, над которым днем и ночью висела авиация русских.

Только к концу дня первого апреля верховная ставка Гитлера уяснила наконец размеры возможного поражения. И тогда Ауфштейн получил такой же приказ, какие в свое время получали Паулюс, Манштейн и десятки других генералов: «Держаться до последнего солдата…» Еще в приказе говорилось, что войска Ауфштейна являются форпостом на пути к румынской нефти, к захвату которой стремятся русские, и что фельдмаршал Ауфштейн должен удержать и разгромить противника на подступах к этой нефти, ибо от его упорства и настойчивости зависят многие далеко идущие планы фюрера… В заключение было сказано, что фюрер жалует фельдмаршала Железным крестом с мечами и благословляет его на великий подвиг во славу великой Германии.

Все это звучало, как реквием по погибшим…

 

22

Второго апреля радиостанция «Галька» передала в эфир сообщение о том, что большинство соединений армии Ауфштейна покинуло Липовец. Соединения перечислялись тщательно, с подробным описанием состава и состояния войск. Этот радиоперехват Ауфштейн прочитал уже в Краснополе и с некоторым страхом подумал о том, что могло случиться с ним, если бы он задержался в Липовце еще на один день. Он понимал, что Мусаев, перед которым тоже лежит эта радиограмма, уже готовится к занятию Липовца. Начальник отдела разведки фон Клюге находился под следствием, спрашивать за так и не обнаруженную подпольную радиостанцию было не с кого…

Перед началом наступления на Липовец капитан Суслов обратился к Мусаеву с просьбой разрешить ему принять участие в бою за город.

— Что это значит, капитан? — сухо спросил Мусаев. — Если я разрешу всем офицерам, подавшим рапорты, перейти в действующие части, в штабе никого не останется! Даже снабженец Тимохов заявил о своем непременном желании участвовать во взятии Липовца…

— Я не знаю причин, которые побудили майора Тимохова подать такой рапорт, — сказал Суслов, — но у меня в Липовце осталась жена…

— Простите, капитан, — совсем другим тоном произнес Мусаев. — Можете обратиться к генералу Скворцову. Я позвоню ему.

Видимо, Мусаев сказал Скворцову, чем вызвана просьба капитана. Скворцов принял Суслова сочувственно и не задавал лишних вопросов. Он тут же позвонил в приданную ему танковую часть и приказал взять Суслова башенным стрелком…

В четырнадцать часов танкисты неожиданно напоролись на артиллерийский заслон противника перед Липовцом. Гитлеровские артиллеристы, выполняя приказ фюрера, дрались до последнего солдата. К тому времени, когда артиллерийский заслон противника был разгромлен, в Липовце уже шел уличный бой. Командир танкового батальона, тоже, видно, понимавший, что капитана Суслова зовет в город какое-то неотложное дело, неуклюже пошутил:

— Выходит, с пехотой вы были бы в Липовце быстрее…

— Теперь это уже не имеет значения, — с непонятной грустью сказал Суслов.

Он открыл башенный люк и высунулся из него по пояс, будто хотел осмотреть место боя, хотя по танкам продолжали вести огонь вражеские артиллеристы. Командир батальона хотел приказать капитану закрыть люк, но у Суслова было такое отрешенное лицо, что комбат лишь неопределенно махнул рукой…

В четырнадцать тридцать танки ворвались в город.

Пехотинцы уже прочесывали улицы. Саперы с миноискателями осматривали дома, обезвреживали оставленные противником мины. Небольшие группки истощенных, плохо одетых, но все же празднично настроенных местных жителей спешили на центральную площадь.

В центре городка Суслов вылез из танка и медленно пошел по улице Ленина. Его вдруг окликнули. Он оглянулся и увидел Тимохова. Майор, торопливо козырнув, спросил:

— Вы ведь знаете город? Где тут улица Ленина?

— Мы стоим на улице Ленина.

— На улице Ленина?.. — В голосе Тимохова было столько удивления, будто он предполагал, что эта улица должна находиться где-нибудь на Марсе, а уж никак не у него под ногами. — А в какую сторону порядковые номера?

— Какой дом вам нужен?

— Двадцать девять!

— Вот этот дом… — с трудом, будто спазмы сдавили горло, ответил Суслов.

— Этот! — со вздохом облегчения произнес Тимохов. — А я-то думал… — Но того, о чем он думал, не сказал. — Может быть, войдем вместе, капитан? Мне сказали, что в этом доме была конспиративная квартира наших разведчиков… Может, она уцелела?

Суслов вдруг подумал о том, как мало бывает случаев, чтобы уцелела конспиративная квартира. Сколько разведчиков пришлось им вычеркнуть из списков за эти три тяжких года войны.

— Идемте! — негромко произнес он.

Тимохов заглянул в бумажку и пошел вперед.

Они миновали разбитый взрывом снаряда подъезд и начали подниматься по исковырянной пулями лестнице. Пробоины были старые, еще от тех времен, когда Липовец брали гитлеровцы.

Суслов замер, когда Тимохов остановился на третьем этаже и постучал. Он, собственно, слышал не столько стук в запертую дверь, сколько удары собственного сердца.

За дверью послышались робкие шаги. Потом тихий голос спросил:

— Кто тут?

Раньше, чем Тимохов успел что-нибудь сказать, Суслов отстранил его и ответил:

— Ната, открой, это я…

За дверью послышался стон, потом еще чьи-то шаги, и дверь распахнулась. В проеме показалась Галина, поддерживавшая бледную — ни кровинки в лице — женщину и смотревшая остро, опасливо на того, кто довел эту женщину до обморока.

— Кто вы? — спросила Галина.

Суслов шагнул вперед, взял на руки потерявшую сознание женщину и понес по коридору куда-то в глубь квартиры, ступая уверенно, как может идти только хозяин дома.

— Так это вы? — тихо не то чтобы произнесла, а скорее выдохнула Галина и только тогда подняла глаза на Тимохова. — Вы почему здесь?

— Идемте, Галина Алексеевна, вас ждут в штабе, — с усилием ответил Тимохов. — Я за вами…

— Но как же Ната? Как они? — растерянно спросила Галина. И вдруг с удивлением добавила: — А ведь она ждала! Ждала! Она даже на улицу не пошла, боялась, что разминется с ним! Но кто бы мог подумать, что это капитан…

— Но ведь пришел же я! — тихо напомнил Тимохов.

— Да. И вы пришли, — все еще удивляясь чему-то, только ей понятному, сказала она. — Что же мы стоим? Помогите мне взять вещи… — Она прошла в первую комнату налево, опустилась на колени, пытаясь поднять плитки паркета и в то же время настороженно прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате. — Дайте мне стамеску, она в среднем ящике стола. Ах, какой же вы неловкий, — все быстрее говорила она, отковыривая плитку за плиткой, словно пытаясь заглушить те неясные слова Суслова, что доносились сюда. — А вы знаете, я ведь десять дней не выходила на улицу! Подумать только — десять дней! Почти как гауптвахта! Я ведь сидела однажды на гауптвахте за нарушение формы. Впрочем, это было еще до того… до того, как мы с вами встретились… — Она выпрямилась, держа в руке маленький чемодан с радиостанцией. — Ну вот я и готова… Надо бы проститься. Впрочем, ведь мы еще встретимся с ними… Правда?

— Да, конечно встретимся! — подтвердил Тимохов.

Галина услышала в его словах что-то понятное лишь ей одной, потому что горячо заговорила снова:

— А какая это женщина! Вы только подумайте, ведь она сама вела почти всю разведку! Ну конечно, подпольщики помогали нам, но она даже военную разведку вела! И какой человек! — Голос ее вдруг погас, как будто все ее мужество исчезло. Она оперлась на руку Тимохова, почти прошептала: — Идемте, товарищ майор, идемте! — И с трудом, как только перенесшая тяжкую болезнь, зашагала к открытой двери.

А по коридору вслед им доносились тихие слова любви, благодарности судьбе и удивления счастью, которое бывает возможно даже среди бед, боли и горя войны. К голосу Суслова уже добавился слабый, едва слышный голос женщины, и это был голос жизни, противостоящий войне и смерти.

Москва — Малеевка

1944—1963

 

СВЕТ В ЗАТЕМНЕННОМ МИРЕ

 

#img_6.jpeg

 

1

Подполковник Масленников строго придерживался мнения, что женщинам не место в армии, особенно в действующей.

— Не женское это дело — воевать, — убежденно говорил он.

И не удивительно, что в возглавляемом им отделе разведки не было ни одной женщины. Даже за пишущими машинками здесь восседали усатые старшины, а почтой ведал высокий широкоплечий и малоразговорчивый фельдъегерь.

В первый период войны это, пожалуй, было оправдано. Когда случалось, что через оборонительный рубеж прорывались вражеские танки, отдел Масленникова немедленно превращался в боевое подразделение, вступал в бой и частенько выручал штаб из беды. Все работники отдела хорошо знали различные виды оружия: метко стреляли из винтовок, автоматов, противотанковых ружей, уничтожали гитлеровцев и их технику гранатами, а при особой нужде становились и пушкарями, тем более что при прорывах противника вести огонь чаще всего приходилось прямой наводкой.

Но теперь шел четвертый год войны, и в подобное положение попадали лишь штабы немецких войск. Тем не менее точка зрения подполковника Масленникова на женщин-военнослужащих не менялась.

Сам он отдал разведывательной работе всю свою сознательную жизнь, лет этак двадцать пять. И все эти годы, едва заслышав о какой-нибудь неудаче у товарищей по отделу, не без сарказма повторял известную французскую поговорку: «Cherchez la femme!»

У него лично неудач не случалось. Разве что незначительные. Репутация опытного разведчика установилась за ним давным-давно. Никто из сослуживцев уже и не помнил, с чего она началась. Да и служили с ним теперь люди молодые, не очень оперенные.

Докладывая о результатах какой-нибудь операции по начальству или делясь опытом с молодыми сотрудниками, полковник заканчивал свою речь всегда одинаково:

— Женщины в деле участия не принимали…

Над ним втихомолку посмеивались. Вслух же никто не решался упрекать подполковника — человек он был весьма уважаемый. Но некоторые из молодых офицеров отдела при случае, с этакой задумчивостью на лице, спрашивали:

— А может, подполковник и прав? Было же такое правило на флоте: не брать на корабль женщину. Или у горняков: не пускать женщину в забой.

Вольнодумцы принимались опровергать эту домостроевскую точку зрения. Но так как женщин в отделе не было, спор превращался в схоластическую болтовню, похожую на спор теологов о том, сколько бесов может уместиться на острие иголки. А ссылаться на работу других отделов почиталось неприличным. Известно, тот штаб, в котором ты служишь, является самым лучшим из возможных…

Уже то, что подобные споры могли возникать, что на них хватало времени, показывало: дела в армии шли отлично! И это было действительно так: армия вышла к границам Германии…

Масленников, конечно, догадывался, что ехидные разговоры за его спиной ведутся, но чужим мнением не интересовался. Он-то знал, о чем говорил! Один раз в него стреляли — и это была женщина; другой раз пытались отравить — и тоже женщина. В зарубежных разведках все шло в дело: соблазн, шантаж, убийство. А он предпочитал, чтобы трудное дело разведки было в мужских руках.

Сегодня Масленников был в отличном расположении духа. Он только что вернулся с передовой, где полковые разведчики проложили тропу через линию фронта и показали ему в стереотрубу Германию. Багровая земля за шестью рядами колючей проволоки, поля бурого цвета, с которых так и не убрали урожай, разбитые здания мызы Гроссгарбе, а дальше, за скатом, колокольня маленькой кирхи и монастырь — то, что осталось от бывшей крепости крестоносцев, которая именовалась Раппе… Из исторической справки подполковник знал, что когда-то это был страшный замок крестоносцев, о стены которого многократно разбивались волны восстаний литовского народа, в ворота которого уже трижды в истории вступали русские. Теперь готовились вступить в четвертый раз.

Так вот она какая Германия!.. Еще совсем недавно ее фашистский правитель гордо провозглашал, что она завладеет всем миром и что солдаты вражеских армий ступят на ее землю только плененными, жители других стран — только рабами…

А подполковник Масленников смотрел в стереотрубу и раздумывал о том, как перебросить за линию фронта своих разведчиков, чтобы они облегчили предстоящий поход армии. Все в мире меняется, пришло наконец время, когда шквал войны переменил направление. И фюреру уже не до чужих земель, а гитлеровцам не до владычества над миром.

Масленников провел все утро на наблюдательном пункте, а в девять часов, когда наблюдатели противника начали завтракать, двинулся обратно. Он и сопровождающий его офицер спокойно прошли простреливаемый участок, и только вдогонку услышали разрывы нескольких мин, затем снова углубились в ходы сообщения. К десяти подполковник уже вернулся в штаб.

Линия фронта на границе Германии, говоря штабным языком, стабилизировалась еще весной. С той поры все военные сводки касались южных фронтов. Здесь же шли только мелкие действия по «выравниванию» линии фронта, по «вклиниванию» в расположение противника, «разведка боем», то есть все те операции, из которых, в сущности, и состоит позиционная война, не дающая осязаемого успеха.

И лишь недавно начальник штаба фронта спросил Масленникова, готов ли его отдел к дальней разведке, а потом добавил, что отдел решено усилить…

Это могло означать только одно: на участке, занимаемом армией, готовится крупная операция.

А вчера начальник штаба сообщил, что направляет Масленникову обещанных офицеров — они прибудут в отдел к одиннадцати ноль-ноль.

Масленников отпустил машину, прошел в левое крыло помещичьего дома, где разместился штаб.

Дежурный по отделу, толстенький, малорослый капитан Хмуров, почтительно поднялся, коротко сообщил, что за время отсутствия подполковника никаких происшествий не было, что Масленникова никто не вызывал, что сводки получены и лежат на столе, а приехавшие офицеры, которым надлежит явиться к подполковнику, завтракают, из столовой вернутся к одиннадцати часам. После доклада Хмуров выжидательно замолчал. Лишь на мгновение по его лицу скользнула улыбка. Она могла означать и бодрое настроение капитана, и надежду на близкие перемены, и, наконец, привычную приязнь к своему начальнику. Масленников молча выслушал рапорт и прошел к себе.

Он бегло просмотрел почту, сводки, разведывательные данные с разных участков фронта и, закончив эти неотложные дела, вызвал дежурного.

— Офицеры пришли?

— Так точно, товарищ подполковник.

— Пригласите.

Хмуров откозырял и вышел. И опять подполковник заметил на его лице слабую тень улыбки.

Подполковнику это не понравилось. Хотя дела на фронте шли хорошо, в отделе все было «в ажуре», все равно, по мнению Масленникова, не к лицу разведчику рассеянно улыбаться. Придется, кажется, этого капитана отправить недельки на две на какой-нибудь наблюдательный пункт…

Он не успел продумать до конца свой оригинальный метод «лечения» молодого улыбающегося офицера, как дверь открылась и в кабинет, твердо печатая шаг, вошел новенький, четко отдал честь, щелкнул каблуками, представился:

— Капитан Демидов. Прибыл с парашютно-десантным батальоном для дальнейшего прохождения службы.

Подполковник любил лихость и четкость движений, немногословную категоричность уставных докладов и не без удовольствия рассматривал капитана. Был капитан молод, лет двадцати пяти, воевал, должно быть, хорошо — об этом свидетельствовали орденские планки.

Масленников взял у офицера сопроводительные документы и принялся не спеша перелистывать их.

— Садитесь, — любезно предложил он, искоса поглядывая, как офицер устраивается в кресле.

У подполковника была своя манера исследовать человека, определять его достоинства и недостатки. Капитан Демидов, по его мнению, держался отлично: и скромно, и в то же время уверенно. Он не развалился в кресле, но и не присел на краешек. Сидел спокойно, но мог и вскочить на ноги без лишних усилий и промедления. Одет отлично, все чисто, подогнано, но в меру, без щегольства, которое на фронте ни к чему и только отнимает время. Глаза на смуглом лице серые, глубокие, в них виден интерес. Оно и понятно — не всякому удается попасть в такой отдел…

Так… В парашютно-десантных частях капитан с первого дня войны. Принимал участие… Отлично. Участвовал в организации партизанского движения в тылу врага в Белоруссии. И сам родом из Минска. Понятно.

Дальше шли данные о новой части, которую привел капитан Демидов. Идея затребовать десантников-парашютистов принадлежала подполковнику. Ему же придется подготовить парашютистов к той роли, которую им предстоит выполнить. Если судить по капитану, то батальон должен быть обстрелянным.

— Где расположили ваше хозяйство, капитан?

Демидов ответил.

— Меры к охране порядка и секретности приняты?

Демидов изложил перечень принятых мер.

— Отлично, — похвалил подполковник. Ему очень хотелось сказать что-нибудь приятное этому молодому офицеру.

Он встал, открыл сейф и вынул оттуда обычный альбом в сафьяновом переплете, в каких тысячи семейств хранят фотографии. Но по тому, с какой осторожностью подполковник держал альбом, было понятно, что он очень дорог начальнику отдела.

— Здесь собрано все, что мы знаем о том участке, на захват которого будет нацелен ваш батальон. Нас больше всего интересует мост. Хозяйство ваше расположено в месте, которое очень похоже на интересующий нас участок. Река близко. Завтра вы займетесь строительством полигона, макетов, начнете учебные занятия и тренировки. А пока просмотрите этот альбом.

Подполковник заметил, как напряглось и отвердело лицо офицера. Он взглянул на его руки: пальцы бережно отстегивали бронзовые пряжки переплета. Вот капитан увидел первую фотографию, и взгляд его словно бы застыл в неподвижности, как фотообъектив, вбирая в себя то, что требуется запечатлеть.

Демидов действительно запечатлевал.

Перед ним была фотография мирного городка с островерхими крышами, со множеством вывесок. Узкая, старинная улочка переходила в мост, вписанный в городской пейзаж своими древними башнями сторожевых ворот. Тут, должно быть, размещалась когда-то рыцарская охрана, собиравшая пошлины за проезд по мосту и охранявшая его от нападений. Мост был длинный, поэтому две сторожевые башни на его противоположной стороне выглядели на снимке совсем крошечными. Снимок был старый, из тех, что делаются для туристов, но сильно увеличенный в современной фотолаборатории.

На снимке неподвижно замерли бюргерские пары: мужчины в котелках и дамы в длинных юбках; извозчики с плоскими пролетками, неуклюжие автомашины начала века; и эту старинную фотографию подполковник Масленников вручал как документ, как план к действию. Капитан невольно задержал дыхание, затем медленно выдохнул и весь как-то расслабился.

Масленников наблюдал.

Нет, этот парень все-таки не промах! Вот он опять напружинился, быстро вынул фотографию из альбома и перевернул ее. На обороте было чисто. Даже название фирмы, выпустившей эту carte postale, и название города были тщательно счищены, очевидно, бритвой.

Демидов взял другой снимок.

Это был тот же мост, но уже современный. Вместо брусчатки улицы залиты асфальтом, сам мост тоже заасфальтирован, а башни те же, даже ракурс снимка тот самый. Вон и похожие вывески. Только на иных готический шрифт заменен новогерманским да извозчиков не видно, зато много машин, застывших в своем прерванном движении.

Теперь Демидов листал альбом безостановочно, стараясь сразу охватить все. Это правильно. Для изучения деталей времени у него вполне достаточно: потом подполковник даст ему все возможные справки.

Но вот Демидов покончил с фотографиями и перешел к другому разделу: печатным данным. Он понимал, что названия реки и городка успеет установить по карте. Как ни много за линией фронта таких городков и таких мостов, понять, какой из них интересует штаб армии, можно. Демидов интересовался главным: глубиной реки, длиной моста, населенностью города, тем, что могло помочь или помешать при выполнении задачи, которую ему предстоит решать. Отдел Масленникова потратил много сил, чтобы собрать эти данные, и Масленников относился к этому альбому как к самому дорогому детищу. Он недовольно крякнул, когда Демидов вдруг сказал:

— Да, но все эти данные, надо думать, устарели!

Вот всегда так, эти молодые люди не умеют ценить скрупулезность! Они еще долго не научатся понимать, что разведка начинается там, где учитываются все мелочи. И Масленников довольно хмуро ответил:

— Для создания полигона этого достаточно…

— Может быть, на полигоне рассчитывать вместо танков противника на этих вот извозчиков? — спросил Демидов и снова открыл первый снимок.

— Группа разведчиков специально займется изучением этого объекта! — резко оборвал неуместную шутку Масленников. Он понимал, что́ хотел сказать капитан: вы, мол, опять опаздываете! По кто мог заранее представить, как сложится конфигурация фронта в результате сложных затяжных боев? По ту сторону фронта тысячи таких городов и мостов. Только когда линия фронта определилась, стало ясно, что наше командование могут заинтересовать лишь три или четыре из них. Но об этом знали и немцы! И уж они, конечно, подумали об укреплении этих объектов! Теперь надо было обмануть врага, выбрать как раз один из трех или четырех возможных…

Нет, этот капитан положительно перестал ему нравиться. Он требует слишком многого…

— Где я получу необходимую документацию? — вежливо, но суховато спросил капитан.

— У меня, — ответил подполковник.

Он передал подготовленный заранее пакет. Демидов тут же вскрыл его. В нем были те же самые фотографии, но, к изумлению Демидова, мост выглядел как макет — ни одной фигурки! «Заретушировали! — догадался капитан. — Ну и правильно». Интересно, как стал бы его помощник лейтенант Голосков строить полигон, если бы извозчики и бюргеры остались на снимках? Из своей любви к острой шутке он, чего доброго, нарочно поставил бы чучела на мосту в котелках и широкополых сюртуках, а уж для женских манекенов подобрал бы самые длинные юбки!

— Когда вы сможете закончить строительство полигона?

Капитан подумал и твердо сказал:

— Через шесть дней!

— Ого! — подполковник усмехнулся. Капитан опять начал нравиться ему. — Вы прямо как господь бог, на все строительство нового мира отводите шесть дней!

— Мои люди имеют достаточную саперную практику, — сухо сообщил капитан.

Он не стал добавлять то, о чем хотелось сказать при упоминании о саперной практике. Сколько полигонов уже строил его батальон! Люди тренировались, тщательно готовились к бою, а потом узнавали, что выполнение операции поручалось другим — обыкновенным пехотинцам и танкистам. Парашютистов же командование решило приберечь для другого дела. Как солдаты и офицеры батальона отнесутся к новой задаче? Хотя теперь-то, может быть, как раз и приспело то время, которого они так ждали! Перед ними Германия!

Это соображение примирило капитана с подполковником. Прощался Демидов уже сердечно, с надеждой глядя на начальника разведотдела. И Масленников тоже примирился с насмешливым характером капитана. Пожалуй, оно и лучше! Насмешливый человек умнее инертного.

Он проводил капитана и снова вызвал дежурного. И опять поразился непослушной, рассеянной его улыбке. Что-то очень уж весел этот Хмуров! И наблюдательный пункт не место для «лечения» такого весельчака: там слишком много впечатлений. Ему надо поручить что-нибудь попроще и поскучнее. Ага, есть!

Хмуров направился к двери, чтобы вызвать очередного новенького, но подполковник остановил его:

— Товарищ капитан, завтра выедете в Ашлу и устроите там дом отдыха для резерва разведки. Ясно?

Хмуров вытянулся во весь свой маленький росточек и громко отрапортовал:

— Есть, выехать в Ашлу, устроить дом отдыха для резерва разведки! — И улыбнулся еще шире. В третий или в четвертый раз, в самое неположенное время! И никакого огорчения на лице! Этого Масленников уже не мог понять! Хозяйственные поручения все офицеры отдела принимали как великое наказание. А этот только осклабился во весь рот.

— Что это вам так весело, товарищ капитан?

— Жду дальнейших событий, товарищ подполковник! — невпопад ответил Хмуров, и улыбка совсем откровенно расползлась по его широкому лицу.

Фразу его можно было толковать как угодно. Масленников и сам ждал событий. Поэтому он лишь строго приказал:

— Давайте следующего!

Дверь за Хмуровым закрылась и затем распахнулась снова. Звонкий голос отчетливо доложил:

— Лейтенант Стрельцова по распоряжению штаба фронта прибыла в ваше распоряжение!

Масленников, широкоплечий, круто сбитый, медленно поднялся из-за стола, багровея на глазах. Сначала налились кровью уши, потом щеки и, наконец, круглая, похожая на медный екатерининский пятак лысина. Он хотел что-то сказать и не мог. К подполковнику, не обращая внимания на его гневное лицо, приближалась молодая красивая женщина в форменной гимнастерке с погонами лейтенанта, в щегольских сапожках и в короткой, с заглаженными складками юбке. Между подолом юбки и голенищами сапожек белела полоска шелковых чулок. Волосы ее были коротко подстрижены и уложены в замысловатую прическу.

Она свободным движением подала подполковнику пакет с сопроводительными документами, и тот, так и не успев ничего сказать, взял его.

Так как Стрельцова выжидательно смотрела на подполковника широко открытыми синими глазами, словно бы впечатывая его в памяти, он, с трудом гася гнев, проворчал:

— Садитесь.

Она свободно опустилась в кресло, отвела глаза от подполковника, методично оглядела кабинет. Масленников невольно подумал: «Это она нарочно, чтобы не смущать меня! Вот ведь пигалица!»

