Повесть, написанная с улыбкой
1
Мест в гостинице, конечно, не было. Чащин вздохнул и опустил чемодан к ногам.
Когда-то Чащин думал, что только личная неудачливость приводит его в любой город именно в такое время, когда в гостинице не бывает мест. Но постепенно он начал соображать, что свободных номеров в них не бывает с самого дня открытия, только еще не понимал, как это получается.
Он огляделся. Все здесь было устроено так же, как в любой другой гостинице. Стояли пыльные фикусы и мрачные пальмы, поставленные, по-видимому, нарочно для того, чтобы всякий входящий сюда заранее проникся чувством обреченности. На диванах, стульях, подоконниках дремали ожидающие и потерявшие надежду командированные, хотя час был непоздний. Из этого следовало сделать вывод, что они живут тут не первые сутки.
За конторкой в важной позе сытой спящей львицы, положив массивную голову с прической перманент на скрещенные руки, отдыхала дежурная администраторша. За этим покоем чувствовались ярость и сила. Как говорится: спит-то спит, да мух ловит. Попробуй разбуди ее от этого сытого сна, и она тут же разорвет непочтительного храбреца в клочья.
Над головой администраторши висели две картины: «Утро в лесу», должно быть, перерисованное с конфетной обертки знаменитых «мишек», и «Охотники на привале», скопированные с какой-то вывески. Глянув на эти произведения искусства, Чащин вдруг подумал, что он все еще в Свердловске, никуда он не уезжал, не было ни утомительной дороги, ни новых мест, ни новых городов. В свердловской гостинице эти картины висели на тех же местах. Он невольно подумал, что их прописывают для всех гостиниц как успокоительное средство против ностальгии — тоски по родине. Поди разберись, где ты, если перед глазами вечно одни и те же изображения!
Хлопнула входная дверь. Дежурная, сохраняя полное сходство со спящей львицей, не открывая глаз, прорычала:
— Мест нет и не будет…
Чащин вынул блокнот и записал: «Условный рефлекс. Действует в связи с выработанной долгими годами привычкой произносить эти слова после стука входной двери…»
Чей-то удивительно знакомый голос произнес:
— Все психологией занимаешься?
Чащин оглянулся.
Возле доски для писем стоял только что вошедший толстенький молодой человек, похожий на кубышку, бесцеремонно перебирая пропыленные конверты. Чащин невольно поклялся себе, что никогда не будет давать адрес гостиницы своим немногочисленным корреспондентам, — слишком печальной была участь этих писем. И лишь потом узнал толстяка. Это был фоторепортер Гущин, с которым когда-то Чащин учился в Свердловске. В том безвыходном положении, в каком сейчас находился Чащин, это явление показалось ему необыкновенным.
— Миша! — крикнул он и, запнувшись за свой чемодан, упал в широкие объятия толстяка.
— Вот это встреча! Уф! — отдуваясь и ставя Чащина на ноги, сказал Гущин. Он был почти в два раза ниже Чащина, и для него удержать этот падающий телеграфный столб было равносильно подвигу. — Вот уж не ожидал такой встречи!.. Как ты сюда попал?
— По распределению! — сразу оживившись, отрапортовал Чащин. — Направлен в обком партии для работы в местной печати. А ты тоже в газете работаешь? — с надеждой в голосе спросил он.
— Да… Работаю… — как-то вяло ответил Гущин и торопливо переменил тему разговора: — Где остановился?
— А вот, — Чащин пнул ногой опрокинутый чемодан.
— Ну, это мы сейчас отрегулируем! — гордо сказал Гущин. — Все зависит от уважаемой администраторши Бетси. А я эту Бестию Ивановну сфотографировал дважды: в позе Будды-Вседержителя и в роли милой матушки семейства…
Он подошел к конторке, и на звук его шагов тотчас раздался рефлекторный голос спящей дежурной:
— Мест нет и не будет…
— Проснитесь, Бетси Ивановна, — вкрадчиво сказал Гущин. — Вот, познакомьтесь! Федор Петрович Чащин. Приехал в нашу газету. Фельетонист…
Бестия Ивановна вздрогнула и медленно приоткрыла один глаз. Оглядев этим недреманным оком Чащина, она собралась было вновь закрыть его, но Гущин, стоявший на страже, сказал:
— У него задание по проверке коммунального обслуживания…
Второй глаз Бестии Ивановны тоже дрогнул и приоткрылся. Гущин, не ожидая более, вытащил из-под ее руки бланк на прописку и сунул Чащину.
Дремавшие в чаянии спальных мест приезжие зашевелились, но роковое рефлекторное «Мест нет и не будет…», прозвучавшее в ответ на это шевеление, немедленно повергло их снова в спячку. Чащин сунул свой паспорт, деньги и заполненный бланк администраторше, и та опять смежила оба глаза.
Журналисты направились к входу в подвал, где размещались гостиничное общежитие и дешевые номера. Еще одно общежитие, пояснил Гущин, находилось на четвертом этаже, второй же и третий этажи, как более благоустроенные, были целиком заняты постоянными жильцами. Правда, где-то там таились два «люкса», числившиеся «под броней», и два-три номера, которые администраторы сдавали «от себя», но тут докопаться до истины было трудно, и Чащин решил, что еще займется этим делом позже.
Они уже собирались нырнуть в глубины своего подвала, как вдруг Чащин вторично запнулся за собственный чемодан.
Сверху, из обетованного царства отдельных номеров с ваннами, по широкой, устланной ковром лестнице спускалась девушка. Она шла медленно, мечтательно поводя синими огромными глазами, неся на отлете, как метательное оружие, маленькую сумочку на длинном ремне и помахивая ею с необыкновенным изяществом. Стройная ее фигура, гордая головка с пепельными волосами, уложенными в прическу «под ангела», столь не соответствовали привычному гостиничному мраку, что Чащин замер на месте. Но больше всего его поразило, что Гущин вдруг бросился к девушке, запросто воскликнув: «Здравствуйте, Виола!» — будто и сам принадлежал к небожителям, к которым, несомненно, относилась незнакомка. Девушка протянула руку Гущину, они обменялись несколькими словами, а Чащин все торчал, как деревянный истукан. И даже ее фраза: «Кто это такой? Вот смешной! С ним и рядом стоять опасно — загоришься!» — даже эта насмешливая фраза не расшевелила его.
Только когда девушка вышла на улицу, молодой журналист несколько пришел в себя и хрипло спросил:
— Что это за чудо?
— Студентка Института радиосвязи, — неохотно ответил Гущин.
— Что же ты нас не познакомил?
— Ну, ну, братец, я сам ревнивый!..
Чащин свирепо затопал вниз по грязной подвальной лестнице.
2
«В ранце каждого солдата лежит маршальский жезл!» — сказал когда-то Наполеон Бонапарт, и эта несложная формула стала девизом для многих честолюбцев.
Федя Чащин не мечтал о маршальском жезле. Но, как и всякий молодой журналист, он жаждал увидеть свое имя в газете под статьями, такими же огромными, как высотное здание на Смоленской площади в Москве, и занимающими столь же приличное положение. Эти статьи в редакции именуются почему-то стояками. Впрочем, его вполне устраивали и другие статьи, помещаемые обычно в нижней части газетного листа, называемые «подвалом». Одним словом, молодой журналист, не будучи честолюбцем, мечтал «глаголом жечь сердца» и наносить сокрушительные удары по людям и явлениям, на которых явственно, как клеймо каторжника, виднеются «родимые пятна» капитализма.
Молодой журналист и внешне выглядел примечательно. Длинноногий, худой, с тощим лицом, на котором выделялись только глаза да нос, Федя Чащин был сантиметров на десять выше нормальных людей и всегда глядел на них сверху вниз. Его ярко-рыжие волосы пылали на ветру, как костер, а так как он ходил без шляпы, то частенько какой-нибудь юный бездельник вдруг начинал кричать: «Дяденька, вызовите пожарную команду, вы горите!», или: «Дяденька, наклонитесь, я руки погрею!» Впрочем, Чащин уже привык к этим выпадам и даже не пытался нагнать улепетывающего озорника. Он продолжал свой путь, так же вдохновенно озирая мир с высоты своих ста восьмидесяти пяти сантиметров.
Гущин был полной противоположностью своему другу. Толстенький, коренастый, черноволосый, он был одинаково практичен и в быту и в делах. Не претендуя на маршальский жезл фоторепортера, он довольствовался тем, что тискал в своей газете снимок за снимком, не очень огорчаясь, если стахановец Петров оказывался похожим на учительницу Сидорову.
Вместе с тем он готов был в любое время пешком и на самолете, в кузове самосвала и на мажаре, запряженной волами, отправиться за снимком, коли того пожелал редактор. Он прекрасно изучил человеческий характер, знал, что никто не чужд славы, и умел заставить любого председателя колхоза согнать на одно поле и тракторы, и сеялки, и лущильники, и триеры, если надо было дать снимок к началу посевной; причем председатель обязательно оказывался в центре снимка, а уж узнает ли он сам себя на снимке в газете — опять-таки его личное дело.
Это различие в характерах не мешало Чащину и Гущину дружить еще с тех времен, когда они попали вместе на факультет журналистики Свердловского университета. Правда, Гущин так и не окончил факультета: он уже в те дни искал более практического пути в жизни и был известен как самый дешевый и быстрый фотограф из тех, что работали без патента. Однако недолгое обучение на факультете позволило ему открыть свое призвание, и он стал фоторепортером. Чащин же только через два года догнал своего приятеля в этом южном городе, куда получил первое в жизни направление на работу.
Они шествовали рядышком, один похожий на каланчу, другой — на кубышку, и оживленно разговаривали о своем будущем. Впрочем, оживленно разговаривал Чащин, Гущин же только поддакивал или пытался осторожненько умерить пыл, с каким ораторствовал приятель.
— Меньше чем на областную газету я не соглашусь! — говорил Чащин. — Для чего же я учился на факультете журналистики?
— Ну, это еще как в обкоме посмотрят! — возражал Гущин.
— Мы еще покажем, что значит хорошая школа! — неистовствовал молодой журналист. — Кто тут у вас работает над фельетоном?
— Наш редактор в отпуске, а заместитель не очень уважает фельетоны, — скептически останавливал его приятель.
— Но почему? — возопил Чащин. — Как можно не любить фельетон?!
— А он говорит, что фельетон — это мина с неизвестным радиусом действия, — хладнокровно пояснил Гущин. — Может, она взорвет только противника, а может статься — и самого минера, да еще и в командирский блиндаж влетят осколки. Он был на войне и знает, как это случается…
— Храбрость украшает военных! — воскликнул Чащин, поднимая сжатый кулак к небу.
— Он уважает только разумную храбрость — сиречь безопасную! — вздохнул Гущин. — А вообще-то он работал директором школы, пока его не назначили к нам.
— Газета — лучший воспитатель масс! — вдохновенно сказал Чащин.
— Да, но школа-то была женская, — не к месту возразил Гущин и остановился у подъезда редакции. — Мне сюда, а областной комитет — прямо, на площади. Ну, ни пуха ни пера!
Фоторепортер исчез в подъезде, громыхнув тяжелой дверью, и Чащин остался один.
Он внимательно оглядел здание, в котором помещалась редакция. В скором времени он будет иметь в нем свое постоянное место и, очень может быть, завоюет тот авторитет, который является главным подтверждением таланта и твоей необходимости для общества. Что ж, он ничего не имел против, если бы у этих щитов, что стоят в тени платанов, толпились люди и говорили: «А статью Чащина читали? Вот молодец!» Пока этого еще не было, и он сам подошел к щиту, чтобы посмотреть на «свою», как он уже ее называл, газету.
К сожалению, газета не доставила ему большого удовольствия. В ней было много перепечаток из центральных газет, на третьей полосе стояла сугубо научная статья «Будет ли конец мира?», затем шли телеграммы ТАСС, и только один уголок на четвертой полосе был отведен жизни самого города и области. Такое количество строк об этом городе и области в иной день можно было прочитать и в «Правде».
«Ничего, мы все это переделаем!» — бодро подумал Чащин и направился дальше.
Он вышел на площадь и вдруг покачнулся, хватаясь за подвернувшееся под руку дерево. На мгновение ему показалось, что небо стремительно рушится ему под ноги, а сам он падает головой вперед, прямо в мировое пространство. Только уцепившись за дерево, он убедился, что земля по-прежнему неподвижна, а то, что голубеет далеко внизу, под откосом, и есть море, похожее в своей бесконечности на небо. Окончательно уверившись в своей полной безопасности и облегченно вздохнув, Чащин подошел к самому береговому откосу и внимательно оглядел нового знакомца. Море было так огромно и непостижимо, что Чащин долго ничего не видел, кроме него, и только значительно позже разобрал, что под ногами, у самой береговой кромки, прилепился маленький порт, в котором стояли рыбацкие суда, рейсовые теплоходы и грузовозы. Но как все это было мелко и незначительно по сравнению с морем!
В воздухе остро пахло солью, пряностями, цветами, рыбой. Приморская улица, освещенная двойным светом: и солнца и отблеском моря, — показалась такой приветливой, что Чащин сразу и бесповоротно влюбился в этот город. Если бы ему сейчас сказали, что жить и работать ему придется в другом месте, он был бы огорчен этим так же, как влюбленный отказом любимой… И с легким замиранием сердца Чащин направился к старому зданию с колоннами, в котором находился областной комитет партии.
Принял Чащина инструктор отдела Запорожцев, пожилой человек с коричневым, словно продубленным лицом рыбака; на лице Запорожцева было столько мелких морщинок, что казалось, на него наброшена прозрачная рыболовная сетка из нейлоновых ниток.
Запорожцев, едва взглянув на взволнованное лицо молодого человека, улыбнулся и спросил:
— Ну как, понравилось?
По этой улыбке, по мечтательности, вдруг прозвучавшей в голосе Запорожцева, Чащин понял, что тот говорит о море. Да, только любовь может вызвать этот свет в глазах и нежность в голосе. И молодой журналист откровенно сказал:
— Понравилось! И город понравился!
— Вот и хорошо. Легче будет жить и работать.
Затем лицо Запорожцева стало тверже, черты его обрисовались резче, он взял документы Чащина. И молодой журналист сразу подтянулся. Начинался деловой разговор.
— Ну что ж, направим вас в областную газету, — сказал Запорожцев. — Это хорошо, что вы комсомолец. Молодость всегда отзывчива на добрые дела. А все остальное будет зависеть от того, как вы станете трудиться. Крупными предприятиями город наш, к сожалению, не богат. Порт, как вы сами видели, маленький. Есть еще судоремонтный завод, десяток предприятий местной промышленности, вагонный завод, лакокрасочная фабрика, завод строительных деталей. Ну, со всеми этими предприятиями вы сами познакомитесь. Теперь, после создания совнархоза, ставим вопрос о развитии химической промышленности — проект уже обсуждается. А вот учреждений у нас многовато: размножаются и почкованием и черенкованием. Надеялись мы, что совнархоз укротит немножко административные аппетиты разных главков и трестов, но пока что результатов мало. Развели такие формы отчетности, что сколько ни посади людей за столы, все равно эти сто тысяч бумажных простыней не заполнишь, а поспорить, нужны ли кому-нибудь эти формы или нет, никто не хочет… Конечно, проще штаты увеличить, чем против какого-нибудь начальника пойти…
Чащин почувствовал в голосе Запорожцева сдержанную злость. Да, конечно, Запорожцев прав. И, как всякий увлекающийся человек, мгновенно представил, как начнет борьбу за сокращение штатов.
Вот он приходит в некое учреждение, оглядывает его орлиным взглядом и сразу видит, что его можно ликвидировать. Пишет статью, и над сим неведомым учреждением словно бомба взрывается. Чиновники выползают из своих кабинетов, жмурятся на солнце, и их охватывает испуг. Как они ухитрились годы просидеть в своих кабинетах и не сделать ничего полезного? И они тотчас же идут на производство, чтобы принести пользу обществу.
Запорожцев, посмотрев на журналиста, тонко усмехнулся. Чащин поторопился сжать расплывшиеся в самодовольной улыбке губы. Запорожцев сказал:
— Дрова ломать, конечно, не следует. Жаль вот, что самого редактора нет: он в отпуске. Но будем надеяться, что старшие товарищи вам помогут. Возьмем хотя бы секретаря редакции Бой-Ударова. Он с первого дня революции в печати. Правда, есть среди журналистов и бездельники. Давно бы пора от них освободиться, да кадров маловато…
— А кто замещает редактора? — осторожно спросил Чащин. Он уже начал понимать, что на быстрые реформы тут надежды мало. Ну что же, и Москва не сразу строилась! Важно то, что он уже сегодня приступит к работе.
— Заместителем работает Иван Иванович Коночкин. Его тоже недавно перевели в газету. Впрочем, он у вас временно. Как только пришлют человека со стажем, Коночкин вернется на старую работу. Он уже и сам заговаривал об этом… — И, словно спохватившись, что не стоит рассказывать подчиненному о его начальнике, умолк.
Получив из рук Запорожцева направление, Чащин заторопился в редакцию. Давешние щиты под сенью платанов уже не казались ему тусклыми, сама газета внезапно приобрела новый интерес. Впрочем, он не остановился перед нею, памятуя о том, что ему еще предстоит все это переделать.
На втором этаже у раскрытых настежь дверей фотолаборатории его подкарауливал Гущин. Завидев приятеля, он схватил его за руку и втащил в свой закуток, в котором пахло кислотами, а всевозможные увеличители и осветительные аппараты выглядели, как марсианские орудия.
— Ну как? — свистящим шепотом спросил Гущин.
— Полный порядок! — восторженно воскликнул Чащин. — Можешь выписывать зарплату! С этого часа я сотрудник редакции!
— А у Коночкина был?
— Когда же?
— Вот я и говорю: «Не говори „гоп!“, пока не перескочишь!» — зловещим голосом заметил Гущин.
— Ну, это уже неважно! — сказал Чащин, но фоторепортер заметил, что живости в его голосе поубавилось.
— Пойдем, я тебя провожу! — сказал Гущин, уже сожалея, что припугнул своего огненного и по окраске и по темпераменту друга.
Они медленно пошли по коридору мимо множества открытых дверей, за которыми, казалось, никто не работал. Слышались обрывки старых анекдотов. Кто-то умеренно-строгим голосом диктовал статью машинистке — Чащин уловил, что речь шла о повышении добычи угля, отсутствовавшего в области, и понял: передиктовывали очередную передовицу из центральной газеты; из комнаты телеграфиста шел сотрудник с пучком тассовских телеграмм. Отдел местной жизни и партийный отдел оказались на замке, и Гущин пояснил, что все сотрудники этих отделов отправлены на посевную.
— А почему же в газете нет материалов о посевной? Не пишут, что ли?
— Писать-то пишут, — сказал Гущин. — Только Иван Иванович еще не решил, стоит ли печатать положительный материал о Мазурецком районе, где с подготовкой к севу было плохо, и можно ли печатать критический материал о Зареченском районе, где как раз с подготовкой все обстояло отлично.
— Когда же он это решит?
— А вот пройдет совещание по севу в обкоме, он и решит, — сухо ответил Гущин и остановился: — Пришли! Ни пуха тебе ни пера! — снова повторил он свое присловье.
Чащин сердито оттолкнул суеверного приятеля.
Его уже начали раздражать эти намеки на особые качества заместителя редактора. Гущин упоминал имя Коночкина просто как заклинание! Конечно, если Коночкин новичок в газетном деле, у него могут быть известные недостатки. Но нельзя же заслонять этими недостатками всего человека! И Чащин решительно открыл дверь.
Над большим столом поднялась голая, как бильярдный шар, голова. Два круглых, похожих на пароходные иллюминаторы, стекла уставились в Чащина. Глаза за стеклами были неразличимы: вот уж воистину стекла, скрывающие душу! И нельзя представить, чтобы человек в очках был близорук. Ни обычных в этих случаях морщинок под глазами, ни особого блеска стекла, сведенного на конус, Чащин не заметил. Возможно, очки должны были придавать важность?
Молодой журналист положил на стол сопроводительные документы и назвал фамилию. Иван Иванович Коночкин привстал, протянул руку и тут же отдернул, словно обжегся о горячую ладонь Чащина.
— Садитесь, — сказал он и сел сам, опустившись в кресло так низко, что только бильярдный шар да стеклянные иллюминаторы остались на поверхности. — Где работали?
Чащин торопливо перечислил газеты, в которых проходил производственную практику, и со страхом подумал, как жалко выглядит это перечисление. Иван Иванович, видно, подумал о том же, так как недовольно проворчал:
— Да вы еще совсем младенец! А небось думаете удивить мир своими статьями.
Это неверие в скрытые силы до того обидело Чашина, что он невольно напомнил:
— Вы ведь, Иван Иванович, тоже недавно работаете в газете…
Коночкин склонил свой бильярдный шар к плечу и пронзительно взглянул на Чащина.
— У меня, молодой человек, совсем другие функции. Я контролирую и руковожу! — холодно сказал он. — А знание людей дается только жизненным опытом. Вот вы, например, я вижу, уже успели перепланировать всю газету. Местный материал, решили вы, лучше вынести на первую страницу, а на второй странице присмотрели место для своих творений? Так ведь?
Это мгновенное проникновение в самые тайные мысли было столь поразительно, что Чащин даже вспотел. Впрочем, Иван Иванович как будто не заметил его волнения. Вынырнув из таинственной глубины, в которой он покоился за столом, он написал что-то на документах Чащина и сказал:
— Ну вот, приказ будет отдан сегодняшним числом, так что считайте себя на работе. Сообщите секретарю редакции товарищу Бой-Ударову, что вы наш новый сотрудник. С остальными товарищами познакомитесь по ходу дела.
Чащин почтительно склонился к столу, чтобы выразить заветнейшую свою мечту, но Иван Иванович снова самым таинственным образом проник в его мысли и не дал сказать ни слова:
— И не думайте! К фельетонам вас никто не подпустит! Очерки пока будут писать тоже другие! Идите в отдел писем!
Эта удивительная проницательность совсем сразила Чащина. Он так и не сказал речи, которую готовил с того самого дня, как получил диплом, — почти полгода! А сколько в ней было отшлифованных образов, риторических приемов, метафор и сравнений! Вместо этого молодой человек вышел, пятясь чуть ли не задом, во всяком случае, боком, чтобы не потерять из виду этого кудесника, вновь нырнувшего в глубины своего служебного священнодействия и, кажется, успевшего забыть о новом сотруднике.
Гущин все стоял за дверями. Увидев лицо своего приятеля, он всплеснул коротенькими ручками и воскликнул;
— Отдел писем? Я так и знал! И о фельетонах сказал? И об очерках? О том, что все это будут делать другие?
— Сказал! — мрачно подтвердил Чащин.
— А ты и раскис?
— Как видишь!
— Ах я, дурак, забыл тебя подготовить! Он же это каждому говорит!
— Теперь уже поздно! — грустно ответил Чащин.
— Ну ничего, — попытался утешить его Гущин. — В отделе писем тоже попадаются интересные материалы. А потом приедет редактор, поговоришь с ним…
— Когда он еще приедет!
— Когда-нибудь да приедет, — утешил Гущин. — Ну, пошли, что ли?
В это время открылась дверь кабинета, и Коночкин появился в ней, как в раме собственного портрета. В руке он держал пачку бумаг.
— Редактора ждать не к чему, — категорически, как и все, что он произносил, сказал Коночкин. — Вы уже пятнадцать минут состоите сотрудником редакции, а что вы сделали за это время? Или я один должен работать за всех? Вот сделайте обзорный материал по этим письмам. Пятьдесят строк. Без «я», без «мы», без природы! Ясно?
— Слушаю! — ответил Чащин. Он уже не мог скрыть своего страха перед провиденциальными способностями заместителя редактора, и тому это, кажется, польстило. Схватив письма, Федя кинулся в тот темный угол коридора, где еще в начале знакомства с редакцией заприметил вывеску «Отдел писем». Остановился он только у двери. Тут его и нагнал Гущин, саркастически прошипевший:
— Так. Значит, будешь писать очерки, фельетоны и терзающие душу статьи? Эх, ты!.. Ты бы еще бегом побежал!
Федя понял, что приятель мстит ему за то, что поверил было в некую особенную судьбу его, Чащина.
Гущин посмотрел на приятеля, махнул рукой и ушел.
Чащин шагнул в темную комнату отдела.
3
Товарищ Бой-Ударов тоже не очень понравился Чащину. Он, не стесняясь, вызвал нового сотрудника телефонным звонком, словно курьера.
Чащин увидел перед собой худого человека с седыми кудрями, падающими чуть не на плечи. Бой-Ударов перелистал его документы — Чащину вдруг стало стыдно, что их еще так мало, — взглянул на него глубоко посаженными серо-стальными глазами и спросил:
— Ну-с, какое у вас призвание? Исполнитель? Организатор?
Чащин недоуменно уставился на него, после чего Бой-Ударов пожал плечами и сказал словно про себя:
— Реагаж слабый. Придется учить.
Лицо его поскучнело, он придвинул к себе ворох гранок и, чиркая там и тут красным карандашом, заговорил:
— Во всякой рукописи главное — краткость и мысль. Газетчик не имеет права уподоблять себя Льву Толстому! Вот видите, автор этой корреспонденции совершил ошибку именно такого рода…
Разговаривая, Бой-Ударов исчеркал гранку так, что она превратилась в подобие цветного ковра. Тут он отложил гранку и, тыча в нее карандашом, продолжал инструктаж:
— Автор написал отчет о футбольном матче между швейниками и пищевиками на шести страницах. В отделе сократили: осталось три. Потом этот перл творения попал ко мне. Смотрите, что от него осталось… — Тут Бой-Ударов принялся тыкать карандашом в отдельные строчки, видневшиеся среди красно-синих разводов ковра: — Раз, два, три… Три строки. Что состязание состоялось и что победили пищевики. Понятно?
Нельзя сказать, чтобы этот наглядный урок произвел на Чащина хорошее впечатление. Ему почему-то прежде всего подумалось, что и его будущие статьи попадут в руки Бой-Ударову… И сразу стало холодно…
— Редактор поручил мне написать обзор писем, — робко сказал Чащин. — Пятьдесят строк. Без «я», без «мы», без природы. Может быть, у вас будут какие-нибудь предложения или советы?
— Пишите, пишите! — торопливо сказал Бой-Ударов, берясь за новую гранку и принимаясь разрисовывать ее своим неумолимым карандашом. — Можете написать и больше. Лишнее я сокращу! Что такое ответственный секретарь редакции? Это ломовая лошадь и грузовая машина одновременно! Он вывезет!..
Зазвонили сразу два телефона, и Бой-Ударов прижал к ушам обе трубки. Чащину показалось, что карандаш он схватил в зубы и продолжал править материал, разговаривая по двум телефонам одновременно. Но на это чудо природы Чащин уже не стал смотреть и поторопился в свою клетушку.
Впрочем, поработать в этот день не удалось. Рассыльная принесла ему выписку из приказа о зачислении, потом его вызвали в бухгалтерию, где вручили удостоверение о том, что он является штатным сотрудником редакции. Это маленькая книжечка в коленкоровом переплете примирила его со всем.
Еще позже редактор вызвал сотрудников на «летучку». Там Чащин познакомился, наконец, со всем коллективом сотрудников, кроме, разумеется, тех, кто был в командировке. Знакомство было обставлено торжественно: представлял нового сотрудника сам Коночкин. Он же произнес небольшую вступительную речь о том, что новый сотрудник обязан продолжать высокие традиции, трудиться честно и добросовестно.
«Летучка» продолжалась долго и закончилась одновременно со звонком, отпускавшим всех, кроме дежурного по редакции, по домам. К Чащину привязались красноносый фельетонист и утомленный беготней городской репортер с багровым от загара лицом. И пришлось Чащину пить с ними пиво, которое он не любил, и закусывать вареными креветками — мелкими красными рачками, есть которых он боялся. Так прошел день первый.
День второй он начал в грустном настроении. Почему-то показалось, что он так и просидит всю жизнь в комнате отдела писем. Письма были вздорные: кто-то жаловался на управдома; пенсионер требовал заботы о своем отдыхе; в парке замечен случай мелкого хулиганства…
Чащин написал несколько ответов и перешел к той пачке, по которой следовало сделать обзор.
Мысли его были весьма далеко. В эту минуту он опять бродил где-то в пространстве, меж «стояков» и «подвалов», украшенных подписью «Ф. Чащин». И чем дольше он озирал их, тем грустнее становилось на душе.
История знает множество примеров, когда человек, с вечера улегшийся спать обыкновенным гражданином, утром просыпался знаменитым. Так, например, случилось с Байроном по выходе первой песни «Чайльд Гарольда». Неужели Чащину никогда не удастся пережить этого пробуждения таланта?
В это время он поймал себя на том, что торопливо выписывает в блокнот факты и цифры, изложенные каким-то жалобщиком.
Эта способность внезапно проникнуться чувством обиды неизвестного человека и не только посочувствовать ему, но и пожелать помочь была всегда сильна в Чащине. Он даже побаивался, не вредна ли она для журналиста? Ведь профессия журналиста требует прежде всего объективной оценки событий и явлений, чтобы можно было сделать точный анализ и прийти к единственно правильному выводу. А какой же тут объективный анализ, если ты с самого начала относишься к неизвестному жалобщику пристрастно?
Между тем это обстоятельное письмо требовало немедленного вмешательства. Чащин начал перечитывать его снова.
Некий Афанасий Кузьмич Стороженко, счетовод и, судя по почерку, старик, писал о том, что в их тресте, который называется не то Мылотрест, не то Мельтрест, не то Мясотрест, — почерк негодующего счетовода был ужасен! — налицо разбухание аппарата и кумовщина между руководителями, и что без вмешательства «прессы» — так старик и написал! — толку в этом учреждении не будет. Старик просил срочно вмешаться и проверить факты, выражая в конце письма страстное желание, «если потребуется, пострадать за правду».
Чащин кончил выборку фактов из письма и пошел искать Гущина. В таком деле, которое он собирался предпринять, нужно было посоветоваться.
Слава, как известно, сама не приходит, ее надо завоевать. Человек, который начинает с того, что смиряется со своей судьбой, заранее обречен на поражение. Но Чащин не из таких! Еще с младых ногтей он начал писать в стенную газету школы, в пионерскую газету родной области, в комсомольскую газету. Он писал стихи, рассказы, очерки, фельетоны. У него в чемодане были даже неоконченная повесть и начатая пьеса. Из школы он пошел прямо на факультет журналистики, твердо уверенный в том, что это и есть его призвание! Так неужели теперь, когда он стал настоящим газетчиком, можно удовлетвориться сидением в отделе писем и сочинением подборок «без „я“, без „мы“, без природы» на пятьдесят строк? Нет, он должен убедить товарища Коночкина и своих коллег, что достоин лучшей судьбы. А Бой-Ударов? «Слабый реагаж! Придется учить!» Нет, он покажет, что может быть не только исполнителем, но и организатором! Для этого надо сделать только шаг. Решающий шаг! Вот он этот шаг и сделает… Гущин, конечно, поддержит его. Они выступят вдвоем, и либо Чащин ничего не понимает, либо он уже завтра к вечеру покорит сердце заместителя редактора!
Косясь на закрытые двери кабинета Коночкина, Чащин шмыгнул в каморку фоторепортера.
Фоторепортер брезгливо просматривал очередную серию снимков. Все стахановцы были на одно лицо, каждый стоял у своего станка, но станки были тоже на одно лицо, и Гущин никак не мог вспомнить, кого же изображает тот или другой снимок. А надо было сдать в номер портреты передовиков вагонного завода, которые как раз и находились на этой злополучной пленке.
Появление Чащина было так неожиданно, что Гущин даже вздрогнул, — не секретарь ли редакции товарищ Бой-Ударов врывается к нему за снимками? Их пора отдавать в цинкографию, а как отыскать три нужных из тридцати шести похожих? И Гущин клял себя за то, что до сих пор не удосужился изобрести какой-нибудь фотоэлемент, который записывал бы фамилии прямо на снимке. Блокнот, в котором Гущин отметил порядковые номера кадров, он по рассеянности потерял. Ехать на завод снова и переснимать портреты было поздно. А тут еще этот неудачливый приятель…
— Ну, что тебе? — довольно невежливо спросил Гущин.
— Ты только послушай, какой материал я отыскал! — восторженно возопил Чащин. — Ты только послушай! Мы идем в этот Мылотрест, или Мельтрест, или Мясотрест, производим тщательное расследование, затем даем статью на подвал. Нет, мы дадим полный стояк на три колонки на вторую полосу! — поправился он. — И вмонтируем в стояк портреты этих разгильдяев руководителей! Ты слышишь! Это же будет фурор!
— Да, да, фурор, фураж и фужер! — машинально ответил Гущин, соображая, как же ему быть со сдачей снимков.