Резкий протест, который подполковник никак не успел выразить, все еще душил его, комом стоял в горле. В то же время начальник отдела рассудил: «Она-то при чем? Не ее надо бранить, а кадровика в штабе фронта. Что он, не знал, куда эту пигалицу сплавить?» Подумав так, Масленников успокоился, соображая, под каким предлогом проще всего показать ей от ворот поворот. А молодая женщина спокойно ждала, не тревожа больше подполковника своими пронзительными синими глазами.

— Скажите, пожалуйста, товарищ лейтенант, что имели в виду в штабе фронта, направляя вас ко мне? — вдруг обратился к ней подполковник.

— По возвращении из госпиталя, товарищ подполковник, — очень любезно сказала женщина, — я попросила направить меня туда, где мой опыт может пригодиться в ближайшее время.

— Ваш опыт?!

Восклицание прозвучало как удар. Стрельцова чуть нахмурилась, но голос ее по-прежнему звучал ровно и спокойно:

— Да, некоторый опыт. Полагаю, что в документах все сказано.

Подполковник вспомнил о пакете, который продолжал вертеть в руках. Ясно одно: без объяснений эту пигалицу не выгонишь! Значит, надо терпеть. Пока. Вернуть ее обратно проще всего после знакомства с документами. В них всегда можно найти что-нибудь такое, что оправдает откомандирование.

Он вздохнул, взял лежавший возле чернильного прибора стилет в форме плоской иглы — самый старинный инструмент для тайного убийства, возвращенный фашистами на вооружение своих шпионов, — вонзил его в угол пакета, провел по твердой бумаге, как по маслу, и пакет распался. Стрельцова с интересом смотрела на руки подполковника. После того как он задал первый свой вопрос, она перестала отвлекаться. Но занимали ее не руки. Она, словно бы про себя, очень тихо произнесла:

— Золинген. Сталь отравлена. Вкладывается в трость, в рукоятку зонтика, в духовое ружье. — И вдруг спросила: — Разве люди Гейнца у вас бывали, товарищ подполковник?

Он в это время хмуро разворачивал бумаги и только машинально буркнул:

— Да.

И вдруг что-то вспомнил, выпрямился в кресле, взглянул прямо в синие прозрачные глаза Стрельцовой, спросил:

— А вы разве встречались с ними?

— Три месяца назад у меня из спины вынули обломок такого стилета. К счастью, он уже был в употреблении, яд стерся.

Глаза у нее потемнели, над переносьем прорезались две морщинки.

— Вы были… там? — неопределенно взмахнул рукой подполковник.

— Да. Пять раз.

Подполковник вдруг с каким-то жадным любопытством снова оглядел эту женщину. «Нет, не так уж она молода! Лет двадцать шесть — двадцать восемь. Но… пять раз! А может, вовсе и не годы наложили этот суровый отпечаток на ее красивом лице? Ведь каждое путешествие «туда», будь оно хоть в один день сроком, стоит порой нескольких лет жизни!»

Он опять забыл о бумагах, правда лишь на мгновение, но тут же вспомнил все, что знал о «людях Гейнца». Тайная организация гитлеризма. Нечто вроде ордена убийц. Человек присуждается к смерти именем Фемы, тайного судилища, действовавшего когда-то в средние века. Можно обойтись и без упоминания судилища. Достаточно сказать, что убитый — враг фюрера и Германии. Да и Фемы-то никакой нет. Есть обычная для гитлеризма игра в тайну. А скольким людям она стоила жизни! Вот и эта женщина… Ведь она была «там» пять раз!

Он спохватился и, чтобы не выдать своего волнения, углубился в бумаги. «Ну-ну-ну!» — только и мог бы он сказать, если бы в этот момент его спросили о человеке, послужной список которого он изучал.

Во-первых, ей всего двадцать три! Во-вторых, она радистка и в то же время отличный фотограф! В-третьих, отлично знает немецкий язык со всеми его диалектными особенностями, кроме швабского диалекта. Провела за линией фронта в общей сложности почти два года. Пять раз переходила линию фронта, а если посчитать, что обратно тоже надо было возвращаться, получится — десять раз под пулями, минами и снарядами. Ну а там, за линией фронта? Разве там не страшнее, чем под пулями и снарядами? Ведь даже на фронте у солдат бывают часы, а то и месяцы отдыха: отведут на перегруппировку, во второй эшелон, и человек уже счастлив! А там?..

Подполковник и сам бывал «там». Он знал, как дорого обходится вечное напряжение, как трудно контролировать себя, а контролировать надо все время, даже во сне. А разве легко приучить себя даже во сне думать по-немецки?

И все-таки не лежало у него сердце к этой затее с направлением во вражеский тыл женщины. Туда бы мужика, спортсмена, проныру… Подвел, подвел его кадровик штаба фронта!

Он не знал, что сказать этой женщине.

— Как вы устроились? — вежливо поинтересовался подполковник.

— О, в штабе много женщин, — как-то безразлично сказала Стрельцова. — Мне дали койку в общежитии врачей.

— Завтра переедете в Ашлу. Там будет наш дом резерва. Займетесь изучением назначенного для вас участка.

— Благодарю вас, товарищ подполковник.

— Можете быть свободны, товарищ лейтенант. Утром обратитесь к капитану Хмурову. Он отвезет вас.

— Благодарю.

«Теперь бы ей повернуться по-уставному, щелкнуть каблуками и выйти. Но она что-то медлит. Вот в этом отсутствии автоматизма движений и сказывается женская душа. А может, у нее еще что-то есть ко мне?»

Он не ошибся. Стрельцова, медленно и ярко краснея, вдруг сказала:

— Товарищ подполковник, я замужем. Мой муж — майор Сибирцев — сейчас на офицерских курсах. Он знает, что я на этом участке фронта и, вероятно, попросится сюда. Помогите ему отыскать меня, когда он обратится к вам…

— Сделаю все, Марина Николаевна, — мягко сказал подполковник.

Он встал, подал ей руку, позвонил Хмурову. Усмехнулся, увидев, как удивился капитан, должно быть все это время ожидавший грозы, сказал:

— Завтра отвезете лейтенанта Стрельцову в Ашлу. И чтобы там был порядок! — И снова обратился к Стрельцовой: — Ну, желаю вам успеха!

Стрельцова вышла. За ней последовал Хмуров. Больше он не улыбался. Лицо у него было растерянное. Так ему и надо! Привык думать, что начальник у него грубиян и самодур. А того не понимает, что женщинам действительно не место на войне. Разве допустимо, чтобы такая женщина, как Марина Николаевна, рисковала ежеминутно жизнью, жила в подполье, переносила такое, что не под силу и мужчине, и все потому, что гитлеризм обрушился войной на весь мир? Нет, это недопустимо, и подполковник не устанет повторять это…

Он машинально позвонил в штаб фронта. Услышав голос полковника, ведавшего кадрами, сердито спросил:

— Кого это вы, товарищ полковник, направили ко мне?

— А что? — Масленников понял, что полковник усмехается в трубку, но голос звучал деловито. — Наша лучшая разведчица.

— Что, у вас мужчин не было?

— Знаете, товарищ Масленников, за эту операцию мы отвечаем вместе! И отвечаем головой! И мы достаточно долго раздумывали, кого послать. Думаю, что выбор правильный. Женщине сейчас даже безопаснее, чем мужчине. Так что вам следует оставить возражения при себе! — Тут в голосе собеседника зазвучал металл, и Масленников понял, что не найдет сочувствия.

Положив трубку, он вдруг взял в руки стилет, которым обычно вскрывал пакеты, согнул его пополам, отпустил, послушал, как звенит сталь, даже понюхал кончик лезвия, будто надеялся распознать запах яда, которым он был отравлен, потом открыл самый нижний ящик стола и сунул стилет туда.

 

2

В конце сентября Георгий Сибирцев окончил курсы, на которые он попал прямо из госпиталя, едва успев залечить третье ранение. В этот раз рана была неопасной, и он был убежден, что скоро вернется в свою часть. Да и время было удачное: начиналась весна, дивизия, в которой он служил, оставила позади бывшую государственную границу Родины и освобождала Польшу, продолжая преследовать врага. Войска других фронтов вышли к границам Румынии. Тут бы и догнать сослуживцев, снова принять свою роту. Но командование рассудило иначе. И Сибирцев превратился в школяра на целых шесть месяцев!

Поначалу он возмущался, говорил в кругу товарищей: «Зачем это командованию понадобилось отрывать боевых офицеров от фронта? Обучали бы новичков, младших лейтенантов». Даже не радовался тому, что курсы находились в Москве. Зато в день окончания испытал настоящее облегчение. И то, что отметки он получил отличные, было привычно — ведь до войны он только и делал, что учился: сначала в школе, потом в военном училище.

Несколько дней бывшие курсанты отдыхали. Ходили в кино, гуляли по Москве до комендантского часа, отсыпались за полгода изнурительного учения и за все то время, которое недоспали на фронте. Но однажды утром их построили на плацу, и пожилой генерал с красными воспаленными глазами хриплым голосом прочитал приказ о присвоении новых званий. Список был составлен по алфавиту, читал генерал без очков, далеко отставив руку, некоторые фамилии произносил невнятно, и Сибирцев боялся, что не расслышит, когда назовут его. Но все обошлось благополучно. Генерал поздравил его с присвоением звания майора, и Сибирцев почувствовал, как заколотилось сердце. Затем наступила пауза, после которой генерал прочитал небольшое дополнение: Сибирцеву, как отличнику, предоставлялось право выбрать по его личному желанию фронт для прохождения дальнейшей службы.

Голос генерала показался Сибирцеву необыкновенно звонким, солнце — ярким, бледное осеннее небо — голубым и глубоким. И он сразу подумал о Марине.

В последнем письме Марина сообщала, что ее перебросили в Прибалтику. Из осторожных намеков можно было понять, что она служит в штабе армии. В каком именно, Георгий мог выяснить и сам. Была в письме страстная надежда, что учится он отлично: хорошо сданный экзамен поможет ему получить назначение по выбору. Вот тогда они и увидятся.

Все получилось так, как могло только мечтаться. Теперь надо было торопиться.

С документами в кармане, с надеждой непременно встретиться с Мариной ехал Сибирцев но осенней Москве к аэродрому. На бульварах женщины-дворники сгребали золотой мусор листьев и разжигали дымные костры. Вся жизнь вокруг была суровой, военной. Проходили колонны молодых солдат; крашенные в зеленый цвет грузовики, подъезжая к светофорам, еще издали начинали оглушительно гудеть, и регулировщики торопливо включали для них зеленый свет.

Сибирцеву вдруг захотелось остановить машину, пройти в парк и еще раз вдохнуть запах увядающих листьев. Именно здесь бродил он с Мариной в первую военную ночь. Утром Сибирцев должен был уйти со своей частью на фронт, а Марина, плача, убеждала его, чтобы он подал командиру рапорт с просьбой взять на фронт и ее. Она — радист, она может быть стрелком. Ведь для чего-то проходили школьники военное дело. Неужели Георгий думает, будто она и на самом деле сможет спокойно учиться в институте, когда он будет там — на фронте!

Он до того еще не знал, как мучительны женские слезы даже для самого твердокаменного мужчины. Ведь Марина стала его женой совсем недавно.

На следующее утро он сделал все, чтобы добиться приема у командира дивизии. С ним была и Марина. И вероятно, на командира подействовала не столько представленная ею справка об окончании осоавиахимовских курсов, сколько настойчивость молодой женщины. Марина пошла на войну.

Ох как трудна оказалась военная дорога! За четыре года войны Марина и Георгий пробыли вместе всего четыре недели!

Марина постоянно оказывалась в отлучках, а вернувшись, никогда не говорила, где была, какое задание выполняла. Георгию оставалось только догадываться, каково ей приходилось «там»…

Машина свернула в проезд к аэродрому мимо узких двориков, построек и огородов, маскирующих летное поле.

Георгий выскочил из машины, помахал водителю рукой и торопливо миновал вокзал. На поле он огляделся. Двадцать человек шли к деревянному барьерчику, за которым начиналась голубая дорога.

Сибирцев невольно улыбнулся: маршрут самолета стал совсем мирным, большинство пассажиров — штатские, две женщины даже с детьми. Он заметил только одного офицера, завернувшегося в плащ-палатку.

Сибирцеву захотелось сесть рядом с ним. Хорошо иметь доброго спутника в дальней, дороге. Он обогнал медлительных пассажиров и взбежал по лисенке за военным. Тот сбросил плащ и устраивался на одном из задних сидений. Вот он повернулся лицом к двери, приглядываясь к спутникам. Сибирцев увидел капитанские погоны, молодое открытое лицо, длинный прямой нос, серые, чуть косо прорезанные глаза, вскрикнул:

— Демидов!

Капитан неуверенно поднял голову, посмотрел на Сибирцева, и вдруг лицо его порозовело.

— Георгий! — узнал он.

Сибирцева подтолкнули пассажиры, которым он загородил дорогу. Майор шагнул вперед и попал прямо в объятия Демидова.

Стоять между спинками кресел было неловко, и друзья присели рядом.

Демидов внимательно разглядывал Сибирцева. На себе как-то не замечаешь возрастных перемен, все кажется, что остаешься прежним, пока вот так не увидишь бывшего школьного друга и не откроешь по его лицу, что юность давно позади, наступила зрелость. Годы не прибавили Сибирцеву ни роста, ни полноты, он так и остался небольшим, сухощавым, похожим на подростка, но плечи стали шире, грудь выпуклее, налились тяжелой силой мускулы, а лицо прорезали морщины. Глаза ушли глубоко. Даже сквозь улыбку в них проглядывала непроходящая боль, как будто Георгию и самому было тяжело нести на плечах бремя преждевременного постарения, которое принесла война. Так, должно быть, выглядел вновь помолодевший Фауст: старость и знание жизни остались в глазах, хотя лицо и фигура казались молодыми. Недаром говорят, что месяц войны равен году мирной жизни!

Но постепенно глаза Демидова привыкли к новому, изменившемуся облику друга. Вот уже и морщинки казались не такими значительными. Только к глазам он не мог привыкнуть — так они потемнели. Демидов с трудом удержал невольный вздох, который так и рвался из груди. Потом тронул новенький погон на плече друга, коротко сказал:

— Поздравляю!

— И я тебя тоже, — ответил Сибирцев. — Ты не намного отстал.

Демидов отвернул шинель Сибирцева, оглядел орденские планки, покачал головой:

— О, с нами, брат, не шути!

Но Сибирцев только усмехнулся да кивнул на его грудь. Кроме орденских планок на груди Демидова были нашивки за ранения, как и у Сибирцева, — две красные и одна золотая. Демидов понял, о чем подумал друг, неловко усмехнулся:

— Это уже просто везение. В нашем деле ранен — значит убит, а я все еще живу…

Сибирцев знал, что многие военные профессии именно таковы: если ранен, значит, убит! Например, разведчики, минеры. Но спросить, в каких частях служит друг, не успел. Демидов сказал:

— А я недавно видел Марину…

— Где? Где? — закричал Георгий, не обращая внимания на то, что почти все пассажиры обернулись на его крик.

— В разведке. На нашем фронте, — коротко сообщил Демидов. Он понимал, что это известие не обрадует друга.

Сибирцев и в самом деле умолк. Скулы напряглись, резко, выступили буграми.

Демидов тоже молчал, с сочувствием поглядывая на Георгия.

— Что же, ты не мог остановить ее? — сухо спросил Сибирцев.

— Да разве ее остановишь? Я и не знал ничего, пока не встретился с нею. Но ты только подумай, ведь она на пороге Германии!

— Не все ли равно, где убьют! — махнул рукой Сибирцев.

— Ну нет! Я, например, счастлив, что дожил до того дня, когда мы подошли к Германии. И мне жаль тех, кто умер, так и не увидав врага на коленях!

Заработали моторы. Самолет пошел на старт, разбежался, оторвался от земли и стал набирать высоту. Пассажиры припали к окнам. Многие не могли сдержать удивления — под ними было недавнее поле боя.

Кругом чернели траншеи, воронки от снарядов и бомб. Среди полей так и остались стоять опаханные плугами танки, подобные валунам гигантского ледника, откатившего танки-камни далеко на восток и оставившего их здесь ржаветь и истлевать. В некоторых местах земля была выжжена. То были квадраты, обстрелянные гвардейскими минометами, и участки, сожженные немецкими огнеметными танками. Чем дальше к западу, тем больше встречалось таких сожженных участков, тем длиннее и сложнее переплетались траншеи и ходы сообщения, видимые сверху с особенной графической четкостью, какими никогда еще не видел их пехотный офицер Сибирцев. Он с волнением разглядывал эти следы войны, читая происшедшие здесь события во всей их взаимосвязи, как никогда не мог рассмотреть и увидеть их в бою. Там он видел незначительный отрезок пространства, ограниченный не только полем зрения, но и объемом поставленной непосредственно перед ним, офицером, задачи. Теперь же, пролетая над Ржевом, увидел он и те лесные дороги, по которым прошли легендарные гвардейцы-танкисты, чтобы ударить по тылам врага, и лесные поляны, где группировались конники, чтобы разорвать коммуникации противника. Увидел и эти коммуникации, на которых можно было с отчетливостью подсчитать все взорванные и уничтоженные мосты, потому что они теперь ярко выделялись своими свежими деревянными настилами и рыжим дорожным полотном недавней насыпки.

Пусто было на полях, не двигались возы с хлебом, не бродили стада, но урожай был собран, высились скирды, на токах работали молотилки, иногда виднелись группы людей с цепами в руках. Они стояли по четыре вдоль длинных рядов снопов и молотили вручную.

Самолет шел низко, на высоте примерно трехсот метров, как будто летчик решил показать пассажирам все, что оставила война на этой темной, суровой земле. И, охватывая взглядом окрестности, Сибирцев видел, что новая жизнь постепенно побеждает смерть. Он то и дело замечал новые крыши, белые, чистые. Казалось даже, что стоит открыть окно самолета, как донесется запах свежераспиленного дерева.

Вдруг все побелело. Самолет вошел в полосу тумана. Пассажиры оторвались от окон, поудобнее устраивались в креслах.

— Где, же ты воюешь? — спросил Сибирцев, повернувшись к Михаилу.

— В особой ударной Второго Прибалтийского.

— А часть?

— Я теперь парашютист… — несколько смущенно ответил Демидов и вдруг, как бы оправдываясь, быстро заговорил: — Да ты не думай, что о нас ничего не слышно. Наши ребята воевали и в Крыму и при форсировании Днепра…

— Я ничего плохого и не думаю, — удивленно возразил Сибирцев.

Зато Демидов о своей военной судьбе думал с некоторой грустью.

О действиях парашютистов почти ничего не писали, и у фронтовиков постепенно сложилось мнение, что они не оправдали надежд. Это было обидно и, главное, несправедливо.

Уже второй год Демидов принимал участие в парашютных операциях, но о них ничего нельзя было рассказать — во-первых, они были полны тайны, во-вторых, казались ему очень мелкими. А большого дела, которое вызвало бы общее восхищение, все не было. Он уже неоднократно осуждал себя за то, что пошел в парашютные части: ждал великих свершений, а получил одни огорчения.

— Вот ездил в командировку, — продолжал он после некоторого раздумья. — Подбирал пополнение. Такой народ, что ахнешь. Людям надоело сидеть в школах да на плацах. Каждому хочется в дело. И по всему видно, что дело уже близко! Ну а ты как? Батальонный?

— Буду, если по дороге не перехватят, — сумрачно ответил Сибирцев и подумал о том, что вот и он, как Демидов, недоволен своей судьбой.

Действительно, чем кончится его представление по начальству? Пошлют ли на передовую или, сообразуясь с дипломом, оставят на штабной работе? Скажут: вы знаете немецкий и нужны здесь.

Оба замолчали, размышляя о будущем.

— Ты как думаешь добираться до фронта? — нарушил молчание Демидов.

— Голосовать придется.

— Так поедем со мной. Меня будет ждать машина, а от нашей базы не очень далеко до штаба. Как раз и хозяйство Хмурова, куда перешла Марина, возле нас…

— Вот хорошо было бы! — обрадовался Сибирцев.

— Будет! — уверенно ответил Михаил. — Кстати, посмотришь, как мы живем. Курорт! — И вздохнул.

Они не заметили, как долетели до прифронтового города. Сначала показались руины, сожженные коробки вокзальных зданий, сотни остовов вагонов и паровозов, а чуть дальше — пустынные улицы, ограниченные с обеих сторон квадратами пепла и мертвого камня. Таким же увидел Сибирцев когда-то освобожденный Минск и, сколько ни искал, не мог найти дом, в котором провел детство. Об этом подумал и Демидов, потому что вдруг сказал:

— Как в Минске!

Поздним вечером «виллис» доставил их в хозяйство Хмурова. Михаил предложил Сибирцеву переночевать, ссылаясь на то, что ночью трудно будет разыскать хутор, где живут разведчики. Но Сибирцев не согласился.

— Ладно, пеняй на себя, если всю ночь проплутаешь, — сердито сказал Демидов. И приказал шоферу: — Остаешься в распоряжении майора. Да поторопись, видишь, майор собирается время обогнать!

Проплутав в темноте около часу, они наконец разыскали затерянный в перелесках хуторок. Еще минут пятнадцать потратил Сибирцев на переговоры с дежурным, который никак не хотел будить командира подразделения по требованию неизвестного офицера, не имевшего к тому же никакого предписания в их часть. В конце концов на шум вышел сам Хмуров, молодой капитан, фамилия которого никак не соответствовала широкому, веселому, хотя и заспанному его лицу.

— В чем дело, товарищ майор?

— Я хочу видеть лейтенанта Стрельцову! — сказал Сибирцев. Мысль о том, что вот сейчас перед ним появится Марина, что все препятствия уже преодолены, заставила его побледнеть.

— Никак нельзя, товарищ майор, — хладнокровно ответил Хмуров.

— Почему? Я ее муж…

— Не в этом дело, товарищ майор…

— В чем же?..

— Лейтенант Стрельцова выбыла на задание, — все так же спокойно ответил Хмуров.

Сибирцев молча сел на стул. Хмуров стоял перед ним, поглядывая через открытую дверь в соседнюю комнату, где виднелась большая кровать, застланная по-немецки сверху периной.

Одеваясь второпях, капитан не застегнул китель и был похож почему-то на толстого добродушного доктора, спешно вызванного к больному.

— Когда она вернется? — уже тихо и спокойно спросил Сибирцев.

— Не могу знать, товарищ майор!

— Вы можете не называть точного часа, но день… Поймите, я же заехал только по пути… Я еду на фронт…

— Я понимаю, товарищ майор, но помочь ничем не могу…

— Ну все-таки, сколько мне ждать? День? Неделю?

— Ждать не следует, товарищ майор…

— Что это значит? — закричал Сибирцев не в силах более сдержаться. — Вы понимаете, что я ее год не видел, год!

— Понимаю, — все с тем же убийственным хладнокровием ответил Хмуров. — Я не видел свою жену почти четыре года.

Сибирцев встал, прошелся по комнате. Потом, несколько успокоившись, протянул руку:

— Простите меня…

— Ничего, товарищ майор, бывает… Я передам ей, как только вернется. Передам…

Сибирцев, тяжело ступая, пошел к двери. Рядом с ним шел Хмуров.

— Кто же знал такое? — тихо говорил он. — Пришло задание, ничего не поделаешь. А как только вернется, я скажу ей… Мы вас разыщем через отдел кадров. Вы ведь на нашем фронте останетесь?

— Да, — с трудом ответил Сибирцев.

— Вот и хорошо, вот и отлично.

Садясь в машину, Сибирцев увидел в освещенном квадрате двери широкое, полное лицо Хмурова, обращенное к нему с сожалеющей улыбкой, словно он все еще повторял: «Вернется — скажу, обязательно скажу…»

 

3

Офицеры, ждавшие назначения на должности, разместились в бывшем помещичьем имении Озолмуйж, в тридцати километрах от передовой. Устроились они хозяйственно. Под начальством толстенького, очень подвижного и всегда веселого артиллерийского капитана Власова заделали все пробоины, заколотили фанерой разбитые окна, повесили маскировочные шторы. Несмотря на то что комнат в помещичьем доме хватило бы на целую роту, все спали в одной, словно не могли обходиться друг без друга. Только для столовой была выделена еще одна комната — бывшая гостиная, в которой сохранилась даже мебель. Капитан Власов, писавший какую-то работу по баллистике, устроил себе отдельный рабочий кабинет, в котором, впрочем, сидел лишь по утрам.

Эти места были освобождены несколько дней назад, и жители еще не успели вернуться, отсиживались в лесу, ожидая, когда фронт продвинется подальше.

Сибирцева офицеры встретили радостно. Новый человек, да еще из Москвы, с курсов, — значит, предстоит долгая, интересная беседа.

Появление Сибирцева показалось старожилам резерва примечательным. Все они прибыли из госпиталей, некоторые уже недели две назад. Опытные в понимании всяких военных примет, они огорчались, что никаких надежд на крупные события пока не было. Приезд же Сибирцева, направленного из Москвы, прямо с курсов, был первым намеком на возможные перемены…

Сибирцеву любопытно было наблюдать, с какой ревностью следили офицеры за успехами на других фронтах. Получив газеты, они немедленно углублялись в изучение сводок. Они побывали на разных фронтах, помнили наизусть двухверстки своих бывших участков и потому могли безошибочно определить по скупому перечню освобожденных населенных пунктов удачи войск. Возле карты начинался длительный спор с упоминанием высоток, хуторов, фольварков, причем выяснялось, что каждый из спорщиков имел свой собственный план наступательных действий. Так продолжалось часа два, а иногда и больше. Затем начинались сожаления, почему они застряли здесь, а не попали к Рокоссовскому или Коневу, смотря по тому, кого из командующих фронтами упоминали в приказах. Но Сибирцев видел: все они были страстными патриотами своего 2-го Прибалтийского фронта. Целыми днями они изучали действия его войск. Казалось, дай им один только полк, или, как говорил Власов, полчок, и они в пять дней возьмут Ригу и закончат операцию по освобождению Прибалтики, а то и прямо ринутся на Германию.

Вечером зажигали керосиновые лампы со смешными стеклами — маленький круглый пузырек с длинной и тонкой трубкой в полтора раза длиннее, чем у русских стекол. Время перед ужином было посвящено разным занятиям. Власов вычерчивал какие-то данные для своей будущей книги по баллистике, решал сложные задачи по стрельбе с закрытых позиций. Старший лейтенант Ворон, двадцатидвухлетний украинец, высокий, прямой — «як тополь», дразнил его Власов, — по два часа сидел над учебниками английского и немецкого языков, ежедневно чередуя их. По окончании войны он собирался в академию.

Лейтенант Подшивалов писал письма. У него была самая обширная корреспонденция. Находясь в госпитале, он как-то обратился в радиоредакцию с просьбой помочь ему разыскать семью. Однако попытка эта ни к чему не привела. Родные, видно, погибли. Зато лейтенант Подшивалов получал теперь множество писем. Он возил их с собой и давал заимообразно всем, кто писем не получал. Иногда он раскладывал их и начинал читать по порядку, приглашая знакомых офицеров для сочинения ответов.

Писал он и своим коллегам по профессии. До войны Подшивалов был известным доменщиком и до сих пор хранил письма академика Бардина и мастера Коробова.

Танкист Яблочков с утра уходил в соседний танковый батальон и там отводил душу, принимая горячее участие в ремонте и осмотре машин. До войны он был шофером московского таксомоторного парка. Офицерское звание получил на фронте. Славился отчаянной храбростью, о чем явственно свидетельствовали многочисленные ордена, которые он надевал только в самых парадных случаях, да еще в те дни, когда друзья делегировали его для переговоров с начальником административно-хозяйственной части или в военторг. В такие экспедиции он ходил с удовольствием и всегда успешно.

Из пехотных офицеров Сибирцеву понравился капитан Серебров, бухгалтер по профессии, уже немолодой человек, призванный из запаса, очень тихий и покладистый, всегда готовый помочь товарищу. Целыми днями он читал все, что попадалось под руку. Сибирцев видел его то с томиком исследований о Пушкине, то с церковным календарем, то с романом, найденным на чердаке помещичьего дома.

Но однажды Власов попросил у капитана какую-то «черную» тетрадь. Серебров, смущенно покашливая, выполнил его просьбу. Власов быстро перелистал несколько страниц. Сибирцев из-под его руки увидел тщательно выполненные чертежи местностей, где, по-видимому, протекали операции роты Сереброва. На обороте этих точных зарисовок были перечислены фамилии бойцов, отличившихся в боях, указаны имена раненых и убитых, а ниже, под толстой жирной чертой, чем-то похожей на итоговую, подведены результаты боя: указано количество подбитых танков, обезвреженных мин, убитых гитлеровцев, записаны свои потери. И всегда сальдо этой своеобразной приходо-расходной книги было в пользу капитана Сереброва.

Этот, казалось бы, незначительный факт вызвал у Сибирцева особый интерес к капитану. Позже он имел случай внимательней изучить «кассовую» книгу Сереброва. И он убедился — капитан воевал прекрасно! В бой он вступил командиром взвода во время Курско-Орловской операции, а теперь это был смелый, думающий командир, который справился бы наверняка и с обязанностями командира полка.

Но сам Серебров, ожидая, что его назначат командовать батальоном, говорил об этом с боязнью. Сибирцев спросил его, почему он боится повышения. Серебров ответил:

— А как же, товарищ майор, ведь батальон — это уже сложное войсковое подразделение! А если я не справлюсь? Подумайте, сколько людей под моей ответственностью!

— Ничего, — успокаивал его артиллерист Власов, — справимся! Теперь-то мы научились воевать! Мне вот тоже дают батальон, а уже полчок получить хотелось бы, все-таки можно больше дел наделать…

Серебров испуганно помахал маленькой, сухой рукой.

— Что ты, что ты, ведь это батальон! — Он поднял палец к уху, помахивая им и как бы прислушиваясь к звучанию слова, и вновь проговорил: — Батальон! Это надо понять. А ведь я до войны только и учился, что на летних лагерных сборах! Как же я буду командовать?

— Ну, знаете, капитан, — засмеялся Сибирцев, — вы такую военную академию прошли, что с вами ни один штабной не сравнится…

— Вы это серьезно говорите?

— Вполне.

Серебров подумал немного, потом вздохнул и сказал:

— Нет, все равно боюсь… — И ушел из комнаты, маленький, сухонький, склонив голову к правому плечу.

А на следующий день он был срочно вызван в штаб армии и уехал на фронт принимать батальон. Понятие «приказ» заставляло его, исполнительного человека, напрягать всю волю, и тут уже не могло быть речи о боязни.

На другой день после ухода Сереброва старший лейтенант Ворон тоже добился, чтобы его отправили на передовую, и именно в батальон Сереброва. А вечером бывший шофер-лихач, а нынче отважный командир танковой роты, старший лейтенант Яблочков доложил остающимся, что за ним пришла машина — пора и ему на фронт.

 

4

Все разговоры о том, чтобы пойти «в полчок» или командовать батальоном, кончились. Начальство, решило, что майор Сибирцев, знающий язык врага и специально обученный штабной работе, должен пойти в один из отделов штаба армии. А начальству виднее — как оно решило, так и будет.

Одно утешение осталось у Сибирцева: на этой работе он окажется ближе к Марине. Теперь, казалось ему, немедленно и из первых рук получит он сведения о жене.

Внешность начальника разведки, в распоряжение которого поступал Сибирцев, несколько разочаровала его. Майор предполагал увидеть хотя и немолодого, но представительного офицера, а им оказался не только пожилой, но и чрезвычайно усталый человек, с лысинкой, похожей на большую медную монету, с брюшком, откровенно выпиравшим из-под мундира, очень похожий на какого-нибудь начальника маленького треста, кабинетного деятеля, вся дорога которого — от стола до автомобиля. А Сибирцев уже был наслышан, что Масленников много работал за границей, знает четыре языка, во время войны не однажды совершал прыжки с парашютом в тыл противника… И это несоответствие между делами Масленникова и его обликом поразило Сибирцева.

Выслушав короткий рапорт молодого офицера и расспросив его о прошлой службе, Масленников вдруг сказал:

— Вижу, наслушались баек о нашей работе! Так вот, запомните, все байки забыть, начинать с азов! За линию фронта вас не пошлют, и разоблачать вражеских шпионов будут тоже другие! Ваше дело будет тихое: получать собранные другими людьми данные и суммировать их. Тут вот в характеристике ваши преподаватели расщедрились, сообщают, что у вас развито аналитическое мышление. Вот и докажите, как оно развито…

Подполковник сел за стол и, как-то нечаянно задев локтем, повернул к Сибирцеву стоявшую на столе фотографию в рамке. На фотографии был изображен юнец лет семнадцати, вооруженный кавалерийским карабином, с двумя гранатами-лимонками у пояса, в какой-то двухэтажной папахе. Сибирцев невольно уставился на фотографию. Подполковник, перехватив его взгляд, усмехнулся, спросил:

— Не узнаете? Я таким в юности был… Для человека с аналитическим складом ума этот снимок — диаграмма роста…

Сибирцев смиренно принял урок. Да, диаграмма была выразительной, Сибирцев сейчас именно такой несмышленый юнец, какой изображен на фотографии. Но в то же время у него не было никакого желания стать впоследствии похожим на Масленникова, пусть он и трижды прославленный разведчик.

Разговор как-то оборвался, и несколько минут оба молчали. Подполковник сделал вид, что очень занят раскуриванием трубки, а Сибирцев соображал, что делать, если новые обязанности придутся ему не по сердцу.

Но вот трубка наконец раскурилась, и подполковник совсем другим тоном, как-то по-домашнему, принялся рассказывать Сибирцеву о его будущей работе. И тот невольно замер.

Каждую ночь линию фронта то тут, то там переходили разведчики. Иногда они не возвращались. Но те, что приходили обратно, приносили бесценные сведения о минных полях, системе обороны, резервах противника. И все эти данные скапливались здесь, в центре, анализировались, перепроверялись, заносились на карты, становились точками зеркального изображения всей оборонительной системы противника.

С немецкой стороны время от времени появлялись перебежчики. Теперь, когда обещания фюрера лопались одно за другим, как мыльные пузыри, неверие постепенно подтачивало воинский дух немецкой армии, и наиболее умные начинали думать о будущем… Показания перебежчиков тоже поступали сюда, но они требовали особо тщательной проверки. Только после того, как не оставалось никаких сомнений в правильности этих показаний, они становились дополнительными данными на зеркальном изображении обороны противника.

Летала воздушная разведка. Аэрофотоснимки перепроверялись здесь наземной разведкой и постепенно прибавляли новые данные к сумме ранее собранных.

В тылу действовала дальняя разведка. Редкие радиограммы — за каждой неизвестной рацией немцы охотились с большим остервенением, чем за подпольными группами сопротивления, — еще более увеличивали глубину видения обороны, настроений, резервов и намерений противника…

Подполковник извлек из сейфа последние документы, карты, сводки и предложил Сибирцеву приступить к работе по суммированию этих материалов, что будет совсем нетрудно.

— Особенно, если у вас действительно развито аналитическое мышление! — добавил он.

Георгий несколько стушевался.

— У вас есть еще вопросы, майор?

Сибирцев вытянулся, как-то глухо сказал:

— Простите, товарищ подполковник, может быть, я и не имею права… Но моя жена служит в армейской разведке, и я хотел бы знать, когда смогу повидать ее?

Масленников испытующе глядел на новичка. Он не мог не признать, что у этого молодого майора есть выдержка. Он ждал этого вопроса с первого мгновения встречи, но офицер молчал, и Масленников подумал даже, что это просто однофамилец мужа Стрельцовой, а если и тот самый Сибирцев, то, может, не знает, где теперь служит жена, и даже собирался задать наводящий вопрос. Но нет, офицер знал и молчал. Сильный характер!

Тем более не следует ослаблять его волю.

И подполковник спокойно спросил:

— Фамилия?

— Лейтенант Стрельцова.

— Вспоминаю. Хорошая разведчица. В настоящее время находится на задании. Я извещу вас, как только она вернется.

— Разрешите идти, товарищ подполковник?

— Да. Приступайте к работе.

Когда Сибирцев вышел, подполковник еще долго сидел за столом, подперев голову руками. Потом открыл нижний ящик стола, вынул оттуда заброшенный стилет, посмотрел на него и с нескрываемым отвращением швырнул обратно. Перед столом подполковника снова словно бы стояла Стрельцова, такой, какой она явилась к нему в последний раз за инструкциями. Красивая светловолосая женщина с синими глазами, смотревшими так, словно она запоминала все, что видела, запоминала навечно, чтобы потом когда-нибудь вспомнить и описать с точностью исследователя.

Подполковник тогда спросил ее о «людях Гейнца».

— О, они знали меня под другим именем и в другом месте! — равнодушно ответила Марина Николаевна.

— По у них, видимо, есть ваши фотографии?

— Несомненно! Но ведь и они — люди. Теперь им пришла пора думать только о собственной шкуре.

— А те, кто организует «вервольф»? Ведь они-то не уйдут до конца!

— Не думаю, чтобы у них что-нибудь вышло из этого «вервольфа»! Для партизанских действий нужны люди, верящие в свою правоту и пользующиеся полной поддержкой населения. А фашизм подорвал эту веру бессмысленной жестокостью. И потом, фашисты собираются применить тактику «выжженной земли» даже на собственной территории. Думаю, что при такой тактике у них не останется ни одного человека, который пожелал бы защищать фашизм…

— Я все-таки советую вам действовать осторожнее. Пока что фашисты не верят в наше скорое наступление. Значит, они тем более поддерживают свой хваленый порядок в ближнем тылу.

— На вулкане танцевать я не собираюсь, — усмехнулась Марина Николаевна. — Но если я должна быть в городе Дойчбурге, значит, там я обязана легализоваться. А это, несомненно, приведет к знакомству с полицией. Но «люди Гейнца» с полицией не сотрудничают. Только с гестапо. И потом, после покушения на самого Гитлера у них слишком много работы среди военных. Вряд ли их заинтересует безвестная беженка — немка из Риги… У них на подозрении слишком много генералов…

«Пожалуй, Марина Николаевна права, — размышлял подполковник. — После генеральского заговора против Гитлера гестапо проверяет чуть ли не все офицерство. Документы у Марины отличные. А поездка в Дойчбург просто необходима… И пожалуй, женщине легче побывать там…»

Он уже понемногу забывал о своем извечном недоверии к женщине.

Да, подполковник сочувствовал подчиненному, но, случись отправлять разведчицу при майоре, он все равно послал бы ее, — вот к какому выводу он пришел в результате своих рассуждений.

Подполковник встал из-за стола и долго ходил по кабинету, думая уже о том, что надо перебазировать авиационную разведку на дальние подступы, где выявлены какие-то неизвестные ранее рокадные дороги, идущие с севера на юг, параллельно линии фронта. И человек, который обсуждал сам с собой эти обстоятельства, был уже совсем не тот, который только что беспокоился о судьбе мало знакомой ему женщины.

Приняв молодого майора в свой отдел, Масленников, уже не забывал о нем. Он часто вызывал Сибирцева к себе для бесед. И когда майор обобщал собранные за сутки разведывательные данные, склеротическое, с красными прожилками на щеках лицо подполковника оживлялось, тонкие и бледные губы трогала улыбка. Это означало, что подполковник доволен — майор работал отлично.

Через несколько дней Сибирцев знал почти все, что относилось к его прямым обязанностям. Часы вечерних собеседований становились короче, и однажды подполковник многозначительно пообещал молодому офицеру какие-то перемены…

Что это за перемены, майор не знал, но понимал, что речь идет о чем-то большом и важном. Он видел, что через его руки проходят лишь разрозненные данные, которые потом сопоставляются со многими другими, неизвестными ему. Может, теперь его допустят к более важным материалам, и тогда он наконец узнает, где находится Марина…

А она, несомненно, находится где-то на самом краю этой орбитальной системы разведки, проникающей к особо охраняемым центрам вражеской обороны.

Ее не было на переднем крае, откуда поступали данные визуальной разведки, материалы о результатах ночных поисков, протоколы допроса пленных и перебежчиков. Не принимала она участия и в разведывательных полетах над территорией врага, которые давали тысячи метров фотопленки, требовавшей тщательной расшифровки. Но в руки Сибирцева все чаще попадали материалы дальней разведки, и он незаметно для себя утвердился во мнении, что в числе этих данных, авторы которых скрывались под номерами, могли быть и такие, которые добывала Марина. Особенно удачливым разведчиком считался номер 2-Зет, передававший сведения из глубокого тыла противника. И Сибирцев с каким-то странным трепетом ожидал данных этого неведомого разведчика, перемещавшегося по вражеской земле.

Однажды радиостанция этого разведчика замолчала. Сибирцев трое суток не ложился спать, ожидая позывных, но их не было. Масленников, вызвав майора на очередное собеседование, взглянул на него и отослал спать.

Однако майор пошел не домой, а к радистам. Всю ночь он провел в аппаратной, надеясь на чудо — вдруг 2-Зет заговорит в неурочное время.

Но волна была мертва, хотя один из аппаратов был все время настроен на нее. Утром в аппаратную зашел Масленников, увидел Сибирцева и отругал за невыполнение приказания. Однако даже в гневном голосе подполковника Сибирцев неожиданно уловил сочувствие.

Следующие три дня Сибирцев самозабвенно работал. Подполковник почти не встречался с ним. От него приходил ординарец, забирал данные и исчезал.

Однажды утром ординарец перехватил Сибирцева у входа в штаб и пригласил к подполковнику. Сибирцев вдруг почувствовал, как у него ослабли ноги. Он прислонился к косяку двери, постоял немного и последовал за солдатом.

Когда он вошел в кабинет, Масленников молча протянул ему расшифрованную сводку из квадрата 39Г. Этим шифром обозначался район города Дойчбурга, находившегося далеко в тылу немецкой оборонительной линии. Район этот неизменно интересовал штаб, но до сих пор, кроме сводок авиаразведки, никаких данных оттуда не поступало.

Еще не дочитав сводку, Сибирцев взглянул на позывные разведчика. 2-Зет! Сибирцев покачнулся и, забыв спросить разрешения у подполковника, косо сел в кресло. Масленников нахмурил кустистые брови, но промолчал. И это молчание почему-то еще больше утвердило предположение Сибирцева, что в его руках шифровка Марины. Она жива.

— Немедленно проанализируйте данные! — строго приказал Масленников. Но даже за этой строгостью Сибирцев почувствовал искреннюю радость.

Он бросился к себе. Снова и снова перечитывал слова сводки и видел за ними опасности, страдания, полные тревог дни и ночи. Видел лицо Марины. Теперь он знал, что она жива и здорова.

Позже Сибирцев понял, как много значило для него это незримое присутствие жены в те дни, когда он делал первые шаги на новом своем поприще.

Подполковник доложил начальнику штаба, что майор Сибирцев подходит для работы в отделе, и вечером, когда другие сотрудники уже ушли отдыхать перед напряженными часами ночного дежурства, Масленников вызвал к себе Георгия.

Вот когда Сибирцев выяснил, что такое таинственное обещание Масленникова. Это было что-то вроде посвящения в главную суть работы.

Подполковник осторожно открыл тяжелый сейф, стоявший за его спиной и всегда скрытый портьерой, достал карту восточной Германии с нанесенной обстановкой и разложил на столе. Едва взглянув на карту, Сибирцев уже не мог оторвать от нее взгляда. Он отчетливо понял, что, если бы гитлеровцы знали о существовании такой карты, они не пожалели бы дивизии, лишь бы уничтожить ее. Трудами и жизнями многих людей были добыты те сведения, которые занес на карту подполковник Масленников. Штрихи красного карандаша на зеленых равнинах даже без усилия воображения могли быть сочтены за капли крови погибших разведчиков, потому что многие из них не вернулись обратно, и только эти данные остались как памятник их мужеству. Но у тех, кто уцелел, было великое упорство, заставлявшее их вновь и вновь идти туда, уточняя то, чего не успели узнать погибшие товарищи.

На карту были нанесены пограничные укрепления третьи и четвертые пояса оборонительных и опорных сооружений врага, его резервы, рокадные и подъездные дороги с их мостовыми сооружениями, дамбами по берегам рек, шлюзами на каналах, указаны данные о пропускной способности мостов и шлюзов, минные поля, прикрывавшие подступы к населенным пунктам, сведения о количестве оборонительных сооружений в хуторах, местечках и городах.

Сибирцев молча смотрел на эту карту и думал о тех людях, что прошли сквозь огонь для того, чтобы добыть необходимые сведения и помочь уничтожить врага. Он понял Марину. Разве сам он не пошел бы на этот подвиг?

Масленников искоса взглянул на Сибирцева, затем медленно свернул карту и спрятал в сейф.

— Садитесь, майор, — сказал он. — Поговорим…

Сибирцев сел напротив подполковника, спросил разрешения закурить.

За окном была темная осенняя ночь. Где-то рядом работала временная электростанция, лампа в кабинете помаргивала от неравномерной подачи тока. Масленников устало откинулся на стул, провел по лицу рукой, сказал:

— Вот, Георгий Константинович, уточнение этой карты будет отныне вашей заботой. Теперь вы понимаете, как укрепили фашисты свою оборону. Мы проделали пока только первую половину работы. Предстоит еще установить, какие части и с каким количеством оружия стоят на защите оборонительных рубежей. Сейчас уже можно сказать, что одновременно с ликвидацией приморской группировки противника мы повернем фронт на юг. Наша армия будет нацелена на город Дойчбург. Вот ваш участок работы. Кто защищает этот город? Как обеспечить захват мостов через реку Нордфлюсс? Вы обратили внимание на то, что все плотины на каналах в этой части страны заминированы? Значит, район подготовлен к затоплению. Как сорвать этот план противника? Вот те вопросы, которым вы должны будете отдать все ваше время и терпение…

— Понимаю и сделаю все, что смогу. Но у меня есть просьба, товарищ подполковник…

— В чем дело?

— Я очень прошу вас, — тихо начал он, не смея поднять взгляда, — очень прошу, когда начнется наступление, направить меня в одну из частей, нацеленных на Дойчбург…

— Похвальное желание, — суховато сказал Масленников. — Между нами говоря, такое же стремление есть и у меня, и еще у многих. Но нельзя забывать того, что кто-то должен организовать будущее наступление.

— Я ведь говорю о самой операции.

— Не спорю, не спорю, — согласился подполковник. — Но и во время операции кто-то должен наблюдать за нею и направлять ее. Впрочем, — строгие морщинки на его лице вдруг разгладились, он улыбнулся и неожиданно закончил: — впрочем, не исключена возможность, что ваше желание сбудется, хотя и не таким способом, как вы надеетесь. Все зависит от того, как вы лично подготовитесь к будущей операции. Возможно, что в этих  н о в ы х  у с л о в и я х, — он особенно подчеркнул последние слова, — нам придется направить некоторых работников непосредственно в части прорыва…

Сибирцев потянулся к нему через стол с таким просительным выражением, что Масленников рассмеялся.

— Ну хорошо, хорошо, я вас понял. Но это будет посложнее, пожалуй, чем командовать батальоном.

Подполковник помолчал, словно обдумывая что-то, затем спросил:

— Хотелось бы вам участвовать в захвате моста через Нордфлюсс?

Сибирцев вспомнил все, что стало ему известно об этом объекте. Мост в Дойчбурге обладал огромной пропускной способностью. Он обеспечивал четыре шоссейные и три железные дороги, расходившиеся веером. Какой же мощи готовится удар, если речь идет о захвате столь удаленного города в первые часы наступления!

Он утвердительно кивнул головой.

— Вот и хорошо. Разведывательная группа, базирующаяся в лесах восточнее Дойчбурга, уже две недели назад получила задание добыть сведения, которые нам нужны в ближайшее время. Ежедневно в восемь ноль-ноль вы должны передавать мне полученные от них данные для нанесения на карту. У меня все.

Вернувшись к себе, Сибирцев долго еще сидел над картой фронта.

Из освобожденных районов Эстонии и Латвии к линии фронта подходили новые дивизии и корпуса. Это движение Сибирцев наблюдал еще по пути к фронту. Небо было очищено от немецких самолетов. За каждым одиночным разведчиком шла настоящая охота. Командующий фашистской группой северных армий генерал-полковник Шернер пытался остановить отступающие немецкие войска. Он отдавал приказы и выступал с обращениями, утверждая, что в Риге решается судьба Германии. Но все было напрасно.

Дойчбург. Сибирцев как будто видит этот первый немецкий город, в который он должен войти во что бы то ни стало. Видит узкие древние улицы, высокие здания с тонкими готическими башнями, с окнами, похожими на бойницы. Этот город был немецкой крепостью на землях литовского племени пруссов в течение долгих семисот лет. И вот теперь к нему шло возмездие…

 

5

Легенда, выбранная для Марины, была проста, даже примитивна и понятна любому служителю фашистского порядка, начиная от полевого жандарма и кончая самым высокопоставленным чиновником гестапо. Так, во всяком случае, считала сама Марина…

В самом деле, она всего-навсего молодая учительница музыки, немка, проживавшая два последних года в Риге, в семье директора акционерного общества «Форвертс», обеспечивавшего производство «чего-то военного», — что именно производило общество, знать учительнице музыки совершенно ни к чему, — сейчас пробирающаяся в Силезию, к родным пенатам, уволенная с наилучшими рекомендациями и характеристиками. Семья ее бывшего хозяина выехала из Риги в Гамбург морем, так как всем немцам в Риге было предложено отправиться «нах фатерланд». Фрейлейн Марта не сумела погрузить на пароход свою маленькую автомашину «оппель-капитан» и была вынуждена выехать самостоятельно. Пропуск на машину и паспорт у фрейлейн Марты в порядке…

В трех километрах от Дойчбурга мотор «оппель-капитана» вышел из строя. Фрейлейн Марте повезло. По распоряжению одного из офицеров заградительного отряда злополучный «оппель» был прицеплен к военному грузовику и доставлен на автостанцию в городе. Там он и стоял в ожидании ремонта.

Отели в Дойчбурге были переполнены, спать пришлось в машине. Это оказалось довольно мучительно: патрульные то и дело будили несчастную беженку, требовали документы, а, разглядев ее при свете фонарей, порой предлагали «погулять». Но фрейлейн умела вызывать сочувствие случайных прохожих, а так как город был переполнен военными, не любившими полевую жандармерию и вообще полицию, «отсиживавшуюся в тылу», то уже на третий день патрули только освещали потрепанный «оппель» своими сильными фонарями, убеждались, что беженка все еще на месте, и проходили мимо.