— А ты не смейся! — обиделся Чащин. — Ты только представь: мы описываем главу учреждения и тут же даем его портрет — пожалуйста, полюбуйтесь на разгильдяя, который не бережет государственные средства. Далее описываем визит к его заместителю, а пониже смотрите: вот и он сам в натуральную величину! Затем интервью со вторым заместителем — и его персона также изображена со всеми атрибутами. Ты только послушай, в этом комбинате, кроме начальника, восемь замов, двенадцать завов, шестьдесят два других руководящих работника, а прямым производством занимаются всего шестнадцать человек! Это же бомба! Фугас! Пожар!
— Что же, ты всех семьдесят, или сколько их там есть этих канцеляристов, и дашь на снимках? — ядовито спросил фоторепортер, но Чащин уже видел, что сама идея его заинтересовала.
— Зачем же? Мы дадим только начальство. А остальное я уж в тексте изображу…
— И ты думаешь, что Иван Иванович это напечатает?
— Конечно! — снова распаляясь, воскликнул Чащин. — Кто же откажется от такого материала?
— Держи карман шире! — скептически заметил Гущин. — Без редактора он на это не пойдет.
— А мы подождем редактора…
— Да я же говорил, что он только через месяц вернется!
— А мы к нему в санаторий съездим! Да что ты меня отговариваешь? — вдруг возмутился Чащин. — Не хочешь — не надо! Я все равно напишу!
— Да разве я что говорю? Я только думаю…
— И думать нечего! Надо делать!
Тут Чащин, страшно рассерженный на приятеля, повернулся к двери, но Гущин ухватил его за фалды и втащил снова в свою пропахшую кислотами комнатушку, лихорадочно бормоча:
— Да не торопись ты, эк какой ты быстрый! Подожди, я сейчас снимки сдам!
Тут он выстриг ножницами наугад три негатива из пленки и принялся прилаживать их для увеличения. Выключив свет, он поколдовал немного, сунул отпечатки из-под увеличителя в проявитель и принялся покачивать ванночку, приговаривая:
— Ну, эти, я думаю, сойдут! Ну да, сойдут! Смотри ты, как живые получились…
Пока он хвалил себя, Чащин с ужасом смотрел на черные лица и фигуры, которых не узнали бы и сами пострадавшие от руки фоторепортера. Когда Гущин, вполне довольный, сунул снимки в фиксаж, Чащин, заикаясь, спросил:
— Ты так в-всегда и р-работаешь?
— А как же еще? — удивился Гущин.
— И все довольны?
— Тьфу, типун тебе на язык! — рассердился Гущин. — Мне эти снимки сегодня сдавать в печать!
— Н-нет, — все еще заикаясь, но более твердым голосом сказал Чащин. — Ты с-со мной не станешь работать над этим м-материалом! Я н-не хочу, чтобы меня привлекли к уголовной ответственности!
— Да ты с ума сошел! — завопил Гущин. — Это же рядовые снимки! Кто на них смотрит? А этих твоих героев я так разукрашу, что на них на улице будут пальцами показывать.
— Во-от так же разукрасишь, к-как этих? — с испугом спросил Чащин, глядя, как Гущин привычно сушит снимки спиртом и накатывает на стекло. — Тут же не разберешь даже, мужчины сняты или женщины!
— А им не замуж выходить и у нас не «Брачная газета», чтобы делать им рекламу. Это положительные герои, а положительные герои должны быть типичными, то есть похожими на каждого другого человека. А что тут непохожего? Головы есть? Есть. Руки-ноги есть? Есть. Чего же еще тебе надо? Ты посмотри номера газеты, все снимки одинаковы! А однако никто до сих пор не жаловался! Тьфу, тьфу, тьфу! — трижды сплюнул он через левое плечо. Однако изумленное лицо Чащина все еще тревожило его, и он, закончив свое колдовство над снимками, дружелюбно сказал: — Да ты не волнуйся, право! Ну хочешь, мы вместе сделаем те снимки! И если что, я сейчас же пересниму!
— Да, переснимешь их! Они же догадаются…
— Догадаются? Да если они такие и есть, какими их представил твой корреспондент, им ни в жизнь не догадаться. Это же значит, что они влюблены в себя и глупы как пробки. Как же иначе они могли бы сидеть на своих местах и ничего не видеть! Или, наконец, жулики, но жулики боятся только того, что для них опасно! А фотограф, да еще почтительный, никому не опасен! Ну, пошли! — внезапно воскликнул он и потащил Чащина за собой.
После тщательного исследования письма товарища Стороженко приятели решили, что тот имел в виду все-таки Мельтрест, и с этим решением отправились в город. Чащин — крадучись, Гущин — решительно, тем более что Бой-Ударов, взглянув на принесенные им снимки, только покачал головой, но ничего не сказал — привык!
Мельтрест находился на одной из окраинных улиц, обсаженных каштанами, а может быть, чинарами. Так как ни Чащин, ни Гущин не знали южных древесных пород, а в художественных произведениях о юге почему-то упоминались только эти два дерева, то каждый из них выбрал название по своему вкусу. Чащин говорил, что это каштаны, и с восторгом осматривал знаменитые свечи на концах голых еще ветвей. Свечи были зеленовато-белые, похожие на восковые. Ни одного листа на дереве еще не было, и только из кончиков свечей выглядывали первые робкие уголки листьев.
Была ранняя весна, и если бы не задание, по которому шел Чащин, он непременно остановился бы, чтобы запечатлеть в памяти это мерцание, исходившее из расширявшейся вверху трубочки каждой свечки, словно там и в самом деле пылал язычок зеленого пламени, разделявшийся на отдельные лучики.
Но Гущин не давал своему спутнику отвлекаться от главного. С самого начала заявив, что это чинары и никаких свечей на них не бывает, он увлекал своего мечтательного друга со скоростью реактивного самолета, ядовито напоминая, что заместитель редактора товарищ Коночкин не спит и каждую минуту может потребовать к себе сотрудника отдела писем товарища Чащина. Надо действовать мобильно, активно, быстро, и нечего предаваться лирическим наблюдениям. Для этой цели придется поискать другое время и место!
Пыль на дороге среди улицы становилась все плотнее и глубже, встречные машины оседали в ней уже по ступицу колеса, и это обозначало, что наши путешественники приближаются к окраине города и к цели своего путешествия. В самом деле, вдали показался необыкновенной архитектуры замок с башнями — одна выше другой, и Гущин торжественно сказал:
— Ну, Федя, дерзай! Это и есть мельница!
— А где же трест?
— А где же ему быть, как не на мельнице? — удивился Гущин. — Мясотрест надо искать на мясокомбинате, а Мельтрест — на мельнице.
— Однако я не вижу, чтобы на этой мельнице что-нибудь мололи, — сказал Чащин, приближаясь к величественному дворцу.
— А кто тебе сказал, что тут должны что-нибудь молоть и перемалывать, кроме бумаг? Как только образовался трест, начальник первым делом выселил мельницу и разместил в здании свое управление, — хладнокровно пояснил Гущин. — Это обычно так и делается. Если завтра создадут фотографический трест, будь спокоен, лучшее ателье города сейчас же заберут под управление. Вон на кинофабрике как только прослышали о расширении плана выпуска картин, так ни одного павильона не осталось, все заняли под административные учреждения.
— А где же они муку мелют? Где картины та кинофабрика снимает.
— Не волнуйся! Построят новую мельницу и новые павильоны, — успокоил Гущин.
Тем временем они оказались в подъезде дворца.
В вестибюле здания раньше, по всем признакам, помещался погрузо-разгрузочный цех, так что в нем, несмотря на два десятка фанерных перегородок, пространства было столько, что посетители растерялись. Чащин обратился было за справкой к какой-то фигуре, но оказалось, что это чучело медведя, стоящее дыбом. Руководители треста, видимо, любили монументальность во всем. В другом конце этого зала-цеха виднелась вторая фигура медведя в сидячем положении. И Чащин невольно вздрогнул, когда эта фигура вдруг произнесла человеческим голосом:
— Ваш пропуск!
Тут посетители поняли, что перед ними страж порядка да еще в тулупе, и им стало холодно. В самом деле, все помещение цеха казалось промерзлым, словно за стенами и не было весны.
— Мы из газеты, — поторопился сообщить Гущин.
— Пропуск! — грозно повторил страж, похожий на медведя, и впечатлительному Чащину показалось, что медведь в другом конце зала откликнулся таким же рычанием.
— Служебный! — рявкнул тоном повыше Гущин и вынул из кармана какое-то удостоверение. Это слово оказало на стража волшебное действие, он тут же захрапел снова, и звук, похожий на шум вальцов, разнесся по всему залу.
— Видал? — хвастливо сказал Гущин, когда они миновали стража. — Безошибочное средство! Берусь с этим словом пройти через любую охрану.
— Он же нас не выпустит! — со страхом сказал Чащин. — Надо заказать пропуска!
— Вот чудак! — со спокойным превосходством все знающего человека произнес Гущин. — Он поставлен для того, чтобы не пускать внутрь! А о выходящих ему ничего не сказали. Если уж мы прошли, так выйти всяко сумеем.
С этими словами он зашагал вперед с такой уверенностью, будто держал в руках компас, показывавший не просто на север, а точно на то место, где находился начальствующий персонал этого тресто-мельничного заведения.
В самом деле, не прошло и трех минут, как они оказались на втором этаже, и, судя по тому, с каким изяществом был оформлен этот этаж, занимали его одни олимпийцы.
Здесь уже ничего не осталось от вальцового цеха мельницы, который находился когда-то на этом месте. Отверстия в потолке, из которых раньше в вальцы сыпалось зерно, угадывались только по тому, что там были вставлены ненужные для освещения плафоны из молочного стекла. Цех во всю длину был разгорожен коридором под мореный дуб, в котором были вделаны массивные двери с табличками черного стекла: «Начальник», «Заместитель», «Заведующий», и опять: «Начальник», «Заместитель», «Заведующий», и снова в том же порядке: «Начальник», «Заместитель», «Заведующий», так что на третьем повторении у Чащина зарябило в глазах. В конце коридора находилась еще более массивная дверь, на которой под самой огромной таблицей было написано самое скромное слово: «Секретарь». Сюда и направился Гущин.
— Нам же нужен директор! — попытался остановить его Чащин.
— Истинное величие отличается скромностью! — сказал Гущин и распахнул дверь.
Перед ними было продолжение коридора, где находился стол с пишущей машинкой и пятью телефонами, а по сторонам, как и во всем коридоре, — двери, только еще более массивные, как будто за ними находились великаны, для которых нормальные двери были малы. Справа на дверях висела табличка без указания должности, просто: «Трофим Семенович Сердюк», слева, на таких же дверях, — другая: «Семен Петрович Дюков». Девушка, сторожившая телефоны и машинку, замахала руками, как мельница, оберегая одновременно и ту и другую дверь:
— Трофим Семенович занят! Семена Петровича нет!
Гущин вывернул на живот свой фотоаппарат, мимоходом потрогал ручки той и другой двери, склонился к розовому ушку девушки и конфиденциально сказал:
— Хотите, снимочек сделаю? Так сказать, на служебном посту?
Лицо девушки зарделось, она машинально вытащила пуховку и помаду, но вдруг остановилась:
— Кто вы такие?
Чашин не успел ничего ответить, Гущин торопливо сообщил:
— Оформляем стенгазету по заданию Трофима Семеновича…
— А, к Первому мая? — обрадовалась девушка. — Ну что же, снимите! — Она кокетливо улыбнулась и приняла соответствующую позу.
Гущин щелкнул, поблагодарил, деловито вынул блокнот и записал имя и фамилию. Пока Чащин соображал, к кому пойти за необходимыми сведениями, девушка уже торопливо названивала по всем пяти телефонам, предупреждая, что сейчас придут товарищи и станут снимать руководящий персонал для стенгазеты по поручению Трофима Семеновича. Гущин подмигнул приятелю: вот, мол, как надо делать дела!
Чащин поморщился и вышел.
Он никогда не позволил бы себе воспользоваться таким приемом, какой применил Гущин. И не желая даже объясняться с товарищем, Чащин отправился бродить по огромному зданию, пытаясь понять, кто же и что тут делает и для чего понадобилось превращать вальцовую мельницу в учреждение по перемолу бумаги.
Прежде всего, конечно, следовало отыскать Стороженко. Стороженко мог бы объяснить и показать больше, чем написал в своем письме. И Чащин поднялся на третий этаж, полагая, что бухгалтерия при такой системе распределения площади должна находиться где-нибудь у черта на куличках.
На третьем этаже ее не было. На четвертом — тоже.
Отчаявшийся исследователь обратился за помощью к какому-то местному обитателю, лениво проглядывавшему заголовки в стенной газете трехмесячной давности. Оживившийся туземец пожелал лично проводить посетителя. Чащин уже заметил, что большинство обитателей этого каменного дворца бродило по комнатам как спросонья и изнывало от безделья. Только статистики и экономисты сидели почти невидимые за ворохами бумаги и из их комнат слышался треск арифмометров, напоминавший пулеметную стрельбу.
Бухгалтерия помещалась в подвале.
Здесь работа шла на полный накал. Девушки, женщины и старики, — молодых мужчин почему-то в счетоводном деле Чащину видеть не приходилось, — усиленно считали, вычисляли и записывали полученные результаты с такой же мрачной деловитостью, как если бы исчисляли орбиту движения неведомого небесного тела, направляющегося из мировых пространств к Земле и угрожающего столкнуться с нею. Казалось, что вот-вот один из этих мрачных тружеников поднимется, — они сидели по трое и по четверо за каждым кухонным, обеденным и канцелярским столом, — поднимется и объявит мрачным голосом:
— Путь тела и скорость высчитаны, измерены и взвешены! Катастрофа произойдет в следующее воскресенье в четырнадцать часов четырнадцать минут и тринадцать секунд!
Однако видимых результатов этой бешеной работы не было. Бумажка об уплате штрафа в три рубля, на которой Чащин пытался остановить свое внимание, как балетный танцовщик останавливает внимание на чьем-нибудь лице, чтобы не закружиться на сцене после первого же пируэта, все летела со стола на стол, ее записывали, отмечали, переносили цифры из книги в книгу, а путь не становился короче. И только после того, как к ней были пришпилены десятая, одиннадцатая и двенадцатая бумажки, а ее существование было отмечено в восьмой, девятой и десятой книгах, старичок счетовод, возле которого стоял Чащин, рассмотрел ее на свет, удовлетворенно вздохнул и засунул в шкаф, где уже покоились тысячи таких же бумаг, обросших более мелкими квитанциями, ордерами и справками, как корабль — моллюсками.
— Вы ко мне? — вежливо осведомился старичок, подтягивая люстриновые нарукавники и собираясь взяться за следующую бумажку.
Чащин не успел ответить, и старичок нырнул в эту бумажную карусель так, что остались видны только хрящеватые уши и лысина. И бумажка, на которой, как успел заметить Чащин, значился расход «на покупку скрепок канцелярских Р. 2. 45», пошла кружиться по столам, постепенно отягощаясь и обрастая все новыми ордерами, расписками, реестрами. Так что когда она поступила обратно к старичку, уже весила не меньше полутора килограммов. Старичок опять рассмотрел бумажку на свет, взвесил ее тяжесть в руке, облегченно вздохнул и сунул в тот же шкаф, где покоились ее предшественницы.
Подняв рассеянные бледно-голубые глазки, он снова заметил Чащина и, беря в руки следующую бумажку, опять механически спросил:
— Вы ко мне?
Чащин торопливо ухватил его за рукав, и вовремя: старичок уже готов был окунуться в тот же заколдованный бумаговорот.
— Простите, — сказал Чащин, — сколько раз вы проводите по вашим книгам и ордерам расходную и приходную суммы?
— Шестнадцать раз! — гордо ответил старичок, потом выпрямился на стуле и удивленно посмотрел на Чащина. — Кто вы такой? Что вам тут надо?
— Спасибо, ничего, — устало сказал Чащин.
Представление о безмерности этого бумажного моря совсем убило его. Шестнадцать раз! А в день таких бумажек поступают тысячи. Нет, ста человек для такой работы явно недостаточно. Вот почему здесь работают с бóльшим напряжением, чем на любом конвейере.
Он хотел задать еще какой-то вопрос, но заметил, что старичок уже снова путешествует в бумаговороте и виден только его воротник. Можно было попытаться вытащить его за воротник, но Чащин не знал, безопасно ли для старика такое вмешательство. Он где-то читал, что внезапно остановленный на своем пути лунатик обычно падает с крыши. Старичок мог с таким же успехом скончаться от инфаркта. И Чащин терпеливо подождал, пока очередная бумажка, пропутешествовав по всем столам, опять не оказалась в руках старичка. Старичок снова оглядел ее, понюхал, взвесил и сунул в шкаф.
В это мгновение Чащин ухватил его за воротник.
— Вы еще здесь? — недовольно спросил старичок. — Вы неплательщик? Просрочник? Командированный? Обратитесь к младшему помощнику старшего бухгалтера по расчетам.
— Нет, нет, нет! — торопливо и с крайней убедительностью сказал Чащин. — Я ищу Стороженко Афанасия Кузьмича…
— Афанасия Кузьмича Стороженко? — Старичок задумался. — Нет, у нас такой не числится. Впрочем, обратитесь к старшему помощнику младшего бухгалтера по кассовой ведомости — третий стол направо от левого окна возле изразцовой печки, но не у камина. У камина сидит старший помощник младшего бухгалтера по материальному учету, он в кадрах ничего не понимает.
Чащин понял, что он пропал. Идти по этой перенаселенной столами и счетными машинами комнате, наступая на ноги и задевая локтями за прически девушек, было не в его силах. Поэтому он не выпускал воротник старика, как будто уже сам тонул в бумаговороте.
На его счастье, вдруг прогремел пожарный сигнал, и все вскочили на ноги. Миг — и комната словно по волшебству опустела. Чащин испуганно выпустил воротник старичка, но тот ничего и не заметил. Он тоже убирал бумаги, хлопая папками так, что пыль над его столом закрутилась, как смерчевой столб.
— Что это значит? — воскликнул Чащин.
— Перерыв на обед, — хладнокровно ответил старичок и вынул откуда-то из-под стола бутылку с молоком и булку.
Вся автоматико-конвейерная суетливость каким-то чудом слетела с него, и теперь перед Чащиным сидел очень милый, вежливый человек, смотревший внимательно и любезно.
— А что за дело у вас к этому Стороженко? — спросил старичок.
— Да вот, понимаете, мы получили письмо из вашего треста в редакцию. Он пишет, что у вас излишки аппарата, разбухание штатов…
— А может, он, того, укрылся под псевдонимом? — вдруг спросил старичок.
Чащин почувствовал, как пелена упала с его глаз. Конечно же! Может, этот самый старичок и был неведомым Стороженко?
Он вытащил блокнот и принялся задавать вопросы, которые приготовил со всей тщательностью, когда обдумывал свою будущую статью.
Да, все подтверждалось. Стороженко или этот старичок, фамилии которого Чащин даже не спросил, знали всё. Они знали, сколько лишних ставок сверхштатного расписания утверждены одной подписью товарища Сердюка, почему и для чего образованы шесть лишних отделов, кто и сколько премий получил законно и сколько — незаконно, у кого и когда был проведен ремонт в квартире при помощи рабочей силы треста и за счет треста, у кого стоит трестовская мебель, а кто еще только просит таковую, и для кого она уже заказана, и где — в Риге или во Львове… Одним словом, старичок оказался кладезем знаний, что было немудрено, так как он был счетоводом-учетчиком и хранителем архива бухгалтерии. И Чащин возблагодарил судьбу, сведшую его с таким знающим человеком.
5
От старичка и по его совету Чащин попал в отдел инвентаризации, где сидел другой тихий человечек, говоривший медленным, размеренным голосом, что совсем не означало, будто и слова в этом случае будут мягкими, размеренными. Нет, Сергей Сергеевич Непейвода, тихонький блондинчик с хохолком на затылке и маленькими светлыми усиками, в выражениях не стеснялся. По словам Непейводы, получалось, что трест из года в год работает все хуже, а штаты разбухают все больше.
— Да вот, полюбуйтесь сами, — говорил Непейвода, — десять лет назад в области было шесть крупных мельниц да две сотни мелких. Конечно, за ними надо было наблюдать. Тогда и организовали наш трест. Было в тресте пять человек начальства, считая отделы главного механика и ремонтный. А полтора года назад, когда создали областной совнархоз, пришел к нам Трофим Семенович Сердюк. Для начала он заявил, что мелкие мельницы нам ни к чему, не старорежимное время, крестьянина-единоличника нет, все работают коллективно — значит, нечего колхозникам толкаться на мелких мельничках, и приказал их сломать. Колхозы, которые были подогадливее, откупили эти мельницы, а в иных теперь и места не найти, где эти мельнички стояли. Трофим Семенович все обещал развернуть строительство новых, крупномасштабных предприятий, а развернул только строительство аппарата. Домик, в котором раньше управление треста помещалось, отдал заместителю под особняк — сам-то он в гостинице живет, все ждет, когда для него новый дом отстроят; городскую мельницу поставил на ремонт да и превратил в контору треста, а колхозники едут с помолом в соседнюю область или ставят собственные ветряки. Мы теперь и с государственными заказами не справляемся, не то что с колхозными.
От товарища Непейводы Чащин перебрался еще этажом выше, к товарищу Ермоленко — секретарю партийной организации треста.
Ермоленко сидел на самом чердаке, под крышей, и к его апартаментам вела уже просто пожарная лестница. Кухонный стол, покрытый красной материей, да два табурета составляли все убранство комнаты партбюро. Ермоленко внимательно осмотрел удостоверение Чащина, вздохнул и сказал:
— Ничего у вас не выйдет! Заместитель редактора не даст такой материал. В прошлый раз на партактиве я выступил насчет нашего руководства. Трофим Семенович надавал сто тысяч обещаний, и все осталось по-старому. Говорят, что у него рука в самом совнархозе…
— Ну, а партийная организация? — спросил Чащин. — Вы, конечно, извините, я еще только комсомолец, но ведь есть же в тресте коммунисты?
— Есть-то есть, — тут Ермоленко покачал головой, — но только наши прения дальше треста не идут. У Трофима Семеновича рука сильная.
— Не понимаю! — откровенно сказал Чащин.
— Потом поймете, — криво усмехнулся Ермоленко. — Вот попробуйте опубликовать ваш материал, тогда и поймете. А так, все подтверждаю. Правильно сообщили сотрудники, а Стороженко лично не знаю: наверно, псевдоним.
Чащин отправился вниз. Он шел и думал о том, что секретарь парторганизации очень ошибается, если думает, что страшнее кошки зверя нет. На всякого Трофима Семеновича найдется свой тихий старичок или молодой человек, а может, и не такой тихий, который регистрирует все и всяческие нарушения закона и общественной морали. И придет час, когда такой человек, несмотря на тихий свой характер, найдет силы, чтобы сказать обо всем.
Ему даже стало жаль Трофима Семеновича. Сидит товарищ Сердюк в своем кабинете и не знает того, что вся его будущая судьба измерена, взвешена и расчислена его собственными безответными — как ему кажется — работниками, которые ждут не дождутся того момента, когда этого самого многоуважаемого товарища начальника вытряхнут с насиженного места. И тогда они все наладят по-своему, по-настоящему, как Сердюку и не снилось.
А Ермоленко в это время собирал членов партбюро.
На месте их оказалось всего трое. Трофим Семенович не любил непокорных людей и немедленно находил им дело подальше от управляемого им центра. А после выступления Ермоленко на активе готов был каждого члена бюро считать личным врагом.
Ермоленко в нескольких словах сообщил о появлении в Мельтресте корреспондента.
На лицах его слушателей появилось блаженное чувство облегчения.
— Ну, на этот раз, кажется, грозу не пронесет! — вымолвил старый инженер-механизатор и вздохнул с таким видом, словно все его желания уже исполнились.
— Хоть бы уж поскорее! — откровенно поддержал его техник по помолу.
— Да вы что, товарищи! — сердито сказал Ермоленко. — Разве я для этого вас пригласил? Мы-то с вами коммунисты или нет? Или нам только и осталось, что на бога надеяться?
Пристыженные члены бюро молчали, с недоумением поглядывая на секретаря. А он, передохнув немного от негодования, сухо продолжал:
— Корреспондент этот — парень молодой, необстрелянный. Он, наверно, и не знает, в какую кашу лезет. И пригласил я вас потому, что стало мне стыдно, да и вам, надеюсь, будет тоже стыдно, если мы задумаемся над своим поведением. Как же это так получилось, что мы вроде и отказались от борьбы с непорядками? Корреспондент этот ударил мне по совести, а это очень болезненное чувство. Мы должны помочь парню всем, чем сможем. А можем мы многое, только о своем долге забыли. Прежде всего мы должны подготовить партийное собрание, да так подготовить, чтобы коммунисты высказали нашему дорогому Трофиму Семеновичу все, что о нем думают. Затем все известные нам факты неправильных действий товарища Сердюка мы должны сообщить в газету, там они понадобятся этому корреспонденту. А кроме того, думаю, пора нам и в обком постучаться. Вот как я понимаю нашу задачу…
Пока продолжалось это внеочередное заседание партбюро, Чащин, ничего не ведая, направлялся прямо в пещеру львиную. На нижней лестничной площадке слышался бархатный голос Гущина. Он благодарил кого-то за внимание, обещал сделать первоклассный снимок и немедленно доставить для обозрения. Потом хлопнула дверь, и голос заглох. Видно, Гущина провожали даже и на улице. Чащин вспомнил кривую усмешку Ермоленко, поежился, но упрямо зашагал дальше. Теперь он шел к самому Трофиму Семеновичу.
Секретарша на этот раз была куда любезнее. Она все еще держала губки сердечком, в том самом положении, как снималась у Гущина. Завидев Чащина, она произнесла медовым голосом:
— Можно, можно! Трофим Семенович ждет вас…
Чащин, удерживая необъяснимую дрожь в руках, открыл двойную, с тамбуром, дверь и вошел в кабинет.
Здесь все было обставлено так, чтобы каждый посетитель понимал: он входит в святая святых. Мебель была специально подобрана в виде памятников. Стол напоминал пьедестал, на котором впоследствии будет стоять монумент Трофима Семеновича. Стулья типа каменных надгробий, на которых возлежат кладбищенские ангелы, стояли в том строгом порядке, какой только на кладбищах и соблюдается. Недоставало самих ангелов и надписей: преставился такого-то числа такого-то года. Шкафы были оформлены в виде фамильных склепов. Казалось, открой дверь и войди, там тебя и ждет вечное упокоение, иде же несть печали и воздыхания. Даже пепельницы на столе и те были больше похожи на урны с прахом усопших, так они были тяжелы и на таких разлапых ножках держались.
Сам Трофим Семенович сидел за столом выпрямившись, как будто ждал, что вот-вот забронзовеет да так и останется навеки в позе начальственного восторга. Завидев Чащина, он сделал короткое движение вперед, которое можно было одинаково посчитать и за желание встать и протянуть руку, и за милостивое разрешение войти, и за удивление: что это еще за беспокойство, нарушающее привычный порядок административного течения времени и мысли?
Чащин назвался и присел на краешек одного из надгробий, пытаясь украдкой рассмотреть этот поразительный пример административного величия. В общем, кроме непомерной полноты и брезгливости, на лице Трофима Семеновича ничего особенного не было. Но, видно, в том и заключалась сила этого величия, что даже брезгливость поражала и вызывала желание как можно скорее выйти и оставить начальника в покое.
«Наверно, при этом человеке даже птицы и дети умолкают», — подумал Чащин. Однако, чувствуя себя лицом независимым, продолжал сидеть молча в ожидании, пока Трофим Семенович закроет парадную папку, в которой, как гостю показалось, не было ни одной бумажки.
Но вот Трофим Семенович, как видно, уверившись, что достаточно поразил воображение посетителя, отложил папку без бумаг в сторону, поднял тусклые глаза и, выкроив на лице подобие улыбки, спросил:
— Ну как, понравилось у нас?
— Нет, — ответил Чащин.
Ответ его произвел совершенно такое же впечатление, как если бы он выстрелил над ухом Трофима Семеновича. В глазах монумента появилось какое-то почти человеческое выражение удивления и испуга, но Трофим Семенович явным усилием воли подавил это чувство и снова окаменел. Только губы шевелились, выдавливая слова.
— И что же вам не понравилось, молодой человек-с? Кто вы, собственно, такой?
— Корреспондент газеты, — спокойно ответил Чащин.
Про себя он подумал, что с монументом разговаривать надо монументально, то есть спокойно и кратко. Если это не человек, а подобие, как и все окружающее его, то и чувства человеческие тратить не к чему, если же монумент способен ожить, тогда можно будет найти и слова другие.
— А не понравилось мне то, — так же спокойно продолжал он, — что у вас в тресте много бездельников и вся ваша деятельность существует, как мне кажется, только для вида.
— Фамилия? — отрывисто спросил Трофим Семенович, впервые проявляя чувства человека, но, к сожалению, вздорного и злого.
— Чащин! — отрапортовал корреспондент, уже откровенно наблюдая, как меняется выражение лица директора треста.
Очевидно, Трофим Семенович надавил где-то под столом невидимый звонок, так как на пороге появилась секретарша, все еще держа губы сердечком.
Чащин подумал, что Трофим Семенович прикажет вызвать того медведя с ружьем в лапах, что стоит внизу, в цехе погрузки, и решил сопротивляться до последнего издыхания, если его станут выкидывать за дверь. Но Трофим Семенович только крикнул:
— Соедините меня с Коночкиным!
Губы у секретарши распустились, стали плоскими, в глазах появился испуг. И Чащин злорадно подумал, что она теперь похожа на своего шефа. Секретарша метнулась за дверь так быстро, что запах ее духов заклубился по кабинету подобно вихрю. Трофим Семенович чихнул, и лицо его расплылось, стало бабьим, растерянным, жалким. «Так вот ты каков на самом-то деле! — с удовольствием подумал Чащин. — Выходит, и верно, что не так уж страшен черт».
Однако его очень занимало, о чем будет беседовать Трофим Семенович с заместителем редактора. Проверять полномочия своего посетителя? Он пожалел, что не сообщил о своей идее Коночкину, но в конце-то концов заместитель редактора все равно поддержит своего сотрудника. Он же сам приказал сделать обзор по письмам читателей. Было бы очень приятно, если бы Иван Иванович с места в карьер намылил голову директору мельничного заведения. Тогда Чащину было бы легче напечатать статью, которая, можно сказать, уже выпевалась в его сердце. Да, это такой материалец, что никакая газета не отказалась бы украсить им свои страницы! А какое предупреждение другим бюрократам, считающим, как и Трофим Семенович, что для них законы не писаны…
Секретарша появилась в дверях и сказала:
— Товарищ Коночкин у телефона…
Чащин с удивлением заметил, что испуг директора прошел. Трофим Семенович схватил трубку с такой яростью, будто это было горло человека, которого он собирался задушить.
— Иван Иванович? — загремел он. — Кого это ты ко мне прислал? Нет, это я тебя спрашиваю, кого ты ко мне послал? Да вот он сидит, передо мной! Удивляюсь, как я не выкинул его в окно. Фамилия? А черт его знает! Как ваша фамилия? Я вам говорю! — завопил он, тараща на журналиста глаза и даже не отнимая трубку от своих прыгающих губ.
— Я уже вам сообщил, что моя фамилия Чащин, — как можно любезнее сказал корреспондент, хотя на душе у него вдруг похолодело, когда он вспомнил пронзительные стекла и непонятную проницательность своего шефа.
И было удивительно, как заместитель редактора может спокойно слушать этот разнузданный крикливый голос. На его месте Чащин давно бы швырнул трубку. А может быть, Трофим Семенович только кривляется и Коночкин уже бросил трубку? Но нет, в трубке что-то явственно прошипело, после чего Трофим Семенович завопил с новой силой:
— Как не посылал? Что? Выдаешь отдельное предписание? — и обернулся обратно к Чащину: — Где ваше предписание?
— А у меня нет предписания, у меня рабкоровское письмо, — все еще стараясь быть любезным, хотя это давалось уже с трудом, ответил Чащин.
— Какое еще письмо? — возопил Трофим Семенович, но опомнился, отдернул трубку от рта и даже зажал ее рукой. — А ну-ка дайте мне это письмо!
— А рабкоровские письма на руки не выдаются, — скромно напомнил Чащин.
Тут Трофим Семенович снова увидел трубку и завопил в нее:
— Он говорит, что у него какое-то письмо! Какой-то подлец под меня подкапывается, а ты поощряешь? Что? Что? Ой, Иван, не серди меня, хуже будет!..
Тут до Чащина дошло, что Трофим Семенович разговаривает с заместителем редактора таким же тоном, каким разговаривал и с ним самим. Но сам-то Чащин отверг этот тон, а товарищ Коночкин не только принял его, но даже, по всему видно, извиняется.
Ему стало стыдно за свое непосредственное начальство, и он медленно пошел к выходу. И самый скромный работник печати не потерпел бы такого неуважительного тона. Да и никто другой не потерпел бы. Какие же нити могли так связать заместителя редактора и этого бюрократа, что Коночкин продолжает выслушивать беспримерный по нахальству выговор? Чащин остановился в дверях и вежливо сказал:
— До свидания, Трофим Семенович!
Трофим Семенович не слышал. Он продолжал хрипеть в трубку что-то неразборчивое. Сейчас он выглядел больше человеком, чем в то мгновение, когда Чащин вошел в кабинет, но стал еще неприятнее. Но самое неприятное было в том, что он смел так разговаривать с руководителем газеты, пусть и временным. В этом было что-то загадочное и пугающее.
6
Спешить в редакцию было незачем.
Чащин медленно шел по городу и вспоминал все случаи, когда молодой, начинающий журналист, находившийся примерно в таком же положении, нашел силу воли довести дело до конца. Ничего похожего, однако, как назло, не вспоминалось. Вспоминались, наоборот, такие случаи, когда успех в конце концов совсем не зависел от самого журналиста. Ну, пришел, увидел, расследовал, написал, но и редактор, и заместитель редактора, и даже метранпаж восхищались статьей еще до того, как она была заверстана в полосу. Здесь же от получения материала до газетной полосы было такое же примерно расстояние, как от Земли до Луны, да еще под прямой угрозой наткнуться по пути на непроницаемое препятствие, назовем его болидом, что ли, поскольку Коночкин, настроенный Трофимом Семеновичем, сейчас, несомненно, носится по кабинету, выставив вперед бритую голову, чтобы встретить Чащина самым сильным ударом.
На этом пункте своих размышлений Чащин внезапно споткнулся, словно и в самом деле налетел на предполагаемый болид. У него даже заныло под ложечкой, такое сильное сотрясение испытал он от этого неожиданного столкновения. И потом, по какому праву Трофим Семенович Сердюк разговаривал с заместителем редактора таким агрессивным тоном? На памяти Чащина еще не встречалось подобной ситуации. Ведь газета — орган областного комитета партии, всякая неловкость в поведении могла кинуть на нее тень, а редакционному работнику надлежало быть беспристрастным. Он обязан сурово порицать всякое отклонение от норм коммунистической морали. Как же может Коночкин порицать товарища Сердюка, если тот обращается с ним запанибрата? И что значили намеки товарища Ермоленко на зажим критики в газете?
Тут было о чем подумать и не такому молодому и, следовательно, еще наивному — этого Чащин и сам не отрицал — работнику печати. Ведь если Коночкин каким-то образом находится в связи с товарищем Сердюком или в зависимости от него, то тут страдает уже не только Чащин, автор еще не написанной статьи, но и все общество. Значит, нужно прежде всего выяснить эту зависимость и, может быть, предостеречь заместителя редактора, а может быть, привлечь к нему внимание вышестоящих организаций. Но для этого необходимо написать статью, увидеть, как отнесется к ней Коночкин, а уж потом, если Коночкин в самом деле станет заступаться за Сердюка, подготовить и нанести следующий удар по самому заместителю редактора.
«Не так-то все это просто!» — тут же вздохнул Чащин.
Он шел по улицам незнакомого города и мрачно размышлял о том, что первая его статья явно начинается со скандала. Но тем и дорога первая статья, что она самая первая, можно ли тут размышлять об отступлении?
И постепенно мрачное настроение его начало проходить, где-то забрезжил свет, еще непонятно даже из какого источника. Но молодость, товарищи, всегда самонадеянна.
Весна для юга была поздняя и какая-то затяжная. Чащин приехал из тех мест, где по ночам все еще были морозы, а утром с неба сыпал снег, и потому был благодарен и за то робкое тепло, которое пряталось в этом городе во всех затишках, в каждом переулке, лишь бы переулок не выходил к морю. Там же, где приходилось пересекать улицы, идущие к морю, дул пронзительный ветер, и было похоже, что уже наступает осень, так и не дав лету ни одного дня.
Вдруг Чащин замер в напряженной позе охотника. Прямо над городом летел огромный косяк гусей. Птиц было, на острый взгляд Чащина, тысячи три. Они шли на высоте в два километра длинным треугольником, который колебался от того, что каждый гусь повторял движения вожака. Шли они не прямо, а волнообразной линией, как будто и в самом деле повторяли древний путь своих предков или отыскивали приметы и маяки, как делают это суда в море. Чащин вспомнил, что на его родине существует поверье, будто гуси всегда идут от озера к озеру, как по карте, и если даже эти озера и реки ныне высохли, гуси все равно повторяют маршрут. По этому маршруту весной идут золотоискатели в поисках старых исчезнувших рек и находят их золотоносные русла, давным-давно заросшие вековым лесом. Еще вспомнилась почему-то легенда о древнегреческом певце Ивике, который, погибая от руки убийц, обратился к единственным свидетелям своей гибели — пролетным журавлям с просьбой, чтобы те выдали преступников. И Ивиковы журавли отомстили за певца. Через год, когда журавли летели снова на север, один из убийц, увидав их, похвалился: «Ну что, выдали вы убийц Ивика?» — и был схвачен. Пусть бы хоть эти гуси отомстили Коночкину!
Он загляделся на гусей и шел, задрав голову чуть ли не в самое небо, так что похрустывали позвонки. Шагая в этой позе, Чащин вдруг на кого-то наскочил. Раздался испуганный девичий крик, что-то упало и зазвенело. И бедняга журналист, опомнившись, увидел перед собой ту самую девушку, что встретилась ему в гостинице. Сумочка ее валялась у его ног, и туалетная мелочь, деньги, ключи, платочек с кружевами разлетелись метра на три в окружности.
— Нахал!
— Простите!..
— Это вы?
— Вы?..
Все эти слова вырвались свистя, как мины в перестрелке, после чего оба одновременно нагнулись подобрать упавшие драгоценности и стукнулись лбами. Девушка схватилась рукой за лоб, на котором мгновенно вспухло пятно. Чащин еще ниже склонил свою более крепкую голову, боясь поднять глаза.
— Вы бы хоть поосторожнее нагибались, если уж не умеете ходить по улицам, как все люди, — сказала девушка, сердито прикладывая ко лбу серебряную пудреницу, пока Чащин, что-то нечленораздельно мыча, подбирал остальные вещицы.
Чем меньше оставалось на асфальте находок, тем медленнее двигался Чащин. Он был уверен, что девушка, получив все свои вещи, немедленно скроется, а этого он как раз и боялся.
— Что же вы медлите? — спросила девушка. — Вон еще клипсы валяются! — Впрочем, ее голос прозвучал уже не так сердито.
И когда он поднял длиннющие сережки из тех, что оттягивают мочки ушей чуть не до плеча, и подал их девушке, она, укладывая их в сумочку и приводя в порядок свое потайное хозяйство, насмешливо спросила:
— Хотела бы я знать, на что вы смотрели и о чем думали, когда шли, задрав голову?
— Смотрел на гусей, а думал об Ивиковых журавлях, — простодушно ответил Чащин.
Он еще долго будет думать, что на каждый вопрос полагается давать правдивый ответ. Впрочем, на этот раз его простота подействовала в самом лучшем виде. Девушка расхохоталась:
— О чем? О чем?..
— Об Ивиковых журавлях, — повторил Чащин, не понимая, что тут смешного.
— Это что, порода такая? — спросила девушка.
Тут он сообразил, что девушка эта, вероятно, совсем недавно закончила среднюю школу, в которой, как известно, древней мифологии, за недостатком времени, внимания почти не уделяют, сообразил и то, что при такой фигуре и внешности девушка, наверно, больше танцует, чем читает, и окончательно смутился. Начать разъяснять ей, что такое Ивиковы журавли? А вдруг рассердишь ее еще больше, — не все любят получать знания из третьих рук. Промолчать? А если она обидится?
Девушка, как видно, поняла его по-своему, подумала, что обиделся он. И решительно прервала это неловкое молчание, сказав:
— Ну, прощайте, товарищ романтик!
Она уже сделала три шага, когда он понял, что все кончается, даже не начавшись. Тогда им овладела та страстная решимость, которая иной раз действует сильнее всякого оружия. Он одним прыжком догнал ее и, оказавшись рядом, спросил:
— Как же вас зовут?
— Виола, — произнесла она, и имя это прозвучало для него музыкальнее всех рапсодий и сонат.
— А дальше?
— А этого вам мало? — язвительно спросила она. — Имейте в виду, когда девушка говорит вам имя и отчество, это значит, что она считает вас букой или стариком. Назовите лучше себя. Надо же мне знать, по чьей милости я не смогу пойти сегодня в театр…
— Почему же вы не сможете пойти в театр?
— С таким-то синяком?
— Федор. Федор Чащин, — упавшим голосом сказал он.
— Спасибо, хоть признались! — Голос у нее был безжалостный. — Теперь можно и в милицию заявить и отцу пожаловаться. Что же вы остановились?
Тут он уловил насмешливо-кокетливый взгляд и в то же время оглядел белый лоб. Никакого синяка не было. Осталось маленькое красное пятнышко — и только. Значит, она простила его неуклюжесть! И он торопливо переменил ногу, приноравливаясь идти шаг в шаг.
— А Гущин — ваш брат? — вдруг спросила она.
— Почему? — удивился он.
— Чащин — Гущин, похоже, — усмехнулась она. — Смотрите, как бы он вам не наставил синяков, у него лоб покрепче.
— Мы товарищи, — не к месту сказал Чащин.
— А товарищи разве не ревнуют? — все с той же безжалостной и насмешливой интонацией спросила она. — Он мне говорил, что очень ревнив.
Теперь пришла очередь ревновать Чащину. Она говорила о Гущине так, словно знала его с детства.
— Вы давно с ним знакомы?
— А что? — Она приостановилась, взглянула в его лицо и вдруг всплеснула руками: — Вот здорово! Бой на головах! Чей лоб крепче. Всемирные чемпионы Чащин — Гущин. Борьба за улыбку Прекрасной дамы!
К счастью, мимо прогрохотала колымага, влекомая парой здоровенных битюгов. На этой скифской колеснице восседал кривоглазый биндюжник с кнутом. Рассеянно взглянув на молодых людей, он вдруг причмокнул языком и воскликнул:
— О це парочка!..
Тут настала очередь смутиться девушке. Виола побагровела так, что Чащин даже пожалел ее, хотя она порядком исколола его за эти пять минут знакомства. Он быстро свернул в переулок, чтобы избежать восхищенного взгляда возницы, — для этого ему пришлось крепко ухватить Виолу под руку. Завладев этой драгоценностью, он не собирался выпускать ее. Впрочем, Виола и не отбирала руку. Она просто сказала:
— Вот уж не подозревала, что вы так хорошо знаете город… — И, уловив в его лице замешательство, пожала плечиком. — Как же, вы довели меня самым коротким путем. Вот наша гостиница.
Действительно, они стояли возле той самой гостиницы, в которой никогда не было мест. Огорчение Чащина было так неподдельно, что Виола рассмеялась и милостиво сказала:
— Разрешаю пригласить меня в этот садик. Тем более что я хотела вести вас самой длинной дорогой, чтобы узнать кое-что об Ивиковых журавлях…
Он вспыхнул, как костер на ветру, что было не мудрено при его рыжих волосах и способности краснеть по пустякам, и снова ухватил ее за руку. Но сделал он это чересчур грубо: девушка молча выдернула свою руку. Зато когда они уселись рядом на солнечной скамейке, счастье вернулось к нему полной мерой.
Федор никогда еще не чувствовал себя столь красноречивым. В течение нескольких минут он успел сообщить Виоле все, что знал об Ивиковых журавлях, рассказать о себе, начиная с самого детства и кончая тем, как еще мальчишкой решил стать только журналистом и никем иным, и о своем первом самостоятельном шаге на этом поприще. Единственно, на что у него не хватило времени, это спросить у девушки, кто она такая, чем занимается, кто ее друзья. Впрочем, ему больше всего хотелось заинтересовать ее собственной персоной… И как будто не без успеха.
И когда она вдруг, взглянув на часики, вскочила с досадливым вздохом:
— Господи, я опаздываю в театр! — Чащин был убежден, что он уже поймал жар-птицу.
— Позвольте мне проводить вас! — воскликнул он, торопливо поднявшись.
Он готов был сейчас бежать за ней хоть на Северный полюс, не то что до театра. Ничего, в будущем он, несомненно, последует за нею и на Северный полюс, а сейчас прекрасно и то, что можно еще долго (целых пятнадцать минут по крайней мере) не расставаться с нею.
— Я подожду вас в подъезде, — предупредительно сказал он.
— Зачем же? — удивилась она. — Поднимитесь к нам. Это ненадолго.
Он не сказал, что готов остаться с нею навсегда — все это будет сказано потом, — но просиял, как будто его спрыснули живой водой, и, торжествуя, вошел с Виолой в подъезд. В этом было свое ни с чем не сравнимое удовольствие: идти и видеть взгляды Бестии Ивановны, мгновенно проснувшейся от своего векового сна, швейцара, горничных. Жаль, что его не видел в эту минуту Гущин. Впрочем, нет, Гущин, по своей бестактности, несомненно, привязался бы к ним и испортил всю прелесть этого неожиданного свидания.
Они медленно поднимались по лестнице, и Чащин воображал, как будет подниматься по этой лестнице ежедневно и как крохотная ручка Виолы будет лежать на его твердой руке, — в эту минуту ему захотелось, чтобы плечи его были пошире, руки посильнее, волосы потемнее, — все-таки быть рыжим не очень хорошо. Словом, ему захотелось стать красивее. Рядом с такой девушкой каждому захочется выглядеть красивым.
Виола открыла дверь номера своим ключом и милостиво кивнула: «Заходите!» Чащин оглядел переднюю этого большого и дорогого номера. В прихожей висело мужское летнее пальто, по-видимому отца Виолы. На подзеркальнике лежала дамская шляпа, вероятно Виолина. Виола сбросила пальто не глядя; должно быть, оно всегда попадало прямо в руки провожатого. Чащин похвалил себя за то, что успел подхватить его. Он повесил и свое пальто и прошел вслед за Виолой в комнату.
— Познакомься, папа. Это мой приятель Федя Чащин, знаменитый журналист, — сказала Виола.
В ответ послышалось какое-то рычание. Чащин поднял глаза — и окаменел. Перед ним сидел Трофим Семенович Сердюк. Сердюк задыхался и багровел на глазах, шепча что-то бессвязное. Рука его указывала на дверь. Наконец он что-то выговорил, похожее на: «Во-о-он мер-за-за…» Чащин не дослушал. Не взглянув на Виолу, он ринулся из комнаты. И в прихожей и даже в коридоре ему все еще слышалось рычание разъяренного льва.
7
Гущина дома не было. Он, видно, задержался в фотолаборатории, добиваясь полного несходства своих снимков с натурой.
Все еще дрожа от негодования на Сердюка, так свирепо выгнавшего его, и на себя, так позорно бежавшего, Чащин долго сидел за столом.
Чистые листы бумаги вызвали в нем нечто вроде отвращения. Воспоминание о позорном бегстве бросало в дрожь. Постороннему свидетелю он показался бы похожим на грузовик, в котором разогревают мотор, — так его трясло.
Но все это время Чащин помнил, что если он не напишет свою статью, то никто другой не вскроет недостатки мельничного треста. Письмо Стороженко не трудно спрятать в архив, отписавшись краткой резолюцией: меры приняты. Но в руках Чащина оно станет обвинительным актом! Надо только собраться с силами, успокоиться, откинуть все личное, вплоть до неприязни к товарищу Сердюку и вплоть до нежности к его дочери. А он не мог не признаться, что напрочь отделил дочь от отца. И — вот парадокс! — чем отрицательнее он относится к Трофиму Семеновичу, тем большую нежность испытывает к Виоле. Сначала ему показалось, что это изысканное имя находится в полном несоответствии с отчеством: Виолетта Трофимовна! Он даже засмеялся, произнеся это сочетание вслух, но потом ему пришла в голову неожиданная мысль о том, что Виола, в сущности, не виновата в выборе имени. Несомненно, сам товарищ Сердюк выбирал это имя, и, как во всем, и тут ему не хватило ни ума, ни юмора, чтобы сопоставить имя, выбранное для дочери, со своим. Виолетта Трофимовна!
Чащин тут же решил про себя, что, когда женится на Виоле, то уговорит ее переменить имя на Варю. Виола и сама понимает, что сочетание, избранное отцом, смешно, потому она и не называет отчества.
Определив свою будущую судьбу и даже переименовав свою будущую жену, Чащин вдруг с облегчением почувствовал, что может со всей серьезностью взяться за тестя. Первая фраза сложилась, зазвучала сначала в голове, потом в сердце, затем легла на бумагу в виде заголовка будущей статьи: «Лишние люди».
Сначала название мыслилось, как утверждение необходимости резкого сокращения штатов в Мельтресте, но чем дальше писал Чащин, тем яснее становилась другая идея. Лишними людьми оказывались руководители такого типа, как товарищ Сердюк. Это они обманывали государство видимостью работы, разрушали плановое хозяйство, сокращали производство, раздувая в то же время штаты, окружая себя подхалимами, и действовали по пословице: «Рука руку моет, и обе чисты бывают», или: «Не тронь меня, и я тебя не трону!» — и даже завоевывали себе репутацию незаменимых.
Он уже забыл, что Виола — дочь Сердюка. Порою он мечтательно улыбался, воображая, что читает ей свою статью. Впрочем, поймав себя на этом, он невольно подумал, что Виоле, может быть, будет не столь приятно слушать его откровения об отце, но тут же успокоил себя тем, что она, вероятно, комсомолка. Жаль, что он не успел спросить ее об этом. Досадно, что теперь нельзя отличить комсомольца по одежде, как это было в те дни, когда он, Чащин, был еще пионером. Тогда комсомольцы — и юноши и девушки — носили особую форму, юнгштурмовки, и парень в юнгштурмовке был свой. Теперь это не принято. Все девушки стараются наряжаться покрасивее, хотя Чащин не понимал, почему юнгштурмовка менее красива, чем шелковое платье, в котором была Виола.
Впрочем, он тут же сознался, что платье все-таки красивее. Ну, а такая красивая девушка не может иметь плохую душу!
Тут он спохватился, что мысли его отдают идеализмом, и, стиснув зубы, принялся дальше бить по Сердюку. Когда с пера стекала особенно острая фраза, он улыбался про себя, иногда даже вскакивал с места и бегал по маленькому номеру, сжимая кулаки и бормоча: «Ай да Федька, ай да молодец!..»
Он не заметил, как вошел Гущин, остановился на пороге и завопил в коридор:
— Караул, горим!..
В коридоре потянуло гарью, забегали горничные. Благодаря сквозняку дым в комнате немного развеяло, и Гущин увидел творца в его истинном величии. Чащин ничего не слышал и не замечал. Он лихорадочно писал, бормоча что-то неразборчивое. Исписанные листы валялись на столе, на полу, окурки дымились в блюдечках, в тарелках и даже в графине. Гущин понял, что это всего-навсего припадок вдохновения и горит только сам Чащин, торопливо закрыл дверь, чтобы не пугать жильцов призраком пожара, а то, чего доброго, притащат огнетушитель и зальют драгоценную рукопись.
Наконец Чащин поставил под статьей свою подпись, откинулся на спинку стула и окинул комнату усталым взором. Заметив у двери Гущина, он даже не удивился, только спросил:
— Снимки готовы?
— А ты еще в состоянии что-нибудь соображать? Под окном две пожарные команды! Или с тебя достаточно огнетушителя?
Чащин огляделся еще раз и вскочил на ноги:
— Что — пожар? Где пожар? Спасай рукопись! Черт с ними, с вещами! — и кинулся подбирать разбросанные на полу листы.
— Ты горишь, а не гостиница! — крикнул Гущин. Подошел к окну, открыл его настежь, высунулся наружу и крикнул: — Не пугайтесь, товарищи, здесь не пожар, а химический опыт по сжиганию торфа!
Чащин все еще ползал по полу, собирая драгоценные листы.
— Если ты в каждой статье будешь напускать столько дыма, читатель ничего не разберет, — сказал Гущин. — Вот тебе снимки, но я больше не играю. Кто-то доложил Коночкину, что ты пошел за материалом без его разрешения, и он рвет и мечет, мечет и рвет. Ты вызван для объяснения на завтра к девяти ноль-ноль.
Но на Чащина ничто не действовало. Он с восхищением рассматривал снимки. Гущин действительно постарался. На каждом можно было что-то разобрать. На одном был отлично виден кабинет, на другом — вышел превосходно владелец. Снимок Сердюка был просто великолепен. Трофим Семенович стоял в позе Наполеона, сунув одну руку за борт пиджака, а галстук забросил на плечо, как аксельбант.
— Здорово! — сказал Чащин, но Гущин только отмахнулся.
Тут, наконец, до Чащина дошел смысл сказанного. Он боязливо посмотрел на статью. Коночкин, несомненно, потребует ее для просмотра, а потом сунет в редакционную корзину — и все! Он вздохнул и снова сел к столу. Статью надо было переписать, чтобы оставить копию. Такую драгоценность следовало беречь всеми силами.
Гущин понял состояние приятеля и не стал докучать ему. Он разделся и улегся. Долго слышал он, как скрипело перо, и тяжкие вздохи сочинителя не давали ему спать. Только под самое утро Чащин, переписав статью в третий раз, — теперь уже на тот случай, если и второй экземпляр погибнет, не увидев света, — прилег и забылся тревожным сном. Один экземпляр он засунул под подушку, второй — в чемодан, третий — для Коночкина — оставил на столе.
Гущин встал и, выйдя в коридор, прочитал статью.
Вернулся он бледный. Повертел в руках снимки, словно хотел разорвать их, но потом раздумал, вздохнул и оставил на столе.
— Будет землетрясение! — только и сказал он.
8
Коночкин, широко расставив ноги и поблескивая голой головой, стоял в дверях своего кабинета, словно производил смотр сотрудникам. Было без пяти минут девять.
Чащин хотел проскользнуть мимо шефа в свою комнату, как вполне удачно проделали все шедшие перед ним, но Коночкин вдруг протянул длинную руку, чуть не перегородив коридор, и властно приказал:
— Чащин, ко мне!
В этом обращении было что-то похожее на обращение к собаке. Федор решил пройти мимо, будто не слышал этого оскорбительного зова, меж тем ноги сами собой сделали «на-пра-о!» и повели прямо в кабинет. Пораженный этим явлением, он только вздохнул. Павловские рефлексы покорного служаки вырабатывались у него с непостижимой быстротой. Коночкин был мастером по воспитанию и внедрению таких рефлексов.
Коночкин запер дверь на замок и прошагал к столу, держась так прямо, словно все еще чувствовал себя на параде. Зайдя за стол и создав, таким образом, некое служебное расстояние между собой и непокорным сотрудником, он сказал:
— Так-с, молодой человек! Решили стать писателем?
Тут возмущение вступило в бой с условным павловским рефлексом, и Чащин с удовольствием почувствовал, что может отвечать не только уставными словами. И, вместо того чтобы сказать: «Никак нет-с!» — он почти весело выговорил:
— Представьте себе, решил!
Это легкомысленное веселье, как видно, нарушило всю привычную воспитательную систему Коночкина. Он раскрыл на мгновение рот, вытаращил глаза и стал похож на рыбу, которую вдруг выдернули из привычной среды. Когда он спохватился и напустил на себя пугающе строгое выражение, было уже поздно — Чащин смеялся.
Если Иван Иванович Коночкин и был директором школы, то, вероятнее всего, плохим. Глядя на него, Чащин никак не мог поверить, чтобы такой человек мог управлять иначе, нежели окриком и приказом. А воспитывать людей лучше всего примером и уважительным к ним отношением. Если бы Коночкин был настоящим воспитателем, он немедленно переменил бы тон и тем самым занял снова утраченные позиции. Чащин был готов признать его авторитет — все-таки Иван Иванович был старше да и в газете занимал высокое положение. Он мог бы еще опровергнуть подозрения Чащина в своекорыстном отношении к истории с Сердюком. Для этого ему стоило лишь заинтересоваться тем, что успел сделать Чащин, и молодой журналист с удовольствием пошел бы навстречу. Ведь так трудно ниспровергать авторитеты, даже если они дутые! А против заместителя редактора у Чащина были только ничем не обоснованные подозрения. Но вместо того чтобы попытаться понять Чащина, Коночкин завопил что было силы:
— В Пушкины лезете! Достоевским быть возмечтали! А у самого молоко на губах не обсохло!
Это было уж слишком. Во-первых, Чащин был достаточно взрослым человеком; во-вторых, талант не зуб мудрости и не обязательно прорезывается только у старых людей. И журналист спокойно ответил:
— Я хочу только вскрыть недостатки в деятельности одного треста.
— Какое задание я вам дал?
— Обработать письма читателей и сделать обзор на пятьдесят строк без «я», без «мы», без природы, — стараясь быть предельно точным, доложил Чащин.
— Так какого же черта вы полезли туда, куда вас никто не направлял? Вы знаете, чем это может кончиться?
— Но ведь письмо-то было с Мельтреста. Я хотел выяснить и проверить факты!
— Какого дьявола вы бормочете? Я дал вам письма сотрудников Мылотреста!
Тут только Чащин вспомнил, что с трудом разобрал наименование организации в письме Стороженко. Какого же дурака он свалял! Надо было справиться у Коночкина, а он… О самонадеянность! О глупость!
— Где статья? — отрывисто спросил Коночкин.
Он опять почувствовал твердую почву под ногами. Такие молодчики не могут не ошибаться! Вот он и погорел со своим непокорством. Теперь можно из него веревки вить!
Чащин достал статью и подал шефу. Шеф, держа ее на ладони, взвесил, потряс, покачал головой:
— Ну и насочинял!.. Больше подвала!
— Стояк сверху донизу, — грустно сказал Чащин.
— Идите к себе и делайте обзор писем! — властно приказал Коночкин. — А об этом, — он снова потряс статьей перед носом журналиста, — мы поговорим позже! Отправляйтесь!
Чащин уныло поплелся в свой закуток.
Коночкин плотно уселся в кресло и принялся читать. Вначале лицо его было спокойно, но вот на нем появилось сначала изумление, потом страх, и, наконец, на лбу выступил пот. А когда он дочитал статью, выражение лица его было таким растерянным, как умеет изображать только Чарли Чаплин. Тут он снял трубку телефона и набрал номер Трофима Семеновича.
Секретарша долго не соединяла. Коночкин не удержался и накричал на нее. Только после этого в трубке загудел бас Сердюка.
— Ты один в кабинете? — спросил Коночкин.
— Да. А что? — испуганно и шепотом проговорил Сердюк.
— У меня в руках статья этого Чащина.
— Ну и что? — уже раздражаясь тем, что его напугали, пробасил Сердюк.
— Ты не кричи, а лучше послушай, я тебе кое-что прочитаю, — с некоторым злорадством сказал Коночкин.
Про себя он подумал о том, как это хорошо — быть заместителем редактора и знать, что никакой Чащин про тебя такое не напишет.
— Слушай!
Он начал читать, время от времени спрашивая: «Ты слушаешь?» — и с удовольствием замечал, как падает голос Сердюка. Когда он закончил чтение, на том конце провода долго длилось молчание, слышалось только дыхание, да с таким присвистом, словно человеку не хватало воздуха. Коночкин даже воскликнул с полным сочувствием:
— Выпей воды, а то инфаркт случится!
Послышалось булканье воды, потом Сердюк сиплым, севшим, неузнаваемым голосом сказал:
— И ты этого подлеца еще не выгнал?
— У нас это не так просто, — с сожалением ответил Коночкин.
— Еще скажи, что напечатаешь.
— Ну, до этого далеко, а вот выгнать и рад бы, да не могу.
— Выгонишь! — уверенно сказал Сердюк, опять обретая полную силу голоса.
— Не могу, — упрямо ответил Коночкин.
— А я говорю — выгонишь, и не позже, чем завтра.
— Оставь, пожалуйста, — с досадой сказал Коночкин.
— А если я скажу, что он познакомился с Виолой и пытается сбить ее с толку?
Теперь молчание наступило на этой стороне. А на том конце провода Трофим Семенович прислушивался, как трудно дышит Коночкин. Удовлетворенно крякнув, Трофим Семенович совсем уже веселым голосом сказал:
— Давай, давай! В приказ — и только!
Коночкин уныло ответил:
— У него направление в редакцию…
— Какой же ты еще суслик, милый будущий зятек! — сердито сказал Трофим Семенович. — Направление! Подумаешь, беда какая! А ты напиши подряд три приказа, и в третьем все будет правильно. Сначала выговор, потом выговор с предупреждением, а затем увольнение. Только и всего. А три приказа в три дня можно написать.
— А если не за что?
— Вот болван! С тобой говорить, что лбом стенку пробивать. Что, ты сказок не знаешь? Дай ему три задания, да помудреней, вот и все.
— Ну да, — усомнился Коночкин, лучше знавший сказки. — Иванушка-дурачок после каждой задачи становился сильнее, да ему еще и сама дочка волшебника помогала…
— Дочку я отошлю подальше. Кстати, уже вузовская практика начинается. Главное, чтобы его в городе не было. Зашли его куда-нибудь в Тьму-Таракань, а то он и в самом деле Виолу смутит. Она уже пристала вчера ко мне с ножом к горлу: за что я его из дому выгнал.
— Он у вас был?! — ревниво вскрикнул Коночкин. — Ну ладно! Он у меня достукается!.. — И вдруг оживился: — На первый выговор он уже наскочил. Я ведь ему дал задание по Мылотресту, а он кинулся к тебе.
— Вот и хорошо! — обрадованно сказал Сердюк. — Да запиши покрепче, чтобы потом никакая комиссия не могла придраться, — великодушно посоветовал он. — У меня вот так-то появилась одна практиканточка с критическим характером, так я ее загнал в Камыш-Бурун скалькулировать экономическую целесообразность строительства мельницы, а там на сто верст вокруг ни кино, ни танцев. Она у меня живо в Москву убежала!
— Правильно! Я его туда же к рыбакам загоню. Пусть покачается на море — может, помягче будет.
— Ты не умягчай, не умягчай шибко-то! — снова испугался Сердюк. — Ты ему сначала одно срочное задание, и через день — выговор. Потом другое. И, как несправившегося с заданиями редакции, — долой! Ты делай быстрее, это тебе не практиканточка, я его видел. Пусть садится на серого волка и едет отсюда к чертовой матери!
Коночкин вздохнул еще раз, но это был уже вздох облегчения. Сердюк, как опытный руководитель, умел отделываться от неугодных работников. Его совета стоит послушаться. Да, так, пожалуй, будет лучше для всех. И надо сделать это до возвращения редактора из отпуска. А то, чего доброго, этот Чащин доберется и до Голубцова, а там поди знай, что тот может сделать. Если бы вместе с Чащиным свалить и Голубцова да самому стать редактором… Но это пока невозможно.
И Коночкин принялся писать приказ. Чащина надо было убрать по многим причинам. Даже из-за Виолы. Тут Сердюк тоже прав…
Временами Коночкин начинал тяготиться постоянной правотой своего старшего друга и наставника. Тогда ему очень хотелось, чтобы Трофим Семенович сломал себе шею. И сразу кончились бы и поучения старого бюрократа и рабская зависимость от него, столь надоевшая Коночкину. Даже Виола оказалась бы куда ближе.
Конечно, еще вопрос, пойдет ли Виола замуж за Ивана Коночкина, если даже папаша «погорит». Скорее всего, Ивану Коночкину легче заполучить Виолу именно из рук папаши, отцу-то она противиться не станет. Но порой Коночкин затаивал такие мстительные мысли, что готов был ко всему, даже к утрате своей мечты о Виоле, лишь бы Сердюк сломал себе шею.
А между тем новой своей карьере в качестве начальника Мельтреста Сердюк был обязан единственно хитроумию Коночкина. Да и опекал Сердюка Коночкин непрестанно.
Это диалектическое противоречие сложилось не сразу. Было время, когда товарищ Коночкин, директор средней женской школы, глядел на Трофима Семеновича только снизу вверх: отец его лучшей ученицы был тогда начальником главка. Главк находился в столичном городе республики, в том же городе находилась и школа, в которой директорствовал Иван Иванович. Но директор школы лишь в крайнем случае и только по школьным делам мог навестить Сердюка, столь высоко было положение последнего. И когда закоренелый холостяк — директор школы — остановил свой взгляд на ученице старшего класса Виоле Сердюк, он понимал, что находится от своей цели столь же далеко, как неумелый скалолаз от вершины Казбека.