Днем Марта много ходила по городу.

Трудно было с запасными частями для автомобиля. Она, кажется, успела надоесть всем местным жителям, и особенно полицейским, своими нелепыми расспросами. В поисках бензина она обошла все окрестности города, добывая его где литр, где два. Впрочем, это было понятно: времена пришли такие, когда бензин стоил дороже французского коньяка…

Остальные разведчики базировались в лесу, километрах в шести от Дойчбурга.

Это был странный лес. Он был подметен под метелку, прорежен так, что сквозь весь лесной массив можно было увидеть козулю или лося. Животные в этом лесу были ручные, и, хотя теперь их часто подстреливали то солдаты, то сами егеря, они все еще не опасались человека. Скрываться в этом лесу было трудно.

Особенно трудно было радистам. Для передачи маленькой, из нескольких слов, радиограммы приходилось уходить от стоянки на десятки километров, чтобы станцию не запеленговали. Радист и его охрана обычно шли по лесу всю ночь, утром, перед рассветом, давали «сеанс», а затем возвращались на базу, измотанные до предела.

Зажечь костер в этом пригородном лесу было невозможно. Питались всухомятку, консервами, шоколадом, иногда Марта приносила в термосе суп или кофе. Но и ей все труднее было выходить из города: военные власти усилили наблюдение за гражданским населением.

Разведчики приготовили себе три убежища в разных местах: в заброшенном карьере, из которого когда-то брали песок для строительства шоссе; в овраге, спускавшемся к реке Нордфлюсс; в разрушенном погребе, что остался от сожженного домика лесника.

Бесшумные и невидимые, как тени, проскальзывали эти люди сквозь густые сети постов; сутками лежали в неприметных ложбинках возле шоссе и каналов, отмечая проходящие машины, танки, артиллерийские подразделения; выходили к спрятанным в лесу дальнобойным батареям; изучали противовоздушную оборону. А на рассвете новая радиограмма стучалась в приемник далекого штаба взволнованным писком морзянки.

Но главную задачу решала фрейлейн Марта.

Старенький «оппель» был наконец исправлен, и это означало, что операция закончена. Пора было уходить на восток.

И в это время Марта почувствовала опасность.

Это было чисто интуитивное ощущение: кто-то следит! Не открыто, как этот полицейский на углу, которому вменено в обязанность наблюдать, чтобы на кладбище автомобилей не укрывались дезертиры, и не ответственный по дому, возле которого расположилась эта таборная стоянка несчастных, измученных, запуганных людей, которым больше всего хотелось оказаться в сотнях километров отсюда. Среди этих людей у Марты было много знакомых, связанных общим желанием бежать как можно скорее. Наблюдало за ней какое-то другое недреманное око.

Марта давно уже знала главный закон разведчика: при появлении такого неприятного ощущения в панику не впадать, но и не отмахиваться от него. Человек, недостаточно выдержанный, в условиях вражеского окружения может и сам себя уверить, что за ним следят, и товарищей подвести своим страхом. Сначала следовало определить размеры опасности, ее источник, а уж потом решать, как быть дальше…

Заперев отремонтированную машину — стоило немалого труда уговорить владельца мастерской заменить сломанный жиклер и севший аккумулятор, да еще при свидетелях, — Марта пошла искать продукты в дорогу.

Последний раз проходила она через мост, за которым наблюдала всю эту неделю. Минирование моста было закончено, камеры со взрывчаткой заштукатурены и даже тщательно затерты краской под цвет столетней пыли и копоти; провода, подведенные к взрывчатке, утоплены в кабельную сеть, только по цвету — желтому — можно было бы их определить, но попробуй сначала найди тот канал, по которому они проходят; второй взрывной вариант — бикфордов шнур — утоплен в реке, два его конца выведены на оба берега, чтобы мост могли взорвать либо защитники предмостного укрепления, либо, если их сопротивление будет сломлено неожиданно, дежурные саперы, отсиживавшиеся на том берегу.

Да, все подготовлено с чисто немецкой аккуратностью и методичностью, предусмотрены самые различные варианты, кроме, может быть, одного, который могли навязать русские.

Марта перешла через мост в толпе прохожих и вышла на окраину городка.

Зенитных батарей прибавилось. Либо немцы чего-то опасались, либо просто решили на всякий случай усилить противовоздушную оборону моста. Пушки поставлены во дворах и прямо на улицах, — это не секретный объект, пусть каждый благонамеренный немец видит: его будут защищать! На крышах домов, а там, где крыши островерхие, — на чердаках, установлены зенитные пулеметы. Владельцы домов не протестуют. Лучше жить под защитой пулеметов и пушек, чем покинуть эти дома навсегда…

Марта шла с озабоченным видом, заходила в мелкие магазинчики, торопливо выходила, надеясь увидеть того, кто следит за нею, но все было напрасно. Либо по ее следу шел не один человек, либо это был очень опытный наблюдатель. И в то же время она все время чувствовала спиной стерегущий взгляд.

Можно было использовать еще один прием. Если к ней до сих пор не подошли, значит, пытаются раскрыть ее «связи».

Марта остановилась на углу пустынного переулка, близоруко и долго присматривалась к вывеске на угловом доме и, словно с трудом поняв, что это и есть нужный переулок, торопливо пошла, почти побежала по закрытому тенью тротуару. Шипуче зашуршали листья лип под ногами — на шестую осень войны даже добропорядочные немцы перестали подметать и мыть тротуары. Это было к лучшему: на каучуковых подошвах по чистому тротуару преследователь мог бежать за Мартой бесшумно, тут же листья шуршали, и Марта, не оглядываясь, знала: за нею идут.

Она замедлила шаги, приглядываясь все так же близоруко и неуверенно к номерам домов, и вдруг решительно открыла калитку в небольшой садик. Еще накануне, в предвидении опасности, она выбрала именно этот дом. Владелец дома с садиком любил речной спорт. За домом — Марта знала — была калитка к реке. Она даже проверяла калитку с той стороны — без замка, на щеколде. Провожатый, несомненно, останется за воротами или побежит к угловому телефону вызывать помощь для обыска дома, а Марта успеет уйти…

Она обогнула дом и увидела калитку. Рыжеволосый юнец лет пятнадцати натягивал возле калитки просмоленный парусиновый корпус байдарки на алюминиевый каркас. Он удивленно поднял голову, глядя на непрошеную гостью.

Марта слышала, как за спиной ее хлопнула входная дверь, — преследователь торопился. Юнец выпрямился, заслонив спиной выход.

— Простите! — сказала Марта, пытаясь обойти его и открыть спасительную калитку. Парень не двигался.

Марта опустила руку в сумку, висевшую на ремне, переброшенном через плечо. Парень будто понял что-то, распахнул калитку, поднял руки вверх и сказал шепотом:

— Направо открытый люк канализации. Стрелки на стенках показывают направление к реке.

Она проскочила мимо парня и, поворачивая направо, оглянулась. Парень все еще стоял с воздетыми к небу руками.

Открытый люк, огороженный железным треугольником с желтым флажком на вершине пирамидки, находился рядом. Во дворе послышался торопливый разговор, потом раздался удар, что-то упало. Марта нырнула под пирамидку и, ухватившись за скобы в колодце, повисла на руках. Дно было где-то далеко под ногами, и она прыгнула «столбиком», чуть согнув колени.

Грязь из-под ног обдала ее до головы. Она мельком увидела черную, несмываемую стрелку на стенке тоннеля, пригнулась и побежала в темноту, с усилием выдергивая ноги из липкой грязи.

Что значили слова парня? Попала ли она, как крыса, в западню или этот рыжеволосый лодочник понял больше, чем могло подсказать ее внезапное появление, и посочувствовал ей? И все равно опасность еще не миновала. Преследователь, — если он один, — не бросится в колодец, но сейчас, наверное, уже десятки ищеек бегут в разных местах к канализационным колодцам; может быть, у реки уже разворачиваются машины и с них прыгают приученные к быстрым действиям солдаты.

Темнота стала такой давящей, что Марта не выдержала, зажгла электрический фонарь.

Железобетонный тоннель был невысок, идти приходилось согнувшись. В него вливались другие тоннели, но на углах Марта видела спасительную черную стрелку.

Пока в тоннеле было бесшумно: только булькала вода, чавкала под ногами грязь, бежало впереди световое пятно.

А может быть, гитлеровцы сейчас прочесывают все дома вокруг садика, через который она прошла. Вряд ли преследователю могло прийти в голову, что женщина в светлом плаще и в туфельках на высоких каблуках нырнет в эту преисподнюю. Да и кто обратит внимание на открытый канализационный люк? Ведь в нем должны быть люди, зачем бы ему иначе быть открытым и огражденным?

Этот вопрос вдруг поразил ее. Почему, в самом деле, люк оказался открытым? И почему рыжеволосый парнишка знает о стрелках на стенах и о выходе? И почему он сразу поднял руки?

Дышать становилось все труднее. Тоннель как будто шел под уклон, грязь на дне становилась глубже. Вот она уже по щиколотку, вот почти по колено. Но Марта шла и шла, отбросив мысли о том, что можно и утонуть, думая только о рыжеволосом немецком юноше.

Да, она знала, что Германия не умерла. Но раньше это представление было умозрительным. Конечно, ей приходилось, будучи в немецком тылу, слышать и даже читать о казнях саботажников, знала она и о том, что в немецких концлагерях наравне с военнопленными погибают и немцы-антифашисты, но впервые она представила это так отчетливо.

Парень понял, что за нею гонятся. И решил помочь ей. Он, наверное, помогал гонимым не впервые. Сейчас он объясняет, что она угрожала застрелить его и ему ничего не оставалось, как поднять руки, Калитка не на замке, она открыла ее и убежала. Вот все, что он знает.

И как ни трудно ей было сейчас, в этом залитом грязью тоннеле, она с огромной радостью и благодарностью подумала о мальчишке.

И это было чувство странного освобождения.

Когда она встретила лицом к лицу войну, ей показалось, что все немцы поголовно сошли с ума. Думалось, что потребуются чуть ли не века, чтобы снова превратить их в людей: сначала победить, потом снова начать сеять разумное и вечное, что когда-то давало на этой же самой земле такие цветы человечности, какими были для всего мира Гёте, Гейне, Бах, Бебель… Трудно было поверить, что в этой стране еще живут такие люди.

Но Германия жила. Фашизм умирал, а человечность оставалась нетленной. И когда фашизм будет уничтожен, эти люди найдут силы для того, чтобы начать строить новое государство, в котором главным средством строительства будет не принуждение, а понимание.

Русская разведчица, готовая в каждый миг встретиться со смертью, с благодарностью думала о рыжеволосом мальчишке, подарившем ей веру в будущее его народа.

Вокруг нее зашумела и заплескалась вода. Это была уже живая вода, насыщенная кислородом, свежестью, чистотой. Но ее становилось все больше, она обнимала разведчицу по пояс, по плечи, и женщина остановилась, подняв сумку над водой.

Выключив фонарик, она долго стояла в полной темноте, постепенно привыкая к ней, к плеску воды, ожидая, когда темнота оживет. И темнота ожила. Она медленно-медленно засветилась, и это было похоже на появление рассвета в затемненном военном мире, робкого, неуверенного, но обещающего солнце, тепло и жизнь. Далеко-далеко появилось светлое пятно зеленоватого оттенка, какой приобретает свет, пройдя сквозь глубокую воду. Это был конец тоннеля, выходящего в реку. И там не могло быть ни солдат, прыгающих с грузовиков, ни собак, которых можно пустить по следу, там были свобода и жизнь.

Разведчица благодарно вздохнула, попятилась назад, вновь включила фонарик и принялась оглядываться, ища нишу, в которой можно было бы отдохнуть и дождаться ночи.

 

6

Два дня из квадрата 39Г не поступали сводки.

Сибирцев измучился, похудел, старался не попадаться на глаза подполковнику Масленникову.

Но подполковник, как нарочно, зачастил с вызовами. Майору приходилось выезжать из штаба, хотя душа его словно бы приросла к маленькой комнате радистов, где бессонные дежурные дни и ночи колдовали у своих приемников и передатчиков.

Вот и сегодня Масленникову понадобилось, чтобы молодой офицер съездил в батальон Сереброва: с наблюдательного пункта батальона замечены некоторые перемены в расположении противника…

Майор вызвал «виллис», а сам пошел еще раз к радистам, постоял перед молчащими аппаратами, оглядел виновато-огорченные лица, как будто дежурные принимали на себя вину за молчание того, чьи позывные так хотел услышать Сибирцев… Позывных не было.

Усадив шофера на заднее сиденье, майор сам погнал машину по отличному шоссе, минуя новенькие мосты, обгорелые танки и самоходки, которые торчали на обочинах, как грубые памятники.

Батальон Сереброва уже две недели находился на переднем крае, и как раз на том участке, который особенно привлекал внимание майора Сибирцева. Батальон занимал угол клина, врезавшегося километра на три за бывшую границу СССР еще во время летнего наступления. Гитлеровцам так и не удалось тогда срезать этот клин, и солдаты Сереброва знали — они уже в Германии.

Сибирцеву показалось, что Серебров еще больше высох и пожелтел. Держался он строго, с достоинством, какого раньше у этого тихого человека не замечалось. Уже по одному тому, как отдавали Сереброву честь солдаты, как внимательны были к капитану младшие офицеры, Сибирцев понял, что человек этот, как говорят, пришелся к месту.

— Не по душе мне эта позиционная война! — сердито сказал Серебров, когда они прошли в командирский блиндаж. — Грызи землю зубами, а батальон редеет. И главная неприятность — солдаты не видят, что успели сделать! Если и пристрелили десяток фашистов, так их все равно не учтешь!

Сибирцев отметил, что капитан стал более требовательным, решительным. В резерве он, помнится, никогда так резко не высказывался. А Серебров, найдя доброжелательного слушателя, продолжал:

— Одна надежда, что долго мы тут не засидимся.

Он вопросительно посмотрел на Сибирцева, ожидая, что майор скажет что-нибудь значительное, — ведь он штабист! — и Сибирцев не обманул его надежды, подтвердил догадки.

Казалось, ничего значительного в разговоре не было — так, обычный разговор двух офицеров, которым одинаково надоела позиционная война, — но Серебров сразу оживился.

— Тогда пойдемте на НП… Оттуда кое-что интересное можно увидеть.

Он довольно долго давал какие-то указания своему заместителю, так что Сибирцев начал было уже сердиться, хотя и знал, что на войне все нужно предусматривать с особенной тщательностью. Сибирцева поразило только, что рассуждению о каком-то болотце Серебров и его заместитель посвятили не меньше десяти минут. Но тут Серебров наконец закончил инструктирование, и они вышли из блиндажа.

На этом участке передовой никогда не было тихо. Очевидно, гитлеровцев очень раздражал небольшой клин, врезавшийся в их собственные поля, а может быть, этот ничтожный клочок отбитой у них немецкой земли заставлял думать о будущем всей Германии? Серебров, выждав паузу между двумя залпами, сказал:

— Сердятся! Ничего! Дошла очередь и до них. Сейчас сами увидите, как они в своем доме по подвалам прячутся…

Офицеры двинулись, пригибаясь, по длинному ходу сообщения. Серебров шел впереди. Остановившись на одном из поворотов, сказал:

— Дальше придется бегом! Простреливают!

Он затрусил рысцой, вбирая голову в плечи. Сибирцев, переждав мгновение, побежал следом. Послышался свист пуль. Затем стало тихо. Звуки выстрелов глохли за высоким склоном холма. Сибирцев остановился, почти наткнувшись на капитана.

По лицу Сереброва не было заметно, чтобы эта перебежка под огнем как-нибудь взволновала его. Но и Сибирцев уже давно научился владеть собой, а спокойствие капитана невольно заставляло его держаться еще мужественнее. Серебров указал на короткий лаз, по которому наблюдатели пробирались в свое гнездо. Здесь он пропустил Сибирцева вперед, как хозяин гостя.

Два наблюдателя встали при виде офицеров. Один из них уступил свое место у стереотрубы Сибирцеву. И Сибирцев впервые увидел Германию.

Перед ним была плоская бескрайняя равнина, уходящая на запад, изрытая окопами, истыканная надолбами и кольями с колючей проволокой, с перевернутой снарядами землей, на которой свивалась в клубки неубранная пшеница. Дальше к горизонту виднелся маленький городок, кирха, а в стороне, почти у самой полосы укреплений, — усадьба или ферма какого-то богатого землевладельца — мыза Гроссгарбе, по-русски «Большой сноп». Возня немцев у этой мызы и заставила Масленникова послать сюда майора.

Вся равнина, плохо видимая сквозь пелену пыли и дыма, казалась отсюда мертвой и безжизненной. Но на самом деле она была полна тайного движения и невидимой работы. Здесь проходила оборонительная линия, построенная немцами, и каждый дом, даже вот такая богатая усадьба, как мыза Гроссгарбе, был вписан в эту оборонительную линию. Все здания мызы были построены из бетона, узкие окна напоминали бойницы, а службы, скотные дворы, сараи и амбары и внешне похожи были на доты, в которых очень удобно расположить пулеметы, минометы и, может быть, даже пушки.

На самой равнине каждый холм был укрытым дотом и каждая колокольня — наблюдательным пунктом. Сибирцев оглядел равнину, затем отстранился от стереотрубы и перечитал краткие записи наблюдений:

«6.34. К юго-востоку от мызы Гроссгарбе к отдельному сараю прошла легковая машина, оставалась 13 минут вне видимости, в 6.47 направилась обратно в город Раппе.

8.15. Показались два немца в направлении того же сарая от Раппе, по-видимому, с катушкой провода.

8.20. Связисты прошли в ту лощину, куда ранее проходила легковая машина.

9.23. От мызы к передовой небольшими группами, по два-три человека, пробежали солдаты с тяжестями.

9.27. Подносчики снарядов. Исчезают возле ручья.

10.00. Огневой налет по берегу ручья.

10.15. Окончание огневого налета…»

И так изо дня в день, из минуты в минуту все заносилось в дневники. Из всего этого штаб извлечет данные о новых укреплениях, отметит на своей огневой карте фортификации, чтобы очередным артиллерийским налетом уничтожить плоды ночной работы врага.

Начало темнеть. Смолкли одиночные выстрелы снайперов. Утихла канонада.

Сибирцев поблагодарил капитана и пошел было к выходу.

— А вы разве не станете ждать? — удивленно спросил Серебров.

Майор хотел спросить, что предлагает ждать Серебров, но в это время с немецкой стороны началась беспорядочная стрельба.

— Обнаружили! — с горечью крикнул старший наблюдатель.

Сибирцев высунулся из амбразуры, пытаясь разглядеть в ночной бинокль, что происходит. Над болотцем, что лежало между окопами, в мертвой зоне, поднялись столбы разрывов. Мины летели одна за другой. Затем от болота вырвалась в сторону русских окопов ракета. И в ту же минуту с нашей стороны ударили тяжелые минометы, образуя сплошную стену отсечного огня.

Сибирцев увидел силуэты двух бойцов, бежавших к болоту среди столбов воды и ила. Затем все смешалось в сплошном громе. Немцы ввели в дело тяжелые минометы и орудия. На всем протяжении ходов сообщения теперь вздымались взрывы. Один, а за ним и другой снаряд взорвались в развалинах сарая. Начинался ночной бой, отрезавший Сибирцеву путь к штабу.

— Ну как, хорошо мы обеспечили переход вашего разведчика? — спросил Серебров.

— Какого разведчика? — прерывающимся от волнения голосом спросил Сибирцев.

— Разве вы не для этого приезжали? — в свою очередь взволновался Серебров. Может быть, он даже пожалел о том, что проговорился. Но, увидев, как изменилось лицо Сибирцева, сжалился над ним: видно, майору не безразличны судьбы людей его отдела, если он так переживает, хотя и не знал, что именно сегодня ждут кого-то из них! — Мы уже второй день ждем этого перехода. Подполковник Масленников сообщал, что идет человек… Ну, я и думал…

Сибирцев опустился на скамью, потом вскочил, заторопился:

— Я должен немедленно вернуться в штаб!

Но Серебров положил на его плечо руку:

— Никуда вы сейчас не пойдете!

Он снова усадил майора, присел рядом с ним, и так, молча, не глядя друг на друга, они просидели с полчаса. Но едва стихла канонада, как Сибирцев выскочил из укрытия и побежал почти бегом на КП батальона, не ожидая Сереброва.

Серебров догнал его уже перед самым КП.

Заместитель комбата, увидев Сереброва и Сибирцева, лихо доложил:

— Разведчица здорова, только сильно ослабла. Ее отправили в штаб армии. — И совсем другим тоном воскликнул: — Но какой человек! Выйти из воды и огня и, даже не отдохнув, потребовать, чтобы ее немедленно доставили в штаб армии. А ведь она три дня и три ночи пробиралась через линию фронта! На это не всякий мужчина способен!

Сибирцев выбежал из блиндажа.

Масленникова в штабе он не застал. Очевидно, сведения, доставленные Мариной, требовали немедленной передачи выше по начальству. Сотрудники сказали Сибирцеву, что лейтенанта Стрельцову отправили на отдых в хозяйство Хмурова. Но туда Сибирцев без разрешения ехать не мог. Однако подполковник не забыл о своем подчиненном, сам позвонил из штаба фронта и разрешил Сибирцеву быть свободным до десяти часов утра.

На этот раз в хозяйстве Хмурова Сибирцева встретили с искренней радостью. Сам капитан вышел навстречу Сибирцеву и еще издали закричал:

— Здесь, здесь ваша супруга, товарищ майор! Мы устроили ее вон в том домике…

Он проводил Сибирцева к маленькому домику в глубине сада и, простившись, медленно зашагал к себе. Может быть, он думал в эту минуту о том, когда и где ему самому приведется увидеться с женой, и случится ли это вообще… Чужое счастье, как бы мало оно ни было, всегда вызывает некоторую зависть…

Сибирцев, проводив капитана глазами, пока тот не скрылся за деревьями, не стучась открыл дверь.

В комнате было полутемно. Марина сидела, слегка опустив голову, в кресле, против открытой дверцы жарко растопленной печки. Она, как видно, едва присев, заснула. Георгию даже послышалось, что она чуть слышно всхлипывает во сне, как обиженный и испуганный ребенок, и не может проснуться, чтобы сбросить тяжелое оцепенение. Она, должно быть, едва смогла переодеться — груда грязной, мокрой одежды лежала тут же, и над ней клубился пар.

Он стоял у порога, и смотрел, и жалел ее до той боли в сердце, когда нечем становится дышать. Потом тихо позвал:

— Марина!

Она вдруг вскрикнула, вскочила с кресла, бросилась к нему, припала к груди. Жалость все шире захлестывала Георгия, и он, еще не видя ее лица, гладил ее волосы, усталые, согнувшиеся плечи, целовал ее, ощущая соленые слезы, обильно бежавшие по исхудавшим огрубелым щекам и подбородку.

— Ну что ты, Марина, не надо плакать, не надо… — бормотал он, пытаясь приподнять и разглядеть ее лицо, но она только крепче прижималась к нему, словно все еще не верила, что это он.

— Когда Масленников сказал, что ты здесь… — начала она, но голос ее затрепетал и сорвался.

— Значит, он сказал все-таки…

— Я не могла дождаться, все думала, что с тобой что-нибудь случится…

— Да что со мной может случиться!

— А потом еще Хмуров сказал, что ты искал меня и звонил каждый день…

— А о том не сказал, что встретил меня, как диверсанта?

Сибирцев все старался говорить так, чтобы слова звучали шутливо, но она не могла принять этого тона. Когда же она нашла силы, чтобы оторваться от него и подняла лицо, он со страхом увидел, как она изменилась! Осунулась. Почернела. Глаза стали шире, в них все время мерцал какой-то мрачный огонь.

— Но как же у них страшно, как страшно! — вдруг произнесла она.

У Георгия по спине пробежали мурашки. Но она уже словно бы успокоилась или не захотела больше терзать его своими воспоминаниями, заговорила о простом, обычном:

— Сейчас мы поужинаем, потом ты расскажешь о Москве, о том, что было в газетах, ведь я ничего, совсем ничего не знаю.

— Тебе нужно отдохнуть.

— Ну что ты, я днем немного спала.

— Знаю я, как ты спала. Я был как раз там, на передовой, когда ты переходила.

Лицо у него нахмурилось, брови сошлись над переносьем. Она торопливо погладила эти широкие брови, успокаивая:

— Нет, честное слово. Там, правда, болото, но я нашла хорошую кочку, совсем почти сухую. Только они долго не давали мне переползти через это болото. Ты не думай, это совсем не трудно!..

— Да уж действительно легко!

— Нет, в самом деле! И представь, там, на командном пункте, оказался такой романтический офицер, что прямо в героини меня произвел. «Вы — необыкновенная женщина! — говорит. — Вы совершили подвиг, который не по плечу иному мужчине…» И все это с пафосом.

— Я его видел. Зато меня он принял за труса — слишком уж поспешно я покинул этот командный пункт…

— Если бы я знала, что ты там!

Но, как видно, еще не настала пора говорить спокойно. Опять она вздрогнула, тихо сказала:

— Жаль ребят! Они еще там… Нас ведь было много! А в последние дни стало совсем трудно. Фашисты словно взбесились от страха. Облавы, расстрелы. В лесу, где мы базировались, чуть ли не за каждым деревом дезертиры прячутся, а полицейские охотятся за ними. Наткнутся нечаянно, и не уйти…

В дверь постучали. Ординарец Хмурова принес ужин и бутылку вина. Марина улыбнулась:

— Это они ради тебя. Обычно у нас полагается по возвращении общий ужин…

Марина зажгла лампу над столом, засуетилась. Ей хотелось, чтобы этот ужин вдвоем стал настоящим праздником. А Георгий все смотрел и смотрел на нее.

В форменном платье она казалась очень высокой, худощавой. Теперь, когда воспоминания ненадолго покинули ее, она выглядела даже веселой. Но он-то понимал, как непрочна эта веселость!

Долго сидели за столом. Когда все было съедено и выпито, он осторожно спросил:

— Какие же у тебя планы?

— Как начальство прикажет! — небрежно ответила она. Но, видно, прочла что-то в его глазах, потому что вдруг заговорила торопливо, с особым упорством: — У меня осталась еще одна операция. Но ты не должен бояться за меня, Георгий. А передать ее кому-нибудь другому я не могу.

Он опустил голову.

Что дал бы его протест? Ничего! Он даже представлял себе, какая это операция, но молчал.

Утром Марина проводила его до шоссе. Машина шла впереди.

Они медленно двигались по лесной дорожке, усыпанной листьями. Марина остановилась под дубом, держа Георгия за руки.

— Знаешь, когда кончится война, никогда не будем говорить о ней. Она ведь скоро кончится, правда?

— Конечно, — улыбнулся Георгий.

— Вот и хорошо. Немного еще повоюем — и по домам. Я поняла, что война — это не женское дело…

— Может быть, тебе попросить отпуск? — осторожно предложил Георгий.

— Ну нет. Теперь не до отпуска. Теперь мы у их ворот.

Шофер как бы нечаянно нажал сигнал. На шоссе стремительно выходила огромная колонна моторизованной артиллерии. Шоферу хотелось обогнать колонну, чтобы не путаться между орудиями. Марина торопливо поцеловала Георгия.

— Да, я совсем забыла спросить, ты доволен своей работой?

— Да.

— Это очень хорошо. Только береги себя. — Затем, помолчав немного, заглянула в его глаза, робко спросила: — Когда мы увидимся?

— Может быть, завтра…

— Ну, до свиданья!

С поворота, из-за моста, он еще раз увидел ее. Марина стояла возле дуба и смотрела вслед ему. Затем ее скрыла колонна пушек, тяжелая пелена пыли.

 

7

Четвертого октября 1944 года войска генерала Баграмяна нанесли возле города Шауляя фашистам, занимавшим Прибалтику, страшный, по своей силе и последствиям удар, отрезав всю их Прибалтийскую группу армий. Удар этот был подготовлен и нанесен столь внезапно, что в первые дни боя гитлеровцы даже и понять не могли, к каким последствиям может привести этот прорыв фронта. Но уже одиннадцатого октября войска генерала Баграмяна увидели Балтийское море, невдалеке от Либавы, и этот день был днем крушения всей фашистской обороны в Прибалтике. Тринадцатого октября под ударами с севера и востока пала Рига. Немецкая группировка северных армий под командованием генерал-полковника Шернера стягивалась в Приморской низменности, на берегу Балтийского моря, опираясь на два последних порта, оставшихся в ее распоряжении. Но как змея до последнего мгновения своей жизни старается ужалить преследователя, так и обреченная на гибель немецкая группировка в Прибалтике продолжала оказывать сопротивление, надеясь этим задержать наше наступление на других участках фронта.

Приказы генералов были наполнены истерическими криками уже не о том, что «фюрер требует победы», а о том, что «мы должны ценой своей гибели спасти Германию». Шернер утешал прижатых к морю солдат, для которых уже не могло быть иного спасения, как капитуляция и плен, тем, что они еще могут стать самоубийцами!

Однако он и сам не верил, что солдаты еще могут что-нибудь сделать. Слишком хорошо знали они и их командиры, что такое «котел». Слово «окружение», ставшее синонимом гибели, не сходило с солдатского языка, так что генерал-полковнику пришлось издать специальный приказ о запрещении разговоров на эту опасную тему. Но что могли означать эти приказы, если даже командиры стремились только к одному — любой ценой вырваться в Германию! У портовых причалов и на аэродромах вылавливали уже не солдат-дезертиров, а полковников и генералов, бежавших с фронта с фальшивыми документами; специальные команды СС расстреливали за дезертирство не одних солдат, но и офицеров. И все-таки Шернер еще надеялся, что сопротивление его армий в какой-то мере облегчит положение Германии.

Шернер принадлежал к числу так называемых «гитлеровских» генералов, выдвинутых в противовес старым военным, которым фюрер боялся доверять после взрыва «генеральской» бомбы. Но если учитель — ефрейтор, то ученик не может стать фельдфебелем, ибо знания учителя ограничены его ефрейторской практикой. И теперь, когда Шернер был уже разбит, он все еще — так же, как поступал фюрер, — считал, что его тактика и стратегия превыше всего, что война идет по его планам и желаниям, а неудача, его постигшая, является лишь случайностью. Он продолжал думать, что внимание советских генералов целиком приковано к нему и к его окруженной группировке, и в своих письмах-докладах в главную ставку Гитлера утверждал, что сковал движение десятков советских дивизий. А между тем эти дивизии уже давно ушли на юг, а против Шернера и его деморализованных войск оставались только блокирующие соединения, правда еще носившие названия фронтов, но уже насчитывавшие вместо сотен тысяч бойцов — десятки тысяч, вместо пятисот стволов на километр фронта — десятки, вместо тысяч самолетов — единицы.

В дни этого великого передвижения армий Сибирцев снова встретил капитана Сереброва.

Батальон Сереброва, выведенный на отдых, находился в лесной полосе неподалеку от фронта. Стоявшие тут ранее части накопали землянок, построили баню и прачечную, так что в лесу появился целый военный городок. Еще совсем недавно такое средоточие войск вблизи от передовой было немыслимо, так как авиация противника немедленно нащупала бы его. А сейчас солдаты спокойно топили печи в землянках, на лужайке дымила кухня.

Серебров ласково потряс руку майора и заговорил громко, оживленно:

— Ну, как видно, скоро начнется большое дело!

— Почему вы так думаете?

— Представьте себе, вчера встретил Власова, он прибыл с артиллерийским полком из-под Кужая. Вот в этом лесу стоят танкисты, и среди них Яблочков и Подшивалов. Уж если весь наш резерв сошелся в одном месте, значит, тут скоро что-то начнется! Помяните мое слово! — И он, хитровато улыбаясь, поднял палец вверх.

Столько было уверенности и силы в маленьком капитане Сереброве, что Сибирцев даже залюбовался им, не сознавая, что в этот миг и сам он подтянулся, стал серьезнее, сильнее.

— Ну, а как вы? — спросил Серебров. — По-прежнему в штабе?

— Да, — неохотно отозвался Сибирцев.

Каждый раз, встречая фронтовых офицеров, Сибирцев испытывал странную зависть. Вот и сейчас при виде Сереброва он подумал, что, пожалуй, лучше чувствовал бы себя, занимаясь привычным делом строевого командира. Но Серебров изумленно поднял на него глаза, и столько было в этом взгляде осуждения, что Сибирцеву стало неловко. Ведь сам-то он всегда относился с особым уважением к деятельности штабных офицеров, от которых в новых условиях войны часто зависела не только победа в операции, но и количество возможных жертв. И он поторопился сказать:

— Работа, конечно, интересная, но просто хочется иногда вдохнуть пороху! А где же его понюхаешь, как не в армейской части? Вы же сами говорили, помните: «Вот она, Германия!» — и войдете в нее первым, только дай сигнал, а я так и просижу в своей комнате или в лучшем случае проеду по вашим следам на автомашине. Нет, хочется все-таки в часть!

Серебров, как видно, понял его, спросил:

— А вы просились?

— Многократно, — усмехнулся Сибирцев.

— Ну, если вас отпустят, идите к нам. Войдем в Германию вместе.

Из леска, где желтели насыпи батальонных землянок, на дорогу выбежал старший лейтенант. Сибирцев узнал его: Ворон! Он щелкнул каблуками, узнал Сибирцева, улыбнулся ему, спросил по уставу:

— Товарищ майор, разрешите обратиться к капитану?

— Пожалуйста, товарищ Ворон!

— Товарищ капитан, получен пакет!

— Ну что я говорил? — обернулся к Сибирцеву капитан и даже с некоторой развязностью подмигнул ему, что свидетельствовало о великом волнении. — В этом что-то есть! А как соседи, старший лейтенант?

— Танковый полк шевелится. Да вот…

Ворон указал рукой в сторону леса, откуда вдруг послышался рокот моторов, хотя до сих пор лес казался безжизненным. И в самом деле, между деревьями, сбрасывая маскировочные сетки и брезенты, зашевелились танки, сначала один, затем другой, а потом показалось даже, что деревьев здесь меньше, чем боевых машин.

Серебров торопливо откозырял и побежал, путаясь в полах шинели. На бегу обернулся, крикнул:

— Старший лейтенант, можете проводить майора к танкистам, если он пожелает…

Ворон и сам был бы рад поговорить с майором, вспомнить о том, как сидели в резерве, перекинуться новостями, но в это время из леса вышли первые машины с от крытыми люками, лихо прогрохотали мимо офицеров, заглушая их голоса, и пошли по дороге, мгновенно окутываясь клубами пыли. Даль облеклась в серую дымку, исчезли очертания городка, вражеская земля угадывалась теперь только по линии огня, который вдруг начал усиливаться.

— А вот и наши ребята из резерва, — крикнул Ворон и указал рукой на танк, остановившийся у обочины дороги, недалеко от них.

Действительно, из открытого люка высунулся Яблочков, что-то крича. Сибирцев подошел к танку. Яблочков, оживленный, радостный, поздоровался с ним.

— Пришло и наше время, товарищ майор! — с трудом расслышал Сибирцев.

— А Подшивалов где?

— Его рота идет за нами!

И тотчас в следующем танке Сибирцев увидел Подшивалова. Лицо его было измазано маслом. Яблочков, заметив Подшивалова, не удержался и закричал, хотя Подшивалов не мог слышать его:

— Зачем маску надел, красавец? — и пояснил Сибирцеву: — Никак не привыкнет к новой коже, нарочно лицо мажет копотью, чтобы другие не пугались. Ну, прощайте, товарищи, в Германии встретимся!

Лихо козырнул и опустился в люк. С грохотом надвинулась тяжелая крышка, танк закачался, выползая на шоссе, увеличил скорость и сразу потерялся в огромной массе оливково-серых грохочущих машин.

Ворон помахал ему вслед, взглянул на часы и заторопился:

— И нам пора, товарищ майор, извините! — и побежал в лес, где продолжалось движение войск.

Сибирцев торопливо прошел к «виллису». Общее движение захватило и его, хотя он знал, что наступление начнется позже.

Возвращаясь в штаб, Сибирцев попал навстречу стремительному потоку, который мчался на юг, растекаясь по всем дорогам. Усталые регулировщицы, покрытые пылью, стояли на перекрестках, сигналя фонариками в абсолютной темноте. Освещаемые случайным отблеском фонаря, лица солдат казались Сибирцеву исполненными особой решимости. Да и что в этом удивительного — солдаты знали, что начинается наступление на главную крепость фашизма…

Как ни торопился Сибирцев, приходилось долго ожидать, пока регулировщицы пропускали очередную колонну танков. На этот раз даже его привычный взгляд был поражен количеством движущихся войск. Только поздно ночью сумел он добраться до штаба.

Еще издали, через открытые окна, Сибирцев услышал голос Масленникова. Подполковник, очевидно, звонил по телефонам, разыскивая своего подчиненного.

— Хозяйство Хмурова? Хмуров! У вас Сибирцев? Да где же он?

— Я здесь, товарищ подполковник! — крикнул Георгий, стукнув в подоконник.

— А, наконец-то! — проворчал подполковник, откинув на миг штору.

Сибирцев, не сняв шинели, прошел в кабинет.

Масленников, чем-то удрученный, убирал со стола документы, щелкал замками сейфа, письменного стола, даже не взглянув на своего помощника. Только убрав все, распрямился, сердито сказал:

— Где это вы задержались? Час назад звонил генерал, просил зайти вместе с вами. Ну-ка, покажитесь? Так и есть: весь в пыли, щетина выросла, подворотничок грязный… А еще разведчик…

За каждым словом Масленникова чувствовалось непонятное раздражение. Было похоже, что подполковника что-то рассердило без меры и свое зло он невольно срывает на первом встречном. Но ни спросить, ни догадаться, в чем дело, Сибирцев не успел. Подполковник кончил сборы, набросил шинель и вышел из кабинета, приказав Сибирцеву ждать вызова к командующему в комнате радистов.

 

8

Сибирцев не был виноват в том, что подполковнику испортили настроение. Но молчать подполковник уже не мог и, идя впереди майора, продолжал ворчать, только так, чтобы тот ничего не слышал:

— И это называется муж! Уж если сумел жениться, так приспособил бы жену к кухне, не позволял в мужские дела мешаться! А что он может? Поди, и не подозревает, где его жена в это время находится…

Эта вспышка гнева против женщин возникла час назад. Но до сих пор подполковник не мог успокоиться.

Час назад, разыскивая Сибирцева, Масленников зашел к дежурному, чтобы отдать какое-то срочное распоряжение, и вдруг увидел там Марину Николаевну. Она, должно быть, давно уже ожидала, когда подполковник освободится. Без шинели, тщательно причесанная, с чуть подкрашенными губами, она была такой домашней, спокойной, что при одном взгляде на нее радовалось сердце: бывает же у человека такой мир на душе! И подполковник, поверив этому миру и покою, с удовольствием пригласил Марину Николаевну пройти в кабинет.

У него могло быть сколько угодно предположений о причинах, заставивших Марину Николаевну покинуть хозяйство Хмурова. Могло быть желание попросить отпуск: она этого вполне заслужила. Захотела переехать поближе к мужу: тоже правильно, штаб находится в спокойном месте, их даже не бомбят, есть в окрестностях много уцелевших домов, пусть поживут вместе. Интересуется представлением к награде: имеет право — наградной лист подписан давно. Другое дело, если бы Марина Николаевна запросилась на работу в отдел, тут подполковник, несмотря на все свое к ней уважение, посоветовал бы ей обратиться в отдел кадров. Хватит с него и того беспокойства, которое он испытал, пока Марина Николаевна была на задании. Тут она подполковника ничем не проймет!

Улыбаясь этим мыслям и догадкам, подполковник подал Марине Николаевне стул, уселся сам и, с удовольствием разглядывая отдохнувшее, спокойное ее лицо, вежливо спросил:

— Чем могу служить?

Вот эта именно неожиданная штатскость, всегда невольно возникавшая в присутствии женщин в отделе, больше всего и бесила подполковника. Женщину невольно хочется пощадить, когда подбираешь людей на очередную операцию. И дежурить вне очереди ее не заставишь. А между тем штатное место она занимает…

Впрочем, эти привычные рассуждения он отбросил, ожидая, чего же попросит у него Марина Николаевна. Слов нет, она отлично поработала, и подполковник готов даже покривить душой, лишь бы сделать ей приятное.

Марина Николаевна спокойно сказала:

— Как я понимаю, сегодня или завтра начнется наступление и на нашем участке. Прошу вас направить меня в те части, которым поручен захват города Дойчбурга.

Голос ее не изменился, не дрогнул, он был так же ровен и спокоен, как и тогда, когда она здоровалась с подполковником. И Масленников так же ровно, лишь чуть позволив сыронизировать, заметил:

— А вы и на самом деле отличная разведчица! Даже я не знаю, что где-то начинается наступление!

— Ваши знания, товарищ подполковник, я не ставлю под сомнение, — так же ровно ответила она. — Но и мои знания могут пригодиться!

Подполковник почувствовал, как у него запершило в горле. В других условиях он мог сорваться на крик, но это юное существо с прозрачными синими глазами, столь спокойно сидевшее перед ним, было как-то неудобно пугать криком. И он только сказал:

— Надеюсь, что те, кому это будет поручено, — если это когда-нибудь будет! — подчеркнул он, — справятся и без вас.

Она посмотрела на него с любопытством, примерно так, как смотрят на человека, которого заподозрили в тупоумии. Этого подполковник уже не мог вынести. Он сжал кулаки и наклонил лобастую голову, чтобы не видеть любопытствующего взгляда.

— Вы не забыли, товарищ подполковник, что я подчиняюсь штабу фронта?

— Что это значит? — вскипел он. — Пока, — с какой же сдержанной яростью подчеркнул он это «пока»! — вы находитесь в моем отделе!

— О да, несомненно, — согласилась она. — Но представьте себе, товарищ подполковник, что я предугадала ваш ответ на мое скромное пожелание и обратилась через вашу голову в штаб фронта. Мне кто-то говорил, что вы недооцениваете нас, женщин-военнослужащих. Что, с вашей точки зрения, единственное подходящее для нас место в армии — госпиталь, дезинсекционный отряд и прачечная. Может быть, меня неправильно информировали? — Она смотрела с лукавым вызовом, и подполковник мог бы поклясться, что в глазах ее бегают смешливые бесенята. Она совсем не боялась его! И это было не только странно, это было непозволительно!

— Товарищ лейтенант!

Она вскочила, как будто отпустили скользкую, гибкую пружину, и выпрямилась, нарочно громко прищелкнув каблуками своих коротких сапожек. Но в этом опять не было ничего от испуга, от трепета перед старшим, одна игра.

— Садитесь, — сухо приказал он.

Она села, ожидая, чем он может порадовать ее.

— Конец войны теперь отчетливо виден, — сурово, поучающим тоном начал он. — Этот конец даже и не на той стороне Германии, а значительно ближе, где-нибудь в Померании, в Берлине. Было время, когда стране нужен был каждый человек, могущий держать оружие в руках. Тогда и женщинам было много дела в армии. Но теперь вы должны предоставить войну мужчинам, а вам пора возвратиться к своим прямым обязанностям: материнству, дому, мирной работе…

Он заметил, как потускнели ее глаза, но для него это было лишь доказательством ее упрямства: вон, даже и слушать не желает! — и он закончил свою речь с известным щегольством:

— Один известный английский поэт в свое время сказал:

Великие вещи две, как одна: Во-первых, любовь, во-вторых, война. Но конец войны затерялся в крови. Давай, мое сердце, говорить о любви!

— Знаю, — без всякого уважения сказала Марина Николаевна, — Киплинг. Империалист.

Он усмехнулся в ответ на это школярское изречение, вырвавшееся у взрослой женщины, но продолжать поэтическую тему не стал. Да и вид Марины Николаевны, погрустневшей и потускневшей, не располагал к лирике. Уверенный, что теперь-то он уже убедил эту порывистую женщину, подполковник только добавил:

— Теперь вам, Марина Николаевна, прямая дорога в тыл!

— А мужа вы тоже со мной отпустите? — вдруг язвительно спросила она.

— Что это за разговор? — возмутился подполковник.

— А как же насчет материнства? Дома? Мирного труда?

— Ну, не так уж долго осталось ждать, — сердито сказал он, уязвленный ее интерпретацией таких простых и правильных высказываний.

— Так вот, товарищ подполковник, — ледяным тоном сказала Марина Николаевна, — именно для того, чтобы наши мужчины поскорее вернулись к семьям, мы, женщины, и будем продолжать воевать рядом с ними. И запретить это вы нам не сможете! Я подозревала, чем кончится наш разговор, и заранее обратилась в штаб фронта. Пожалуйста, познакомьтесь с ответом, он в папке очередных распоряжений.

Подполковник, медленно багровея, раскрыл папку и принялся перелистывать радиограммы, искоса поглядывая на торжествующее лицо Марины Николаевны. Но вот он нашел то, о чем она говорила. Штаб фронта приказывал зачислить лейтенанта Стрельцову в парашютно-десантный батальон Демидова…

Масленников испытывал странное чувство раздвоения. Он был и согласен с теми, кто посчитал, что эта женщина, прошедшая сквозь огонь и кровь к Нордфлюсскому мосту, нужна там в решительный час атаки, и в то же время жалел ее. Где-то пробивалась в нем и гордость за нее, в чем он никогда бы не признался.

Прочитав радиограмму, он захлопнул папку, встал, официально произнес:

— Можете идти, лейтенант! — Но не удержался и насмешливо спросил: — Надеюсь, сопроводительные документы вы выписали себе заранее?

Она улыбнулась ив тон ему ответила:

— О да! Я не хотела тратить зря время!

Она вышла, прямая, тонкая, как струна, даже шаг печатая по-парадному, словно решила нарочно позлить его своей выправкой, а он все стоял и глядел ей вслед. Потом, вздохнув, сел за стол, потянулся почему-то к нижнему ящику стола, вытащил заброшенный туда стилет, повертел его в руках, словно сдавался перед судьбой: вот, мол, делал все, что мог, а ничего не получилось…

Стилет, упав на стол, коротко и отрывисто прозвенел как сигнал тревоги.

 

9

Ни одного слова о встрече с Мариной Николаевной Масленников майору не сказал. Зачем бередить его душу? Еще неизвестно, какова будет судьба Сибирцева в предстоящем наступлении, где будет его место.

Он усадил майора в машину, сам сел рядом с шофером, и они тронулись по темным улицам, казавшимся мертвыми, хотя кругом слышался напряженный гул движения. И стоило шоферу включить подфарники на повороте, как раздалось сразу несколько требовательных голосов:

— Убрать огонь!

— Эй, на машине! Свет!

Шофер выключил свет.

И тотчас же где-то вдалеке послышался рокот самолета. Подполковник положил руку на плечо шоферу, машина остановилась. Офицеры прислушались: немецкий самолет шел на порядочной высоте в сторону фронта.

— Ищет, — сказал Масленников.

— Не найдет, — отозвался Сибирцев.

Как бы отвечая одинокому немецкому разведчику, широкого туманного поля за городом донесся требовательный гул бомбардировщиков, затем машины пролетели прямо над дорогой и повернули в сторону фронта. Рокот разведчика замер далеко на юге, фашист, должно быть, торопился домой с негостеприимной земли.

Два автоматчика на перекрестке осветили на мгновение машину зелеными фонариками. Шофер свернул к большому дому, белевшему в темноте. Возле шлагбаума офицеры вышли из машины: дальше надо было идти пешком.

Рядом с дорогой плескалась в озере вода, сухо шуршала листва под ногами, и потрескивала от ветра осока. Командующий и его штаб располагались в большом помещичьем доме, где до того помещался штаб немецкой дивизии. Война наложила свой отпечаток и на дом, и на сад, и на круглое озерцо с темной, отливавшей металлом водой. Бомбы, сброшенные с наших самолетов, разрушили плотину, разворотили газоны.

Когда Масленников и Сибирцев вошли в приемную командующего, им навстречу поднялся адъютант. В приемной, кроме него, никого не было. Из соседней комнаты через приоткрытую дверь слышался ровный и спокойный голос генерала, разговаривавшего с кем-то по телефону. Офицеры разделись, попросили адъютанта доложить об их приходе. Через некоторое время командующий пригласил их к себе. Масленников еще раз с укоризной посмотрел на Сибирцева, покачал головой и прошел вперед.

Генерал, пожилой человек, с живыми и острыми глазами, почти прикрытыми огромными седыми бровями, сходившимися на переносице, улыбнулся Масленникову и молча указал на кресла перед своим столом. Сибирцев неприметно разглядывал командующего, вспоминая все, что рассказывали о его характере старожилы штаба. В день своего представления он был так смущен, что не осмелился внимательно рассмотреть его, да и мало еще знал о нем. Только недавно услышал он, что месяц назад у генерала погиб на фронте сын, младший лейтенант, командир взвода; что генерал известен своими дерзкими операциями; что во время прорыва фронта противника его армию всегда ставят на самый трудный участок, и есть у него военное счастье, которое помогает побеждать в самых трудных условиях… Впрочем, так говорят в армии о всех любимых генералах, и трудно сказать, чьих заслуг больше в этом военном счастье, тех ли, кто командует, или тех, кто эти команды исполняет…

Говорили еще, что генерал не любит распущенности, что бывали случаи, когда он отчислял из штаба офицеров за то, что они были неряшливы, «разносил» боевых командиров за недостаточную опрятность, недаром подполковник был так озабочен внешним видом Сибирцева. Однако генерал как будто не обратил внимания на то, что майор не побрит, сразу подошел к висевшей на стене большой карте, отдернул с нее занавеску.

— Ну-с, подполковник, это и есть тот молодец, за которого и вы и начальник штаба ручаетесь? — спросил он окинув взглядом Сибирцева. — Что ж, проверим! Подойдите, майор, сюда!

Сибирцев невольно вздрогнул, раздумывая: а что мог сказать о нем подполковник?

Взволнованный, он стоял чуть позади командующего, разглядывая крупномасштабную карту того участка фронта, на который была нацелена армия.

— Ну-с, молодой человек, давно вы воюете? — спросил командующий.

— С первого дня войны, товарищ генерал, — ответ Сибирцев и облегченно вздохнул, радуясь тому, что первый вопрос оказался таким простым.

— Вы под Псковом не были?

— Нет, товарищ генерал.

— Жаль. Ну, а под Демянском?

— Никак нет, товарищ генерал!