Сказать о своих чувствах Виоле он не мог, представляя, каким станет посмешищем для всех школьниц. Завысить оценки в аттестате зрелости тоже не мог, — девушка и так заканчивала школу с золотой медалью. Оставались только советы умудренного опытом человека, но наша молодежь не очень любит прислушиваться к старшим. Да и что он мог ей сказать? Виола лучше его знала, в какой институт пойти и что делать, если не пройдет по конкурсу. Все эти девчонки и мальчишки были поражены и восхищены идеей, что крайне нужны государству, что на них надеется правительство: только что возник грандиозный план покорения целинных земель, и дело это поручали комсомолу. И Ивану Ивановичу оставалось лишь навещать товарища Сердюка с профилактическими целями: предупредить, чтобы не позволял дочери — звезде школы — уехать на целину. Пусть уж идет в какой угодно институт…
Но, став домашним советником начальника главка, Иван Иванович нечаянно обнаружил смятение в душе того, кого почитал образцом твердокаменности. Немного времени понадобилось наблюдательному директору, чтобы уяснить: новые веяния пугали и самого товарища Сердюка. В главках и в министерствах шли громкие разговоры о том, что пора перестраивать промышленность. И хотя Сердюк работал в легкой промышленности, на которую, казалось, большого внимания не обращали, однако в разговорах все чаще проскальзывали зловредные идейки, что главк никому не нужен, что пора приблизить руководство к производству.
Находясь в смятении, Трофим Семенович рад был любому проявлению добрых чувств. Директор школы, беспокоившийся о судьбе его дочери, пришелся Трофиму Семеновичу по сердцу. Трофим Семенович пригласил Ивана Ивановича бывать запросто.
Тут-то Иван Иванович и нашел способ не только сблизиться с Трофимом Семеновичем, но и дать ему самонужнейший совет.
Виола и не подозревала, что ее судьба уже решена людьми, собиравшимися по вечерам в уютной квартирке Трофима Семеновича. Трофим Семенович давно похоронил жену, да так и остался вдовцом ради спокойствия дочери. Поэтому Виола считала своим долгом образцово ухаживать за отцом. Она с удовольствием исполняла роль хозяйки дома, тем более что ей, школьнице, нравилось почтительное обхождение директора школы, делавшего вид, что она уже взрослая. К разговорам мужчин она не прислушивалась. Впрочем, они старались выбирать для совещания такое время, когда Виола уходила в свою комнату готовить уроки. Ведь она собиралась в самый интересный институт — радиосвязи, — а туда просто с хорошим сочинением по русскому не пройдешь! Там нужно понимание физики.
В один из таких вечеров Иван Иванович и подал Трофиму Семеновичу спасительный совет:
— А почему бы вам, Трофим Семенович, не опередить свое время? — задумчиво спросил он, покуривая сигарету и поглядывая на полную рюмку, стоявшую перед ним на микроскопическом блюдечке-подставке, чтобы нечаянно капля не упала на плюшевую скатерть.
— Годы не те! — вздохнул Трофим Семенович, однако с удовольствием вспомнил прошлое, когда именно опережал время.
Каким бы, иначе, способом мог он достигнуть нынешней высоты? Было время, когда он трудился бригадиром вальцовой мельницы. Институтов разных, как говорится, не кончал, но и умом родители не обидели. В те годы Трофим Семенович был известен как рационализатор, человек, научившийся обгонять время. Молодого работника заметили, поощрили, послали учиться, — правда, не в институт. Но разных курсов и семинаров Трофим Семенович окончил достаточное количество. Никого не удивило, когда его выдвинули директором той самой мельницы, на которой он начинал свою трудовую деятельность. Люди у нас благодарны за каждый трудовой подвиг и даже просто за хорошую и умную работу, поскольку все мы стараемся работать отлично, размышляя не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем. Молодость и смелость Трофима Семеновича позволяли ему не останавливаться на достигнутом. Зная досконально свое производство, он и директором стал внимательным, умным. Естественно, что старшие товарищи, наблюдавшие за ним, поверили в его недюжинные силы. И он стал понемногу продвигаться по служебной лестнице.
Теперь уже трудно сказать, когда вступили в противоречие его недюжинная энергия и малая культура, о росте которой он не заботился.
Эту слабость будущего тестя Иван Иванович отчетливо чувствовал. Но постольку, поскольку он сам стремился повыше к солнцу, то завидовал умению Трофима Семеновича захватывать теплые места, не обладая особыми достоинствами. Коночкину и в голову не приходило, что без знаний и таланта на таком высоком посту держаться трудно: то жарко, то холодно, да и ветерок там насквозь продувает. Этого он еще не знал, потому и завидовал без меры.
Услышав неожиданные слова Ивана Ивановича, Трофим Семенович воззрился на гостя с интересом, но не торопил — пусть как следует обдумает свои мысли, а вдруг скажет нечто полезное. Трофим Семенович давно уже научился пользоваться чужими мыслями и выдавать их за свои. Иначе жить трудно, особенно если на собственные мысли ни знаний, ни умения не хватает. Он предложил допить налитые рюмки и даже польстил гостю.
— За добрый совет! — сказал он, усмехнувшись.
— Предугаданные события опередить легче всего. Вот все говорят, что главк ваш ликвидируют, что многие министерства расформируют, что управление промышленностью рассредоточат и создадут кустовые, или, правильнее, межобластные советы народного хозяйства. Так почему бы вам не сказать первому: «Наш главк не нужен!» Сказав это «А», произнести затем и «Б»: «Назначьте меня начальником отдела легкой промышленности или, допустим, пищевой в…» — и тут назвать тот город, который вам с детства снится. И — честное слово! — вас поднимут, как икону, и вы не только ничего не потеряете, но еще и выиграете!
Трофим Семенович фыркнул от негодования.
— И вам не жаль будет проститься с Виолой? — только и спросил он.
Эта реакция на любое предложение Коночкина была у Трофима Семеновича выработана давно. Это был способ охладить пыл немолодого жениха. А сам он тем временем перекатывал в голове и так и этак совет Ивана Ивановича. Но советчик не должен зазнаваться и думать, что он явился спасителем.
— Да я ринусь в любой город, который вы только назовете! — с готовностью сказал Иван Иванович. — И там постараюсь по мере сил быть вам полезным… — Тут он уловил легкое презрение во взгляде будущего нареченного тестя и поторопился объяснить: — Вы не думайте, что у меня только и карт в руках, что директорство в школе… Я ведь по образованию-то философ. Ну, а философы ныне снова в чести. Да и надоело, по чести говоря, это директорство, нет в нем никакой перспективы. Я уже давно подумываю перейти на работу в… — тут он для значительности помедлил и, наконец, произнес с особой важностью: — В прессу… А в этом деле начинать следует, конечно, с провинции.
Трудно сказать, может, эта мысль «перекантоваться» в провинцию скользила в уме и у самого Трофима Семеновича. Как там ни думай, а ведь именно провинция дала ему возможность стать видным человеком. Во всяком случае, Иван Иванович никогда не мог догадаться, по его ли совету, или по собственному разумению Трофим Семенович вдруг стал одной из самых популярных фигур в министерстве. Он даже в газете выступил со статьей «Ближе к прямому производству!». Только по этому признаку, пожалуй, и можно было судить, что слова Ивана Ивановича не прошли для него даром. Откуда бы иначе мог он взять мысль, что и газета деловому человеку нужна не только селедки заворачивать.
Одним словом, Иван Иванович догнал Трофима Семеновича лишь осенью, когда товарищ Сердюк был снова на коне, начальствуя в тресте. Но и Иван Иванович не терял времени даром. Мы его видим на том самом месте, откуда он мог вознестись ввысь с быстротою ракеты, как предполагал в том памятном разговоре. Одна была беда: редактор газеты хворать хворал, но не умирал.
9
Чащин сидел в своей комнате и писал ответы на письма читателей. «Ваше письмо переслано в облисполком…», «По вашему письму от… приняты следующие меры…», «Проверкой, произведенной редакцией, факты, изложенные в вашем письме, подтвердились и виновный привлечен к ответственности…»
Это была почти механическая работа. Все ответы — точнее, их сжатая сущность — были заранее предначертаны рукой Коночкина на углах этих вырванных из ученических тетрадей и конторских книг листков, так что Чащину оставалось только переписывать их более популярным языком, поскольку сам Коночкин не снисходил до такой работы. И Чащин продолжал строчить эти незамысловатые ответы, удивляясь тому, как это Коночкин до сих пор не изобрел набора штампов, которые осталось бы только прикладывать к чистому листу бумаги, или не набрал раз навсегда трафареты типографским способом.
У него уже мелькнула мысль — подбросить заместителю редактора такое рационализаторское предложение, — пусть бы он погордился немного своей догадливостью, пока его не стукнут в центральной прессе.
Вдруг дверь приоткрылась, и в ней показались двое первых знакомцев Чащина из числа сотрудников редакции. Фельетонист, поводя красным носом, сказал:
— По-моему, пахнет жареным!
Репортер искоса поглядел на Чащина и подтвердил:
— Уже подгорел!
Чащин понял, наконец, что этот странный разговор представляет как раз то самое, что называется «розыгрышем». По своему, хотя и малому, опыту он знал, что газетчики любят подтрунивать над начинающими. Неизвестно, откуда проник в редакции наших газет этот семинарский дух, но с ним приходилось считаться. Как видно, весть о позоре Чащина уже облетела весь коллектив, и теперь коллеги пришли лично убедиться в том, что он именно такой дурак, каким показал себя в первой схватке с Коночкиным. Надо отдать справедливость, оба пришельца были настроены скорее дружелюбно.
— А что, ваш Коночкин непобедим? — спросил Чащин, стараясь попасть в тон коллегам.
— Во всяком случае, в следующий раз советую вам стрелять по нему не из пращи, а из бронебойной пушки, — сказал фельетонист.
— Следующего раза не будет, — авторитетно заявил репортер. — Если вы его не убили — значит, будете убиты сами! — Он потряс в воздухе пальцем, прислушался к чьим-то шагам в коридоре и ринулся к двери. — Наше сочувствие с вами! — трагическим шепотом сказал он и выскочил за дверь.
— Неужели этого Коночкина так боятся? — насмешливо спросил Чащин у фельетониста.
Тот потер свой толстый нос и холодно ответил:
— Кому нечего терять, тот может смеяться. А для нас газета — все!
Напыщенный тон в соответствии с явным страхом, который выражали бегающие глазки, был так смешон, что Чащин не мог не улыбнуться. Фельетонист рассердился:
— Подождите до вечера. Похороны будут объявлены особо…
— Это еще вопрос, кого придется хоронить! — самонадеянно ответил Чащин.
Он понимал, что его хвастовство неубедительно, но очень уж не понравился ему страх этих коллег.
Фельетонист, покачав головой, нырнул за дверь.
После этого в темную комнату заглянули две девушки и исчезли, ничего не сказав. Но Чащин долго еще слышал их шепот в коридоре. И хотя этот шепот раздражал, он не выглянул за дверь, чего, как видно, они ждали.
Больше никто не появлялся до обеда. Но как только прозвучал звонок, возвещавший перерыв, на пороге темной комнаты показался Гущин.
— Где снимки? — голосом, не предвещавшим ничего доброго, спросил он.
— Какие снимки? — удивился Чащин. Предполагая новый розыгрыш, он на всякий случай перешел в нападение. — Я их отдал Коночкину.
— Пропал! Пропал, как швед под Полтавой!.. — вскрикнул Гущин и схватился за голову. — И черт меня дернул связаться с этим тихопомешанным! — Тут он обрел грозное спокойствие и, напирая довольно внушительным животом на стол, за которым укрылся Чащин, холодно спросил:
— Ты объяснил ему, что эта блажная мысль пришла в голову именно тебе, или сослался на мое добровольное участие?
— В чем дело? — строго спросил Чащин.
— О несчастный!.. — возопил Гущин, на которого, казалось, ничто больше не действовало. — Ты читал приказ?
— Какой приказ? — недоуменно спросил Чащин.
— О тебе приказ! О тебе!.. Удивляюсь, почему моего имени нет в этом приказе! Наверное, товарищ Коночкин еще не придумал мне казнь. Но он придумает!..
Чащин вышел из-за стола и схватил Гущина за плечо.
— Повремени немного со своей истерикой. Какой приказ?
— Он еще спрашивает!.. — с отчаянием в голосе воскликнул Гущин и потащил приятеля за дверь.
В коридоре, против кабинета Коночкина, висела доска приказов. Возле нее толпились едва ли не все сотрудники редакции. Они кидали на Чащина сожалеющие взгляды и молчали. Только репортер сказал:
— Все! Похороны объявлены. Разряд четвертый. Покойник сам несет свой гроб, а плакальщики пляшут «Камаринскую»…
Кто-то захихикал. Чащин покрепче стиснул зубы. Вот уж такого бессердечия от своих коллег он никак не ожидал! Он, же искал славы не для себя, он думал о газете!
В это время чей-то суровый голос произнес над его ухом:
— Прекратить смешки! В чем дело? Сами выговоров не получали?
Чащин скосил глаза и увидел рядом с собой Бой-Ударова.
Секретарь читал приказ с таким сморщенным лицом, будто его мучила изжога. Однако насмешники примолкли. Только репортер попытался объясниться:
— Ну, товарищ Бой-Ударов, смешно же. Человек едва приступил к работе, и уже — готово. Выговор! Этак его всего на три дня хватит.
— Вам бы не выговор, а отставку дать следовало за последний ваш отчет с совещания животноводов, — хмуро сказал Бой-Ударов. — Не понимаю, какая тетка вам ворожит, что вы все еще шляетесь по редакции! Не только имена, но и все выступления перепутали…
Репортер вдруг исчез, словно провалился сквозь землю. Но Чащину было не легче. Он не принадлежал к тем, кто ищет утешения в чужих бедах. Бой-Ударов бесцеремонно положил руку на его плечо и спросил:
— И как же это вы схлопотали? Решили сразу показать себя и исполнителем и организатором? Ах, черт, надо было мне с вами побольше поговорить! Что вы намерены делать дальше?
— Работать, пока выговор не снимут и не влепят тому, кто его на самом деле заслужил! — сердито сказал Чащин. — А потом работать без выговора.
— Ого, да у вас, я вижу, зубы-то прорезались. Интересно, интересно! И кто же, по-вашему, заслужил этот выговор?
— Выяснится потом, — недружелюбно ответил Чащин.
Он все никак не мог понять, руководит Бой-Ударовым сострадание или подлинный интерес газетчика к своему делу. Сам Чащин прежде всего подумал бы о газете. Но Бой-Ударов продолжал бесцеремонно разглядывать его, ничем не показывая своих подлинных мыслей.
Вдруг кто-то воскликнул:
— Товарищ Бой-Ударов, а последний-то параграф еще смешнее! Его в Камыш-Бурун отправляют!
Бой-Ударов присвистнул, наклонился пониже, потом выпрямился и повернул Чащина лицом к доске приказов:
— А ну-ка, изучайте!
Чащин вновь обратил свой взгляд на приказ. Он был написан кратко и резко, вполне в том наполеоновском стиле, который был ему уже ясен из резолюций на письмах. Параграф первый гласил:
«Сотруднику отдела писем Чащину Ф. П. за грубую ошибку, выразившуюся в путанице адресов и ошельмовании честных работников советского учреждения, объявить выговор с предупреждением».
В последнем параграфе, после всяких распоряжений уборщицам и напутствий отпускникам, было написано:
«Сотрудника отдела писем Чащина Ф. П., изъявившего желание участвовать в творческой работе, командировать в Камыш-Бурун для освещения героических подвигов колхозных рыбаков на лове дельфинов. Срок сдачи первой корреспонденции — 25 апреля…»
Чащин молча скривил губы. Коночкин шел навстречу его желаниям. Но на все давал три дня. Хорошо, если в этом неведомом Камыш-Буруне есть телефон, а если нет? Тогда второго выговора не избежать.
Он медленно поплелся к себе, опустив буйную голову. Толпа расступилась, как будто он уже стал отверженным. Сворачивая в свой закуток, он услышал шаги и звучный голос Бой-Ударова:
— Молодой человек, зайдите-ка ко мне!
Бой-Ударов сел за стол, кивнул Чащину на стул, рассеянно осмотрел лежащие ворохом гранки и оттиски снимков, сдвинул все это на угол, оперся подбородком на руки и сказал:
— Рыбаки в Камыш-Буруне ждут сейнера. На лов они выйдут еще не скоро. Как вас угораздило попасть в эту историю?
Чащин почувствовал, как пол под ним начал покачиваться. Все стало ясно. Коночкин искал предлог для скорейшей расправы с неугодным ему работником. Федор промямлил что-то о том, что он не хотел никого обижать, что просто факты письма о Мылотресте сошлись с непорядком в Мельтресте, это его и погубило…
— Да вы что, совсем без памяти? — сердито спросил Бой-Ударов. Когда он сердился, то на щеке у него начинал прыгать живчик и рот искривлялся в иронической усмешке. — Эк напугал вас наш Коночкин! — почти брезгливо продолжал он. — Ведь если факты совпадают, так надо ударить сразу по обоим горе-руководителям, только и всего!
Эта простая мысль совсем не приходила на ум Чащину. Он удивленно смотрел на Бой-Ударова, а тот, машинально придвинув гранки к себе, уже углубился в них. Чащин кашлянул. Бой-Ударов оторвался от своей работы.
— Будем надеяться, что Коночкин не успеет вас скушать, — хмуро сказал он. — Прежде чем ехать в Камыш-Бурун, побывайте в Рыбтресте, напишите о нем небольшую корреспонденцию и сдайте немедленно. Тогда у Коночкина не будет официального повода для нового выговора. А там, глядишь, и о дельфинерах успеете написать. Да присмотрите за собой, а то получите аберрацию зрения, что для газетного работника совсем ни к чему…
— Что это за аберрация? — удивился Чащин.
— А такая, — холодно произнес Бой-Ударов, — когда иной журналист ищет только то, что похуже, а на хорошее не обращает внимания. Это может привести если не к полной слепоте, так уж к политической близорукости обязательно. Вот, например, тот же Камыш-Бурун… Если рассматривать поездку туда только с той точки зрения, что Коночкину угодно вас отправить в тартарары, тогда из этой поездки можно сделать один и вполне определенный вывод. Ну, а если вспомнить, что в Камыш-Буруне в настоящее время сидит в ожидании сейнера рыболовецкая бригада, соревнующаяся за звание бригады коммунистического труда, тогда и точка зрения будет иная. Например, я бы сначала выяснил: а почему сейнер для дельфинеров до сих пор не отправлен? Кому выгодна эта затяжка? А если никому не выгодна, так кто боится подписать нужные документы? А если никто не боится, так почему они до сих пор не подписаны? Если вы такую заметку сдадите мне завтра, так она появится на газетной полосе, если бы даже товарищ Коночкин очень не хотел ее видеть. Тем более что заместитель редактора газету читает только в полосах, когда многое проходит мимо глаза… И не думайте, что Коночкиных много, а вы единственный борец за правду. Все наоборот, товарищ Чащин, все наоборот!
Он сунул на прощание руку, и Чащин удалился, начиная постепенно ощущать некоторое просветление.
Гущин ждал его в закутке отдела писем. Увидав Федора, он спросил упавшим голосом:
— Что сказал Бой-Ударов? Какую казнь Коночкин придумал для меня?
— Успокойся! Коночкин не видел снимков, — жалея товарища, ответил Чащин.
— В самом деле?! — воскликнул Гущин. — Ну какой же ты молодец! — Тут вдруг лицо его покрылось краской, он покачал головой: — Нет, это тоже никуда не годится! С какой стати тебе одному отвечать за все? Я сам пойду к Коночкину!
Странная эта перемена насмешила Чащина. Он усадил приятеля на стул и заходил по комнате: два шага в одну сторону и два в другую. Гущин ждал.
— Никуда ты не пойдешь. Роль мученика тебе совсем не к лицу, — успокоительно сказал Федор. — Мученики все были худые, вроде меня. Где ты видел толстых мучеников? А если ты хочешь бороться за правду, так помоги мне отыскать нашего редактора. Статью надо показать ему.
— Статью! — в ужасе воскликнул Гущин. — После приказа?
— Вот именно, — строго сказал Чащин. — Теперь-то я убедился, что был прав.
— Но ты же допустил невозможную ошибку: спутал учреждения! — закричал Гущин. — За это никто по головке не погладит!
— В том-то и дело, что я попал в точку! — сурово ответил Федор. — Значит, в этом городе есть по крайней мере два учреждения, в которых одинаково плохие порядки. И то, что Мельтрест имеет защитника в лице Коночкина, совсем не снимает вины с товарища Сердюка. Скорее, делает его еще более виноватым. А у Коночкина, как мне кажется, есть личные причины помогать Сердюку…
— Он — жених Виолы, — сказал Гущин, и его толстые губы задрожали.
— Тогда все ясно! — невесело сказал Чащин. — Я познакомился с Виолой и пришел к ней в дом…
— При Сердюке? — испугался Гущин.
— При нем. И был изгнан, — сообщил Чащин.
— Ну, тогда мы оба пропали, — уже без всякого страха, а так, словно констатируя факт тяжелой болезни, сказал Гущин. — Сердюк не забудет о снимках и напомнит Коночкину. Не трать, Федя, силы, иди на дно. И я с тобой. Пойду на кинофабрику. Сначала рабочим, а потом, глядишь, проникну к ним в операторский цех.
— Робость — украшение женщины и порок мужчины, — сурово предупредил приятеля Федор. — Лучше узнай, где отдыхает редактор. Мы еще поборемся!
— Не могу! На меня этот Коночкин взглядом действует. Как будто я кролик, а он — очковая змея.
— Змей, да еще ядовитых, положено обезвреживать, — напомнил Федор.
— Я их боюсь, бр-р-р!.. — и Гущин вышел из комнаты.
Полководец остался без войска. Он долго сидел в тяжелом раздумье, но никаких светлых мыслей в голове не появилось.
Меж тем Коночкин продолжал действовать. Через час Чащина вызвали за командировочным удостоверением, а еще через пять минут он получил в бухгалтерии аванс и вышел из редакции, чтобы немедленно направиться в неведомый Камыш-Бурун. Попутно он узнал, что слово это обозначает Камышовый мыс, что на этом мысу водятся дикие камышовые коты и кабаны. Живут там только рыбаки; причем они не очень любят заезжих людей. Впрочем, эти сведения уже не могли огорчить Чащина, так как неприятностей было и без того по горло.
10
Он медленно брел к гостинице, разглядывая вечнозеленые кустарники, насаженные вдоль бульвара. «Ничего, — думал он, — жизнь идет. Новое приходит на смену старому. Пусть и не без борьбы, но новое все равно победит. Сегодня Чащина сбили с ног, но придет час, и Чащин еще докажет, что умеет нападать и бороться до конца!»
Внезапно его окликнули:
— Товарищ Чащин!
Поднявшись со скамейки бульвара, к нему стремительно подходила Виола. Лицо у нее было такое решительное, что Федор невольно подумал: «Не продолжение ли это вендетты, кровной мести, со стороны всего семейства? И чего ждать: удара кинжалом или пощечины?» Впрочем, он вспомнил, что участие в вендетте для женщин было не обязательно. Только самые сильные духом пыряли ближнего кинжалами, остальные предоставляли это право мужчинам.
— Из-за чего вы поссорились с моим отцом? — сурово спросила Виола.
— Я написал статью о тресте, которым он руководит, — сознался Чащин, все еще не представляя, чем кончится этот разговор. Но он не умел лгать, поэтому решил, по совету Гущина, тонуть сразу.
— Дайте мне ее! — требовательно сказала Виола.
— У меня ее нет, — испуганно ответил Чащин. Один экземпляр уже пропал, рисковать вторым он не хотел.
— Не бойтесь, я не собираюсь жечь ее, — брезгливо сказала Виола. — Мне надо знать, кто прав. Почему вы ничего не ответили отцу? — вдруг с прежней суровостью спросила она. — Вы понимаете, что обидели меня? Можно было подумать, что я выбираю себе друзей среди недостойных людей. А вы мне показались другим.
От этих слов сердце Чащина сладко заныло, и он проклял себя за ту робость, которую проявил при столкновении с Трофимом Семеновичем в его, так сказать, доме. Хотя номер гостиницы трудно было принять за дом, однако дом там, где человек живет. Нет, Федор поступил трусливо, и Виола права, презирая его за эту трусость. Он робко сказал:
— У меня есть копия. Если вы хотите…
— Не пойду же я к вам в номер, — отрезала Виола, глядя на него суровыми глазами.
Чащин торопливо повернулся и бросился бегом к гостинице.
— Куда вы? — растерянно спросила девушка.
— Сейчас принесу! — крикнул он.
Когда он вернулся со статьей, Виола хмуро сидела на той же скамейке, на которой, — она не стала этого скрывать, — ожидала его не меньше часа. Взяв статью, Виола молча углубилась в нее. Чащин вздыхал, вертелся, наклонялся к ней, чтобы посмотреть, где она читает.
— Вы мне мешаете. Неужели все авторы такие нетерпеливые?
Тогда он откинулся на спинку скамейки и принялся следить за облаками. Они проплывали неровной грядой: впереди — легкие, перистые, за ними — от горизонта — низкие, темные.
Вдруг он подумал о том, что сегодня и на много дней вперед облака будут для него не просто сгущающейся влагой, а приметой на будущее, спутником надежды или страха, как и ветер, как волны, которых он, признаться, побаивался. До сих пор ему не приходилось плавать по морю, а речное путешествие, совершенное в детстве с отцом, отпечаталось в памяти только как приятное воспоминание, состоявшее из одних радостей. Что же его ожидает в этом таинственном Камыш-Буруне, где бродят дикие камышовые коты и кабаны и угрюмые неразговорчивые рыбаки ведут лов дельфинов? И почему именно Чащин должен описывать героические подвиги колхозных дельфинеров? Может быть, это опасно? Он читал где-то, что киты иной раз нападают на суда, а как ведут себя дельфины? И какие они?
Он так задумался над своей будущей судьбой, что не заметил, как Виола кончила читать, и только ее голос вернул его к действительности:
— Все это правда? — спросила она.
Чащину вдруг захотелось, чтобы все это было неправдой. Но лгать он не мог и только кивнул головой.
— И во всем виноват отец? — продолжала она свой допрос.
И никогда еще допрашиваемому, вероятно, не приходилось так трудно.
— Ну, не только он, — пробормотал Чащин. — У него есть заместители, наконец, партийная организация могла бы…
— Вы пишете, что партийная организация подчинилась его дутому авторитету, — с каким-то язвительным сарказмом напомнила Виола.
— Есть же еще местком, общественное мнение…
— А сами указываете, что отец никогда не считался с общественным мнением.
— Возможно, я несколько сгустил краски, — неохотно объяснил он.
— Неужели вы считаете меня маленькой? — обиделась она. — Я знаю, как пишутся подобные статьи. Сама читаю в газете: «Факты, изложенные в статье, подтвердились. На виновных наложено взыскание…» Значит, на отца тоже наложат взыскание? — с каким-то задумчивым состраданием спросила она.
— Статью отказались печатать, — осторожно сообщил Чащин.
— Ну и что? — Она смотрела прямо в глаза. — Вы же не откажетесь от своей точки зрения?
Ему показалось, что она ждет смирения, покорности, и он сухо сказал:
— Нет!
— Ну что же, — она встала со скамьи, и он растерянно вскочил на ноги. — Вот и кончилось наше знакомство! А я-то надеялась, что мы станем часто видеться, вместе побродим по городу, по музеям. Здесь есть чудная картинная галерея. При выходе, уже в коридоре, обратите внимание, висит оригинал малоизвестного итальянского художника Павлоли «Купальщица». Прекрасная работа…
— Неужели вы…
— Отец запретил мне встречаться с вами. Сначала он уговаривал меня забрать вашу статью — он подозревал, что вы сохранили копию, а когда я отказалась от этого, взял с меня слово, что я не стану видеться с вами. А он все-таки мой отец! — с каким-то жестоким удовольствием выговорила она это слово. — Прощайте! — она протянула руку и быстро отняла, когда Чащин попытался удержать ее тонкие длинные пальцы. — Да, имейте в виду, — как о чем-то малозначительном сказала она, — против вас заключен союз: отец и ваш замредактора, а мой названый жених, сговорились выжить вас из газеты. Для начала вас пошлют куда-то в Камыш-Бурун, где вы должны опростоволоситься окончательно, после чего вас уволят. Редактор приедет, говорит Коночкин, через месяц, так что в течение месяца вас должны съесть. Постарайтесь стать им поперек горла, — и, кивнув небольшой своей, но очень гордой головкой, она ушла.
Чащин стоял, не зная, удивляться ему или радоваться появлению столь странного союзника.
Потом медленно поплелся в гостиницу.
11
Чащин складывал обратно в чемодан свои вещи, которые только-только успел распаковать, и с горечью думал, не проявляется ли у него и на самом деле аберрация зрения? Он успел побывать в Рыб-тресте и даже в Научно-исследовательском институте рыбной промышленности, но эти учреждения не вызвали у него удовольствия.
Сейнер, предназначенный для рыбаков Камыш-Буруна, до сих пор не был снаряжен. Чащин написал об этом гневную заметку, но когда он принес ее Бой-Ударову, тот в полном соответствии со своим прежним обещанием вычеркнул ровно половину. Правда, он сказал, что в этом урезанном виде заметка проскочит скорее, но Чащину было жаль многих деталей, характеризующих трестовских работников, которые Бой-Ударов вырубил своим топором. А еще говорят, что написанное пером нельзя, мол, вырубить.
Обиднее всего был происшедший при этом разговор.
Чащин надеялся, что его оперативность вызовет полное расположение со стороны чудаковатого секретаря редакции. А тот поморщился, читая его гневно-выспреннее творение, и сказал:
— Газета любит простоту. И не ставьте свою личность в центр произведения!
— Значит, без «я», без «мы» и без природы? — довольно язвительно спросил Чащин.
— Вот именно! — резко ответил Бой-Ударов. — И не делайте такого страдальческого лица. Вас не в ссылку отправляют, а поручают важное редакционное дело. И тут уж нужно было особое ваше везение, чтобы редакционное это задание совпало с желанием товарища Коночкина наказать вас. Но вы-то обязаны думать не о своей личности, а о редакционном задании, которое надо выполнить, и как можно лучше! Вспомните-ка фронтовых журналистов, которые уходили на задания с винтовкой в руках, не зная, вернутся ли они вообще… Вот у кого вы обязаны учиться!
— Но я же сделал все, что вы поручили мне, и даже больше! Поехал в Институт рыбной промышленности, в порт…
— Ну и что же? Каждый журналист должен запасаться материалом для будущих статей где только возможно. Очень может быть, что вам еще придется писать об этом институте. Но уж, пожалуйста, без излишнего сарказма и поближе к реальной действительности. А действительность опять-таки требует простоты и ясности в изложении…
Чащин ушел от Бой-Ударова огорченный. Откуда ему было знать, что сам Бой-Ударов был огорчен свалившимися на молодого журналиста неприятностями еще больше!
А Бой-Ударов, проводив Чащина соболезнующим взглядом, тут же позвонил Запорожцеву.
— Ну, на нашего юного Макара начали падать первые шишки! — без предисловия объявил он.
Запорожцев не без усмешки вспомнил пламенно-рыжего юношу, которого не так давно направил в редакцию, и спросил:
— А толк-то из него будет?
— С самим Коночкиным поссорился, а сдаваться не желает. Боюсь, что Коночкин попытается согнуть его в дугу, а парень твердый. Как бы не сломался.
— К делу-то его хоть приставили?
— Коночкин почему-то отправил его в Камыш-Бурун. А перед этим уже записал один выговорок.
— Ну, Коночкина и остановить можно. Да и Голубцов мне звонил: «Соскучился, — говорит, — без работы». Скоро возвращается. Если понадобится, так мы уж как-нибудь защитим паренька до приезда редактора. А съездить в глубинку молодому журналисту не мешает. Чем он проштрафился перед Коночкиным?
— Если исходить из фактов, то перепутал два учреждения. А если рассматривать события диалектически, то, кажется, напугал Коночкина чрезмерной резкостью своих суждений.
— Тем более надо оберегать паренька. Но костыли под здоровые руки совать не следует. Пусть учится работать.
…Увы, этот разговор происходил в отсутствие Чащина. Наш герой в эту минуту стоял над чемоданом и раздумывал о будущем. Оно не сулило ему больших радостей.
Вот и фразы будущей статьи о Научно-исследовательском институте получались чересчур язвительными. А ведь Бой-Ударов предупреждал, что язвительность не главное достоинство журналиста.
Директора института профессора Золотницкого Чащин не застал. Тот был в отпуске. Знакомство же с другими работниками и лабораториями не доставило ему удовольствия. Большинство диссертаций, которые он просмотрел, были посвящены побочным темам и рассчитаны на то, чтобы работать над ними по возможности без отрыва от берега. Были тут шедевры мысли вроде таких: «Соль как фактор сохранения и консервации рыбы», «Сроки хранения различных рыб в условиях пониженной температуры», «Развитие мальков ценных рыб в условиях закрытого бассейна», но все дело было в том, что бассейном назывался маленький прудок во дворе института, пониженную температуру изучали в холодильнике «Саратов», а недосоленная рыба воняла на весь двор, и даже кошки не желали ее есть.
Только несколько человек из всего состава института ушли в море с рыбаками, остальные предпочитали гулять по городским бульварам, а с рыбой знакомились по тем образцам, что их супруги покупали на базаре.
Мысленно молодой журналист задавал вопросы профессору Золотницкому. Как получилось, что этот крупный ученый упустил из виду руководство институтом? Профессор, которого Чащин в глаза не видел, отвечал, что занят большим трудом, что он устал, что в институте остался его заместитель, а Чащин подбрасывал ему вопрос за вопросом, пока не спохватился, что опять отмечает одну теневую сторону явления.
Тут он выругался, прервал свои упражнения в диалогах и окончательно загрустил. Досадно было, что он так мало пробыл оседлым человеком, полотенце которого висит на определенном гвозде, зубная щетка стоит в стакане, а в тумбочке лежит неприкосновенный запас продуктов в виде плитки шоколада и коробки консервов, на случай, если не придется вовремя поужинать.
Как всякому разъезжему человеку, ему вдруг до тоски захотелось остаться в этом номере, полежать на продавленной койке, почитать хорошую книгу, вечером встретить знакомую девушку — такой почему-то сразу представилась Виола, — одним словом, почувствовать себя горожанином, своим среди тысяч других. Кто много ездит, тот знает эту тоску по домашнему обеду и уюту.
Не успел он еще вдоволь погоревать о несбыточном, не успел представить, что же его ждет в Камыш-Буруне, — впрочем, об этом он старался не думать, зачем вызывать злых духов раньше времени, — как заскрипела дверь и появился Гущин. На этот раз он выглядел каким-то грустным и осунувшимся, словно вместе со своей жизнерадостностью потерял и излишек веса. Тяжело опустившись на койку — в маленьком номере размещались только две кровати и стул со столиком между ними, — он, кивнув на зевающий чемодан, спросил:
— Едешь?
— Как видишь, — хмуро ответил Чащин.
— Катером или автобусом?
— Катером.
— А я заказал билеты на автобус. Терпеть не могу моря, укачивает.
— А ты-то тут при чем? Меня не укачивает.
— Подожди, еще укачает. По себе знаю.
— Что ты меня пугаешь? Тебя это не касается.
— Как это не касается? — с обидой спросил Гущин. — Я же с тобой еду.
— Со мной? — Чащин выпрямился над чемоданом, растеряв от изумления все слова.
Гущин смотрел с досадой.
— Чему ты удивляешься? Не могу же я тебя бросить одного. Ты же там утонешь, как кутенок. Море шутить не любит, а рыбаки — народ суровый…
— Но как же… Или Коночкин дознался?
— До чего он дознался? Распустил перья, как павлин, и любуется собой, — хорош ли жених? Он и не хотел меня отпускать. Но от меня отделаться трудно! — Тут Гущин на мгновение приобрел свой обычный бодрый вид, но сразу скис. — Одним словом, отпустил. И на черта он послал тебя в Камыш-Бурун? То ли дело суша! Поехали бы мы с тобой к кукурузоводам или на табачную плантацию, вот было бы славно! А то — море! Там и снимать-то скучно. Тебя тошнит, а ты снимай. Я это море видеть не могу иначе как с берега…
Он еще долго бы распинался, но Чащин, наконец, понял, на какую жертву пошел ради него приятель, и, хлопнув его по спине так, что тот поежился, воскликнул:
— Это же замечательно! Вдвоем-то мы не пропадем!
— Ты, конечно, не пропадешь, — язвительно заметил Гущин, — а вот меня, наверно, похоронят по морскому обычаю: привяжут тело к колосникам, к ногам — обломок якоря и спустят раба божьего в морскую пучину…
— Так чего же ты вмешиваешься в эту игру? — с досадой сказал Чащин.
— А что ты один сделаешь? Так-то, если я жив останусь, у тебя хоть один свидетель будет, что ты все делал правильно, когда Коночкин новый приказ писать станет. А на этот раз он решил, видно, не выговор вкатить, а волчий билет. Чтобы тебе неповадно было на его будущего родственника нападать.
Чащин промолчал. Такое самопожертвование товарища было выше всяких слов. Гущин, вздыхая, заполз под кровать и принялся собирать свои пожитки. Собрав их и сунув в чемодан черный мешок для перезарядки кассет, он жалобно попросил:
— Поедем все-таки автобусом? Как ни считай, на несколько шансов больше, что останемся живы.
— Хорошо, хорошо, поедем автобусом, — согласился Чащин.
Выйдя из гостиницы, оба, как по команде, оглянулись и посмотрели на окна второго этажа. Чащину показалось, что в заветном окне, к которому он уже успел мысленно приставить пожарную лестницу, чтобы спасти в случае беды Виолу, что-то мелькнуло: то ли девичье лицо, то ли тонкая рука с платком. Однако ничего за этим не последовало. Гущин недружелюбно сказал:
— Еще один претендент на мое счастье! Думаешь, она по тебе плачет? Как же, держи карман шире!
Тут створки окна распахнулись, и величественная фигура Трофима Семеновича показалась в проеме. Он зевнул, не спеша остановил орлиный взгляд на наших рыцарях и произнес глубоким басом:
— Отправляетесь? Ну-ну!.. Счастливого пути! Десять футов воды под киль!
Чащин ожесточенно сплюнул под ноги, а Гущин, изысканно поклонился в сторону окна, весело сказал:
— Со мной он не пропадет, Трофим Семенович!
Окно с треском захлопнулось, и лицо Гущина сразу изменилось: оно вытянулось, пожелтело, словно фоторепортера уже трепал страшный шторм.
12
В Камыш-Бурун они прибыли к обеду следующего дня. Когда Чащин выволок Михаила из машины и положил на колючую траву у дороги, из чайной, напротив которой остановился автобус, вышло человек двадцать рыбаков. Среди них были молдаване, носившие в эту страшную жару такие высокие смушковые шапки, что длинная тулья падала на спину, прокопченные греки в цветных платках на голове, украинцы в вышитых рубахах и постолах, несколько русских и два или три аджарца в чохах и мягких сапогах. Все говорили по-русски, чтобы понять друг друга.
Два рыбака остановились рядом с приезжими, разглядывая Гущина.
— Дохлая акула! — сказал один из них, крючконосый, черный, похожий на заядлого морского пирата и, по-видимому, именно для усиления этого сходства повязавший голову цветным платком.
— Ничего ты не понимаешь, Максимиади, — сказал другой. — Он просто притворяется рыбой, а на самом деле это пьяница.
— Нет, он нырял на дно и увидел там морского черта…
Так они стояли, рассуждая о Гущине, а Федор махал над его головой пыльной шляпой. Пыль сыпалась, как мука, пока, наконец, не попала в нос. Гущин чихнул, вздохнул и открыл глаза.
— Оно смотрит! — предупредил один из зрителей. — Берегитесь, может, оно кусается?
Двое других сделали вид, что отскакивают в сторону. Остальные засмеялись.
Чашину надоели эти шутки.
— Вы бы лучше помогли мне пристроить его куда-нибудь, — сердито сказал он. — Когда он поправится, станет снимать вас для газеты.
Эта короткая информация произвела самое неожиданное действие. Толпа расступилась и мгновенно растаяла. Остался только рыбак, похожий на пирата, который утверждал, что Гущин превратился в акулу.
— В чем дело? — спросил Чащин.
— План не выполнили, — коротко сказал рыбак и помог Чащину поставить приятеля на ноги. — Ехали автобусом? Так вам и надо! На этом все новички попадаются. Мы-то знаем, как наш ошосдор заботится о дорогах, поэтому и ходим морем.
Гущин покачался немного на ногах, схватился за живот и изверг все остатки пищи, принятой накануне. После этого он обвел мутными глазами берег моря, каменные домики, единственную лавку сельпо, чайную и спросил:
— Где мы?
— В Камыш-Буруне, — радушно ответил рыбак, засыпая морским песком следы гущинской слабости.
— Я бы предпочел умереть! — воскликнул Гущин и снова схватился за живот.
— Все мучения кончились, — любезно сообщил рыбак Чащину. — Теперь ваш друг полежит денек, потом станет есть. Готовьте ему барана и в придачу пару-другую уток.
— Есть здесь какой-нибудь Дом приезжих? — осведомился Чащин со слабой надеждой в голосе.
— В каждом доме могут принять приезжего человека! — гордо сказал рыбак. — Прошу ко мне. Тошнить его больше не будет, а то жена не приняла бы. Меня зовут Максимиади. Анастас Максимиади, бригадир третьей бригады. Прошу извинить за то, что мы так невежливо шутили, но мы думали, что вы — инструкторы, которые не выносят качки. Ну, а мы, естественно, не выносим таких инструкторов.
Теперь Чащин мог более внимательно разглядеть своего радушного хозяина. Это был человек, похожий на усатого жука, обладавший таким длинным и горбатым носом, что на нем вполне можно было поставить парус. Ему было лет тридцать, но держался он крайне солидно. Это говорило о том, что бригадиром он работал давно. Чащин невольно огляделся, ища рыбацкие посудины, на которых им с Гущиным придется выйти завтра в море и снова осрамиться. Правда, в автобусе его не укачивало, но на море-то он не бывал, а Гущин вполне показал свою неприспособленность к качке.
Однако берег был пуст. Только старые сети висели на шестах да несколько лодок стояли на приколе у мостков, бряцая цепями. По берегу бродили толстые ленивые собаки, подбирая мелкую рыбешку, оставшуюся после уборки улова.
— А где же ваши… суда? — довольно робко спросил Чащин. Он хотел было сказать — посудины, — кажется, так именно называют рыбаки свои шайбы-лайбы, но в последний момент споткнулся. Знакомство с рыбацким промыслом ограничивалось у него застрявшим в памяти названием купринской повести «Листригоны»[1]Чащин вспоминает цикл рассказов А. И. Куприна «Листригоны» и вспоминает неточно. Цикл назван по строке из гомеровской «Одиссеи», в которой говорится, что Одиссей попал в страну листригонов (людоедов). — Прим. автора.
, но что это такое — моллюски или рыба, он не помнил.
— Суда — в море, — равнодушно сказал Максимиади. — Мы ждем новую посудину. Уже вторую неделю ждем! — более сердито сообщил он. — Вот почему наши рыбаки не выполнили план и вам нечего здесь снимать. Вы тоже из газеты?
— Да, я очеркист, — стараясь придать себе побольше важности, ответил Чащин.
— Первый раз вижу на нашем берегу человека из газеты! — воскликнул Максимиади и, отойдя в сторону, принялся разглядывать Чащина так же, как перед этим разглядывал Гущина. Он даже сделал из пальцев подобие подзорной трубы, но Чащин держался спокойно. Тогда Максимиади с той простотой радушного человека, которая бьет посильнее отравленной стрелы, спросил:
— Проштрафились?
— Как это? — сдерживая гнев, спросил Чащин.
— Ну, выпили, загуляли, не знаю, как это у вас называется. Вот и отправили проветриться?
— Мы приехали работать! — гневно ответил Чащин.
— Молчу, молчу, — с усмешкой ответил Максимиади, успев ловко поддержать вновь покачнувшегося фоторепортера: тот увидел с пригорка море, и его опять закачало. — Только мы все тут безработные… — Последние слова бригадир произнес с горечью.
У маленького деревянного причала, вдававшегося в море, остановился катерок. На причал вышел пожилой мужчина в черном форменном кителе. С катера выбросили на причал парусиновый мешок, форменный человек подобрал его, и мотор катера застрелял снова. Катер отвалил и пошел по своим делам дальше.
— Опять приказы привезли! — мрачно сказал Максимиади.
Чащин догадался, что катер был почтовый. Пожалуй, и в самом деле следовало идти с этим катером, чем мучиться в автобусе. Но потемневшее лицо Максимиади тревожило. Чащин спросил:
— Какие приказы?
— Сидеть у моря и ждать погоды… Поверите, — он заговорил горячо, сердито, — две недели ждем! Как объявили, что начнем соревноваться за звание бригады коммунистического труда, ну, просто не везет! — Он вдруг оборвал разговор, словно жалоба опротивела и ему самому, и распахнул дверь.
Навстречу вышла женщина с раздраженным лицом. Максимиади поспешил представить:
— Вот наши гости. Приехали из газеты…
— Корреспондент областной газеты Чащин. А это наш фотокорреспондент Гущин, — поспешил добавить Чащин.
— Господи, какие длинные слова! — сказала женщина. — Позвольте вас называть просто по фамилиям.
— Даже по именам! — поторопился Чащин. — Меня зовут Федор, а товарища — Михаил.
— Проходите, проходите, — довольно радушно сказала женщина и тут же напустилась на мужа: — Ох, лишенько мое! Ведешь гостей в дом, а в доме нечего на зуб положить!
— Я схожу к Шенгелая за рыбой, — быстро сказал муж. — Он не стал ждать инспектора и вышел вчера в море.
Женщина провела гостей в дом.
В доме было чисто и довольно уютно; две деревянные койки, снятые с какого-нибудь судна, маленький столик, табуретки. Ни шкафа, ни сундуков, какие бывают в каждом доме, не было. Хозяйка уловила удивленный взгляд Чащина и сказала:
— Нас на три дня отправили, а живем третью неделю в ожидании…
И видно было, что вынужденное безделье истомило ее.
Газетчики спустились к морю смыть дорожную пыль. Этот далеко заброшенный бригадный участок действительно напоминал место ссылки. Рыбаки-дельфинеры потерянно бродили по берегу, лениво переговаривались. Сейчас большинство толпилось возле конторки, куда прошел почтовый работник. Чащин и Гущин поплелись к дому.
С другой стороны к дому подошел Максимиади, волоча двух огромных рыб. Он помахал гостям рукой и скрылся за дверью.
— Вот пропечатают тебя в газете, как бездельника, тогда узнаешь! Зачем бы им сюда ехать? — слышался раздраженный голос жены бригадира.
— Я не виноват, что сейнера нет, — оправдывался Максимиади.
— Почему же их тогда прислали? — допытывалась хозяйка.
— Я ведь не баркас, что ты мне душу смолой мажешь! — гневно оборвал хозяин, и жена замолчала.
Чащин и Гущин переглянулись, будто и на них пала вина за это вынужденное сидение, и тихо вошли в дом.
Чащину все казалось, что раздосадованная женщина не выдержит и выставит их вон. Но она уже чистила рыбу, кривой нож ловко играл в ее руках, а бригадир разжигал костерок под таганком на шестке печки.
В это время на улице послышался шум. Максимиади распахнул дверь. К домику бежали рыбаки. Опередивший других давешний любитель поболтать, что отличался смушковой шапкой, кричал:
— Максимиади, смотри, про нас в газете напечатано!
Женщина так и села на топчан.
— О господи, началось!.. — только и сказала она.
— Да погоди ты плакать! — раздраженно крикнул Максимиади и выхватил газету.
— Вслух! Вслух читай! — требовали подбежавшие рыбаки.
Максимиади начал, заикаясь, читать:
— «Рыбаки-дельфинеры Камыш-Буруна по вине Рыбтреста стоят третью неделю на простое. Занаряженный для них сейнер „С-42“ находится у причала без снаряжения, хотя все орудия лова имеются на складе. Отделы Рыбтреста никак не могут договориться о том, кто из них должен снаряжать судно для дельфиньего лова, а подумать, как это отражается на плане первой рыбацкой бригады, начавшей соревнование за звание бригады коммунистического труда, начальству треста некогда… Директор…» Да хватит, братцы, пожалуй! Вы лучше скажите, как вы думаете, будет у нас сейнер или нет? — вдруг крикнул Максимиади совсем другим голосом.
— Я бы хотел сначала узнать, кто это написал? — задумчиво сказал рыбак в смушковой шапке, поглядывая на Чащина.
Чащин взял газету и уткнулся в нее.
— Ай да Бой-Ударов! Молодец! — слабым голосом произнес Гущин. — Жаль только, что снимка не дал…
— А сколько он вырезал? — недовольно пробормотал Чащин, дочитывая статью. — Из ста строк оставил пятнадцать!
Максимиади, переводя глаза с одного гостя на другого, крикнул:
— Да мы и за пятнадцать строк готовы благодарственное письмо написать! Слышите, ребята, это они написали! — обратился он к рыбакам.
Рыбаки надвинулись на своих гостей так угрожающе, что Гущин поспешно нырнул в дом и даже крючком щелкнул, запираясь. Чащин остался на расправу. Но он был столь доволен появлением первой своей заметки, что был готов перенести любые мучения.
13
Появление «сигнала», как называли дельфинеры заметку Чащина, словно бы преобразило поселок. Наутро Чащин не увидел ни одного человека без дела. Максимиади и его помощники проверяли сети, оружие. Увидав в руках дельфинеров винтовки, Чащин сообразил, что его ожидает нечто более сложное, чем заброс капроновой сети…
Впрочем, Чащин не скучал. Дельфинеры привыкли к журналистам и с удовольствием рассказывали им о себе и о своем промысле. Правда, они любили и прихвастнуть — «потравить», как называли они соленую шутку. Но, попав раза два на удочку, Чащин стал осторожнее. Да и Максимиади, услышав очередную присказку, с неудовольствием напомнил, что рыбаки должны учиться в свободное время, а не болтать.
Тот же Максимиади заставил Чащина прочитать дельфинерам лекцию.
— Да о чем я стану читать лекцию? — отбивался Чащин. — Я же не член общества по распространению знаний!
— Что знаете, о том и читайте. Вы поимейте в виду, что наши рыбаки почти все время проводят на воде да на таких вот пустынных становищах. А ведь им тоже кое-что хочется знать…
Тут Чащин вспомнил, что он еще совсем недавно был студентом, и то время еще не выветрилось из памяти. И принялся рассказывать о том, как делается газета.
Нельзя сказать, чтобы этот рассказ самому ему доставил хоть какое-нибудь удовольствие: уж слишком памятна была его собственная неудача. Но интерес рыбаков к такому далекому делу поразил его.
Еще удивительнее оказались вопросы. По крайней мере половина дельфинеров захотела стать рабкорами. А когда на море, словно врезанное в голубое полотно, появилось судно и Максимиади со вздохом облегчения сообщил, что это и есть «С-42», столь давно ожидаемый, будущие рабкоры дали клятвенное обещание писать в газету о всякой заминке в работе. Уж очень они уверовали в действие печатного слова!
Впрочем, Максимиади тут же прекратил все разговоры: судно подваливало к причалу. Тотчас захлопали все двери в домиках поселка. Рыбаки появлялись одетые в высокие резиновые сапоги, брезентовые куртки и штаны, в широкополых шляпах с ремешком под подбородком. За ними поспешали жены и сестры, волоча сумки со снедью и чистым бельем. Максимиади вышел на причал необыкновенно торжественным. Кроме такой же, как у всех, робы, он имел за поясом огромный кривой нож в кожаных ножнах.
— А где ваша роба? — спросил он вдруг Чащина.
— Какая роба? — удивился тот.
— А вот такая, — указал Максимиади на свою одежду. — Или вы собираетесь в море в туфлях и в шляпе?
Чащин откровенно признался, что не думал о том, в чем надо выходить в море. Гущин, со страхом смотревший на маленькое суденышко, подваливавшее к мосткам, честно сказал:
— А может, нам лучше не ходить в море? Судно я отсниму и здесь, а ты потом расспросишь рыбаков, как они ловили этих дельфинов, запишешь имена лучших — и дело с концом? А?
Максимиади взглянул на фоторепортера с таким презрением, что Чащин постарался превратить эту просьбу в шутку:
— Ну, тут будет меньше качать, чем в автобусе!
— Ты думаешь? — с некоторой надеждой в голосе спросил Гущин и задумчиво посмотрел на тихое, как будто затянутое шелком море.
— Так ехать не годится, — строго объявил Максимиади и окликнул жену. — Сходи к старикам, нет ли у кого запасной робы, — попросил он. — Переоденьтесь и приходите на судно.
И голос его показался репортерам совсем другим: в нем слышались командирская власть и нетерпение.
Репортеры бросились в дом, а хозяйка побежала по поселку. Вернувшись, она положила к их ногам костюмы, которые, по-видимому, носили еще Ной и его сыновья, когда плавали в ковчеге. Чащин и Гущин, охая и вздыхая, начали переодеваться. Поглядывая друг на друга, они не могли удержаться от смеха — так нелепо они выглядели. Куртки и штаны, задубевшие от времени и смоляных напластований, стояли колом, сапоги свернулись на ногах, как ботфорты, и вообще всем видом своим журналисты напоминали странствующих рыцарей.
— Дон Кихот! — выпалил Гущин, глядя на приятеля.
— Санчо Панса! — отпарировал Чащин.
Гущин смертельно обиделся и замолчал.
Так молча они подошли к судну. Зато рыбаки не могли остаться равнодушными, увидев репортеров.
— Полундра, на нас нападают пираты!.. — кричал один.
— Капитан Кук и Христофор Колумб! — кричал другой.
— Бригадир, поставь их на баке. Все дельфины со смеху сдохнут. Сетей метать не надо будет, — советовал третий.
Гущин остановился на полдороге и сказал:
— Хватит! Все! Я не поеду.
— Это ты брось, — сердито зашипел Чащин. — Достань аппарат и сделай вид, что ты их фотографируешь. Они живо перестанут.
Гущин сразу вспомнил о волшебной силе своего «Зоркого» и нацелился им в шутников. Те, и верно, попрятались кто куда. Тогда, в отместку, он снял Чащина, отчего тот пришел в ужас и попытался было вырвать камеру, чтобы засветить пленку, но Гущин оказался проворней и взбежал на палубу.
Поднялся и Чащин.
Вблизи судно это совсем не походило на ту рыбацкую фелюгу, шхуну или шняву, какую собирался описать Чащин. Перед ним было новое, современное судно, цельносварное, с отличным двигателем, с электрическим светом во всех коридорах, с душем, красным уголком и кубриком.
С того момента как молодые люди вступили на палубу судна, все шутки над ними прекратились: то ли бригадир сказал, чтобы рыбаки перестали «травить», то ли их посчитали полноправными членами маленькой команды. Во всяком случае, когда репортеры вышли из кубрика, все были заняты своими делами и не обращали на них внимания.
Судно, приняв рыбаков, отвалило от берега, и поселок сразу окутало розоватым туманом. Качки совсем не было, судно шло по гладкой, словно зеркальной поверхности. Только за кормой разбегался надвое вал от винта.
Рыбаки проверяли капроновые сети, загребные шлюпки, лини. Очутившись в море, они оказались очень ловкими и быстрыми. От ленцы и пустословия, которые так портили их на берегу, не осталось и следа. Здесь никто не пререкался ни меж собой, ни с бригадиром, а сам Максимиади выглядел настоящим командиром.
Он стоял на мостике рядом с капитаном и о чем-то совещался с ним. Чащин поднялся на мостик и попросил разрешения задать несколько вопросов.
— Наши корреспонденты! — гордо сказал Максимиади.
— А вдруг улова не будет? Тьфу, тьфу, тьфу! — трижды сплюнул капитан.
— Не может не быть! — гордо сказал Максимиади.
— Как же вы будете искать этих дельфинов? — спросил Чащин.
— А зачем нам бензин тратить? — удивился Максимиади. — Искать будет разведка.
— Какая разведка? — переспросил Чащин.
— Слышите, вон она, разговаривает.
Тут Чащин услышал писк зуммера, стук ключа и треньканье морзянки. Они стояли как раз у дверей каюты, из которой доносились эти радиозвуки. Чащин заглянул туда.
Над радиоприемником сидел юноша, прижав наушники двумя руками, и внимательно вслушивался в разноголосый хор звуков. Чащин кашлянул. Юноша не слышал. Казалось, он весь превратился в слух, ища среди тысячи шумов какой-то единственно нужный.
Вдруг морзянка запищала быстрее. Юноша отнял одну руку и принялся писать. Потом повернулся и крикнул:
— Дельфины в квадрате Г-26!
Чащин отшатнулся в изумлении: перед ним была Виола…
14
Капитан и бригадир проявили еще одно качество: быстроту. Максимиади ринулся с мостика, вниз, командуя:
— Сети к забросу!
Капитан в два шага достиг штурвала, попутно передав в переговорную трубу:
— Полный! Самый полный!
Судно, до сих пор следовавшее легким развальцем, вдруг словно прыгнуло вперед, задрожало от нетерпения, которое овладело людьми, и пошло, пошло, пошло, все убыстряя ход, так что скоро дым из трубы, до сих пор подымавшийся вверх, застелился над самой палубой и припал к воде, как шлейф.
И на палубе все изменилось. Рыбаки и матросы, стоявшие у фальшборта, вдруг забегали; застрекотали лебедки; шлюпки повисли над самой водой и остались там, готовые спрыгнуть на воду и уйти. Даже Гущин, робко прижимавшийся к стенке кубрика подальше от борта, вдруг шагнул вперед, поднял свой фотоаппарат на уровень глаза и принялся щелкать, отыскивая наиболее выигрышный кадр.
Чащин остался один на один с Виолой, обрадовавшись тому, что Гущин еще не видел ее. Он уж, наверно, помешал бы задать ей те сто вопросов, которые сами напрашивались на язык.
— Как вы оказались здесь, Виола? — спросил Чащин.
Грешным делом, ему показалось, что девушка не так уж равнодушна к нему, как старалась показать прошлый раз, и что она нарочно приехала в Камыш-Бурун, чтобы он не скучал и не тосковал по ней. Только вот почему она оказалась радистом? Может быть, на такое маленькое судно не пускают посторонних и она срочно сдала экзамен на радиста, только бы оказаться рядом с ним? Он ждал ответа с затаенным дыханием, а девушка, посмотрев на него холодными глазами, пожала плечами и сказала:
— Странный вопрос! Я же студентка радиоинститута. А сейчас у нас начались практические занятия…
Нос Чащина, и без того длинный, совсем опустился вниз, чуть не уткнувшись в губу. Все сто вопросов показались совершенно ненужными, и он уже хотел окликнуть Гущина, чтобы сообщить ему, кого он нашел на борту, как Виола спросила сама:
— Вас что, ограбили или вы участвуете в съемке фильма «Черный Ястреб — гроза морей»? Где вы взяли эти лохмотья? Постарайтесь сохранить их до приезда в город, там их можно продать в музей. Это же остатки прошлого века!
— Это все Максимиади, — неохотно сказал Чащин.
Теперь, приглядевшись к матросам и к Виоле, одетым вполне по-человечески, он и сам начал думать, не пошутил ли Максимиади снова, обрядив гостей в эти дурацкие доспехи.
— Ах, Максимиади!.. — протянула Виола таким понимающим тоном, что Чащин готов был провалиться сквозь палубу от стыда.
В это время Максимиади вдруг вывернулся откуда-то снизу и вырос перед ними сурово-спокойный и сосредоточенный.
— Что предпочтете, товарищ корреспондент, стать на выброс сети или на лебедку? — спросил он.
— Как это — на выброс? — удивился Чащин.
— Бригада-то у нас некомплектная, да и вам, наверно, будет интересно узнать, как рыбаки работают? — безжалостно сказал бригадир. — Вашего товарища использовать нельзя, очень уж он хлипкий и к морю непривычный, да и работа у него такая, руки аппаратом заняты, а вы как будто и крепче и наблюдать вам работа не помешает…
Чащин взглянул на Виолу с невольной гордостью: поняла ли она, что значат эти слова? Рыбаки признавали его равным, они находили в нем такие достоинства, каких он и сам за собой не знал. Но Виола стояла отвернувшись и кусала губы, и Чащин готов был поклясться, что она делает это для того, чтобы не расхохотаться. Он угрюмо сказал:
— Я репортер, а не рыбак…
Максимиади сморщился, будто у него сразу заныли все зубы, и медленно отошел. Чащин взглянул на Виолу, надеясь, что теперь-то, когда он не поддался очередному розыгрышу, она взглянет на него более милостиво, но увидел такое презрение в ее глазах, что ему чуть не стало дурно. Виола покачала головой и холодно сказала:
— Максимиади — лучший дельфинер побережья. На этом промысле пара рук решает порой успех. А вы испугались работы! — и вдруг перегнулась с мостика вниз и крикнула: — Товарищ бригадир, когда придем в квадрат, рассчитывайте на меня! Я встану у трала.
— Спасибо, Варвара Трофимовна! — откуда-то снизу глухо ответил Максимиади. — Я сейчас переформирую бригаду. Может, и обойдемся!
— Вар… Варвара Трофимовна? — только и мог выговорить Чащин.
— Чему вы удивляетесь? — с еще большим гневом взглянула девушка. — И что это за привычка — всему удивляться? Это, наконец, просто неприлично. Он же знает меня по судовой роли, а в судовой роли имя записывается по паспорту!
— А… А как же вас зовут? — все не мог удержаться от своих неприличных вопросов Чащин.
— Как вы слышали, — жестко сказала она. — Это отцу взбрело в голову, что Варвара — плохое имя. Или вам то же самое кажется?
— Что вы, что вы, Виола, то есть, Варя, нет, Варвара Трофимовна, совсем не кажется, совсем нет! — И вдруг бросился к борту и закричал таким веселым голосом, словно ему только что сделали подарок. — Товарищ Максимиади, считайте и меня в бригаде, я ведь думал, что вы пошутили!
— Может, и я пригожусь? — спросил откуда-то снизу Гущин.
Заметив, что Чащин на верхнем мостике, он, неуклюже цепляясь за поручни, начал медленно карабкаться туда же. Чащину очень хотелось, чтобы Виола — нет, Варя, Варенька! — ушла в свою рубку. Но та стояла у борта, весело глядя на фоторепортера, которого как будто пригибали к палубе то ли страх, то ли крест-накрест повешенные аппараты.
Но вот он взобрался, наконец, выпрямился, все не решаясь отпустить поручень, поднял глаза, спросил: «С кем тут ты?» — увидел Виолу и ахнул:
— И вы здесь? Ну, теперь я пропал!..
— Почему же? — засмеялась Виола.
— Ну как же, — жалобно сказал Гущин. — Пока я не знал, что вы на борту этой несчастной консервной коробки, я еще мог как-то двигаться, а теперь я все время буду бояться, не смотрите ли вы на меня, и окончательно примерзну к палубе! Знаете, как та гусеница, у которой спросили, с какой ноги она начинает ходьбу, если у нее их сто штук? Как только гусеница принялась рассчитывать, она совсем перестала ходить. А у меня это уже стало условным рефлексом — увидеть вас и замереть.
— Может быть, мне броситься за борт?
— Нет, зачем лишать человечество такого приятного индивида! Лучше уж я свалюсь за борт. Тем более что на борту еще останется Федя Чащин и вам будет кого изводить…
— Значит, вы окончательно отказываетесь ухаживать за мной?
— Опасно, Виолочка!
— Оставьте вы это дурацкое имя хоть здесь! Мы же на работе!
— Пожалуйста, Варенька!
«Э, да он все о ней знает! — терзался меж тем Чащин, видя, с какой свободой держится Гущин. — А мне так ничего не сказал. Это просто не по-товарищески!» — негодовал он, забыв о том, что сам только что старался скрыть от Гущина присутствие на борту девушки. Будь у него побольше смелости, он бы, наверно, давно попросил Виолу войти в рубку и постарался бы, чтобы Гущин ее даже не увидел. Но любовь всегда ревнива и желает себе как раз того, чего не желает другому.
— Почему же опасно? — кокетливо спрашивала меж тем Варенька, становясь опять похожей на ту Виолу, какой увидел ее Чащин впервые.
— А как же, — свободно — вот чего пожелал бы себе Чащин! — отвечал Михаил. — Стоило Федору познакомиться с вами, как он уже в море и десять футов воды ему под киль! А когда он вернется и окажется, что он еще не умудрен этим опытом, его, наверно, направят на целину…
— Но ведь для вас-то это не страшно? — с усмешкой спросила Виола — такую, какой она была сейчас, только этим именем и можно было называть! — и взглянула мельком на Чащина. — Или вы поедете за товарищем даже на целину?
— Там не так опасно, — отшутился Михаил.