«Хоть бы понять, к чему он клонит? Псков, Демянск — что там было? Долговременная оборона, трудный плацдарм, неудачные попытки прорыва», — он молниеносно припомнил весь материал лекций, пытаясь уловить что-то особенно значительное, но ответа не находил.

— Так, так… Ну, а под Минском были?

— Тоже нет, товарищ генерал… — И вдруг одна мысль мелькнула у него, и он, не замедлив, с некоторым отчаянием выпалил: — Зато я был на Припяти, товарищ генерал, там тоже большие болота…

— Н-ну? — генерал с некоторым удивлением посмотрел на майора, потом обернулся к Масленникову и покачал головой: — Остер, остер, спору нет, если только не ты его наточил, подполковник!

— Что вы, товарищ генерал, я же не знал, о чем пойдет речь, — засмеялся Масленников.

— Так, значит, вы в болотах уже поползали, молодой человек?

— Поползал, товарищ генерал!

— Вот и хорошо. Значит, вы можете, глядя на эту карту, объяснить нам, в чем вы видите или предвидите разницу между войною на нашей территории и войною на предстоящем плацдарме? Не торопитесь, подумайте, — тоном учителя, который не желает зла ученику, сказал генерал и даже отвернулся от карты, чтобы не смущать экзаменуемого.

Потом он опустился в кресло за спиной Сибирцева. Майор услышал, как щелкнула зажигалка, почувствовал запах табака, но не осмелился оглянуться, хотя и надеялся, что подполковник может каким-нибудь знаком помочь ему. Ей-богу, ему приходилось сейчас куда труднее, чем в школе во время экзаменов. Здесь — он понимал это — проверяются его знания законов войны, чтобы дать ему возможность затем применить их на деле, а там каждая задача имела только теоретическое значение. И он невольно подумал о том, что, будь на его месте любой другой офицер, хоть тот же Серебров с его черной тетрадью, в которой было больше военных примеров, чем в любом академическом справочнике, или капитан Власов, все время возившийся со своими артиллерийскими упражнениями, они немедленно решили бы эту задачу. Сибирцев понимал, что решение лежит перед ним, оно на карте. Генерал проверяет его знания именно потому, что есть в будущем сражении какое-то отличие от тех боев, в которых Сибирцев участвовал раньше. И он внимательно читал эту наизусть выученную карту, которую знал, наверное, даже лучше, чем генерал — недаром столько времени Масленников внушал ему, что от этих знаний будет зависеть победа всей армии, а не какого-нибудь одного батальона. Так что же особенного будет в этом сражении?

— Ну как, надумали, молодой человек? — спросил генерал Сибирцева.

Многократное обращение «молодой человек» теперь резануло Сибирцева по сердцу. Он понял, что от его ответа зависит, признает ли генерал его стоящим офицером, или так и останется Сибирцев для него «молодым человеком». Он повернулся, прищелкнув каблуками, и увидел, что генерал смотрит на него довольно доброжелательно. Сибирцев еще раз с отчаянием посмотрел на карту и хотел уже ответить, что ничего не придумал, как вдруг глаза его приковались к той точке на карте, которой он посвящал почти все свое время. Дойчбург! Да, но что дальше? Нордфлюсс! Так, а что же дальше?

— Одну минуту, товарищ генерал…

— Пожалуйста, пожалуйста.

Сибирцев видел, как Масленников утвердительно кивнул головой, словно ручаясь за своего ученика.

«Хорошо, Дойчбург мы прощупали, но чего ждет от меня генерал? — волнуясь, думал Сибирцев. — К чему он спрашивал меня, воевал ли я в болотах?» Потом вдруг вытянулся, уже не глядя на карту, потому что все неожиданно стало ясным. Теперь он читал не эту карту, что висела перед ним. Он видел болота Припяти, танки и пушки, застрявшие в болотах, видел измученных солдат, тащивших их на руках, видел отстающие роты и полки, перед которыми была поставлена задача выйти на рубеж атаки к такому-то часу, а они не добирались и через сутки после назначенного срока. Все это он видел воочию, видел и понимал, что ничего этого не будет здесь, потому что вчера еще пехотинцы были в Латвии, а сегодня они в полном порядке, без отсталых, отдохнувшие и сытые, оказались здесь; позавчера еще танки Яблочкова бились у Шауляя, а сегодня, они уже готовы к бою за триста километров… Да, да, именно об это и думал генерал…

— Разрешите доложить, товарищ генерал? — обратился Сибирцев, и сам удивился, как отчетливо и сух прозвучал его голос.

— Доложите, доложите, — с подчеркнутой внимательностью сказал генерал, встал с кресла и снова оказался рядом с Сибирцевым перед картой.

— Я полагаю, товарищ генерал, что основное различие между боями на нашей территории и на территории врага окажется в том, что здесь противник будет воевать при помощи мобильных резервов, расположенных далеко за линией обороны и подготовленных для переброски в угрожаемые участки при помощи сети дорог, которыми так богата эта местность, в отличие, скажем, от Белоруссии… Это позволит ему даже при тех сравнительно малых резервах, которые остались в его распоряжении, ожесточенно сопротивляться. Но мне кажется, что опыт прошлых боев уже выработал такую тактику, которая может свести на нет это кажущееся преимущество противника. Стоит только нарушить связь между фронтом и тылом, захватить дороги, хотя бы малыми силами, и его резервы будут скованы, — это все, что я имею сказать, товарищ генерал.

— Каково, подполковник, нет, ты скажи, каково! Молодец, настоящий молодец! Гляди у меня, не томи его в канцелярии, из него еще выйдет Суворов! Головой ручаюсь, что выйдет!

— Я говорил вам, товарищ генерал, — скромно улыбаясь, сказал Масленников.

— Нет, что там ты говорил! Он говорил! Я даже заслушался! Словом, это почти то же самое, о чем я только сегодня докладывал маршалу! И самое главное, что маршал поддержал мое предложение. Мосты в Дойчбурге мы будем брать с воздуха.

Масленников перехватил умоляющий взгляд майора и сказал:

— Сибирцев как раз просил послать его в части, которым будет поручена атака Дойчбурга. Он так изучил эту местность, что пройдет по ней с завязанными глазами…

— Ну-ну-ну, майора вы оставьте мне! Я ему сам найду дело… Как, майор, согласны?

— Слушаю, товарищ генерал! Но я просил бы разрешения участвовать в бою…

— Вы и будете в бою. Ваша задача будет состоять в том, чтобы проследить за выполнением тех условий, о которых вы так хорошо говорили. И в Дойчбург вы попадете, только не с парашютистами, а с частями, которые будут поддерживать атаку парашютистов. Понятно?

— Понятно, товарищ генерал!

— Ну, подполковник, прощайся с ним. Боюсь, что он к тебе больше не вернется…

— Вы же обещали взять его только на одну операцию, — возразил Масленников.

— Я и беру на одну операцию — на освобождение Германии от фашизма. Будем надеяться, что она продлится недолго.

Масленников замолчал, с обидой взглянув на майора. Он как будто сердился на Сибирцева за то, что тот сумел понравиться командующему.

— Теперь слушайте, майор, — совсем другим тоном, строгим, но и доверительным, продолжал командующий. — Сейчас вы направитесь в батальон капитана Демидова. Ему будет принадлежать честь захватить мост через Нордфлюсс. Немцы столько кричали о том, что опередили русских в умении проводить крупные парашютно-десантные операции, так хвалились захватом Крита с воздуха, что совсем забыли, у кого учились этому искусству. Теперь небо Германии должно принадлежать нам. Иначе наша атака может захлебнуться на подступах к Дойчбургу…

Сибирцев слушал, радуясь в душе тому, что плечом к плечу с ним будет старый друг, и в то же время с болью думая, как тяжела задача, возложенная на батальон Демидова.

— Договоритесь с Демидовым о деталях. После этого вы примете две танковые роты, Яблочкова и Подшивалова, и приданный им танково-десантный батальон капитана Сереброва. Они уже информированы о задаче. Местонахождение их знаете?

— Так точно.

— Ну, действуйте, майор. От вас во многом будет зависеть успех наступления. Фронт мы прорвем. Но если фашисты задержат нас перед Нордфлюссом, могут быть большие потери. А этого нельзя допустить. В районе моста действия вашей группы после прорыва обороны поддержит танковая часть. Ее позывные — «Астра», ваши — «Алмаз», позывные Демидова — «Аврора»…

— Заря, — тихо сказал майор и смутился, заметив, что генерал улыбнулся.

— Именно, майор, заря. Начало рассвета в затемненном мире…

Генерал встал, поглаживая пальцами пышные брови. Масленников протянул ему какие-то бумаги. Сибирцев взял пакет, предназначенный для Демидова, и попрощался.

Выходя из кабинета, он услышал голос генерала:

— А побриться, майор, все-таки не мешает!

 

10

На этот раз Георгию не пришлось пробиваться на базу Демидова через встречный поток. Едва он успел побриться, как позвонили с аэродрома и сообщили, что его ожидает самолет.

По-2, на котором должен был лететь Сибирцев, рядом с «дугласами» и «петляковыми» казался маленьким. Летчик стоял возле самолета, опершись на крыло, и курил. Было совсем темно, только огонек его папиросы описывал однообразные дуги и вспыхивал сильнее, когда летчик затягивался. Увидев пассажира, летчик загасил папиросу и поспешил занять свое место.

Сибирцев напряженно смотрел вниз, угадывая на всех дорогах беззвучное, но мощное движение. В тот момент, когда они делали разворот на северо-восток, он увидел справа длинную волнистую дугу огня, затем, даже сквозь рокот самолета, до них донесся непрерывный, все нарастающий грохот: там артиллерия прокладывала дорогу пехотным дивизиям…

Летчик обернулся к майору, что-то крикнул, потом поднял вверх большой палец, сигнализируя, что на земле все в порядке. И хотя никто и нигде не говорил, что должно начаться наступление, Сибирцев понял по этому жесту, что летчик все знает и тоже рад начинающемуся сражению.

Сибирцев пытался разглядеть в темноте места, над которыми они летели, надеясь угадать темные пятна хуторов и перелесков, найти более светлые ленты рек. Но он так ничего и не угадал. Самолет вдруг нырнул вниз, и на земле вспыхнули посадочные огни…

Выскочив из самолета, майор настороженно прислушался к земным звукам. В той стороне, откуда он прилетел, волны грома не затихли, а, наоборот, еще более усилились, так что даже здесь воздух колебался. Вся юго-западная часть горизонта постепенно светлела, как будто грохот этот приближал час рассвета.

К самолету подбежал Демидов, держа в руке включенный фонарик.

— Разрешите представиться… — начал было он, но, узнав Георгия, улыбнулся, крепко пожал руку друга. Потом с нескрываемым чувством радости, которое испытывал и Сибирцев, тихо добавил: — Ну, началось!..

— Началось! — так же тихо ответил Сибирцев.

— Машина рядом, — уже громко и отчетливо сказал Демидов.

— Начальник штаба батальона старший лейтенант Голосков, — представился другой офицер, и для Сибирцева это звучало примерно так: «Мы уже давно были готовы, ждали только приказа!»

— Пакет у меня! — сообщил Сибирцев, садясь вместе с Демидовым и Голосковым в машину.

Они вошли из темноты в комнату, и яркий свет на мгновение ослепил их.

— Так, — сказал Демидов, прочитав сопроводительную бумагу и передавая ее Голоскову. — Наша задача — овладеть мостом через Нордфлюсс в Дойчбурге.

Голосков прочитал бумагу, перевернул ее обратной стороной, словно надеялся увидеть там еще какие-нибудь инструкции. Потом бережно сложил ее и запер в железный ящик.

— Значит, не напрасно работали с макетами, — улыбнувшись Демидову, сказал он.

И Сибирцев понял, что в батальоне уже давно отрабатывали задачу.

Демидов извлек из переданного ему Сибирцевым пакета фотоснимки и разложил их на столе по номерам.

— Тот самый мост!.. — обрадованно воскликнул Голосков, взглянув на снимки.

— Правильно. Тот самый, — подтвердил Демидов. — А теперь давай рассмотрим, что к нему.

Офицеры склонились над столом.

На первом снимке мост через Нордфлюсс и город Дойчбург были сняты сверху, видимо с самолета. Земля внизу клубилась дымками зенитной стрельбы. Мост находился в предместье города, в восточной стороне.

На следующем снимке были видны только восточная часть предместья, тот же мост и поле перед ним. Здания возле моста с той и другой стороны реки еще не распознавались отчетливо. По было понятно, что для захвата моста не надо врываться в самый город, перед мостом большая площадка, к тому же изрытая воронками от бомб, на которой можно приземлиться и собраться, а если понадобится, то и принять бой, так как воронки вполне укроют парашютистов.

Третий снимок и все последующие были сделаны разведчиком. Он сфотографировал мост с разных сторон. На этих снимках были отчетливо видны каменные строения по обеим сторонам моста, очень старинные, с готическими башенками, сложенными из гранитных валунов, должно быть оставшиеся еще от тех времен, когда хозяева Дойчбурга взимали мостовую пошлину с проезжавших здесь путников. Теперь в этих каменных башнях находилась охрана моста. Заштрихованные пятна в устоях показывали заложенные немцами заряды взрывчатки.

— Да, работа, — медленно выдохнув воздух, сказал Демидов. — Как будто уже побывал там. Очень прошу, передай нашу благодарность тому, кто делал эту работу.

— Да я и сам не знаю, — усмехнулся Сибирцев.

— Ладно, ладно, — сказал Демидов. — Я тайн не выпытываю. Я просто прошу от нашего имени поблагодарить их за все, что облегчит наш труд. А труд будет большой…

В этом признании предстоящего труда не было ни боязни, ни сожаления. В нем звучала уверенность, что все будет сделано как надо.

И Сибирцев понял, что каждое добавочное знание только поможет Демидову. Он сказал:

— Все эти снимки сделала Марина…

— Марина? — Демидов смотрел широко открытыми, удивленными глазами. — Да как же она смогла?

— Мы-то с тобой можем?

— Да ведь мы идем с оружием. А она…

И оба замолчали. Молчал и Голосков. Он не знал Марины, но, если его начальник поражен и восхищен, значит, девушка что надо! И он сочувственно ждал, что скажут о ней еще.

Но для Демидова имя Марины прозвучало как напоминание о том, что он должен сделать все как можно лучше, чтобы ее трудная работа не пропала даром. Он знал эту работу! А Сибирцев думал, сумеет ли увидеть Марину до начала наступления…

— Товарищ капитан, телефонограмма, — послышалось за дверью.

— Давай, давай, — ответил Демидов.

Собрав снимки и передав их Голоскову, он торопился перейти теперь к очередным делам.

Расшифровав телефонограмму, сказал Голоскову:

— В четыре ноль-ноль. Подъем в три двадцать, а сейчас пусть люди отдыхают. — Но в голосе его послышалось какое-то недовольство.

— Что-нибудь случилось? — спросил Голосков, привыкший понимать настроение командира.

— Присылают нового связиста, — сердито ответил Демидов. И пояснил Сибирцеву: — Наш связист в госпитале. А с новичками, сам знаешь, трудно срабатываться, да еще в операции.

— Ну, отдел кадров знает, кого послать, — успокоил его Сибирцев, втайне же посочувствовал Демидову.

— Сейчас я тебя провожу, — не принимая утешения, сказал Демидов. — Надо еще подготовить самолеты.

Уже прощаясь, Сибирцев сказал:

— В самом крайнем случае взорвешь мост и отходи на восток. Немцы его подготовили к взрыву, так что тебе надо только отыскать мины.

— Этого не будет, — сердито сказал Демидов. — Взорвать мост, а танки будут стоять на берегу? Ты лучше поторопи танкистов, чтобы вовремя поддержали нас.

— Мы придем к девяти часам…

— Ничего, я смогу и до двенадцати подождать, — уверенно сказал Демидов.

Голосков подтвердил кивком головы это обязательство.

— Ну, все! — Демидов закрыл планшет, протянул обе руки Сибирцеву. — Ты в штаб?

— Нет, сначала заеду к Хмурову.

— Ну, будь здоров! До встречи в Германии! — торжественно сказал Демидов и торопливо попрощался. Было видно, что он уже с головой ушел в свои заботы.

Хмуров сидел у телефона и сердито кричал в трубку. Увидев Сибирцева, он прервал разговор, встал, коротко сказал:

— Лейтенант Стрельцова выехала в штаб армии, — и уже более доверительно добавил: — Вот все еще доругиваюсь по этому поводу… Говорят, сама изъявила желание. А мне ничего не сказала, — с обидой закончил он. — Ну, а вы как?

— Да вот отправляюсь на операцию.

— Жаль, жаль, что вы так поздно. Она только что уехала. Может, еще догоните…

— Вряд ли.

Хмуров взглянул на расстроенного Сибирцева, и в глазах его мелькнуло сожаление. Однако промолчал.

По дороге на аэродром Сибирцев с горечью думал, что ради его, Георгия, спокойствия Марина умолчала при последнем свидании об уходе на новую операцию. А может быть, он сам был так недогадлив, что не понял ее?

 

11

Проводив Сибирцева, Демидов долго стоял на аэродроме, глядя в темное небо, прислушиваясь к отдаленному грому, который становился все яснее и достигал этих мест, накатываясь длинными волнами. Так слышится морской прибой.

— Двадцать три пятьдесят, — кашлянув, сказал Голосков. — Я пойду приготовлю карты…

— Хорошо, — глухо ответил Демидов. — Снаряжение я проверю сам.

Голосков ушел. На краю аэродрома он оглянулся и увидел капитана на том же месте. Он чернел неподвижным силуэтом на фоне посветлевшего на восточной стороне неба.

О чем думал Демидов в этот короткий час одиночества? О чем думают люди в предвидении опасности? Стараясь отогнать от себя навязчивые мысли, тяжело ступая по гудящей земле, Демидов пошел к транспортным самолетам. При этом шаги его становились с каждой минутой легче и увереннее. Теперь он был занят только своим непосредственным делом, думал о своих людях, об их вооружении. Все вдруг стало привычно и просто.

В три десять подготовка была окончена. Демидов вернулся в штаб. Голосков спал на широком диване, даже сапоги снял. Демидов поморщился, но не стал его будить. Пусть поспит последние десять минут.

Демидов не понимал, как можно спать в такие минуты, а потом, проснувшись, думать и говорить о далеком будущем, когда все может решиться в ближайшие десять минут. Но Голосков поступал именно так, и Демидов ничего не мог с ним поделать. За размышления и мечтательность нельзя наложить взыскание, как, например, за то, что медицинская сестра Кольцова перед каждой операцией прежде всего съедает из неприкосновенного запаса шоколад, а уже потом принимается за концентраты и сухари. Кольцова ссылается на то, что может случиться так — всего съесть не удастся, пусть уж лучше пропадут сухари, чем шоколад иди сгущенное молоко. За эту странность еще можно наложить взыскание, а за мечты о далеком будущем и за умение спать перед самым началом операции — нельзя…

Дежурный открыл дверь и спросил:

— Можно?

Вслед за ним вошла женщина в форме лейтенант остановилась у двери и отрапортовала:

— Лейтенант Стрельцова явилась в ваше распоряжение…

Демидов молча стоял посреди комнаты. Свет лампы падал из-за его спины, оставляя лицо в тени. Он был рад этому и не отрываясь смотрел на Марину. Она немного похудела, губы обветрились, щеки чуть ввалились. Лицо стало выразительным, строгим.

Дежурный вышел.

Демидов отступил на один шаг так, чтобы свет упал на его лицо. Марина смотрела на него, не понимая, почему капитан не ответил на ее приветствие.

— Ты разве не знала, что идешь ко мне? — тихо сказал Михаил.

— Миша! — обрадовалась она. — А мне назвали начальника штаба лейтенанта Голоскова.

— Вот он спит, — шепотом ответил Демидов.

В тишине этой была надобность не потому, что рядом спал Голосков. В эту минуту они с благодарностью подумали о судьбе, которая свела их вместе для трудного опасного дела.

— Вечером здесь был Георгий, — сказал Демидов.

— Я не успела его предупредить, — вздохнула Марина.

— Ничего, мы с ним еще встретимся. Знаешь, он пойдет с танковым десантом на Дойчбург, — с гордостью сказал Демидов.

И вдруг заметил, что Марина не обрадовалась. Ему стало неловко, словно он подглядел ее опасения. Она боялась. Не за себя, за Георгия.

Он отвел глаза. Заметил, что Голосков не спит. Начальник штаба лежал на диване, закрыв глаза, но по его неестественно ровному дыханию и по тому, как часто делал он глотательные движения, чувствовалось, что он с интересом прислушивается к их беседе, боясь нарушить ее. Тогда Демидов взглянул на часы и громко сказал:

— Три двадцать пять. Вставай, Голосков!

Голосков встал, натянул сапоги. Демидов познакомил его с Мариной. Старший лейтенант с удовольствием и без стеснения разглядывал ее, пока Демидов не сказал:

— Пора!

Голосков выбежал за дверь. Сейчас же послышался сигнал тревоги. Замелькал свет в открываемых дверях. Хлопанье, топот, короткие и еще нестройные крики команд. Демидов собрал карты со стола, уложил в планшет, сказал:

— Задачу знаешь?

— Да, — коротко ответила она, сразу переходя на деловой тон.

— Полетишь со мной… Павел! — крикнул он ординарцу. — Проводи лейтенанта Стрельцову к связистам. — И, снова обращаясь к Марине, добавил: — Вылет в четыре ноль-ноль. Сверим часы.

Марина перевела стрелку Часов на две минуты вперед, оглянулась на дверь. Ординарец уже стоял на пороге. Кивнула головой Демидову, совсем как бывало в юности, и вышла.

За окном продолжалось сильное и непрерывное движение. Демидов окинул комнату взглядом надолго уходящего человека и пошел к выходу.

Люди уже построились на аэродроме. В темноте все казались горбатыми и неуклюжими от парашютных ранцев, надетых на плечи. Демидов шел по рядам, придирчиво приглядываясь ко всему, что белело и светилось, что, не замеченное здесь, второпях, могло там, в Германии, стать причиной смерти человека. Он приказал одному сержанту немедленно переменить шинель, а потом пошел к Марине.

Он увидел ее издалека. Марина еще не переоделась. Она стояла с группой связистов, проверяя укладку радиостанций. Она казалась очень деловитой и спокойной, и Демидов не окликнул ее, только подивился, как охотно и живо подчинялись ей девушки-радистки. Видимо, Марина пришлась им по сердцу.

С аэродрома поднялась красная ракета. Люди тронулись нестройными рядами, торопясь к самолетам. Демидов переждал, пока вышли все. Вот уже и связисты прошли, теперь Марину не различишь среди других. Вот пробежал Голосков. Последний раз оглядел Демидов огромный дом и службы поместья и торопливо пошел к самолету. Весь аэродром загудел.

…Самолеты выходили на старт. Марина, посадив связистов, подошла к Демидову. Он пропустил ее и вошел за нею в самолет, осветив находившихся там десантников фонарем. Лица у всех были напряженные. Демидов сел рядом с Мариной и погасил фонарь.

Когда поднялись в воздух, стало светлее.

— Наши наступают! — крикнул кто-то громко. Все припали к окнам.

Внизу простиралась огненная полоса. В нескольких местах она прорезывалась темными пятнами, похожими на тоннели, проложенные в огне. Сверху земля напоминала электрифицированную карту, на которой селения и высотки были опоясаны светящимися полосами.

— Георгий там? — спросила Марина.

— Да.

— Страшный огонь, — словно про себя сказала она.

И Демидов опять подумал о том, что для нее страшно там, где сейчас Георгий, а если бы Георгий знал, где она сейчас, ему показалось бы, наверное, что ее положение опаснее. И от этой мысли ему стало легче, словно тягота военной опасности распределилась равномерно и на его долю осталась самая малость…

Внизу показалась лента реки. И сразу стал виден Дойчбург. Город горел, подожженный бомбардировщиками.

Бомбили только западную окраину — вокзалы и подъездные пути, оставив восточную часть с мостом в темноте. И Демидов порадовался тому, что бомбардировка была прицельной, никто не осветил случайным пожаром место высадки десанта. И на мосту, совершенно невидимом, никто не стрелял по самолетам, гитлеровцы надеялись укрыть его от налета.

В этот миг летчик качнул крыльями, отвечая на сигналы ведущего, и Демидов поднялся с места.

— Пора! — коротко сказал он.

Из открытых люков пахнуло такой сыростью и резким ветром, что стало зябко. Темная, враждебная земля лежала внизу, настороженно следя за русскими самолетами. Демидов заглянул в люк и увидел широкие серые тени парашютов, оторвавшиеся от передних самолетов, еще невидимые с земли, но отлично различимые отсюда, сверху.

Он прыгнул вслед за Мариной, надеясь приземлиться где-нибудь рядом, чтобы защитить ее в первые мгновения. Прыгая, он по привычке закрыл глаза, сосчитал до трех, затем открыл их, продолжая свободное падение. Земля приближалась, и он дернул кольцо. В этот момент фашисты открыли огонь, обеспокоенные долгим гудением кружащихся над мостом самолетов.

 

12

В три часа утра танковые части заняли исходные позиции для прорыва. Артиллерийский обстрел вражеских позиций продолжался с неукротимой силой.

Уже невозможно было разобрать голоса отдельных батарей и даже полков. Грохот тяжелых орудий, ведших огонь через головы приготовившихся к броску пехотных частей, сливался с залпами легких пушек, расположенных в боевых порядках пехоты. Что же происходило там, за огневой линией русских батарей, у гитлеровцев, если даже здесь, казалось, нечем дышать.

Роты Яблочкова и Подшивалова Сибирцев нашел в лощине, в лесу. Танки укрылись между деревьями. На них лежали ветви и листья, сбитые немецкими снарядами еще в первые часы артиллерийской перестрелки. Теперь фашисты больше не стреляли по лесу, а танкисты стояли возле машин. Рядом с каждым танком сидели автоматчики, которые должны были сопровождать танкистов в рейде. Пехотинцы волновались, многим из них приходилось участвовать в танковом десанте впервые.

Один из танкистов проводил Сибирцева в землянку, где находились командиры рот.

Сюда грохот доносился слабее. Оглядевшись, Сибирцев узнал среди командиров Подшивалова, Яблочкова и Сереброва. Пехотный капитан сидел в углу, внимательно слушая разговоры танкистов.

— А, товарищ майор! — обрадованно закричал Яблочков, увидев Сибирцева. — Давно ждем, давно! Видели наш десант? Как вам нравится? Встреча старых друзей. Фейерверк, иллюминация и салют. Ведь будет нам салют за сегодняшнюю ночку? Будет?

— Будет, будет! — улыбнулся Сибирцев.

— Что ж, выпьем за следующую встречу! — Яблочков поднял бутылку с остатками вина, разлил вино в кружки, пахнувшие бензином, которым пропахло все в землянке, и подал одну Сибирцеву, вторую Сереброву.

— Не могу, — отказался Серебров с сожалением, — здоровье не позволяет.

— Вот чудак, — удивился Яблочков, — а если фашисты всадят в тебя полкило осколков, что случится с твоим здоровьем?

— Ну, то судьба, по-научному — кисмет, — сказал Серебров. — А пока я жив, надо о здоровье заботиться. Вот старший лейтенант выпьет с удовольствием, — он указал на Ворона, который быстро писал что-то, положив на колени планшет.

— Письмо? — спросил Сибирцев.

— Да, — ответил Ворон, принимая от Яблочкова кружку. — Подшивалов опять получил свою сотню писем и вот попросил помочь.

Ворон с удовольствием выпил, крякнул и потянулся к столику, на котором стояли открытые консервные банки. Закусив, он снова склонился над планшетом, чему-то улыбаясь.

— Получается? — спросил Подшивалов.

— Получится, — уверенно ответил Ворон. — Можешь от нее больше писем не ждать. Мне писать будет.

Подшивалов склонился над листком, прочитал про себя письмо и с завистью сказал:

— Чистый Тургенев… Открыл бы курсы, что ли, как надо девушкам писать.

Сибирцев подумал: как странно, что офицеры способны балагурить в такое серьезное, ответственное время. Тут же вспомнил, что и сам в последние минуты перед атакой старался отвлечься от мыслей о будущем. Ну что же, это и к лучшему! Значит, для боя все подготовлено…

Ординарец широко распахнул дверь землянки и сказал высоким голосом, почти фальцетом:

— Разрешите доложить, зеленая ракета строго на запад…

И по тому, как зазвенел его голос, как торжественно прозвучали его слова, почувствовалось, что для этого худенького солдата с исковырянным оспинами лицом наступила самая великая минута в жизни. И эта торжественность, сознание важности и неповторимости наступающего мгновенно преобразили всех.

Серебров поднялся и вытащил из кармана часы, словно для того, чтобы отметить, насколько точно началось наступление. Ворон тщательно свернул незаконченное письмо и положил в планшет. Подшивалов застегивал под подбородком шлем, надвинув его так, чтобы скрыть ожоги на лице. Яблочков вышел первым.

Командирский танк подошел к землянке. Яблочков широким жестом указал Сибирцеву на башенный люк, как будто приглашал его прокатиться в такси по Петровскому парку.

— Прошу, — сказал он. — Стрелять-то умеете?

Башенный стрелок, на место которого должен был сесть Сибирцев, стоял рядом с машиной и смотрел на Яблочкова такими печальными глазами, что Сибирцеву стало жаль его.

— Не горюй, Сашок, ты пойдешь на триста пятой, — сказал Яблочков.

— А почему вы не со мной, товарищ майор? — спросил у Сибирцева Подшивалов.

— Ладно, ладно, — закричал Яблочков, — с тобой Серебров идет… — И вдруг замолчал, прислушиваясь к внезапно наступившей тишине.

Стало слышно все — слова, треск сучьев, глухой рокот моторов. А где-то вдалеке послышалось рассыпающееся дробью длинное «ура». Это было короткое мгновение, когда в дело вошла пехота, когда артиллеристы меняли прицелы, готовясь перенести огонь в глубину немецких позиций. И короткая эта пауза была наполнена такой торжественностью, что все замолчали. И затем, так же внезапно, огонь возобновился, грохот потряс воздух, и люди бросились к машинам, ожидая второй ракеты.

Она вспыхнула там же, на западе, оставляя тонкий, длинный след в небе. Сибирцев занял свое место в танке. Машина тронулась. Все посторонние звуки сразу стали неслышны, остались только писк и царапанье в мембранах наушников, голоса своих и гитлеровцев, бушующие в эфире, словно и там шла война.

На выходе из леса Сибирцев увидел уже оставленные пехотой траншеи и двух солдат, которые сигналили фонариками танкам. Один из солдат вскарабкался на броню машины рядом с молчаливыми автоматчиками. Солдат указывал Яблочкову проход в минных полях, проделанный сегодня ночью.

Возле первых немецких траншей сапер спрыгнул с машины, так и не расслышав слов благодарности, которые крикнул Сибирцев. Дальше мин не было. Среди хаоса разрушенных бетонных стен и взрыхленной земли еще продолжались схватки с немцами, но основная часть наступающих уже прорвалась за мелководную речку, ушла по полям мызы Гроссгарбе и скрылась в лесу, защищавшем подступы ко второй линии вражеских траншей.

Яблочков не утерпел, чтобы не ввязаться в этот бой. Он повел машину на уцелевший дот с броневой крышкой, поднимавшейся куполом, и закрыл лобовой броней амбразуру. Пятеро пехотинцев, оказавшиеся перед этим дотом, крича что-то танкистам, подтащили к стенке дота ящик с толом и подожгли короткий шнур. Яблочков отвел машину назад. Тотчас же раздался взрыв, от которого крышка дота свернулась набок, словно шапка подгулявшего парня. Пехотинцы нырнули в дымящееся пекло и через минуту показались опять, размахивая автоматами, словно желая счастливого пути танку.

Сибирцев увидел первых пленных. Они брели на во сток, бросив оружие. Никто не сопровождал их. Одного все время трясло мелкой и противной дрожью, второй брел, подняв руки вверх, и орал одно и то же слово: «Лайзе! Лайзе! Лайзе!» — и было непонятно, кому он приказывает быть тихим — себе или страшному грому войны.

Яблочков спросил возбужденным голосом, куда направляться дальше. Сибирцев указал дорогу на Гроссгарбе. На мызе горели какие-то строения, освещая путь танкам.

Постепенно начало светать. Впереди была железнодорожная насыпь, за которой укрепились гитлеровцы и вели интенсивный огонь по наступающим. Вот уже и по броне танков защелкали пули, кто-то из автоматчиков тяжело вскрикнул и сполз.

Сибирцев все еще не хотел закрывать крышку люка, разглядывая поле боя. Он видел, как дорога от мызы повернула на север, к морю. Разложив на коленях карту, Сибирцев увидел, что за насыпью дорога сворачивала к берегу озера. С одной стороны был большой участок леса, а дальше шлюз в верховьях мелководной речушки. Сибирцев окликнул Яблочкова:

— Надо прорваться к шлюзам, чтобы немцы не взорвали их.

— Вот и видно, что вы не танкист, товарищ майор, — с осуждением сказал Яблочков. — Мне и без карты понятно, что немцы натыкали там не меньше пяти противотанковых батарей. Прижмут они нас к озеру, и вспыхнем мы, как неопалимая купина…

— Во-первых, не пять, а три батареи, а во-вторых, их местоположение точно отмечено. Смотрите!

Он протянул Яблочкову карту. Тот с минуту разглядывал ее, но, возвращая, не смог удержать недоверчивой улыбки.

— Хотел бы я знать, кто тот пророк, что поставил эти значки. Так немцы и допустили бы его к своим оборонительным рубежам!

— А я привык доверять разведчикам! — более резко, чем даже хотелось бы, сказал Сибирцев. В это мгновение он вспомнил о Марине и о ее долгих путешествиях по вражеской стране. Люди, которые принесли подполковнику Масленникову данные об этих батареях, знали цену каждому своему слову и знаку.

На все это препирательство ушло не больше пяти минут, но с танками снова поравнялись пушки Власова. Капитан шел по обочине дороги, словно не считал нужным укрываться от пуль. Сибирцев окликнул его:

— Товарищ Власов!

— Здравствуйте, майор. Я видел вас в танке, но вы, должно быть, не слышали меня. Шум сегодня изрядный.

— А вы не сможете немного увеличить его? Помнится, вы увлекались стрельбой по закрытым позициям. Впереди шлюзы. Надо помешать немцам открыть их. А в лесу, на опушке, три противотанковые батареи.

Власов вскочил на трак и склонился над картой Сибирцева. Яблочков слушал их со скучающим видом. Было понятно, что ему больше всего хочется «рвануть» по открытой дороге, которая вилась по карте, утяжеленная сотнями поселков и городков, привязанных к ней.

Но вот Власов развернул свои орудия, и они рявкнули в полный голос раз, другой, третий… После пятого залпа, когда в ушах еще шумело, словно в них налилась вода, Власов подошел к Сибирцеву и сказал:

— Думаю, что дорога открыта!

Яблочков с недоверчивой улыбкой захлопнул люк, танки пошли через насыпь.

Перед танками были поломанный лес, плотина и развалины шлюзовых башен. На том месте, где разведчики указали три противотанковые батареи, остались только ямы да исковерканные орудия.

— Наломали дров артиллеристы! — с уважением сказал Яблочков, разглядывая разрушенные капониры батарей.

Отсюда, с водораздела, было видно, как шоссе слева уходило в гущу городков и поселков, словно бы соединившихся в один длинный, из двух рядов зданий город. На проселочной дороге, которую выбрал Сибирцев, хутора и мызы были победнее и стояли редко. Разведка правильно ориентировала подполковника Масленникова: на этой дороге сопротивление будет менее организованным.

Группа танков «Астра», рванувшаяся по шоссе, уже вступила в бой. Танки Сибирцева еще свободно проскакивали хутора.

В семь часов утра Сибирцев услышал в наушниках чужой женский голос, усиленно вызывавший «Алмаз». Сибирцев спросил позывные. Голос несколько раз повторил:

— Я «Аврора», квадрат тридцать девять Г. Ждем вас, ждем!

Сибирцеву не надо было смотреть на кодированную карту. Говорила радиостанция Демидова с моста. Может быть, она находилась и не на мосту, а под мостом или в одной из каменных башен, но квадрат моста был чист от немцев. Должно быть, по звуку стрельбы Демидов определил, что Сибирцев с танками находится не далее как в пятнадцати километрах от него, потому и разрешил «Авроре» перейти на открытый текст. Сибирцев назвал свой квадрат, спросил, как идут дела у «Авроры», и больше ничего не услышал: его словно ударили по голове. В башню танка попал снаряд. Танки наткнулись на засаду.

Очнулся Сибирцев на земле. Он не слышал ничего, хотя видел дымки разрывов, языки пламени, бившие из танка. Рядом с собой увидел стоявшего на коленях Яблочкова. Губы Яблочкова шевелились, — наверное, он спрашивал о самочувствии. Сибирцев ответил, но не услышал своего голоса. Водитель и Яблочков подхватили Сибирцева и потащили к зданию, возле которого сгрудились остальные танки. Два танка вывернулись из-за дома, прошли метров пятьдесят вперед, затем один из них беззвучно вспыхнул, второй повернул обратно. Яблочков опустил Сибирцева на землю и побежал навстречу танку, что-то крича. Сибирцев с трудом поднялся на ноги и ощупал себя, чтобы установить, куда он ранен. Водитель пытался что-то объяснить, но Сибирцев, отстранив его, шагнул вперед. Голова кружилась, но на ногах он удержался. Прислонившись к каменной стене, вытер губы и уши, из которых все еще сочилась кровь. До сознания медленно дошел какой-то внешний шум. Он был слабым и непонятным, но был именно внешним, а не рожденным памятью. Слух возвращался.

— В чем дело? — спросил он вернувшегося Яблочкова неверным, скрипучим голосом.

— Напоролись на засаду.

Теперь Сибирцев заметил, что каменная стена, у которой они стояли, покачивалась от ударов. Немцы вели сильный обстрел фольварка, в котором находились танки. Сибирцев все покачивал головой, словно пытался вылить из ушей воду, оглушившую его. Теперь он полностью уяснил опасность.

— Где автоматчики?

Яблочков указал на несжатое поле за фольварком. Поле слегка шевелилось, словно от ветра.

Из-за дома подошел танк. В открытом люке стоял Подшивалов. Увидев Сибирцева, он обрадованно закричал:

— Живы? Вас вызывает «Астра».

Сибирцев, держась руками за стену и пошатываясь, пошел вслед за Яблочковым к танку. С трудом преодолевая вязкую глухоту и сонливость, он с усилием раскрыл глаза и увидел, как постарело лицо Яблочкова за те несколько минут, что прошли после встречи с фашистами. Выступили резкие морщины, глаза ввалились.

Яблочков взял наушники, настроил рацию и ответил в микрофон что-то неразборчивым, глухим голосом и повернулся к Сибирцеву:

— «Астра» говорит…

— Громче!

По напряжению на лице Яблочкова Сибирцев понял, что старший лейтенант кричит изо всех сил, но слышал еще плохо.

— «Астра» передает, что встретилась в квадрате двадцать пять Д с вражескими танками и самоходками и вынуждена принять бой. Спрашивает наше положение.

— Надо идти! — нетерпеливо сказал. Сибирцев, чувствуя, как кровь забилась толчками в ушах, прогоняя вязкость и глухоту, томившие его.

— Да вы посмотрите, товарищ майор, — строго сказал Яблочков, словно Сибирцев был виноват в том, что окружало их. — Смотрите!

Он повел рукою вокруг, и Сибирцев, словно подчиняясь этому движению, осмотрел место, где они находились.

Это была неширокая долина между двумя увалами. На восточном, низком, стояли танки, спрятавшиеся между каменными домами фольварка. На другом, высоком, вдали был виден городок. Сибирцев с усилием вспомнил его название: Бракен. Справа раскинулось озеро Бракензее, а по долине стремительно растекалась вода, выпущенная через плотины из озера, затопляя все большее пространство. Противоположный склон долины был срезан широким и крутым эскарпом, представляя собою гигантское противотанковое препятствие, а перед эскарпом, начиная с этого края долины, стояли в восемь рядов «зубы дракона» — высокие гранитные и рельсовые надолбы, укрепленные в бетоне. Вода постепенно заливала их. В середине долины видны были уже только верхушки надолб, а между ними несомненно заложены мины. Земля разбухла. Все это неимоверно усложняло выполнение задачи.

Редкий лес, подчищенный и подстриженный с немецкой аккуратностью, отдельными языками достигал эскарпа — лучшее место для засады противотанковых батарей.

Время от времени из леса выскакивали самоходные пушки гитлеровцев, делали несколько выстрелов по танкам и снова скрывались, неуязвимые на этом расстоянии.

Все это увидел Сибирцев, постепенно приходя в себя. Он машинально поднял руку и взглянул на часы.

Этот жест подействовал на Яблочкова.

— Восемь двадцать три, сам знаю, товарищ майор, — сказал он.

До моста, у которого сражался батальон Демидова, было пятнадцать километров. Но время измерялось не километрами, а препятствиями. Если препятствия преодолеть, километры превратятся в тридцать минут, по прошествии которых танки будут там, где их ждет Демидов. И Сибирцев молча стоял с Яблочковым, до боли в глазах вглядываясь в даль.

Артиллерийский огонь по танкам прекратился, и сразу стало так тихо, что было слышно, как падают сбитые листья и ветки на танковую броню. Впервые Сибирцев услышал отдаленный рокот боя на западе. Демидов продолжал бой. Судя по грохоту артиллерии, бой был сильным. Гитлеровцы, по-видимому, ввели тяжелые орудия — ведь у самого Демидова были только противотанковые пушки и минометы.

— Надо прорываться, — тихо сказал Сибирцев.

Яблочков изумленно посмотрел на него, потом на Подшивалова.

— Я, товарищ майор, не трус. Но я скажу прямо: нам надо выбраться отсюда как можно скорее, пока фашисты не подвели в наш тыл танки. Надо выбраться и обойти препятствие.

— И опоздать к мосту, — сказал Сибирцев.

— Я знаю, что мы здесь не пройдем! — продолжал Яблочков. — Я эту немецкую манеру наизусть выучил. Они натыкали здесь на каждый метр по пушке, а если взять стороной…

— «Астра» шла стороной… — сухо перебил его Сибирцев.

Что-то более могучее, чем опыт, озарило Сибирцева. Он словно бы увидел всю местность, увидел на той карте, что составлял Масленников, и в душе поблагодарил подполковника за науку. Здесь гитлеровцы полагались на озеро, на затопление, на преграды. Они всегда переоценивали природные и технические укрепления, надеялись на них больше, чем следовало. Южнее и севернее Дойчбурга, где на подступах к реке нет естественных препятствий, меньше искусственных оборонительных сооружений, там у них, конечно, больше войск и техники — танков, самоходных пушек. А здесь они надеются на всевозможные противотанковые препятствия, создают видимость сопротивления. Здесь у них мало танков.

— Мы пройдем здесь именно потому, что фашисты надеются на наш отход, — сказал он, глядя в глаза Яблочкову.

— Погубим танки и перейдем на положение пехоты, — сказал Яблочков.

Подшивалов угрюмо пробормотал:

— Если бы сейчас вечер! Послать двух саперов, подорвать эти надолбы — и напрямик!

— Но, к сожалению, сейчас утро, — ответил Яблочков.

— Надо обыскать фольварк, нет ли местных жителей. Они могут указать обходный путь… — сухо приказал Сибирцев.

— Автоматчики уже ищут… — доложил Яблочков.

Ординарец позвал всех в дом, где радист уже развернул рацию.

Сибирцев оглядел безвкусно, но внушительно убранную комнату. Мебель в ней была предназначена словно для великанов, на стенах висели дешевые бумажные олеографии и фотографические портреты хозяев; два из них были в черных траурных лентах с приколотыми к ним бумажными цветами.

Подшивалов, стоявший рядом с Сибирцевым, с трудом выдохнул воздух, словно ему тяжело было дышать в этом чужом жилье, грубо сказал:

— Ну его к черту, этот дом! Прямо как ловушка. Пойдемте лучше на улицу…

Но Сибирцев сдвинул со стола посуду, — тут совсем недавно последний раз завтракали хозяева, которые, может быть, не успели даже дойти до городка и отсиживаются сейчас где-нибудь в несжатых хлебах или в подвалах.

Скрипнула дверь. Они настороженно оглянулись. Вошел Серебров. Он шел осторожно, словно не доверял даже немецкому полу под ногами. С той же враждебной осторожностью осматривал он стены, бумажные олеографии, на которых были изображены все прелести сытого и благополучного мира.

Но офицерам было некогда, и они с нетерпением смотрели на Сереброва, уже забыв о том, что сами так же осматривали дом. Запоздалое любопытство Сереброва раздражало их.

— Докладывайте, капитан, — поторопил Сибирцев.

— На этой стороне оборонительной линии никаких следов противника не обнаружено. Жителей также нет. В стогах прессованного сена обнаружены трое русских, рабочих этого поместья…

— Прикажите, чтобы их привели сюда, — оживившись, сказал Сибирцев.

И все обернулись к двери, чтобы увидеть освобожденных, первых русских на чужой земле.

Дверь широко открылась.

Впереди шел старик с поросшим короткой щетиной лицом, согнувшийся и неловкий. Он глядел исподлобья, словно все еще боялся какого-то обмана. Следом шла девушка лет восемнадцати, тихая, болезненно бледная.

Третьим вошел подросток с живым, плутоватым лицом.

Все трое были одеты в обноски, обуты в брезентовые башмаки на деревянных подошвах. Пока старшие боязливо приглядывались к офицерам, подросток вышел вперед и закричал заливисто-веселым голосом:

— Деду! Верка! Настоящие русские!

Офицеры невольно улыбнулись — столько радости было на его лице.

— А вы взаправду? — вдруг спросил подросток, обращаясь к Сибирцеву. — Навсегда?

— Взаправду и навсегда! — ответил Сибирцев.

— А герр Шрамм говорил, что вы не дойдете!

— Как видишь, дошли, — засмеялся Яблочков.

Серебров сидел за столом, подперев щеку рукой. В его позе было что-то по-женски жалостливое. Такая жалость не вызывает неприязни, и паренек сейчас же обратился к Сереброву:

— А почему у вас погоны? А вы нас возьмете с собой? А немца далеко погонят?

Поток этих вопросов прервал Сибирцев, обратившись к старику:

— Как вас зовут?

— Парамонов Иван Федорович, — кланяясь, что было совсем непривычно, ответил старик.

— Давно здесь?

— С сорок второго году, с покрова.

— Откуда?

— Из Великих Лук все трое.

Дом вздрогнул от взрыва снаряда, но странно — эти невоенные люди как будто и не слышали грохота. Сибирцев следил за тем, как внимательно оглядывал паренек оружие, форму, как тайком потянулся к автомату, висевшему на груди солдата, и торопливо отдернул руку, поймав взгляд Сибирцева.

— Немецкие укрепления видели? — спросил Яблочков.

— А как же, — охотно ответил старик. — Мы сами на них работали…

Наступило настороженное молчание.

— А можно мне ружье? И чтобы с вами? — спросил подросток, словно не замечая, как хмурятся окружающие.

— Что ж ты, Парамонов, не знал, против кого укрепления строил? — вдруг возвысил голос Подшивалов, и его обезображенное ожогами лицо налилось кровью. Шрамы стали синими, страшными. Сибирцев машинально положил руку на его широкий кулак.

— Как не знали, — сказал старик. — Да ведь плетью обуха не перешибешь… Не один я работал, тыщи! Только ты, комиссар, не горячись, пусть другие, лишние уйдут…

— Нет здесь лишних, — зло ответил Яблочков.

Вдруг старик отвернул полу пиджака, сунул руку под подкладку и вытащил какую-то бумажку, грязную, замусоленную, словно она лежала там все два года рабства. Он сделал шаг вперед, протягивая ее Яблочкову.

— Которые русские работали, они не за фашиста думали! — гордо сказал он, выпрямляясь от той суровой правоты, что была в его словах.

Яблочков разглядел бумажку и вдруг воскликнул:

— Товарищ майор, вы только поглядите! Вот ведь умный народ!

Сибирцев увидел план обороны. Снят был участок дороги с обозначением поместья Шрамма и продолжением дороги на Бракен. На участке, теперь затопленном фашистами, были показаны надолбы. Но самое главное заключалось в том, что часть надолб была отмечена крестиками. Крестики эти располагались не по прямой, а как бы шахматным ходом коня…

— Проход? — спросил Сибирцев.

— Мины сняты, а надолбы только воткнуты да сверху чуть бетоном залиты. А иные мы и просто впритычку ставили, — спокойна и с достоинством сказал старик.

— Кто «мы»? — с любопытством спросил Яблочков.

— Мы, русские… — ответил старик. — Кои — я, кои — он, — кивнул старик на подростка, — внучонок мой Павел Парамонов. Кои — другие делали, тех немцы дальше угнали, на Дойчбург, значит.

— А план кто делал?

— Пленный один. Вот фамилию не упомнил. Хотел он здесь остаться, да не вышло, угнали. Вот, значит, он мне копию оставил, а сам план у него остался. Я-то лучше места знал, ухоронился…

— А почва тут какая?

— Обыкновенная. Супесь, значит. Твердая. Хлеба здесь только по назьму и родятся.

— Сергеев! — позвал Яблочков ординарца.

Тот появился так быстро, что стало понятно: он и все свободные танкисты стояли в соседней комнате, прислушиваясь к разговору.

— Сергеев, водки Парамонову.

— Это уж вы нам дозвольте вас угостить, — сказала девушка, которую подросток назвал Веркой. — В доме всякой всячины много…

Освобожденные вышли из комнаты. Сибирцев отодвинул план и окинул товарищей взглядом.

— Разрешите мне попробовать, товарищ майор? — поднялся Подшивалов.

— Подожди ты, — остановил его Яблочков. — Еще успеешь на снаряд нарваться. Если бы старика попросить провести машины?..

— Жалко, — сказал Серебров. — Только он и видел жизни, что сегодня, а вдруг убьют?

— Да, — согласился Яблочков.

— «Аврора» вызывает! — приоткрыв дверь, крикнул радист.

Сибирцев поспешил к выходу.

— Товарищ майор, — услышал он голос Яблочкова, — доложите, что мы пробьемся, но попросите у них час отсрочки. Я понимаю, что им трудно, да и нам ведь не сладко.

Сибирцев подошел к аппарату.