— А вы уверены, что все беды сыплются на вашего товарища только из-за того, что он посмотрел на меня? Неужели у меня такой дурной глаз?
— Если не все, так половина во всяком случае! — совершенно серьезно ответил Гущин.
И девушка вдруг задумалась, опять превращаясь в Вареньку.
— Дельфины впереди по носу тридцать градусов! — вдруг крикнул впередсмотрящий.
И в то же время капитан скомандовал:
— Самый полный! Максимиади, приготовиться!
Снизу, с кормы, послышались отрывистые восклицания бригадира.
Чащин смотрел только одно мгновение туда, где в брызгах воды и солнца на гладком шелковом полотнище качались животные. Они прыгали и играли, то вставая свечкой в воздухе, то заныривая в глубину. Сильные, быстрые животные шли огромным косяком — не меньше сотни голов — наперерез судну и как будто не замечали опасности. Вот судно легло на другой галс, сзади раздался всплеск воды, — это упала сеть с буйком на конце. Потом все трое: радистка и оба репортера бросились вниз, и Чащин увидел, как Михаил слетел, не касаясь поручней, будто сразу забыл об опасности.
Когда Чащин, догоняя Виолу, добежал до сети, которую сбрасывали рыбаки в десять пар рук, Михаил уже стоял, широко расставив ноги, и снимал кадр за кадром: лицо Максимиади — резкое, без улыбки, — напряженные руки матросов и рыбаков, круги сети, что падали на воду и постепенно расходились в ней подобно легкой пене, становясь под тяжестью грузил стеной в пятьдесят метров высоты и огораживая море.
Только тут Чащин понял, как тяжел труд рыбаков. Судно мчалось бешеным аллюром, казалось даже, что оно наполовину вылезло из воды и летит по воздуху, а корма оседала все глубже, и надо было успеть с такой же быстротой выбросить тяжелую сеть — нет, не просто сеть, а километры сети, чтобы заключить в этот сетевой круг, как в непроницаемую стену, весь косяк животных, которые плескались теперь справа от судна, делавшего новый поворот.
Чащин встал рядом с Виолой — нет, она опять была Варенькой, простой и ловкой девушкой с закушенными губами, с крепкими руками, которые умели под краткую команду: «Раз, два, три!» — выбрасывать за борт круг за кругом тяжелую сеть, — и принялся хватать, поднимать и швырять эти круги сети под общий ритм команды, которая как будто несла его тело, наливала мускулы силой.
Судно опять изменило галс, оно дернуло кормой так, что люди еле удержались на ногах, — теперь косяк находился уже в полуокружии сети и осталось только замкнуть этот круг.
Вдруг сеть зацепилась за что-то. Чащин дергал ее, пытаясь отцепить. Он не слышал, как Максимиади выругался и крикнул: «Раз, два, три!» И вдруг почувствовал, как ноги его оторвались от палубы, он взлетел в воздух и тяжело упал в воду. Вода крутилась от винта, как пенистый омут. Чащин с усилием сжал рот и пошел ко дну вместе с сетью, слыша над собой рокот мотора, крики людей, пронзительные гудки.
Бешено заболтав руками и ногами, он барахтался в полупрозрачной синеве, как когда-то под стропами парашюта во время прыжков с самолета. Только здесь все было еще страшнее. Но вот он почувствовал, как ноги его оторвались от сети, тело стало легким и пошло вверх. Мимо мелькали тени рыб, медуз, а он все вертелся, со страшным усилием припоминая все школьные приемы плавания.
Когда он вынырнул, судно делало разворот к нему. На борту суетились матросы, спуская шлюпку. Возле него покачивался на воде спасательный круг с рельефной надписью «Дельфин». Тех дельфинов, что казались уже замкнутыми в круг сети, не было. Сеть же колыхалась неподалеку, но единственным существом, попавшим в нее, был только он, несчастный неудачливый корреспондент.
Шлюпка подошла так быстро, что он не успел ничего придумать в свое оправдание. А на сейнере мрачно стояли рыбаки и матросы, и среди них он увидел Варю, нет, опять Виолу — такое презрение было на ее гордом лице.
15
Бедный корреспондент отогревался в кубрике, а его средневековая роба сушилась в машинном отделении. В довершение всех бед он недосчитался одного сапога: по-видимому, ремни на сапоге были слабо завязаны, и, пока Чащин вертелся в водовороте, сапог сполз.
На него никто не обращал внимания. Чащин подумал было, что при таком несчастье следовало отнестись к нему теплее, может быть, выдать «утопленнику» сто граммов, но тут же сообразил, что дельфины-то ушли, и ушли по его вине!..
Сейнер шел полным ходом. Это чувствовалось по томительному подрагиванию всего корпуса судна, по тому, как противно и жалобно позвякивала оставленная на столе посуда. Должно быть, капитан и Максимиади пытались догнать дельфинов.
Но вот судно качнулось раз, другой… То ли оно ложилось на новый галс, то ли обходило дельфинов. Чащин прислушался, потом, вжав голову в плечи, попытался прокрасться в машинное отделение, где висела его одежда.
Ему показалось, что он разучился ходить. Руки болтались в воздухе, цепляясь за стены и предохранительные поручни, прибитые к стенкам вдоль коридора. Ноги скользили, и он чуть не упал на ровном месте. Поддернув левой рукой трусы, он устремился вперед, но тут коридор как-то странно качнулся и полез вверх. Чащин упал на четвереньки и пополз, удивляясь тому, как перекосился кораблик.
В конце концов он добрался до трапа, ведущего в машинное отделение, но в эту минуту коридор вдруг пополз вниз, и журналист, не удержавшись, скатился с трапа. Помощник машиниста подхватил его под руки и удержал от окончательного падения. Поставив журналиста к стенке и положив его дрожащую руку на поручень, за который тот и уцепился что было сил, помощник спросил:
— Что, здорово качает?
— Разве это качка? — удивился Чащин. — Я думал, сейнер заходит на новый круг.
— Заходить-то заходит, только и качка здорова! Послушайте!
Чащин прислушался.
Несмотря на немолчный шум машин, откуда-то снаружи слышался тянущий за душу рокот. Казалось, что за тонкой стенкой борта кто-то царапался, цеплялся за железо и, сорвавшись, отчаянно бухал по стене пудовыми кулаками. Потом опять начиналось противное царапанье, цепляние, новый срыв, и опять этот таинственный потусторонний посетитель принимался колотить в стенку. Казалось, что еще один-два удара, и стенка лопнет, и тот, кто с такой страшной силой рвется снаружи, выставит в пробоину морщинистое, волосатое лицо. В то же время все вокруг качалось в самом неимоверном ритме и в разные стороны, так что было невозможно примениться к этому ритму, и Чащина то било спиной о стенку, то бросало прямо на металлический поручень, за который он держался. Однако машинист и его помощник как будто и не замечали этой пляски. Они твердо стояли на ногах, то добавляя в топку нефти, то поглядывали на манометры, кренометры и прочие циферблаты, глядевшие на них с высоты парового котла.
— Высохла ваша роба, — сказал помощник и подал Чащину штаны и куртку. Штаны постояли немного, словно в них вставили колья, потом качнулись и упали на руки Чащина. Но, выпустив поручень, Чащин оказался совсем беспомощным. Он мучился до тех пор, пока помощник машиниста не посоветовал ему одеваться сидя.
Не успел корреспондент кое-как справиться со своим туалетом, как наверху послышался пронзительный свисток Максимиади.
— Зовут всех наверх. Должно быть, догнали стадо, — пояснил помощник.
С решимостью отчаяния Чащин пополз наверх, что есть силы бухая одним сапогом по железным планкам трапа. Один сапог почему-то причинял больше неприятностей и неудобств, чем два. Подпрыгнув несколько раз, Чащин выполз, наконец, на верхнюю палубу и замер в недоумении.
Море, которое было таким гладким и ровным, словно кто-то подменил. По поверхности его метались белогривые валы, похожие на каких-то странных животных с медузообразными телами. Они шевелились, вздувались и лопались на глазах, уступая место другим, более напористым. Суденышко, борясь с этим разъяренным стадом живых существ, то всползало, казалось, под самое небо, то стремительно рушилось вниз, так что все внутренности вдруг подпирали к горлу и невозможно было вздохнуть. И в этой толчее волн прыгали и резвились дельфины.
Чащин взглянул на корму и замер от удивления. Там снова сбрасывали сеть. Но дело было даже не в этом. У самого борта стоял и трудился Гущин! Тот самый Гущин, который, по всем расчетам Федора, должен был сейчас лежать без чувств где-нибудь в затишке и стонать, тот самый Гущин, для которого колебание воды в стакане было почти смертельно, сейчас трудился изо всех сил, а рядом с ним стояла Варя с насупленными бровями, со строго сжатым ртом, еще более прекрасная, чем всегда, и работала с таким напряжением, что руки ее покраснели и припухли. Иногда она улыбалась, и эта улыбка была обращена к Гущину, который после этого крутился уже совсем отчаянно, выкрикивал что-то ободряющее, шутливое, отчего все начинали хохотать, а он, нескладный, толстый, с еще большим проворством двигался и вертелся, — ну, словом как волчок, а сеть летела в море непрерывными волнами и вставала стеной.
С другого борта спускали две шлюпки. Шлюпки уже коснулись воды, но налетевшая волна вдруг разбилась под ними и залила их до половины. Максимиади, распоряжавшийся спуском, заорал что-то, — ветер уносил слова в бесконечное пространство за корму, — но его, видно, поняли, так как шлюпки подтянули обратно, а затем в них прыгнули двое рыбаков и принялись отчерпывать воду. Но вот одна из шлюпок снова коснулась воды и тут же отошла. Чащин никак не мог понять, как в нее успели попрыгать люди с баграми и винтовками; вторая повисла над самой водой, готовая к спуску, едва это окажется возможным. И тут Чащин вдруг бросился к шлюпке и перемахнул в нее через борт.
— Куда вы полезли! — закричал Максимиади, но Чащин как будто и не слышал. Он был занят только тем, увидела ли Варя его в шлюпке, и, желая, чтобы она хоть услышала его, попросил;
— Дайте мне винтовку!
Варя на мгновение подняла голову, и Чащин не мог понять, чьи глаза смотрели на него. Для Вари взгляд был слишком сердит, для Виолы — чересчур испуган. Впрочем, рассуждать было некогда, в шлюпку прыгнули еще несколько рыбаков, и она вдруг отделилась от судна. Теперь Чащин не мог бы вернуться на судно, если бы даже очень захотел этого.
Первая шлюпка была уже там, где прыгал в волнах буек незамкнутой сети. Гребцы кричали, били по днищу шлюпки досками, хлопали веслами по воде, и дельфины, напуганные внезапным шумом, бросились внутрь сети. Сейнер на полном ходу заканчивал разворот, и вот сеть уже сомкнулась.
На шлюпке качка была сильнее, но действовала не так отвратительно. Правда, человек, сидевший на корме, все время плясал перед глазами Чащина, то возносясь в самое небо, то падая куда-то в преисподнюю, но Чащин был так занят своим делом, — ему сунули в руку колотушку, и он старался шуметь громче всех, — что не обращал внимания на эти прыжки. Ему казалось, что сам он сидит довольно устойчиво, а все эти фокусы выделывает старый рыбак на корме. Меж тем на сейнере заработали лебедки, и сеть стала сужаться, нижний край ее стянуло, и она превратилась в мешок. Тут заработала еще одна лебедка, и теперь верхнее кольцо стало сокращаться, постепенно запирая животных словно бы в загон.
Раздались первые выстрелы. Чащин отбросил колотушку и приложил винтовку к плечу. Только теперь он сообразил, как качает лодку. Животные то совсем пропадали из виду за гребнями волн, то вдруг оказывались где-то внизу. И тут Чащин вполне проявил свое охотничье искусство.
Гребцы подводили шлюпки все ближе и ближе, и вот уже первая туша, подцепленная баграми, очутилась в лодке. За ней последовала вторая. С другой шлюпки кричали, чтобы стрелки прекратили огонь, — пули с противным визгом рикошетировали над морем.
На сейнере продолжали выбирать сеть. Чащин мельком видел возбужденные лица Гущина и Вари, что-то кричавших ему, но сам он был занят одним — выискивал недобитых животных. Старик рыбак с кормы погрозил ему веслом, и Чащин понял: охота окончилась.
Все остальное было не так уж приятно. Скользкие туши падали под ноги, днище шлюпки обагрилось кровью, а дельфинов было все еще много. Но вот и последние туши были выбраны, и шлюпка пошла к сейнеру, который ходил малым ходом вокруг кольца сети.
На первой шлюпке поймали концы, брошенные с сейнера. Чащин со страхом подумал, что обратно из шлюпки выбираться будет труднее. Боялся-то он не подъема, конечно: боялся, что Варя заметит его неловкость. И тогда все впечатление, которое произвела на Варю его решительность при спуске в шлюпку, будет начисто испорчено.
Меж тем сейнер вдруг надвинулся на шлюпку самым бортом, кормовой и носовой матросы поймали концы, а потом произошло что-то неожиданное: шлюпку вдруг выдернуло из воды, словно редиску из грядки, подняло вверх, покачало и сразу поставило на шлюпбалки.
Чащин выскочил на палубу и немедля ухватился за какую-то снасть. Здесь качало куда больше, чем на шлюпке. Между тем Гущин и Варя подавали ему какие-то сигналы, что-то кричали, а он никак не мог оторваться от этой снасти. Только Максимиади, сурово сказавший: «Снова хотите в море?» — побудил его оглядеться. Оказалось, что он держится за кранцы, оберегавшие борт судна при подъеме шлюпки. Тогда он с усилием оторвался от них, прошел несколько шагов, ухватился за поручни фальшборта и совсем не героически «поехал в Ригу».
16
К вечеру добытых дельфинов передали на плавучий рыбозавод, вышедший в район охоты.
Тут только Чащин увидел, как оживленно на море. Возле рыбозавода столпились с десяток сейнеров, мотоботов и шхун. И с каждого обязательно запрашивали через рупор или по радио:
— Чем Максимиади хвалится?
Отвечал капитан сейнера, если спрашивающий был в пределах голоса, или Варя, если запрашивали по радио, а то и сам бригадир, ловко сигналивший флагами:
— Два десятка дельфинов за первый заброс…
После этого спрашивающий давал приветственный гудок и конфузливо заходил в очередь. Никто не мог похвалиться хорошей добычей в этот штормовой день.
Шторм не утихал. Чащин не чаял, как добраться до твердой земли. Но по всему было видно, что испытания его только начинаются. После того как он «стравил», выбравшись из шлюпки на борт сейнера, он не ходил, а ползал, к тому же строгий бригадир не давал своим людям передышки. Радиоразведка доложила, что в квадрате Б-42 обнаружено большое скопление дельфинов, и Максимиади торопился сдать улов, чтобы ринуться туда.
Чащин не мог представить, как это сейнер подойдет к плавучему рыбозаводу, чтобы передать улов, — на рыбозавод страшно было смотреть, так раскачивало это неуклюжее, громоздкое судно. Однако все оказалось просто. Сейнер остановился невдалеке от рыбозавода, оттуда махнула крановая стрела и опустила на палубу сейнера веревочную сеть, и бригадир опять засвистел, созывая всех наверх. Чащин, еле передвигая ноги, одну обутую, другую босую, поплелся на зов. Больше всего его огорчало, что Гущин, который боялся воды даже в стакане, был бодр, весел, шумлив, что Варя, с насмешливой жалостью поглядывая на Чащина, носилась по палубе словно птица.
Убитых дельфинов навалили в сеть, и стрела крана перенесла добычу на палубу рыбозавода. Какой-то рыжий человек в дождевике помахал с палубы рыбозавода книжкой в клеенчатой обложке, показывая, что улов принят, и сейнер тотчас дал полный вперед.
Впрочем, для Чащина было уже все равно, вперед или назад идет судно. Он потерял ориентацию еще в тот момент, как судно оторвалось от берега, и теперь ему казалось, что никогда больше оно не пристанет ни к какому причалу. Так вот и будет носиться, раскачиваясь на зеленых волнах.
И Федор окончательно перестал завидовать морякам…
Темнело быстро. Словно небо опустилось на море и придавило его своей темной глыбой. Зажглись огни. Время от времени прожектор обшаривал море. Федор стоял у борта, вцепившись в поручни.
Вдруг дверь радиорубки распахнулась, показалась тоненькая фигурка Вари.
— Кто тут? — спросила она, вглядываясь в темноту.
— Я… — каким-то чужим, как бы украденным у пьяницы голосом сказал Чащин.
— Ой, кто это? — испугалась Варя.
— Ну я, Федор, — глотая застрявший в горле комок, ответил он.
— Что с вами, Федя?
— Привыкаю к морю, — невесело пошутил он.
— Зайдите ко мне, выпейте аэрон. Говорят, помогает, — сочувственным голосом сказала Варя, и ему уже от одного этого сочувствия стало легче.
Он шагнул в каюту и зажмурился от света. Варя села к приемнику, он пристроился в ногах койки. Каюта была маленькая, как и все помещения на этом приспособленном только для работы суденышке. Сейчас он почему-то мог осматривать каюту, запоминать, что и как расположено, а когда впервые увидел Варю, то ничего не запомнил, кроме ее насмешливых глаз.
Варя достала из висячего шкафчика какие-то таблетки и подала воды. Убирая таблетки обратно, Варя вдруг вскрикнула:
— Я же вам аспирин дала!
— Все равно, мне уже лучше! — ответил Федя.
Впрочем, он и в самом деле чувствовал себя так легко, будто все его тело стало пустым и невесомым. Варя пошарила по полочкам, покачала головой.
— Представьте, аэрона-то больше нет. Какая жалость!..
— А мне и не надо! — гордо сказал он и даже отважился прислониться к стенке каюты.
— Вот и хорошо! — сказала Варя, испытующе взглянув на него. — В самом деле хорошо! — подтвердила она вполне благодушно. — И лицо порозовело, и глаза стали живее. Теперь я понимаю: аэрон Гущин проглотил. То-то он никакой качки не испытывал!
— Морская болезнь — штука психологическая, — важно сказал Чащин.
Он все еще прислушивался к тому, что происходит с ним самим, и удивлялся, как легко ему жить, разговаривать, сидеть, шутить.
— Написали вы что-нибудь о дельфинерах?
— Пока только наброски. И о тресте и об институте. Вот когда вернусь домой, тогда отпишусь за все…
И вдруг вспомнил, что «дома», то есть в том городе, где он прожил без году неделя, его ожидают только неприятности и, вероятно, никто не ждет его очерков и корреспонденций. Лицо его потемнело, зубы непроизвольно стиснулись, но Варя как будто ничего не замечала.
— А вы, должно быть, психолог?
— Да, — глухо сказал он и подумал, что лучшего времени для разговора он все равно не выберет. Как только они окажутся на суше, Варя снова превратится в Виолу и исчезнет как дым. То есть она будет жить, но в другом мире, для него недоступном. И он, внезапно становясь суровым, сказал: — И все-таки я до сих пор не верю, что вы дочь Трофима Семеновича…
— Что же, по-вашему, яблочко от яблони недалеко падает? — спросила она, и глаза ее метнули молнии. — Не глубокая психология!..
— А товарищ Коночкин?
— А уж это не ваше дело, товарищ Чащин! — еще злее сказала она.
Он вдруг почувствовал, как между ними вырастает высоченная стена — вот Варю уже не видно! — и торопливо забормотал:
— Я не о том… Я хотел понять… Ведь вот вы же поверили моей статье…
— Плохой вы психолог, Федор Петрович! — безжалостно сказала она. — Может быть, для меня это было открытие? Неприятное, но открытие. Может быть, с того дня я не могу спать, как тот бородатый старик, которого спросили, куда он укладывает бороду перед сном: на одеяло или под одеяло? Может быть, именно ради того, чтобы обдумать все это, я пошла на сейнер? Или вы думаете, что мой папаша не сумел бы устроить мне практику в более приятном месте? Например, на «России»? Мог бы и даже очень желал! Только я на этот раз не пожелала… Кстати, я узнала, где отдыхает ваш редактор, на которого вы возлагаете такие большие надежды…
— Где? — воскликнул Федор, даже не сознавая, как неловко звучит этот вопрос после признаний Вари. Ответив на такой вопрос, она предавала отца…
Она покачала головой и задумчиво, словно бы у самой себя, спросила:
— Неужели все журналисты такие слепые и безжалостные? — И, упрямо тряхнув головой, другим тоном сказала: — Разрешите доложить, товарищ следопыт? Ваш редактор отдыхает в доме отдыха «Чинары», корпус «А», а дом этот принадлежит Мельтресту, которым руководит мой отец, и находится на побережье как раз в квадрате Б-42, куда мы направляемся. Ну как, вы довольны? Или, может быть, выяснить для вас номер комнаты? — И вдруг вскрикнула: — А теперь уходите отсюда! Слышите? Ненавижу! Ненавижу!..
Под руку ей попала какая-то бумажка, и она рвала ее мелкими гневными движениями в клочки. Каюта была так мала, что руки ее мелькали возле самого лица Чащина и казалось, что она вот-вот ударит Федора. Тот встал, попятился, толкнул спиной дверь и вывалился наружу, так и не поняв, что же, собственно, произошло.
Пробравшись в кубрик, он долго не мог заснуть, а едва заснул, его разбудил колокол громкого боя. Опять начинался аврал.
На этот раз он не стал обувать свой единственный сапог и выскочил босиком. Судно еще швыряло, но ветер уже стих, шла мертвая зыбь, постепенно утихавшая. Чуть светало. Впереди, по носу сейнера виднелся косяк дельфинов, беззаботно кормившихся салакой, которую они сопровождали к самому берегу, куда рыба ушла от шторма. Впрочем, берег был еще не виден, только зубчатый горизонт показывал, что впереди земля. Сейнер спускал шлюпки перед заходом на лов.
Теперь Чащина уже ждали в шлюпке, его место было определено. Едва он спрыгнул в качающуюся посудину, как ему протянули винтовку. Все выказывали ему уважение. Прошлая неприятность была забыта.
Максимиади отдал команду, и сейнер пошел по широкому кругу, обнося сеть. Федор увидел на корме тоненькую фигуру Вари и пожалел, что не подошел к ней, не сказал, что не надо ему никакого адреса, что он будет ждать приезда редактора и только тогда станет разговаривать с ним о своей статье. А может, и не станет. Может быть, он просто поедет в Мылотрест, ведь там такие же недостатки, опишет их, а потом добьется, чтобы горком или обком партии вынес решение, которое показало бы Трофиму Семеновичу, что прошла пора очковтирательства, что надо работать иначе…
Но тут сейнер повернулся бортом, тоненькая фигурка пропала, дельфины забеспокоились, и рыбаки принялись шуметь, чтобы не выпустить их из обмета. А когда круг замкнулся, Чащин уже ни о чем постороннем не думал, он стрелял, стараясь поразить животное с одного выстрела. Потом дельфинеры в прежнем порядке принялись вылавливать добычу. Она и на этот раз была не плохой…
Уже рассвело, когда они выгрузили убитых животных на палубу сейнера и подняли шлюпки. Море утихло, особенно здесь, где они были сейчас, в заливе, образованном длинной песчаной косой и гористым берегом. Прямо перед сейнером находились пять-шесть зданий здравницы, затененной крупными деревьями. Чащин без всякой задней мысли спросил у Максимиади, как называется это местечко.
— А это дом отдыха «Чинары», — безразлично ответил Максимиади.
Чащин вздрогнул. Максимиади разгладил рыжие усы, внимательно посмотрел на журналиста.
— Имеете интерес?
— Что? Что? — не понял Чащин.
— Имеете интерес, спрашиваю? Дамочка или девушка отдыхает? Могу отпустить. Мы теперь идем на береговую базу. Будем заправляться горючим. Так что до вечера можете считать себя свободным… Только вот одежда у вас…
— Черт с ней, с одеждой! — воскликнул Чащин и позвал приятеля: — Миша, иди сюда!
Михаил нехотя отошел от Вари, которая пересчитывала дельфинов.
— Собирайся, поедем на берег представляться редактору! — сказал Чащин.
Михаил как-то странно посмотрел на Чащина, но ничего не сказал.
Чащин сбежал вниз. Ему не надо было долго собираться: взял блокнот, сунул за пазуху статью — и был готов. Михаил, что-то ворча, копался в своем черном мешке.
— Скоро ты? — нетерпеливо крикнул Чащин.
— А я жду, может, ты еще одумаешься? — хладнокровно сказал Гущин. — Ты на Варю посмотри, на ней же лица нет!
Чащин сел на койку. В нем закипел гнев. Но не на себя, а на приятеля, который вдруг нарушил то чудесное душевное равновесие, какое установилось в нем, едва он решил ехать в «Чинары».
— Ну и утешай ее, а я поеду!
Гущин вздохнул, буркнул:
— Подожди, переоденусь и аппарат заряжу…
Когда они вышли на палубу, Вари нигде не было. Максимиади неодобрительно посмотрел на босые ноги журналиста.
— Возьмите мои сапоги, что ли, — предложил он.
Чащин обрадовался было, но, взглянув на железную палубу, вспомнил, что бригадиру придется весь день мотаться по ней, обжигая ноги, потом еще ходить по городу, и отрицательно покачал головой:
— Нет. Мы потом заедем в Камыш-Бурун, я переоденусь. Если все будет хорошо, нам не придется возвращаться на судно…
— Дай бог, дай бог! — проворчал бригадир. — Ну, а если вас встретят плохо, так имейте в виду, здесь для вас есть место. Нам такие стрелки нужны.
Сейнер подошел к самому берегу. Спустили шлюпку. Чащин, босой, прошелся по палубе, заглянул как бы ненароком в окно радиорубки, но оно было задернуто занавеской. Остановился у двери, но постучать не осмелился. Потоптался немного и пошел к шлюпке.
Шлюпка отвалила от судна. Рыбаки стояли у борта, навалившись грудью, и бросали шутливые советы. Вари среди них не было…
17
Берег был пуст, только на пляже сиротливо стояли «грибки» и лежаки под ними, да на асфальтированной дорожке, что вела сюда от санатория, отпечатались чьи-то следы по утренней росе.
Однако, пройдя несколько шагов, наши путешественники обнаружили живого человека. Судя по совсем не пляжному армяку и ружью в руках, это был сторож. Но кого и что охранял он? Может быть, море?
Страж дремал, привалясь спиной к защищавшей пляж от берегового откоса подпорной стенке, на которой висела фарфоровая табличка с надписью:
«НЕ ПОГРУЖАЙ В ВОДУ
ОБЛАСТЬ СЕРДЦА!»
Чащин рассмеялся, а Гущин, у которого сразу проснулся инстинкт фотографа-охотника, зашикал на него, прилаживаясь так, чтобы сфотографировать одновременно и табличку, и стража, и пляж, и прибой. Щелкнув затвором, он вовремя убрал аппарат за спину, так как страж внезапно проснулся и вскинул ружье.
— Кто такие? — прохрипел он, вопросительно оглядывая путешественников и не снимая пальца с курка берданы.
— Корреспонденты! — поторопился ответить Гущин, опасаясь за свою пленку. У него уже были случаи, когда ретивые стражи общественного порядка ухитрялись засветить кассету раньше, чем он успевал предъявить свой корреспондентский билет.
— Отдыхающих беспокоить не дозволяется! — грозно проговорил сторож. — Вон, видите!
Оба корреспондента взглянули по направлению вытянутого пальца и увидели еще более выразительную надпись на воротах в огромном заборе из ракушечника, которым был обнесен весь дом отдыха:
«ДОМ ОТДЫХА „ЧИНАРЫ“,
ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН!»
Чащин прикинул, что на забор ушло ракушечника побольше, чем на все строения «Чинар», но ничего не сказал. Гущин только покачал головой. Но сторож так недвусмысленно ожидал их отступления, что пришлось поневоле уходить.
— Организованный страж! — проворчал Чащин, когда они отошли от пляжа и завернули за угол крепостной стены «Чинар».
— Говорил я, что лучше подождать редактора в городе, — довольно плаксиво сказал Гущин, ища глазами какую-нибудь проезжую дорогу.
— Ничего такого ты не говорил! — сурово отрезал Федор и постоял на левой ноге, выдергивая из правой пятки колючку.
— Все равно к нему не добраться, — уныло продолжал Гущин.
— Я этого еще не сказал! — зло ответил Федор и принялся выдергивать такую же колючку из левой ноги.
— А что станешь делать?
— Полезу через забор, — мужественно сказал Федор. — Я думаю, они не догадались расставить часовых на всех пороховых башнях этой крепости.
— Зато стекла на стене сколько угодно, — печально сказал Гущин и оглядел свой костюм. Будучи предусмотрительным, он успел прихватить на сейнер штатский костюм, поэтому острия бутылочных осколков показались ему особенно угрожающими.
— Тебе лезть не придется, — успокоил его Федор. — Не ровен час, меня там заберут, кто тогда мне передачи будет носить? Снимай туфли!
— Это еще зачем? — Гущин взглянул на приятеля расширенными глазами, но тот ждал, и пришлось подчиниться.
Присев на бугорок, Гущин снял туфли, подождал, пока Федор обулся, и жалобно протянул:
— А куда же я теперь?..
— Подожди меня во-он в той рощице. Я думаю, там сторожей нет.
— Да, я змей боюсь.
— А ты выбирай открытую лужайку, чтобы камней было поменьше. — Не могу же я босым перед редактором появиться?
— Так возьми уж и костюм, — не очень великодушно сказал Гущин, так как знал, что пиджак на Чащине будет висеть, как на вешалке, а штаны окажутся до колен.
— Ничего, — ответил Федор, стараясь не замечать неискренних ноток в голосе приятеля, — я скажу, что нахожусь на исполнении задания у рыбаков. Удостоверение-то со мной…
Гущин промолчал и даже помог приятелю взобраться на стену, мужественно подставив под каблуки бывших собственных туфель свое плечо. Наконец Чащин, сопя и фыркая, кое-как вскарабкался на забор, облизал порезанную руку и грузно спрыгнул на землю по ту сторону. Гущин даже посочувствовал ему, услышав тяжелое падение, но, вспомнив, с какой тщательностью оберегал носки туфель от царапин, снова ожесточился сердцем. Да и сидеть в рощице, пусть там и найдется лужайка без змей, было не так уж приятно. Пожалуй, лучше было идти к редактору вдвоем, если бы не этот каменный секретарь в пять верст окружностью и в сажень высотой.
Меж тем Чащин плелся по территории дома отдыха, проклиная Гущина, который как-то ухитрился носить туфли на два номера меньше нормального, и приглядывался к обозначениям на корпусах. Тут были корпуса 6, 8, 12 и даже 22, хотя при самом тщательном рассмотрении и подсчете всех помещений вплоть до собачьих конур Чащин насчитал не больше шести зданий. Очевидно, Трофим Семенович надеялся на дальнейшее расширение здравницы.
Он осмотрел уже все здания, но корпуса «А» не было. Оставалось постучать наугад в какую-нибудь дверь с риском быть выдворенным немедленно. Но тут на дорожке появился какой-то старик в рабочей одежде, почти столь же заношенной, как и средневековые латы Чащина. Чащин сначала спрятался за куст, но выхода не было, и он решил окликнуть старика, как только тот поравняется с ним.
Старик брел медленно, помахивая пустым ведерком, и что-то сердито бормотал про себя. По-видимому, это был садовник, и Чащин надеялся, что, занятый растениями, старик не очень вникает в жизнь людей и в приказы высокого начальства.
— Товарищ… — осторожно сказал он.
Старик остановился как вкопанный и мгновенно нырнул за другой куст. Несколько мгновений они то высовывались из-за кустов, то прятались снова, будто играли в детскую игру «Казаки-разбойники», потом старик вдруг воскликнул:
— Вы? Товарищ Чащин! Здесь?
В этих трех фразах было столько выразительности, как если бы человек, вверженный в пещеру львиную, вдруг увидел там сотоварища по несчастью, о котором думал, что тот-то обязательно спасся. После этих поспешных изъявлений удивления и страха старик сделал короткую перебежку под кустами и оказался рядом с Чащиным. Теперь уже настала очередь Федора воскликнуть в той же скорострельной манере и с тем же выражением удивления и огорчения:
— Вы?.. Товарищ Стороженко?
— Так это вы меня в товарища Стороженко перекрестили? — с явным неудовольствием воскликнул старичок, в котором Чащин узнал того самого Вергилия, который когда-то указал ему путь в бюрократических кругах Мельтреста. — Меня зовут Павел Сергеевич Муромцев…
— Простите, товарищ Муромцев, — сконфуженно сказал Федор, — мы ведь не успели с вами познакомиться тогда…
— Зато Трофим Семенович познакомился, — язвительно подчеркнул Павел Сергеевич. — И со мной, и с Непейводой, и с Ермоленко… Не по служебному, понятно, а по-своему. Меня уволили, Непейводу перевели в район, а Ермоленко послали на полугодовую инвентаризацию. Он теперь разве к Новому году вернется.