— Пожалуйста, товарищ майор, — сказал радист, — что-то только их вышибает из волны. То ли станцию повредило, то ли бой близко идет, отстреливаться приходится, не поймешь, а получается так: слово услышишь — перерыв!

Сибирцев закричал очень громко, словно надеялся голосом своим вселить бодрость в тех, кто ждет его помощи. Он постоянно поглядывал на часы, будто забывал время. Было восемь пятьдесят.

— «Аврора», я — «Алмаз»! «Аврора», я — «Алмаз»! — повторял он все громче.

Где-то очень далеко и затрудненно, словно после долгого бега, когда трудно дышать, отозвался женский голос:

— «Алмаз», «Алмаз», с вами будут говорить…

Затем также где-то далеко-далеко послышался мужской голос. Сибирцев с трудом узнал Демидова.

— Георгий! — кричал Демидов.

— Я слушаю, Миша!

— Торопись в гости, Георгий. А то может статься, ты придешь, а хозяев уже не будет. Очень тебя прошу.

И по тому, что Демидов говорил открытым текстом, по тому, что употреблял такие странные для войны слова, Сибирцев угадал последнее усилие, которым жили люди на мосту. Он как бы увидел каменные плиты и металлические парапеты, обрызганные кровью, тела бойцов, застывшие в разнообразных, но одинаково безжизненных позах.

И оттого, что он ясно увидел все это, сердце заболело тупой тяжелой болью.

— Миша, продержись еще часок, — попросил Сибирцев.

— Добро, Георгий. Теперь слушай меня и ничего не говори. Марина здесь. Она прибыла ко мне в батальон сегодня ночью. Я ее берегу, но торопись. Я сообщил это против…

Что-то щелкнуло там, далеко на мосту…

Пять минут простоял Сибирцев у аппарата, пока радист, бледный, как и сам майор, искал в эфире «Аврору». Потом тихо пошел в комнату.

— Что с вами, товарищ майор? — тревожно спросил Яблочков.

По этому возгласу Сибирцев понял, что не может даже скрыть своего горя от других. С усилием он выпрямился и медленно сказал:

— Ничего. Демидов просит поторопиться.

Ему хотелось крикнуть им все, что он услышал в словах Демидова, приказать не медлить больше, но слова застряли в горле. И он промолчал.

— Я возьму три машины и прорвусь по указанному ходу к батареям, — сказал Подшивалов. — А вы, товарищ лейтенант, выходите несколько позже. Я их заставлю оторваться от прохода. Поняли?

— Хорошо, — согласился Яблочков.

Сибирцев хотел сказать, что сам пойдет с Подшиваловым, что это не просто риск, а верная гибель, но Яблочков строго остановил его.

— Я разрешаю прорыв, товарищ майор! Пойдемте к машинам.

На улице, у двери, стоял Иван Федорович Парамонов, разглядывая автомат. Один из десантников учил старого солдата, как обращаться с этим оружием, переводить диск на одиночные выстрелы и на очередь. Павел, уже надевший шинель и вооруженный, стоял возле угла и глядел вдаль, будто ждал, что вот-вот там покажется фашист, по которому можно будет ударить из автомата…

Подшивалов шел впереди, высоко сдвинув шлем, открыв лицо в шрамах. Теперь он не стыдился их. Он нес голову гордо, как будто сам сознавал силу, которая вела его на подвиг.

Парамонов выпрямился, увидев офицеров, и поднял автомат «на караул», как делал это винтовкой в старые времена своего солдатства. Присмотревшись к лицам офицеров, он сказал:

— Разрешите обратиться, товарищ майор?

— Пожалуйста, — ответил Сибирцев, глядя в просвет между зданиями на длинные ряды надолб, залитых водой.

— Поскольку я дорогу знаю, позвольте мне примоститься на танке.

— Да ведь убьют, Парамонов!

— Ну, так я свое пожил.

— Кто говорит о смерти? — подошел Подшивалов. — Мы еще повоюем, Парамоныч. Пойдем со мной!

Старик с готовностью последовал за ним, едва успевая за широким шагом лейтенанта. Они скрылись за углом.

Люди занимали места на машинах. Из санитарного вездехода выглянула девушка. Сибирцев не узнал ее. В шинели, с санитарной сумкой, она показалась ему необычайно торжественной. Лишь немного погодя он вспомнил, что это племянница Парамонова — Вера.

Три танка на полной скорости ринулись в лощину. Они шли в линию, один за другим. С отчаянием увидел Сибирцев мгновенно вздыбившиеся фонтаны земли на пути машин. Но танки мчались между этими фонтанами, то заслоняемые ими, то видимые отчетливо. Первая машина ворвалась в воду. Белые буруны охватили ее борта, заливая старика, размахивавшего рукой. Подшивалов стоял в башне, высунувшись по пояс. В воде взрывы вспыхнули еще гуще. Но вот первая надолба рухнула под танком, танк повернул влево, словно сделал скачок. Сзади него, на схлестнувшихся волнах, взлетел вихрь воды и грязи.

— Мину задели, — тихо сказал Яблочков.

Но танк рвался вперед. Одна за другой упали три надолбы. Опять поворот, теперь вправо. Снаряды рвались на том месте, где только что была машина. Второй танк, чуть отставший, вспыхнул, рванулся в сторону, покачнулся всем корпусом, словно силясь подняться из воды, и замер. Три танкиста выскочили из него, побрели по пояс в воде. Рядом взорвалась мина. Теперь брели двое, и то один из них был ранен. Он все время спотыкался и падал в воду. На помощь танкистам спешила санитарная машина, лавируя между разрывающимися минами. Из машины выскочила девушка и бросилась в воду. Она помогла раненому танкисту, и машина пошла обратно.

Танк Подшивалова проскочил до самого эскарпа. Теперь он был невидим для немцев. Рядом, уткнувшись в земляной срез, стоял второй танк. Танкисты вылезли из машин и что-то делали у эскарпа. Из леса выбежали десятка два гитлеровцев. «Гранатометчики», — подумал Сибирцев.

И не успел он отдать приказания, как рядом с фашистами упали первые снаряды. Гитлеровцы поползли быстрее, но разрывы вспыхивали все чаще. Это заставило одних замереть на месте, других повернуть обратно.

На срезе эскарпа взлетели мелкие фонтанчики земли. Эскарп сползал, образуя выемку.

— Молодец, — одобрил Яблочков. — Действует мелкими взрывами.

Танк Подшивалова взревел и попытался подняться на обрыв. Из-под гусениц черными струями летела земля, потом танк пополз обратно и снова уткнулся в крутизну. Корму его заливала вода.

— Эх, засосет, — встревожился Яблочков.

— Нет, земля твердая, — сказала Вера, подошедшая с раненым танкистом.

— Это вы танкиста вытащили? — спросил Сибирцев.

— Я, — ответила девушка робко.

— Как же вы…

Девушка, боясь, что ее неправильно поняли или вдруг обругают за что-то, торопливо сказала:

— Я только крови боюсь, а так ничего, я буду работать…

И, опустив танкиста, убежала.

Яблочков напряженно следил за тем, как танк Подшивалова после второй очереди взрывов лез на эскарп.

— Все фашисты предусмотрели, а вот батареи кинжального действия у них нет, — заметил Яблочков.

В этот момент всплеснула вода у кормы танка, а затем откуда-то сбоку донесся глухой звук выстрела.

— Есть батарея, — сердито сказал Сибирцев, словно сетуя на то, что старший лейтенант накликал эту новую опасность.

Но залп кинжальной батареи как будто подтолкнул танк Подшивалова. Машина рванулась и выскочила на кромку эскарпа. Вторая вышла еще быстрее.

Все дальнейшее произошло в несколько секунд. Оба танка прорвались к опушке леса — в тылу обороняющихся это уже большая сила. Огонь гитлеровцев смешался, все батареи стреляли по этим двум машинам.

— Пора! — сказал Яблочков.

Автоматчики прыгали на броню, стараясь занять более безопасные места поближе к башням, поглубже на корме, заботясь об удобствах, как делают это пассажиры. Затем по всему поместью прошел вихрь от сорвавшихся с места машин. Танки достигли надолб, не встретив ни одного выстрела. Только когда первые машины вырвались на гребень, вспыхнула вся кромка эскарпа. Одна машина тяжело сползла обратно в воду.

Среди всего этого хаоса метались маленькие фигурки в зеленом, падали, снова вставали, но теперь они бежали уже не к танкам, а от них.

Вспыхнула еще одна машина. Командир высунулся из нее и сразу обвис на борту, уронив руки, словно пытался достать что-то с земли. Яблочков бросил танк в то место, откуда стреляли. Сибирцев почувствовал только толчки, когда танк пополз по батарее, давя пушки, минометы, а вместе с ними и фашистов.

Еще Сибирцев увидел автоматчиков Сереброва, прыгавших с машин и бежавших по лесу. Затем впереди показалась поляна, а на ней одинокий танк со вздыбленной кормой, похожий на памятник. Он стоял неподвижно над вражеским окопом, подмяв все находившееся в нем под себя, погибнув, но открыв путь вперед, к городу. Рядом с подбитым танком Подшивалова на желтой траве сидели два танкиста, словно оберегали покой командира. Подшивалов лежал лицом вверх на холмике, строгий и важный, каким никогда не был при жизни. Рядом с ним лежал Парамонов, широко раскинув руки…

Яблочков остановил танк возле холмика, открыл люк, посмотрел на убитых, узнал своего друга.

Сибирцев включил рацию и закричал:

— «Аврора»! «Аврора»!

Никто не отзывался. Тогда, надеясь только на чудо, благодаря которому станция Демидова, может быть, еще слышит, хоть и не отвечает, он сказал:

— Держитесь, товарищи! Мы идем!

Затем вызвал «Астру». «Астра» откликнулась сразу, — должно быть, командир ее ждал вызова Сибирцева.

— Идем на квадрат тридцать девять Г. Тридцать девять Г.

В голосе его было столько торжества, что командир «Астры» не спросил даже, есть ли на пути препятствия, сказав лишь:

— Поздравляю Яблочкова, Подшивалова! Веду бой…

Это поздравление мертвому потрясло Сибирцева, но он промолчал. Пусть командир узнает о погибших в тот час, когда победа обрадует его. Тогда легче переносить гибель товарищей.

И, передав Яблочкову поздравления, он приник к смотровой щели.

 

13

Марина освободилась от парашюта еще в воздухе. Держась руками за стропы, она смотрела на темную, приближающуюся землю, пытаясь выбрать удобное место. Ее относило к самому берегу, который был отличен от воды тем, что казался светлее. Это было так странно, что Марина едва не пропустила момент, когда надо было бросить парашют. Она опустилась возле самой воды.

То, что она сразу выпустила из рук стропы парашюта, спасло ее. Парашют, клубясь и путаясь, пролетел еще некоторое время, и к нему протянулись оранжевые длинные жала пулеметных очередей, светясь над головой Марины. Она сползла по вязкому, сырому песку, торопясь уйти как можно дальше от места падения. Она увидела, что все небо пересечено светлыми полосами, в которых раскачивались парашютисты. Один луч упорно шарил по берегу, выхватывая то устои моста, то фигурки бегущих людей. Один раз этот луч прошел на уровне головы Марины, ослепив ее, но последовавшая за ним пулеметная очередь разрезала темноту значительно выше.

Прожектор и пулеметные точки были где-то недалеко.

Теперь Марина не стремилась уползти от луча: спасение ее и товарищей было в бою.

Она поползла по берегу, ища пулеметы, запечатлевшиеся в памяти с тех дней, когда она разведывала мост. Вот шпиль радиомачты на том берегу. Вот под руками груда валунов. Если провести воображаемую линию на тот берег, то чуть правее окажется прожекторная установка, которая чуть не погубила ее.

Прожектор выхватил из темноты длинную фигуру человека, бежавшего к мосту, с минометом на плече. Вокруг человека мгновенно вспыхнул золотой ореол, словно он сам засветился. За ним, рассыпавшись по всему берегу, бежали еще люди, но Марине почему-то стало смертельно жаль именно этого, высокого. Луч прожектора разрезал его пополам, и тотчас же к нему пронеслись различимые даже в свете прожектора трассирующие пули, и человек упал. Марина вскрикнула, словно боль чужой раны передалась ей, и побежала к прожектору. Фашисты не видели ее, и она метнула гранату. Прожектор погас одновременно со взрывом. Марина кинулась к мосту.

До слуха донеслась тревожная трель свистка, повторенная трижды. Это Демидов. Он жив и ищет ее. Только теперь она поняла, что испугалась именно за Демидова, когда прожектор осветил высокого человека с минометом. Она откликнулась сигналом.

Постепенно бой затихал. Все реже становились в этой сумятице звуки немецких орудий, и все громче и гуще наши. Марина увидела бегущих на противоположный конец моста людей со смутно белеющими опознавательными повязками, увидела башню на восточном конце моста, где был назначен сборный пункт.

Гитлеровцы не успели обрезать осветительные и телефонные провода. В комнате с узкими окнами, похожими на бойницы, с винтовой лестницей, уходившей на второй и третий этажи, горели две сильные лампы. В глубине, на столе, беспрерывно звенел телефон. Демидов, мальчишески улыбаясь, поднял трубку и спросил по-немецки:

— Кто говорит? Очень приятно. Это говорит капитан Демидов. Да, русский. О, русские давно уже здесь и скоро будут на вашем берегу.

Опустив трубку, он с удовольствием сказал:

— Не понравилось фашисту сообщение.

В комнате уже собрались командиры. Не хватало лишь Голоскова. На столе лежала карта.

Марина улыбнулась Демидову, но сейчас же погасила улыбку. Надо было действовать.

— Я отметила здесь три зенитные батареи, надо проверить, захвачены ли они, — сказала она, указывая на отметки, которыми была испещрена карта.

Командиры вышли. На мосту всюду продолжалась перестрелка, слышались разрывы гранат, с оглушительным треском взрывались тяжелые немецкие мины.

Голоскова все еще не было. На противоположной стороне реки, в предместье, вспыхнул новый очаг боя. Это парашютисты сходились по два, по три, постепенно группировались, занимали отдельные дома в городе, стараясь пробиться ближе к мосту, чтобы помочь тем, кто выполнял основную задачу.

Мост был так хорошо изучен во время подготовки к операции, что Демидову не понадобилось отдавать специальных приказаний. Саперы уже разъединили провода, подготовленные для взрыва, разыскали и бикфордов шнур на тот случай, если им самим понадобится взорвать мост. У шнура стоял дежурный, который должен был по сигналу, а в крайнем случае по собственному разумению, зажечь его. В подвале работал санитарный взвод. Девушки перевязывали раненых, куда-то уходили с носилками и возвращались вновь, хотя кругом шла стрельба и трудно было понять, где фашисты, где свои.

В дальнем углу, хорошо защищенном толстыми стенами от снарядов и мин, заработала рация. Марина передала первую условную радиограмму. И теперь читала огромную и сложную книгу эфира, ища строки, предназначенные ей.

Все пока совершалось по порядку, так, как было предусмотрено, хотя Демидов все чаще хмурился, — слишком многих парашютистов недоставало. Пробежали минометчики, чтобы занять позиции на западном берегу — ближние к мосту дома. На восточном берегу устанавливали пулеметы, рыли окопы, маскировали противотанковые пушки, несли снаряды.

Но людей не хватало. Все они как-то рассеялись на большом пространстве. Самая большая группа билась в городе возле рыночной площади. Там действовал Голосков. Шум боя оттуда слышался все явственнее. Три или четыре группы сражались на восточном берегу, где-то в районе пристани.

И отбивающиеся там, и находящиеся здесь знали, что в ближайшие минуты фашисты предпримут новые атаки, чтобы отбить мост. И Демидов молча стоял на мосту, прислушиваясь к звукам этих рассредоточенных схваток.

И все-таки люди прибывали. Иные приходили лишь затем, чтобы сообщить о себе и свалиться, обессилев от ран; другие сразу же уходили в окопы и вступали в борьбу.

В этот предрассветный час Марина впервые услышала в эфире голос Сибирцева. Ей казалось, что она могла бы узнать его и без позывных. Она стиснула зубы, чтобы не крикнуть: «Я здесь! Я жива! Я жду!» — но голос умолк. Танки Сибирцева вошли в прорыв. И в этот предрассветный час на мосту, одновременно с восточной и западной сторон, началась атака гитлеровцев. Все пространство перед мостом вдруг оказалось затянутым цветными лентами, и темные пятна, вокруг которых шла эта стрельба, все суживались. Эти пятна, хорошо видимые с высокого моста, показывали где отбивались парашютисты. Но участки эти постоянно меняли очертания, так как гитлеровцы все больше теснили десантников. Но и группы парашютистов и одиночки продолжали бой, и все пространство, в котором словно висел темный и молчаливый мост, оказалось окрашенным в разные тона, то более темные, то совсем светлые.

Немцы наступали с обеих сторон одновременно, рассчитывая сплющить и уничтожить небольшой советский отряд, застрявший как бы между молотом и наковальней. Но между молотом и наковальней оказался материал тверже самой твердой стали. И десантники выдержали этот натиск, отбили его, а вслед затем отбили еще восемь атак. Солдаты Демидова не только отражали врага, но и контратаковали, хотя количество людей, способных стрелять и двигаться, исчислялось уже не сотнями, как в начале операции, а десятками.

В восемь тридцать гитлеровцы подтянули к мосту несколько танков и самоходных орудий…

«Значит, крепко мы им насолили, если они вынуждены бросить против нас танки, так необходимые им на основном фронте», — подумал о гитлеровцах Демидов. И тут же услышал где-то далеко-далеко, за пределами боя, грохот пушечной стрельбы: это прорывался Сибирцев.

Двадцать минут понадобилось гитлеровцам на то, чтобы подвести танки, но пушки Демидова молчали.

Марина стояла у бойницы, внимательно приглядывалась к отчетливо видимым танкам противника. В этот миг она думала о Георгии.

Демидов приказал вызвать «Алмаз». В это время тяжелый снаряд попал в башню чуть ниже второго этажа, и передача прекратилась. Демидов упал, сбитый с ног осколками камня, радистка уронила голову на стол.

Второй снаряд ударил чуть пониже первого. Кто-то помог Марине вытащить Демидова из рушащегося здания.

Противотанковая пушка, укрытая в окопе, молчала.

Демидов оттолкнул поддерживающих его людей и пошел по мосту, держась необычайно прямо. Он шел, не замечая рвущихся кругом снарядов.

Дойдя до пушки, спрыгнул в окоп.

Уцелевший солдат из расчета пушки поднялся навстречу капитану, стирая кровь с лица. Капитан развернул пушку, принял снаряд и выстрелил. Четыре танка шли на большой скорости к мосту.

Демидов поднялся над окопом и окликнул гранатометчиков, лежавших впереди, в траншее. Они бросились навстречу танкам. Гранатометчиков было трое. Они бежали не пригибаясь, размахивая руками, не прячась от огня. Их мужество восхитило Демидова, и он подумал, что никогда не иссякнут силы его и его солдат, никогда фашистам не взять моста. Гранаты взорвались под танками, и люди упали. Демидов знал, что они мертвы, но знал и то, что подвиг их бессмертен.

Последние два танка шли прямо на него. Он подумал о Марине и о том, что обещал Георгию уберечь ее. Затем выстрелил в первый танк и остановил его. Второй танк надвигался подобно горе. Демидов нащупал на земляной полочке в окопе противотанковую гранату и поднял ее.

Марина бросилась на помощь Демидову. Она увидела как последний танк налетел на бруствер окопа, прыгнул неуклюже и тяжело, словно пытался раздавить не только пушку и человека, но и самую землю, которая защищала Демидова. Над окопом поднялся столб дыма и пламени, танк остановился, накренившись, постепенно обрастая жидким мечущимся огнем.

И тогда к Марине вернулось то спокойствие, с которым она проходила по вражеским тылам, по кровавым полям войны. Теперь здесь, на мосту, она оставалась единственным офицером. С ней были несколько бойцов, три девушки-радистки, санитарки и раненые. Люди, защищавшие западный конец моста, ничем не могли помочь ей. Прижавшись к железным перилам, Марина спокойно ждала, когда фашисты откроют люки горящего танка. Она хотела прежде всего отомстить за Демидова. И, увидев, как они вылезли из танка, Марина дала очередь из автомата. С холодной отчетливостью заметила, как они падали: один — взмахнув руками, другой — подпрыгнув, как раненое животное, третий — ничком.

Два парашютиста заняли окоп, в котором погиб Демидов. Немцы стреляли по-прежнему, но не решались идти в новую атаку.

Вспомнив о дежурившем под мостом у бикфордова шнура минере, Марина спустилась к нему, уточнила с ним сигнал для взрыва моста на случай, если опоздает помощь. Пройти на западный конец моста она не могла и не хотела посылать кого-либо на верную смерть. Люди там знали не хуже ее, что́ надо делать, и она спокойно вернулась в траншею, ожидая танки. Сколько бы ни стреляли гитлеровцы, они не могли разрушить мост и убить всех людей на нем. Марина знала: пока здесь жив хоть один человек — фашисты мост не возьмут.

Она приподнялась над краем окопа, ожидая, когда начнется новая атака, увидела далекое шоссе, по которому текли черные толпы беженцев, упираясь в танковый заслон перед мостом и поворачивая обратно, а затем на юг, прямо по полям, по дачным садикам в поисках другой переправы. Даже отсюда было видно, как смешались на шоссе и его обочинах повозки, велосипеды, автомобили. Видно было, как солдаты, которых легко было отличить по цвету одежды, сталкивали в кюветы мешающие им машины. И с яростью сказала про себя: «Ага, зашевелилась Германия!»

И тут она снова увидела три танка, рванувшиеся к мосту. Несколько парашютистов, не ожидая приказа, поползли навстречу им вдоль парапета. Затем послышались взрывы.

Когда рассеялись чад и пыль, Марина увидела, что первый танк горит синим, пока еще бледным пламенем. Затем вспыхнул второй. Оставшиеся в живых десантники бросали свои последние гранаты без промаха.

Один танк прорвался вперед. Марина приподнялась с гранатой в руке. Танк приближался, нависая, как глыба, А за ним, вдалеке, на внезапно опустевшем шоссе, словно там только что поднялась буря, показалась колонна других танков, оливково-серого цвета, и Марина поняла, что это идет помощь.

Она швырнула гранату в последний немецкий танк. Тонкие струи огня, вырвавшиеся из танкового пулемета, обожгли ее тело и руки. Спускаясь на дно окопчика, она увидела, как танк закружился на месте. К нему, бросая гранаты, бежали ее товарищи. Но слабость овладевала ею все больше, и она опустила голову, вытянулась, ощущая боль и радость, — все было сделано, и сделано хорошо.

…Танк Сибирцева прошел рядом с нею. Высунувшись из люка, Георгий всматривался в воспаленные, окровавленные лица людей, кричащих и размахивающих автоматами. Десантники Сереброва рассыпались по пустырю, по шоссе, на котором уже не было ни людей, ни повозок. Часть танков прорвалась на западный конец моста. Сибирцев приказал им пробиваться в город, где все еще слышалась стрельба.

Возбужденно смотрел майор на прошедших через смерть и уцелевших людей, ища среди них Марину.

Яблочков остановил машину. Сибирцев с трудом услышал, его голос:

— Все в порядке, товарищ майор. Можете пройти на командный пункт.

Сибирцев выпрыгнул из танка. Какая-то девушка подбежала к нему и поцеловала.

— Где лейтенант Стрельцова? — спросил он.

— Там, — указала она и отвернулась, испугавшись его потемневшего лица.

Неверным шагом пошел он по мосту, обходя убитых и раненых, наклоняясь, чтобы различить их лица. Никто не спрашивал, кого он ищет. Сибирцев вышел на противоположный конец моста, оглядывая это трудное место боя. Догорали танки. Лежали мертвые и раненые. Спрыгнув в окоп, Сибирцев посмотрел на мертвых, боясь увидеть среди них Марину.

Несколько девушек теснились возле подруги, приподнимая ее. Но вот девушки отстранились, и он узнал Марину. Марина сидела с закрытыми глазами, прислонившись к стенке окопа. Он опустился рядом, тихо окликнул, словно она спала. Глаза ее приоткрылись.

— Георгий! — как будто еще не веря, позвала она. Чуть-чуть шевельнулись пальцы, она пыталась протянуть ему руку — и не могла.

Санитарная машина остановилась возле окопа. Девушка, показавшаяся Сибирцеву знакомой, бережно отстранила его от Марины. «Вера», — подумал он мельком и удивился тому, что может еще видеть и запоминать. Две другие девушки развернули носилки, ловко подняли и положили на них Марину. Он шел рядом, держась рукой за носилки, словно боялся, что стоит отпустить их, и Марина исчезнет. А вокруг был свет утра и солнца, осенний, холодный, но обещающий тепло к полудню.

Рига — Москва

1944—1961

Ссылки

[1] Таш  — мера длины, около шести километров.

[2] Терьяк  — опиум.

[3] Овринг (тадж. — узкая горная тропа, пропасть, обрыв) — висячие плетеные или сделанные из жердей мостки и балконы для переправы через ущелья  или для прохода вдоль их отвесных склонов.

[4] Незаливаемое место на пойме реки.

[5] То же, что и таволга; таволожный кустарник.

[6] Части обеспечения военно-автомобильных дорог.