— Что же вы здесь делаете? — осведомился Чащин.
— Ищу редактора газеты. Хочу на вас пожаловаться! — серьезно, даже слишком серьезно, как показалось Чащину, сказал Муромцев.
— За что же? — сбитый с толку, смятенно спросил он.
— За то, что дело до конца не довели, — сухо ответил старик.
— А я по этому делу сюда и приехал! — с обидой сказал Чащин.
— Да ну? — с живым участием воскликнул старик и, сам испугавшись своего голоса, выглянул из-за куста. — А мне сказали, что вы к рыбакам поехали, ушицу кушать…
— Был и у рыбаков, — неохотно ответил Федор, — но об этом после. Скажите лучше, где тут корпус «А»? Время позднее, вот-вот нас обнаружат, надо разыскать редактора.
— Э, я второй день тут дежурю, а попасть к нему не могу, — печально заметил старик. — Трофим Семенович так дело поставил, что к товарищу Голубцову никого не допускают. Вон его домик, видите?
Чащин увидел небольшой домик в зелени, возле которого прогуливался еще один сторож.
На территории дома отдыха начиналось движение: шли повара, бежали судомойки, ранние пташки из отдыхающих торопились к морю, набросив полотенца на плечи.
— Ну, если в дверь нельзя, надо лезть в окно! — сердито сказал Чащин. — Подождите меня здесь.
Муромцев не успел остановить молодого энтузиаста. Чащин нырнул в кусты и исчез.
Старик расположился поуютнее и приготовился ждать. Он предался фантастическим мечтаниям.
Вот он присутствует при изгнании Трофима Семеновича из Мельтреста и снова садится на свое место третьего помощника четвертого счетовода, вот он создает проект по сокращению отчетности, и бумажек становится все меньше и меньше, вот он добирается и до этого дома отдыха и передает его министерству здравоохранения. В мечтах своих он успел создать уже два-три десятка таких решительных проектов, как вдруг двери домика, который он стерег, широко распахнулись, и в них показался Чащин…
Провожали его без почета. Санитарка хлопнула дверью, сторож бросился к неожиданному гостю, и Чашин снова отступил.
Муромцева он обнаружил уже за стеной крепости. Старик сидел на камне у белой пыльной дороги и с тревогой смотрел на ворота. Увидев Чащина, провожаемого привратником, Муромцев обрадовался и засеменил навстречу.
— Я уж думал, что они вас в милицию направят! Легко ли сказать, залез через окно!
— Зато я нашел Голубцова. Вон он… — и Чащин показал рукой на голубое море, где одинокой точкой чернела далекая лодка.
— Что же он там делает? — изумился Муромцев.
— Ловит ставриду на самодур.
— Та-ак… — протянул Муромцев. — Ну что ж, будем ждать.
— Вот уж нет! Мы сейчас же должны добраться до него. А то помощники Трофима Семеновича доберутся первыми и снова его спрячут. Вот сейчас подойдет мой товарищ, и мы направимся. — И он, привстав с камня, крикнул в рощицу: — Гущи-ин!..
— Да как же мы доберемся? — с сомнением спросил Муромцев.
— Посмотрим! — невозмутимо ответил Чащин.
Из рощи, опасливо глядя под ноги, ковылял Гущин. Чащин разулся и сидел теперь босой, явно наслаждаясь. Гущин, знакомясь с Муромцевым, смотрел — и довольно жалостливо — на свои туфли: они были ободраны так, словно побывали на ногах у лесоруба.
— Не вздыхай, — возмутился Чащин. — Поиски справедливости всегда требуют жертв. Собирайся, сейчас поедем к Голубцову.
— Как, еще ехать! — жалобно воскликнул Гущин. — Ты же знаешь, меня укачивает!
— Не беспокойся, это недалеко! — утешил его Чащин и пошел к морю.
Гущин и Муромцев молча пошли за ним.
Как и следовало ожидать, ни одной лодки на берегу не было. Черная точка отодвинулась к горизонту, как только наши путешественники спустились к морю. Гущин, поняв, чего ждут от него, сел на песок и отчаянно замотал головой:
— Нет, нет, нет!
— Ну и оставайся! — решительно сказал Чащин и принялся раздеваться.
Муромцев опасливо спросил:
— А мне тоже надо плыть?
— Если я утону… — мрачно сказал Чащин.
— Ну тебя к черту! — сердито сказал Гущин и принялся снимать костюм. — Давай твою рукопись, я лучше плаваю.
— Но объясняешься хуже! — возразил Чащин. Он уложил рукопись в рубашку, повязал ею голову и шагнул в воду.
Постоял на одной ноге, поежился от холода, переступил и шагнул дальше. И в тот же миг оторвался от земли. Берег был крутой.
Гущин вытащил из пиджака снимки, завернул их в майку и, по примеру Чащина, обмотал ею голову. Чащин уже плыл по золотой солнечной дорожке, когда услышал за собой сопенье и фырканье, будто его догонял тюлень. Морская вода выталкивала толстое тело Гущина.
Муромцев сидел на берегу, скучным взглядом окидывая горизонт, на котором едва виднелись две белые точки — головы пловцов. Он чувствовал страшную ответственность за брошенное ими имущество и страх за них самих. А они удалялись от берега все дальше и дальше, туда, где чернела еще одна точка — лодка.
18
Иван Егорович Голубцов — мужчина крупный и довольно плотный — до сих пор не изменил влечениям юности. Правда, он давно уже отказался от футбола и волейбола, а другие виды спорта, особенно такие, в которых мог бы принять участие мужчина под пятьдесят, у нас не в почете, но на долю Ивана Егоровича остались все радости охоты и рыболовства. В свободное время он любил пройтись с ружьецом или посидеть в лодке, — была бы вода, а рыбы могло и не быть.
Ловля ставриды на самодур — увлекательнейшее занятие. Партнеры — в ловле должно участвовать не меньше двух человек — берут лодку и уходят километра на два, на три в море вместе с восходом солнца. Там один из них медленно передвигает лодку, а другой опускает в море нехитрую снасть — два десятка крючков, оснащенных разноцветными перышками и прикрепленных к крепкой леске. Он подергивает и опускает эту снасть, а ставридка, привлеченная движением разноцветных перьев, хватает крючки. Жаль только, что клев ставриды продолжается не больше двух часов утром и примерно столько же вечером, а то на один самодур можно было бы выловить и тонну рыбы.
В двух километрах от берега воздух уже совсем чист, земная пыль не долетает сюда. Ученые вычислили, что на этом расстоянии засоренность воздуха не превышает двух процентов, тогда как на любом пляже она достигает двадцати двух. Таким образом, Иван Егорович наслаждался и как спортсмен и как эстет, да еще сохранял свое здоровье. Вот почему он, однажды испытав это удовольствие, стал ярым поклонником ловли на самодур и старался всегда приурочить свой отпуск к ходу ставриды — апрелю или маю.
Это увлечение заставило его отказаться от всяких курортов и искать такие места для отдыха, где никто не мешал бы ему наслаждаться рыбной ловлей. Поэтому он был искренне признателен, когда Коночкин сосватал ему путевку в «Чинары».
В «Чинарах» ему отвели отдельный домик, где он и поселился вместе с таким же любителем рыбной ловли и своим постоянным компаньоном профессором Золотницким.
Но сегодня Иван Егорович с утра был не в духе. Вчера вечером пришли запоздавшие газеты, чуть не за неделю, и редактор вдруг забыл, что он в отпуске. Просматривая один за другим вышедшие без него номера, Иван Егорович поймал себя на том, что ему хочется вернуться обратно в свой кабинет, почувствовать запах типографской краски от сырого еще оттиска, а главное — ему хочется немедленно переверстать все эти номера, выкинуть из них длинные, как телеграфные столбы, передовицы, в которых нет ни одного резкого слова; заменить чем-нибудь другим обстоятельные статьи о том, будет ли конец мира; поставить на второй полосе хлесткий фельетон — уж, наверно, в городе есть о чем написать. С некоторым смущением он посмотрел на подпись своего заместителя и подумал, что, пожалуй, рановато было предоставлять полную самостоятельность Коночкину. В газету Коночкин пришел совсем недавно, многого не знает, а кое-что и не понимает, не потому ли газета стала пресной, как лепешка на соде? Иван Егорович принялся усиленно вспоминать, какой материал остался в «загоне» и был им запланирован на следующие номера, когда он собрался уезжать. Были там статьи о посевной — он помнил, что из Зареченского района пришла довольно острая корреспонденция о недостатках на севе кукурузы, однако в газете ее не оказалось.
— Рановато, рановато я уехал! — сердито пробормотал редактор, сочиняя в уме язвительное письмо Коночкину и Бой-Ударову. И вообще, кажется, напрасно он послушал Коночкина и забрался так далеко от города. Можно было великолепно провести отпуск и дома, лодку взять легко на любой водной станции. А отсюда советовать Коночкину не станешь. «Чинары» устроены так образцово, что даже телефон выключен, чтобы ничто не мешало отдыху.
Постепенно мысли Ивана Егоровича вернулись к «Чинарам». Дом отдыха ему поначалу очень понравился, но чем дальше, тем больше непонятного замечал своим острым взглядом редактор. Во всем доме не было ни одного отдыхающего из мукомольной промышленности, хотя дом принадлежал Мельтресту.
Из случайных разговоров с отдыхающими Иван Егорович успел выяснить, что большинство имели бесплатные путевки, и вспомнил, что Коночкин предлагал ему тоже бесплатную путевку. Все это выглядело странно…
Иван Егорович пытался успокоить себя тем, что находится на отдыхе, но тревожные мысли не уходили. Очень хотелось выяснить хотя бы для себя, как и для чего был создан этот дом? Служители рассказывали, что товарищ Сердюк довольно часто приезжает сюда с некоторыми ответственными работниками на субботу и воскресенье, но за полторы недели, что провел здесь Иван Егорович, директор Мельтреста не появлялся. И редактор решил подождать встречи, чтобы взять сразу быка за рога.
Ловля ставриды как-то перестала развлекать Ивана Егоровича. Правда, Золотницкий, заметив, что партнер его находится в угнетенном состоянии духа, предложил лучшее место — с леской, сам взялся за весла, но сегодня даже поклевка казалась вялой. Кончилось тем, что Иван Егорович поменялся местами с Золотницким и медленно направлял лодку к берегу, как будто там его ждало какое-то незавершенное дело.
Золотницкий, вытащив самодур в очередной раз и освободив его от бьющихся рыб, окинул взглядом горизонт и вдруг сказал:
— Я бы запретил отдыхающим заплывать так далеко! Смотрите, они уже на целый километр ушли от берегового буйка.
— Не утонут, — безразлично сказал Иван Егорович, медленно перебирая веслами.
— Э, да они и точно обессилели! — воскликнул Золотницкий, не спуская глаз с какой-то точки на горизонте. — Иван Егорович, гребите! Скорее! Вот вы все ищете бурной деятельности, так давайте спасать утопающих. Нечего думать о газете! Она никуда не уйдет.
Иван Егорович сердито посмотрел через плечо. Метрах в трехстах от лодки в мелкой зыби и на самом деле мелькали две белые точки — головы, повязанные косынками. Внезапно оттуда послышался жалобный крик:
— Помогите!..
— Всегда вот так с этими любопытными женщинами! — проворчал Иван Егорович, налегая на весла. — Захотели, наверно, посмотреть, как мы рыбалим, а силенок маловато.
— Скорее, скорее! — Золотницкий швырял как попало снасть. — Похоже, что они совсем выбились из сил! — И закричал пловцам: — Держитесь, товарищи!.. Идем!
Теперь лодка двигалась быстрее. Золотницкий, вцепившись в кормовое весло, старался вывести ее прямо на пловцов. Иван Егорович, глянув через плечо еще раз, увидел, что пловцы и впрямь обессилели. Непонятно, почему они не перевернутся на спину, чтобы отдохнуть? Боятся за свои косынки, что ли?
— Суши весла! — скомандовал Золотницкий и, перегнувшись через борт, ухватил одного из пловцов за руку. Иван Егорович протянул руку второму. Это оказались двое мужчин с повязанными по-бабьи головами. Они обессилели так, что не могли даже перевалиться через борт. Пришлось втаскивать их.
Иван Егорович, понаторевший за эти годы в морских происшествиях, вытащил из-под скамейки термос и подал длинному худому парню. Тот отпил глоток и сунул термос второму, толстому, коротконогому, который едва дышал, не в силах даже поднять голову. Впрочем, почувствовав в руке термос, он мгновенно прильнул к нему.
— Но, но, не торопитесь! — сказал Иван Егорович. — Чай-то с коньяком!
Толстяк будто не слышал. Тогда Золотницкому пришлось отобрать термос.
— Какая причина толкнула вас на коллективное самоубийство? — спросил Иван Егорович, выбирая раздавленных рыб, на которых всей тушей шлепнулся толстяк, и выбрасывая их за борт. Спасенные, почувствовав под собой шевелящуюся массу, поднялись с днища и сели на скамейки.
— Вот! — коротко ответил длинный и, размотав с головы чалму, оказавшуюся рубашкой, вытащил из нее какой-то подмокший сверток бумаг.
— Что это такое? — недоверчиво посмотрел на него Иван Егорович.
— Статья! — шумно выдохнул длинноногий. — Вы ведь редактор газеты товарищ Голубцов?
— Статья? — Иван Егорович вытаращил глаза. До сих пор он не получал статей таким оригинальным способом. — Вы что, с ума сошли? Статьи сдают в редакцию, а не транспортируют по морю на голове.
— Постой, постой, Иван Егорович! Может, у молодых людей была особая причина, чтобы плыть, рискуя стать утопленниками? Они же и в самом деле чуть не утонули!
— Я в отпуске, — пожал плечами Иван Егорович. — В редакции есть Коночкин. Обратитесь к нему.
— А мы обращаемся к вам с жалобой на Коночкина! — закричал длинный. — Я — новый сотрудник редакции! — готовый заплакать, продолжал он. Толстяк ткнул было его в бок ослабевшим кулаком, но тот только огрызнулся: — Не мешай, Гущин!
Тут лишь Иван Егорович признал в толстяке своего фоторепортера. Да и как его было признать? Всегда румяный, прилично одетый, он был гол и бледен, да и разговаривать, как видно, не мог. Все же Иван Егорович строго спросил:
— В чем дело, Гущин?
— Это… это наш новый сотрудник, — все еще не справляясь с одышкой, пробормотал Гущин. — Чащин. Федор Чащин. У него конфликт с вашим заместителем… Мы вас искали…
— Хорошо, нашли, а дальше что?
— А это в статье. А у меня фотографии.
Дрожащими руками он принялся развязывать свою чалму и вытащил несколько снимков. Они были мокрые. Видно, Гущину пришлось труднее в пути по морю. Лодка тихо покачивалась, относимая легким течением к берегу. Иван Егорович вдруг вспомнил свои сетования на скуку. Это и было то неожиданное, чего он с таким нетерпением ждал. Он протянул руку:
— Давайте!
Чащин стряхнул капли воды с рукописи и передал редактору. Золотницкий, оглядывая новых пассажиров со странным выражением в глазах — тут были и ирония и уважение, — пересел на весла. Иван Егорович углубился в чтение.
Добравшись до того места, где впервые упоминалась фамилия Трофима Семеновича, Голубцов крякнул и сказал Золотницкому:
— Пусть эти пловцы сами поработают. Если уж они вплавь до нас добрались, то до берега на лодке доплетутся! — и протянул прочитанные страницы: — А вы ознакомьтесь тоже…
Чащин с готовностью сел на весла. Чем больше будет у него читателей, тем лучше! Гущин отрицательно замотал головой — он все еще не мог отдышаться.
Голубцов и Золотницкий дочитали рукопись в полном молчании. Лодка приблизилась к берегу, где ее ожидал знакомый журналистам страж порядка. Увидав в лодке утренних посетителей, он разинул рот и бросился было бежать, но Золотницкий окликнул его:
— А лодку кто примет?
Страж остановился.
Когда рыбаки и пловцы вылезли из лодки, редактор сказал:
— Это мои гости!
— Мы не одни, — робко сказал Чащин, вспомнив о Муромцеве. — С нами еще один товарищ из Мельтреста: тот, что дал материал…
— Тащите и его, — ответил Голубцов.
Гущин пошел по берегу вдоль пляжа туда, где в тени крепостной стены сидел Муромцев. Вскоре они появились. Гущин был уже одет, Муромцев тащил средневековое одеяние Чащина.
— Что это за прозодежда? — заинтересовался Голубцов, увидав стоячие штаны и куртку.
— Коночкин послал нас к дельфинерам, а у них людей не хватило, — стыдливо объяснил Чащин.
— Он решил уволить Чащина до вашего возвращения, вот и дал ему самое трудное задание, — угрюмо сказал Гущин.
— А вы и струсили? — язвительно спросил редактор.
— Нет, статья о рыбаках тоже готова, — неохотно сказал Чащин.
Он боялся, что упоминание еще об одной статье охладит интерес редактора к той его работе, которую сам Чащин считал главной. Да и писалась новая статья урывками, во время качки, в блокноте, пристроенном кое-как, то на колене, то на матросском сундучке. А самое главное в том, что самый большой кусок этой статьи был посвящен Виоле — нет, Варе! — и теперь, глядя на редактора, Чащин понимал, что эти такие дорогие для него лично страницы, пожалуй, газете не так уж нужны.
Но редактор снова посмотрел на Чащина, и в его взгляде было одобрение.
Они прошли мимо стража, замершего в предчувствии беды, миновали знаменитую лечебную надпись и поднялись на территорию дома отдыха. Подойдя к своему домику, Голубцов пропустил гостей вперед.
Профессор Золотницкий иронически поглядывал на своего друга, покусывая ус и поглаживая огромную лысину. Голубцов предложил гостям присесть и скрылся во внутренних комнатах. Золотницкий сказал громким шепотом, чтобы Голубцов слышал:
— Нажимайте на него, нажимайте! А то он частенько говорит, что мы в наших институтах и учреждениях отгораживаемся от жизни. Докажите-ка, что его самого-то спрятали за семью заборами, а он и не заметил!
В это время появился редактор. Взглянув на профессора каким-то странным взглядом, он спросил Чащина:
— Вы сказали, что статья о рыбаках у вас готова. Нет ли там упоминания о рыбном институте?
— Есть, — стыдливо сказал Чащин.
— Вот и дайте ее посмотреть этому товарищу, благо он имеет прямое отношение к рыбному промыслу. Кстати, познакомьтесь с вашим спасителем — профессор Золотницкий.
Чащин, протянувший было статью, вдруг испугался, но профессор уже взял ее.
— Может, и не стоило их спасать? — усмехнулся редактор.
Золотницкий читал статью. Лысина его багровела и багровела, так что в полумраке комнаты стало казаться, что она светится, как луна. А редактор — теперь он был в костюме, на рукавах которого были повязаны люстриновые нарукавники, а из карманов торчали, как газыри у горца, собравшегося на войну, автоматические ручки и карандаши, — сел к столу. И по первому же движению, каким он разложил статью Чащина, стало понятно, что он очень соскучился по работе. Чащин повеселел, хотя и побаивался Золотницкого, а Михаил просто расцвел и все подталкивал приятеля локтем, пока редактор не сказал:
— Гущин, перестаньте сигналить!
Золотницкий положил материал на стол и задумчиво протянул:
— Д-да-а… Их и в самом деле не стоило вытаскивать из воды! Они еще причинят неприятности многим людям…
— А может, наоборот? — покусывая карандаш, возразил редактор.
Золотницкий молчал. Редактор принялся вычитывать материал, размечая, куда и какой снимок поставить, на сколько квадратов печатать. Иногда он вычеркивал строку-две, иногда что-то вписывал. А Чащин через его плечо следил за правкой и дивился: как это он сам не придумал такие простые и острые слова?
— Кто сегодня дежурит в газете? — спросил вдруг редактор.
Чащин пожал плечами. Голубцов сердито поморщился:
— Журналист должен знать все о своей газете!
Гущин торопливо подсказал:
— Но ведь Бой-Ударов всю ночь в редакции!
— Да, этот может! — одобрительно сказал редактор и начертал на углу первой страницы: «Заверстать на вторую полосу на три колонки». Встал, принес большой конверт и аккуратно заклеил в него рукопись, снимки и письмо, которое тут же набросал.
— Поезжайте в город! Материал сдайте лично Бой-Ударову. Я ему написал записку. Деньги-то у вас есть, журналисты?
Чащин и Гущин спели что-то вроде дуэта из «Аршин мал-алан»: «Есть, есть!» — «Много ли их?» — «Хватит на двоих!»
— Вот и кончился наш отпуск, товарищ Золотницкий! — с усмешкой сказал Голубцов. — Придется возвращаться к своим родным пенатам. Неспроста, видно, нам предоставили тут такое жилье! В этом нам еще надо будет разобраться…
— А вы поезжайте в Камыш-Бурун, — вдруг посоветовал Чащин. — Там рыбаки, там и лодки. И мою новую статью можете на месте проверить.
— Ишь какой хитрый! Он уже о новой статье говорит! А может быть, нам с вами придется еще за эту на бюро обкома отвечать?
— А я и отвечу! — гордо выпрямился Чащин.
— Посмотрите на него! — с жестом полного отчаяния обратился редактор к Золотницкому. — Да не вы, не вы, а я отвечать буду, молодой человек! Понятно? Скажите Бой-Ударову, что я завтра вернусь в город. Битва только еще начинается!
Чащин вдруг понял, какую кашу он заварил, и крепче прижал локтем пакет, как будто боялся, что Голубцов вот-вот передумает.
— Будет уж вам за пакет хвататься! — иронически заметил редактор. — Я не передумаю. Только поторопитесь, а то сейчас Трофиму Семеновичу уж, наверно, позвонили о вашем визите сюда.
— А как же я? — спросил Муромцев, устремляясь к редактору.
— Ну, вам о себе горевать нечего, — усмехнулся Голубцов. — Пусть ваш бывший шеф горюет. В понедельник, я думаю, вас снова примут на работу…
Последней фразы Чащин и Гушин уже не слышали. Они бежали семимильными шагами. То вырывался босой Чащин, то обутый Гущин. И, лишь оказавшись за стенами замка товарища Сердюка, они вздохнули свободней и подождали отставшего Муромцева.
На шоссе им удалось прицепиться к случайной машине, шедшей в Камыш-Бурун. Там они задержались ровно на столько, чтобы захватить свои вещи, и ринулись дальше. Они пересаживались с машины на машину, уговаривали, умоляли, пускали слезу и, наконец, часам к двенадцати ночи добрались до города.
Все трое были в синяках, пыльные, голодные.
Возле редакции Муромцев простился с журналистами. Он понял, что теперь дело уже только в их настойчивости, а ее, кажется, хватит.
19
Бой-Ударов сидел один в кабинете редактора и вычитывал последнюю полосу. Газета была готова, сверстана, исправлена. Осталось послать ее на подпись Коночкину и запустить в машину.
Бой-Ударов принадлежал к тому поколению журналистов, которые пришли в газету с винтовкой в руках, отстранив старых владельцев. В те дни они знали о газете куда меньше, чем в первый день своей работы знал Чащин. Они не кончали специальных учебных заведений, да и вообще их грамотность была под большим сомнением у метранпажей. Но метранпажи и печатники понимали, как и Бой-Ударов, силу печатного слова, преданного революции, и сделали все, чтобы обучить молодого коммуниста новому делу.
Так он и начал свою журналистскую деятельность, приставив к редакторскому столу винтовку и готовый немедленно в бой, как только прозвучит сигнал тревоги. Сейчас Бой-Ударову было больше шестидесяти лет, и от прошлого у него остался только принятый еще в те годы псевдоним, когда-то приводивший в трепет врагов советской власти. Побывав за свою жизнь и редактором, и заведующим отделом, и просто сотрудником, и организатором многотиражек в политотделах МТС, на железных дорогах, в воинских частях, теперь он занимал пост ответственного секретаря редакции и по-прежнему славился резкостью своих формулировок и принципиальностью выступлений, хотя писал все реже и реже, предпочитая по мере сил помогать молодым товарищам.
Ответственный секретарь был явно недоволен газетой. Разложив перед собой на столе все четыре полосы, он встал и принялся рассматривать заголовки. На первой полосе, как и всегда, шли короткие заметки, переданные телеграфным агентством со всего Советского Союза об успехах и удачах строителей и производственников. Ниже был набран официальный материал: указы правительства о награждении отличившихся, о присвоении званий. Там же были два фотоснимка: один из Сибири, другой с Урала. Вторая и третья полосы заполнены силами редакции и актива авторов. Тут были и статьи о пользе кукурузы, и отчет с партийного собрания крупного завода, и материалы рейда по колхозам области, — не было только острого выступления, которое заставило бы читателей газеты собираться толпами у стенда, при встрече спрашивать: «Читал? Нет еще? Обязательно прочти!» — вечная мечта газетчика. О четвертой полосе нечего было и говорить: она почти вся заполнена объявлениями.
«Да, видно, Коночкина мне не прошибить! — размышлял Бой-Ударов. — Опять снял три критических материала! Всего две недели, как уехал редактор, а газету словно подменили! Это уже не газета, а какая-то вегетарианская столовая! Не хватает только лозунга на первой полосе: „Не убивай! Постой! — сказал Лев Толстой!“ Нет, пора обратить внимание обкома на эту странность! Да и на „летучке“ надо поговорить о миролюбии нашего добрейшего Ивана Ивановича.»
У ответственного секретаря бывали иной раз ошарашивающие мысли, повергавшие его собеседников в дрожь. Так, он считал, что совсем не обязательно областной газете перепечатывать подряд все материалы из центральной прессы, что областная газета должна в первую очередь показывать лицо области. Но собеседники, подрожав немного от этих крамольных высказываний, успокаивались на том, что «бодливой корове бог рог не дает!» — вот ведь не позволили же Бой-Ударову замещать редактора на время отпуска, так и оставили секретарем. А его собственные статьи иной раз удается так выправить, что и сам автор их не узнает. Правда, каждый раз приходится опасаться, не хватит ли старика кондрашка, однако все обходится…
Бой-Ударов знал, что его идея не находит распространения. Оставалось одно: по мере сил насыщать острым материалом хоть те две полосы, из-за которых, собственно, газета и называется областной. Но и на эти две полосы постоянно вторгались какие-нибудь перепечатки, и тогда вся жизнь области откочевывала в уголок на четвертой странице, где-то над объявлениями о разводе и о страховании домашнего имущества.
Сегодня обе полосы были полностью отданы области, но что это были за статьи! Обтекаемые, вежливо-успокоительные. Бой-Ударов даже плюнул в корзинку для бумаг и сердито вывел свою подпись на первой полосе.
Где-то хлопнула дверь, застучали подкованные каблуки, Бой-Ударов поднял голову. Как всякий газетчик, он знал огромную силу неожиданности в своей работе. Вдруг могла прийти телеграмма ТАСС, важное правительственное сообщение, и полосы газеты неожиданно приходили в движение: что-то вылетало, что-то вставало на первое место, наборщик и метранпаж рассыпали набор и принимались набирать новый материал. И все это надо было сделать так, чтобы газета вовремя попала к подписчику.
Но тут ничего не произошло. В кабинет ввалились фоторепортер Гущин и новый, так бездарно перепутавший рабкоровские письма сотрудник.
— А, это вы! — буркнул ответственный секретарь и склонился над столом, подписывая вторую полосу.
— Подождите, товарищ Бой-Ударов! — воскликнул новый сотрудник, удерживая его за руку.
— В чем дело?
— Мы привезли материал! — задыхаясь, будто он бежал сюда бегом, сказал новенький.
— С визой редактора! — торопливо добавил Гущин, произнося это сакраментальное слово с таким нажимом, что Бой-Ударов невольно выпрямился.
— Вот! — новенький вскрыл пакет и выложил на стол какие-то смятые листы, очевидно побывавшие в воде или залитые его собственными слезами.
— Вы что, выплакивали у редактора разрешение? — брезгливо спросил Бой-Ударов. — Почему рукопись грязная? И где вы нашли редактора?
— В доме отдыха «Чинары», — торжествующим голосом заявил Гущин. — А что листы и снимки подмокли, это ничего, мы их ему вплавь доставили. Негативы-то у меня целехоньки, я сейчас отпечатаю.
— Вплавь? — поразился Бой-Ударов. Со времени войны ему не приходилось слышать о такой оригинальной доставке материала.
— Он потом вам все расскажет! — заторопился Гущин. — Вы сначала прочитайте письмо редактора и пошлите материал в набор.
— Газета сверстана! — торжественно объявил Бой-Ударов и кивнул на стол.
— Это ничего не значит! — вскричал новенький. — Редактор приказал напечатать статью в сегодняшнем номере!
— А завтра будет поздно? — язвительно спросил Бой-Ударов.
— Если можно пресечь очковтирательство и антигосударственную практику, мы должны сделать это немедленно! — парировал новенький.
— Вон вы как думаете? — удивился Бой-Ударов, но рука его сама потянулась к неприглядному свитку. Нет, этот Чащин совсем не промах, он нашел нужные слова, чтобы разбудить его интерес.
Он сел за стол, кивнул молодым людям, чтобы те устраивались поудобнее, и принялся читать. Пробежав первую страницу, он поднял глаза и уставился на Гущина:
— Вы еще здесь? А кто будет за вас снимки делать?
Гущина как ветром сдуло. Чащин с тревогой следил за тем, как Бой-Ударов читал. Время от времени секретарь бормотал:
— Смешно!
— Очень смешно!
— Остро!..
Но как ни напрягал Чащин свой взор, он не видел ни тени улыбки на его мрачном лице, так что мог думать с полным основанием, что Бой-Ударов говорит все это в насмешку. Но вот дежурный редактор протянул руку к телефону и вызвал типографию.
— Метранпаж? Сколько у вас наборщиков? Так! Сейчас я посылаю срочный материал. Раздайте его по одной странице! Пять снимков по два с половиной квадрата. Верстать стояк на второй полосе. Что? Куда старый материал? А хоть к черту! К черту!.. Печатать будем новый! Ну и переверстаем, подумаешь!..
Женщина-курьер, которую Бой-Ударов вызвал звонком, вошла медленно, и он обрушился на нее:
— Вы где работаете? Вы в газете работаете! Будьте добры, побыстрее. Немедленно в типографию! И пусть позвонят, как только материал будет набран. Я сам буду верстать!
Женщина убежала. Бой-Ударов встал из-за стола и заходил по кабинету.
— Рассказывайте! — приказал он.
— Что рассказывать? — удивился Чащин.
— Как нашли этот материал, как писали, за что на вас обрушился Коночкин. Имейте в виду, газету будет он подписывать.
Чащин как-то странно икнул, поднялся и, пошатываясь, пошел вон из кабинета. Бой-Ударов догнал его в дверях и крепко ухватил за плечо.
— Что с вами?
— Не подпишет. Ни за что не подпишет! — простонал Чащин.
— Это не ваша забота! Вы пока рассказывайте!
Рассказывал Чащин скучно, утомительно, со множеством ненужных подробностей, пропуская в то же время много существенного. Но вот странно: насколько мрачное лицо было у Бой-Ударова, когда он произносил, читая рукопись: «Смешно! Очень смешно! Остроумно!» — настолько теперь он был смешлив, закатывался по всякому поводу и даже, как казалось Чащину, без повода. Ну, скажем, что смешного было в том, что Трофим Семенович выгнал Чащина из своего дома? Или в том, как холодно простилась с Чащиным Виола? А Бой-Ударов хохотал, кашлял и снова хохотал и уж совсем удивил Чащина, когда вдруг ударил его по коленке и закричал:
— Да она же любит вас! Любит!.. И как это вы не понимаете? Эх вы, молодежь!..
— Виола? Любит! Она меня ненавидит! — воскликнул Чащин.
— Какая она Виола? Она Варвара! Так ее и зовите! А что любит, так это ясно! Если уж предпочла пожертвовать отцом, так чего вы от нее еще хотите?
— Как то есть пожертвовать? Она же комсомолка! — рассердился Чащин.
— Вот именно, вот именно, комсомолка! И никакое барское воспитание ей душу не вытравило. Вы вот что учтите, молодой человек! Эх, завидую я вам!..
— Да за что она может меня полюбить? — не унимался Чащин, хотя сердце его вдруг начало сладко ныть.
— Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним! — вдруг продекламировал Бой-Ударов.
Но тут пришел Гущин со снимками, и разговор оборвался.
В три часа ночи сверстанные полосы послали на подпись заместителю редактора. Не прошло и пятнадцати минут, как Коночкин был в редакции. Чащин, бледный, с бьющимся сердцем, присутствовал при этой стремительной атаке.
— Кто заверстал эту чепуху? — заорал Коночкин, надвигаясь на Бой-Ударова со сжатыми кулаками.
— Распоряжение редактора, — коротко ответил Бой-Ударов, словно и не видя этих кулаков, этого багрового лица.
— Я здесь редактор! — громовым голосом крикнул Коночкин и ударил кулаком по столу. О, с каким бы удовольствием он нанес этот удар прямо в ухо тому щелкоперу, что стоял в стороне, испуганный, поджавшийся, но тем не менее непримиримый! — Вы еще ответите за ваше самовольство! — продолжал он кричать, краем глаза следя за Чащиным и успевая отметить, что оба эти нарушителя дисциплины — и Бой-Ударов и щелкопер — словно бы и не слышат его. Опыт подсказывал ему, что их непреодолимое молчание опасно, что они, видно, обзавелись каким-то тайным оружием, которое тоже нужно учитывать, но гнев застилал глаза красной пылью, и он уже не мог удержаться. — Выбросить эту клеветническую стряпню немедленно! — вопил он, а сам начинал бояться все больше и больше.
Обвиненный или обличенный в чем-нибудь, он всегда брал криком, часто это помогало: жалобщики или противники отступали. Но сейчас у него ничего не получалось. И он вдруг почувствовал, что вся его ярость пропадает, остается только страх, который он уже не мог заглушить криком.
Как видно, Бой-Ударов, который всегда был противен Коночкину своей неестественной прямотой мысли, тоже почувствовал, что заместитель редактора выдыхается. Он снова подвинул полосу и сурово спросил:
— Подпишете?
— Нет! — из последних сил выкрикнул Коночкин и с ужасом увидел, как секретарь поднимает трубку телефона. В это краткое мгновение он успел еще подумать, что в три часа ночи звонить некому. Если Бой-Ударов вздумает вызывать Голубцова, то «Чинары» не ответят, но секретарь уже назвал в трубку:
— Квартиру Запорожцева…
Прошло несколько мгновений, пока телефон ответил. В это время Коночкин делал отчаянные усилия, чтобы удержать прыгающие от страха губы. Теперь он уже понимал: пришло! Пришло то страшное, чего он всегда боялся, делая незначительные отступления от буквы закона и Устава партии. Но подобные отступления приносили так много удовольствия и жизненных радостей, что он привык подавлять страх. Так случалось и в те времена, когда он был директором школы и «вытягивал» учеников, отцы которых могли «отблагодарить» его, так было и позже, когда он стал заместителем редактора и мог, хотя и с опаской, «порадеть» кое-кому из оказавшихся под ударом приятелей. Он знал, что все эти грешки могут кончиться очень печально для него, но было в то же время какое-то странное ощущение охотничьей страсти, когда он шел по самому краю законности, заглядывая по ту сторону, как в провал, а потом осторожненько выбирался обратно туда, где продолжал числиться порядочным и уважаемым человеком. Сначала это было похоже на игру, потом на охоту за запрещенной дичью, а позже, когда вошло в привычку, он с удовольствием стал рассчитывать на те дополнительные блага, какие могли принести ему эти недозволенные прогулки в запретную зону противозаконности.
В эту минуту он бешеной ненавистью ненавидел Бой-Ударова, Чащина, Голубцова, Запорожцева, всех этих «честных дураков», как называл их про себя, и в то же время думал о том, что придется пожертвовать Сердюком и его дочкой, придется вымаливать прощение, и уже сожалел, что вызвал Бой-Ударова на этот скандал. Лучше было просто подписать газету, а потом объясниться с Голубцовым, не привлекая внимания обкома. Может быть, все осталось бы по-старому, но проклятый его страх подвел на этот раз, и теперь никакая пожарная команда уже не спасет его. Он протянул руку, чтобы выхватить трубку у секретаря, но Бой-Ударов уже говорил:
— Товарищ Запорожцев? Извините, что побеспокоил вас, но прошу вас приехать в редакцию. У нас чрезвычайное происшествие!
Было непонятно, что ответил Запорожцев, но Коночкин уже и не слушал. Он тяжело опустился в кресло, уронил голову и мгновенно увидел другую картину: он на скамье подсудимых…
Иван Иванович отлично знал, что не совершал никаких преступлений, которые могли бы привести его на такую скамью. Нет, он понимал законы и знал, какие из них можно обойти, не опасаясь серьезного наказания. Но почему-то видение — он на скамье подсудимых — навещало его довольно часто. Он сердился: «Нервы шалят!» — лечился, однако видение повторялось снова и снова, едва он совал свой нос в какую-нибудь лазейку между законом и преступлением. До сих пор ему удавалось подавлять эти видения, но сейчас он чувствовал такую усталость, что больше не мог сопротивляться. Он только зажмурил глаза, чтобы никто не прочитал по ним, как он боится.
Запорожцев приехал через десять минут.
— Что у вас произошло? — спросил он, внимательно оглядывая три странные фигуры возле стола.
— Коночкин отказался подписать газету! — твердо сказал Бой-Ударов и протянул сырую полосу Запорожцеву.
Никогда еще на памяти Запорожцева не было такого случая, чтобы редактор или его заместитель отказался подписать номер. Да и теперь Коночкин вдруг метнулся в кресле и заговорил каким-то жалким голосом:
— Я не отказывался! Я только просил расследовать материал! Я… я подпишу!
Он лихорадочно нащупал карандаш и потянул газетные полосы к себе. Но Бой-Ударов остановил его.
— Подождите! Вы пока еще заместитель редактора и, конечно, подпишете газету. Но я хочу, чтобы товарищ Запорожцев прочитал статью, которую вы не хотели печатать. Человек, использующий силу нашей печати для собственного благополучия и сокрытия неблаговидных поступков своих друзей, газете не нужен. И я надеюсь, что это будет последний номер газеты, который вы подписываете…
Запорожцев взглянул сначала на подпись под статьей, потом на Чащина и начал читать. Чащин видел, как постепенно удивление, светившееся в его взгляде, сменялось одобрением. Но вот Запорожцев отложил полосу и обратился к Коночкину:
— Вы знали, что в ведомстве у Сердюка неблагополучно?
— Откуда же? Я…
— Тогда почему вы опротестовали эту статью?
— Я… Я только хотел…
— Хотели, чтобы Сердюк успел скрыть все следы своей «деятельности»?
— Я не знал… Было только письмо из Мылотреста…
— Значит, в Мылотресте такое же положение? А с директором Мылотреста вы меньше знакомы? А то, что молодой журналист нашел в себе мужество и вскрыл безобразия, вас это не занимает? Какой же вы газетчик после этого?
— Но ведь я же хотел только доследовать материал! — с усилием прохрипел Коночкин.
— Погодите, погодите! — спохватился Бой-Ударов. — Может, эту историю и в самом деле надо еще доследовать? — Он рылся в столе. — Где же это письмо? А, вот оно! — И протянул Чащину большой пакет, на котором чьим-то твердым канцелярским почерком было написано: «Дополнительные материалы для корреспондента Чащина Ф. П.» — Ну-ка, вскрывайте, молодой человек! — и объяснил Запорожцеву: — Пришло в сегодняшней почте. Но, так как товарища Чащина не было, передали мне.
Чащин с неожиданным волнением вскрыл пакет. Значит, визит его в Мельтрест не прошел даром! Никто же там не знал, чем кончилась его попытка написать статью, а, однако, вот заботились, собирали для него новые сведения — словом, надеялись! Как же он мог бы смотреть в лицо этим людям, если бы не добился публикации своей статьи?
Коночкин, увидев неожиданный пакет, с испугом следил за Чащиным, изучавшим «Дополнительные сведения». Он, как видно, не очень надеялся, что дополнения будут более благоприятны для него, чем сама статья.
В пакете лежали сколотые канцелярской скрепкой документы. Чащин прочитывал их заголовки и передавал Бой-Ударову; тот, ознакомившись, — Запорожцеву. Коночкин, вытянув шею, разглядывал их издали, боясь протянуть руку.
Сверху лежал «Список закрытых товарищем Сердюком мельниц»; за ним следовал «Список частных лиц, получавших зерновые корма из Мельтреста», — на этом списке Бой-Ударов задержал внимание и вдруг спросил:
— Коночкина А. Е. — не ваша родственница, Иван Иванович? Тут вот говорится, что она получила полторы тонны зерна в Мельтресте?
И Коночкин еле нашел силы, чтобы отрицательно кивнуть головой.
Дальше в пачке находился «Список лиц, получавших мебель и прочие материальные ценности за счет Мельтреста» — и снова Бой-Ударов спросил:
— А разве это не вы, Иван Иванович, получили за счет Мельтреста спальный гарнитур? Вот тут даже цена проставлена: «Р. 6500».
Коночкин молчал.
Последним документом оказался стенографический отчет выступления секретаря парторганизации Мельтреста на партактиве. К нему была приложена объяснительная записка:
«Выделенные крупным шрифтом абзацы отчета были сокращены редакцией газеты при публикации», — и все эти абзацы оказались опасными для авторитета Т. С. Сердюка…
— А не вы ли, Иван Иванович, дежурили в тот день по номеру? — снова осведомился Бой-Ударов.
Далее в объяснительной записке сообщалось, что бюро партийной организации Мельтреста осуждает свою примиренческую позицию по отношению к барским замашкам товарища Сердюка и предполагает в ближайшие дни провести общее партийное собрание по этому поводу. Бюро просит редакцию газеты направить на это собрание корреспондента товарища Чащина Ф. П., «партийное отношение которого к недостаткам нашей организации и заставило нас пересмотреть свои позиции…». Письмо было подписано секретарем партбюро Ермоленко.
— Ну, как вы считаете, — обратился к Коночкину Бой-Ударов, — следует ли напечатать эти документы в виде приложения к статье Чащина или просто передать их в прокуратуру? — Коночкин не ответил, и Бой-Ударов заключил сам: — Передадим в прокуратуру… — И сказал уже Чащину: — А вы обратили внимание, сколько у вас оказалось помощников? Ведь вот вы же сказали, что Ермоленко уже отправили в длительную командировку. А документы-то все-таки пришли!
И он с таким торжеством взглянул на Чащина, что тот невольно подумал: «Да, работа оказалась коллективной!»
Запорожцев взглянул на смущенно-торжественное лицо Чащина и улыбнулся: этот пламенный юноша начинал хорошо!
— Ну, товарищ Чащин, позвольте мне поздравить вас с началом газетной работы! — и протянул руку журналисту.
Чащин смутился, но радость скрыть все равно было невозможно.
Коночкин подписывал газету. Он подписывал ее так, словно это был его собственный смертный приговор. Да это и был приговор. Подпись вышла до того неразборчивой, что Запорожцев только головой покачал.
Зато Бой-Ударов был доволен.
— Ах, что за газета будет завтра, что за газета!.. — бормотал он, пока курьерша осторожно собирала полосы.
Когда она ушла, Коночкин смиренно спросил:
— Я могу быть свободным?
Запорожцев пожал плечами. Коночкин направился к двери, бросив на Чащина такой взгляд, что тот немедленно скончался бы, если бы взгляд мог убивать.
— Нет, какая будет газета!.. — продолжал восхищаться Бой-Ударов, даже и не заметив исчезновения заместителя редактора.
— А вам не стыдно, что эту статью написал молодой журналист? — вдруг спросил Запорожцев. — Сами-то вы что сделали, чтобы вскрыть эту пакость? Разве у вас не было сигналов раньше?
Бой-Ударов отвел глаза.
— Вот и выходит, что это урок не только Сердюку или Коночкину, но и всем нам. Плохо занимаемся городом, мало знаем, что в нем делается. Если о Мылотресте есть материалы, пристегните их к этой статье хоть в сноске от редакции. Пусть и там подумают. Мне кажется, что после этой статьи в городе многое изменится…
Он попрощался с газетчиками, еще раз взглянул на Чащина, покачал головой, пробормотал непонятное: «Ну, ну!..» — и какие-то смешливые лучики мелькнули в его глазах, то ли одобрительные, то ли недоверчивые. Федор долго вслушивался в его шаги под окном.
— Ну, а теперь домой, домой! — потягиваясь и с хрустом выпрямляя плечи, сказал Бой-Ударов. — Газетчики тоже должны отдыхать. Завтра вы услышите толки на улицах, в трамваях и в автобусах, но сегодня надо отдыхать! Мы еще напишем и напечатаем немало статей, но сегодняшняя ночь никогда не изгладится из вашей памяти. Однако и это не должно мешать отдыху. Почем знать, может быть, завтра вам некогда будет и вздохнуть, потому что Коночкин или Сердюк начнут новую атаку и примутся доказывать, что все написанное ложь и клевета. И вам придется отбиваться, искать свидетелей, документы, а свидетелей отправят в командировки или выгонят со службы, и надо будет ехать за ними…
— Муровцева уже выгнали! — вздохнул Чащин.
— Тем более необходимо отдыхать! Солдат должен уметь засыпать и после боя и накануне боя. Хотя, — тут он вдруг улыбнулся, и лицо его стало добрым, усталым и необыкновенно светлым, — должен признаться, что в ночь перед появлением первого моего фельетона я не мог заснуть ни на минуту и встал в очередь перед газетным киоском с пяти часов утра.
Гущин спал на диване. Он привык к газетной работе и не находил ничего необыкновенного в том, что печатаются его снимки.
Они разбудили фоторепортера и все вместе вышли из редакции. Город утопал в прозрачных предрассветных сумерках, воздух был напоен каким-то необыкновенно тонким ароматом. Чащин спросил:
— Что это?
— Каштаны выбросили свечи! — сказал Бой-Ударов.
Чащин увидел в листве каштанов прозрачные, осыпанные цветами стебли и вспомнил о других свечах, виденных раньше. Те были красивее, хотя теперь он понял, что то были всего лишь трубочки магнолий.
20
Трофим Семенович проснулся в самом благодушном настроении. Воскресенье — день заслуженного отдыха. Он потянулся в постели, отбросил одеяло и с некоторым неудовольствием понаблюдал за колышущимся животом, который, казалось, жил отдельно от всего остального тела, даже сотрясался не в такт дыханию. Да, фигурка стала портиться!
Впрочем, для этого есть разные врачи, массажисты, физкультура — не та, в примитивном смысле слова, какой довольствовался Трофим Семенович в прежние времена, когда был грузчиком на мельнице и для отдыха крутил солнце на турнике, нет, та физкультура не для него! Существует еще и лечебная физкультура! Кстати, надо отдать приказ, чтобы в «Чинары» завезли все эти самоновейшие лечебные аппараты: механическую лодку, неподвижный велосипед и что там еще требуется. Тогда можно будет ездить в «Чинары» не только для того, чтобы половить рыбку и сыграть в преферанс, но и соединить приятное с полезным — заняться лечебной физкультурой.
Он накинул халат и прошел в ванную комнату. С тех пор как Трофим Семенович остался один, он предпочитал жить в гостиницах. Да и перебрасывали его с места на место так часто, что не было смысла обзаводиться домом. К тому же, чем плоха жизнь в гостинице? За трехкомнатный номер «люкс» он платил по договоренности с заведующим отделом коммунального хозяйства двадцать пять рублей в месяц, не надо было заботиться о еде: завтрак, обед и ужин ему подавали в любое время и всегда из первосортных продуктов. Лучше приберечь деньги на тот случай, когда придется уходить, так сказать, в тираж, тогда он купит маленькую дачку под Москвой или под Киевом и станет доживать свой век как всеми уважаемое частное лицо. А при его заработной плате и прочих возможностях скопить эти деньги не так уж трудно, даже ни в чем не ограничивая себя.
Приняв душ, он позвонил в ресторан, чтобы принесли завтрак.
В соседнем номере, кричал петух, куры стучали клювами по полу: сосед, директор Мылотреста, кормил свою птицеферму. Вчера по распоряжению Трофима Семеновича ему доставили в гостиницу два мешка комбикорма прямо с мельницы. Хотя этот докучный шум немного мешал сосредоточиться, но в общем Трофим Семенович был доволен соседом. Ни на одном совещании директор Мылотреста не критиковал Трофима Семеновича. Жизненный опыт Трофима Семеновича подсказывал, что чем больше раздашь таких мелких подачек, чем больше сделаешь поблажек, тем легче жить. Вот хотя бы Коночкин… Он как-то заикнулся, что его мамаша любит откармливать кабанов, у нее бывают удивительные экземпляры, по полутонне весом, — куда там экспонаты всяких сельскохозяйственных выставок, мадам Коночкина забила бы всех, если бы вздумала отправить своих кабанчиков на выставку! — но вот беда, корму не хватает! «Посудите сами, такой хряк съедает в день чуть меньше того, что он весит!» И Трофим Семенович немедленно включил показательное хозяйство Коночкиной в список подшефных организаций. А результат? Коночкин ухаживает за Виолой, вот-вот свадьба, а в газете он играет первостепенную роль!
В это время зазвонил телефон. Сосед спрашивал, читал ли Трофим Семенович сегодняшнюю газету…
Какая-то странная спазма на мгновение сжала сердце Трофима Семеновича. Голос пропал, и сколько он ни пытался произнести равнодушный вопрос: «А что там сегодня?» — получалось нечленораздельное мычание. Сосед подождал, подождал, потом неискренним голосом произнес:
— Что наша жизнь, картошка! Весной не посадят, так летом обязательно съедят! Не забудь сказать там своему бухгалтеру, чтобы он оформил этот комбикорм вчерашним числом и принял деньги. Мой шофер, кажется, не успел расплатиться…
Ничего не было сказано о том, что же такое интересное есть сегодня в газете, но эти как бы равнодушные слова произвели на Трофима Семеновича удручающее действие. Если уж директор Мылотреста, которого он считал своим другом, говорит о каких-то деньгах, значит дело плохо. Трофим Семенович с необычайной ясностью вспомнил, как однажды его снимали с поста начальника главка Маслопрома. Там тоже все началось с маленькой газетной заметки. Но теперь-то Трофим Семенович как будто обезопасил себя с этой стороны. Доброе знакомство с заместителем редактора много значит… Откуда же такая беда?
Ведь этот щенок репортер должен сейчас находиться где-то у черта на куличках! Редактор был довольно далеко от города, в «Чинарах», бояться его не следовало. Во всяком случае, он не отказался от путевки, правда, бесплатную взять не пожелал, но все же…
Официант принес завтрак и, почтительно поклонившись именитому клиенту, привычно ловко расставил все на столе. Но Трофиму Семеновичу показалось, что и официант поглядывал на него с каким-то особенным значением, как будто изучал его лицо или искал на нем следы волнения.
«Не иначе как читал, подлец!» — подумал Трофим Семенович, но спросить, что такое там напечатано, не мог. Официант исчез, оглянувшись в дверях, и опять в его взгляде мелькнуло нечто похожее на злорадство.
«Где взять газету?» — вот в чем был вопрос. Трофим Семенович, как и многие его товарищи по работе, на дом газету никогда не выписывал, в очередях у киоска не стоял, ему приносили газету на службу вместе с утренней почтой. И зачем ее выписывать, когда учреждение обязано иметь все нужные газеты. Звонить соседу было бесполезно, он тоже газет не выписывал; ему, наверно, просто позвонили из города и проинформировали, чтобы он отныне остерегался всякой связи с Трофимом Семеновичем. Трофим Семенович знал, как это делается! Ему тоже неоднократно приходилось узнавать о чужой беде по телефону, и он тоже немедленно принимал нужные меры.
Выяснить размеры бедствия без газеты было невозможно. Трофим Семенович, кое-как справившись с волнением, позвонил на квартиру Коночкину.
Его долго спрашивали — он узнал по голосу мадам Коночкину, — кто говорит, по какому делу нужен товарищ Коночкин, и как он ни пытался отмолчаться, пришлось назваться. Тогда телефон вдруг разъединили, и Трофим Семенович понял: произошло что-то ужасное. Неприятность столь велика, что от него уже бегут, как от зачумленного.
И надо же, чтобы все это произошло в воскресенье, когда невозможно организовать никакой отпор! В любой иной день Трофим Семенович уже знал бы размеры опасности и обзвонил всех, кто мог защитить его. Умные люди, приступая к новой работе, прежде всего заботятся о том, чтобы иметь на всякий случай сильную руку. У директора Мельтреста, конечно, была такая рука… Да что далеко ходить, в его доме отдыха отдыхали или бывали многие видные люди. Он и создал этот дом, исходя из опыта одного своего приятеля, который выехал на таком доме из множества неприятностей.
Вся беда в том, что сегодня воскресенье! За выходной день эта заметка будет прочитана так тщательно, изучена с такой свободой восприятия, что завтра ее будут помнить наизусть. Разве сам Трофим Семенович, прочитав о ком-нибудь из вышестоящих товарищей такую заметку, не злорадствовал? Как же, держи карман шире! Он тоже непременно добывал газету и принимался читать и перечитывать сообщение, чтобы при случае не только щегольнуть осведомленностью, но и процитировать! И вот это случилось с ним самим!
Он быстро оделся, накинул пальто, хотя на улице было жарко, и выскользнул из гостиницы. Именно, выскользнул. Вот до чего дошло!
Только на улице Трофим Семенович вздохнул свободнее, но и то спрятал лицо в воротник пальто, как будто у него болели зубы.
В киоске газеты, конечно, уже не было.
Он бесцельно брел по улице, ища вывешенную в витрине газету, и вдруг увидел толпу. Все было ясно!
Оглядев толпу и не заметив в ней ни одного знакомого лица, Трофим Семенович осторожно протиснулся вперед и замер. Прямо на него глядел его собственный портрет. Ниже, по всему тексту статьи, были размещены портреты его заместителей и помощников.
Но черт с ними, с заместителями! Трофим Семенович готов был пожертвовать любым из них, лишь бы не трогали его самого, а тут ведь били именно по нему! И это была не заметка, это была большая, хуже, — огромная статья, занимавшая две трети газетной страницы сверху донизу.
И как же не соответствовал его портрет, портрет благодушного, но сильного человека, спокойно взирающего на читателей, тому, что об этом человеке говорилось в статье! Трофим Семенович, едва впившись в первую строчку, уже не мог оторваться, придвигаясь все ближе к витрине, выжимая кого-то из толпы, наступая кому-то на ноги, словно эти строки притягивали его. Он уткнулся в чье-то плечо подбородком и не заметил этого: весь внимание, весь зрение.
Среди читателей там и тут слышались ядовитые восклицания:
— Вот это дает жизни!..
— Кто этот Чащин?
— Ну, теперь товарищ Сердюк поедет обратно муку грузить!
— Да, он намолол тут за этот год! Все мельницы позакрывал!
— А что ему, толстому бугаю, с возами на мельницу не ездить! Они ему только для отчета были нужны!
Трофим Семенович поеживался, но оторваться от газеты уже не мог. Поразительно, эти люди, стоявшие тут, которых он никогда не видел, знали о нем все! Трофим Семенович со страхом подумал, что такая статья могла бы появиться и без участия Чащина, если судить по тому, как знали его дела эти посторонние люди. Теперь Трофим Семенович будет знать, как осторожно надо поступать, если хочешь сохранить и свой пост и необходимое спокойствие. И тут же вздрогнул: пожалуй, больше у него уже не будет никакого поста.
Человек, на плечо которого Трофим Семенович, опирался подбородком, кончил читать и неожиданно повернулся, и Трофим Семенович вдруг попытался нырнуть в толпу. Перед ним был Чащин.
— А, Трофим Семенович! — каким-то равнодушным тоном сказал Чащин, будто это было обычным делом, когда возле газетной витрины встречаются автор статьи и его герой. И какой герой! Добро бы положительный, — Трофим Семенович вспомнил, что герои делятся на положительных и отрицательных, но он не хотел быть ни тем, ни другим. И тут он впервые испытал чувство такой злобы, что, кажется, доведись встретиться в темном переулке, у него не дрогнула бы рука изничтожить этого строчкогона. Не убить, конечно, а измордовать, да так, чтобы он на весь век отказался клеветать на добрых людей. А Чащин будто и не замечал, как потемнели глаза у Трофима Семеновича, и машинально спросил:
— Ну как статья?
— Ничего, — так же машинально ответил Трофим Семенович, все еще соображая, куда и как ударил бы он поначалу.
— Жаль, сократили! — сказал Чащин. — Вся история о том, как вы разогнали всех, кто давал мне сведения, выпала. Ну, да об этом поговорят при обсуждении статьи.
— Обсуждении?
Только теперь Трофим Семенович понял, что этим дело не кончается, а лишь начинается! Ведь теперь начнутся обсуждения, придется сидеть, краснеть, пыхтеть и каяться, каяться, каяться! А Чащин, по-прежнему занятый только своими мыслями, продолжал:
— Я думаю, директор Мылотреста тоже немного сбавит куражу! У него порядки такие же точно!
Тут Трофим Семенович метнул взгляд снова на статью и увидел примечание под ней, напечатанное жирным шрифтом:
«Все недостатки работы Мельтреста, отмеченные выше, судя по письмам наших читателей, имеются и в Мылотресте. Ждем, что общественность Мылотреста обсудит эту статью и примет меры к устранению подобных недостатков. Редакция».
— Вон вы, выходит, какой богатырь? «Единым махом семерых побивахом»?
— Что же поделаешь, Трофим Семенович? Ведь на всякое чиханье не наздравствуешься. А если этот директор человек умный, он и сам поймет, что дальше так жить нельзя…
— Значит, меня под нож, а другим поучение?
Тут их начали окружать со всех сторон, и Трофим Семенович понял, что дальше вести разговор опасно. Пока зрители держались тихо, по-видимому, еще не поняли, что перед ними тот самый Трофим Семенович и есть, чье имя напечатано в газете такими крупными буквами. А если поймут? И Трофим Семенович начал потихоньку выбираться из толпы, стараясь не глядеть больше на Чащина. А тот тоже выбирался следом. И когда они отошли от толпы на несколько шагов, вдруг спросил:
— Скажите, Варя еще не вернулась?
— Молчать! — взвизгнул дурным голосом Трофим Семенович. — Как ты осмеливаешься трепать имя моей дочери своим грязным языком?
— А я-то думал, что вы умнее! — сказал Чащин, покачал головой и пошел прочь, не оглядываясь.
Это презрительное равнодушие было последней каплей горечи, которую мог вместить в себя распаленный Трофим Семенович.
Он бросился обратно в гостиницу. Ходить по улицам сегодня было ни к чему. Все знакомые стали бы сочувствовать ему в лицо и хохотать за спиной, незнакомые могли бы узнать по портрету. Надо было собрать силы для ответного удара.
На этот раз мимо Бестии Ивановны проскользнуть не удалось. Трофиму Семеновичу даже показалось, что она нарочно сторожила его в своем стеклянном аквариуме, превратившись в акулу. Не успел он подойти к лестнице, как она окликнула его. И ничего медового в ее голосе не было:
— Товарищ Сердюк, заведующий коммунальным хозяйством просил узнать, когда вы намерены освободить номер?
— К… как? — Трофим Семенович начал заикаться от неожиданности.
— А так! — отрезала Бестия Ивановна. — И прошу оплатить пользование номером. С первого числа вам начислена новая цена: шестьдесят восемь рублей в сутки… — Она пощелкала для порядка на счетах, хотя Трофим Семенович мог бы поклясться, что перед ней давно уже лежал расчет в ожидании этой минуты. — Итого тысяча девятьсот четыре рубля. А с первого числа следующего месяца, согласно постановлению гостиничного треста, оплата удваивается…
— Т… тысяча… — пробормотал Трофим Семенович.
Ему и в голову никогда не приходило, что гостиница может стоит так дорого.
— И девятьсот четыре рубля! — холодным тоном добавила Бестия Ивановна. — А как же? — возмутилась она на его удивление. — Номер-то «люкс», он денег стоит!
— Я… я освобожу… — Трофим Семенович провел рукой по лицу, покрывшемуся холодным потом.
«Конечно, бухгалтер не согласится провести такой счет и оплатить гостиницу! Но это уж настоящее предательство со стороны заведующего коммунхозом!» — он заскрипел зубами и пополз вверх по лестнице, по которой еще вчера гордо восходил.
Едва он вошел в номер, как зазвонил телефон. Директор Мылотреста опять интересовался, прочел ли он газету? Должно быть, директор все время сидел под дверями и прислушивался, когда Трофим Семенович вернется. Трофим Семенович вдруг почувствовал, как кровь закипела в его жилах. Ну нет, он не будет тонуть один. Умирать, так с музыкой! И он нарочно громко спросил:
— А ты, сосед, читал?
Удар был нанесен правильно. Директор Мылотреста заикнулся, вякнул каким-то неправдоподобным голосом:
— А что там ч… читать-то?
— А ты прочти, прочти, — холодно сказал Трофим Семенович. — Газета висит на углу Скобелевского. Все читают, и ты прочти! Да позвони Бестии Ивановне, чтобы она выписала тебе счет на номер. Там с тебя одна тысяча девятьсот четыре рубля причитается за последние двадцать восемь дней. «Люкс» — он денег стоит!
Он послушал, как трубка упала на рычаг, и рассмеялся. Должно быть, супруга директора теперь тащит мужу валерьянку. Так ему и надо — не злорадствуй!
Во всяком случае, этот разговор вдохнул жизнь в разбитое тело Трофима Семеновича. Он нетерпеливо набрал другой номер.
— Позовите Коночкина! — грубо сказал он, услышав голос содержательницы частной свинофермы.
И столько власти было в его голосе, что та и не подумала спрашивать, кто да что. Коночкин мгновенно оказался у аппарата.
— Слушай, Иван Иванович, — все так же грубо и властно заговорил Сердюк, — пожар надо тушить!
— А я не бранд-майор! — не менее грубо парировал Коночкин.
— А кто же ты тогда? Ведь ты жених Виолы? К кому же мне постучаться, как не к тебе? Ты же этого щелкопера до газетного листа допустил.
— У меня с вашей Виолой ничего общего нет, Трофим Семенович, — холодно сказал Коночкин. — Вы лучше спросите ее, почему она пошла на практику в Камыш-Бурун? Разве я не мог устроить ее на любой дизель-электроход экспрессной линии? А она к этому Чащину побежала. Вот вы с ним теперь и цацкайтесь!
Тут трубка упала на рычаг, и Трофим Семенович вдруг почувствовал дурноту. Дрожащей рукой он налил в рюмку коньяку и выпил залпом. Одно дело, когда ты сам говоришь грубо, это необходимо, чтобы другие чувствовали твою власть, но когда грубо говорят с тобой, тогда земля под ногами начинает покачиваться и ты сразу понимаешь, что она всего-навсего не очень устойчивый шар.
— Какой подлец! — от души сказал Трофим Семенович и лег на диван.
Увы, он и сам понимал, что Коночкину его ругательство — тьфу! Но как же велика беда, если даже этот выползень отказывается от его дочери! «Да, а что он сказал насчет ее поездки? К Чащину? Что?» — тут Трофим Семенович охнул и тихонько заскулил, как побитая собака.
21
Виола узнала о появлении статьи Чащина из радиопередачи «По страницам областных газет». Обычно она включала трансляцию на все громкоговорители судна, но тут, услышав фамилию отца и, следовательно, собственную, вдруг выключила приемник. Однако, сделав чрезвычайное усилие воли, мгновение спустя она вновь включила передачу, стараясь не думать о том, что говорят сейчас матросы и рыбаки.
Приемник вещал равнодушным голосом, и фамилия отца склонялась в каждой фразе. И зачем только им понадобилось передавать эту проклятую статью целиком?
Сейнер шел на новый квадрат, матросы и рыбаки отдыхали, и, конечно, все слышали передачу. Виола боялась взглянуть на себя в зеркальце, привинченное к стене каюты; ей казалось, что лицо ее горит. Только бы никто не вошел к ней, пока она хоть немного успокоится!
Но вот ее мучения кончились, другой равнодушный голос пробормотал: «Передаем легкую музыку…» — и из эфира понесся вальс «Дунайские волны». Когда-то Виола любила этот вальс, но после того, как он вошел в цикл этой самой легкой музыки по радио, он ей опротивел. Впрочем, очень может быть, что сегодня ей показалась бы противной любая музыка…
Что делать?
Этот вопрос возник у нее с первым словом статьи Чащина. Оставаться здесь и встречать любопытствующие, а может быть, и недоброжелательные взгляды людей, с которыми сдружилась и которых полюбила, она не могла. Но разве в любом другом месте ее не спросят: «Сердюк? А, простите, пожалуйста, кто ваш отец?» Или еще прямее: «Вы не того ли самого Сердюка дочка?» И ей нечего будет сказать, потому что каждый подумает словами известной пословицы о яблоне и яблочке… А разубеждать их, этих самых вопрошателей, у нее нет никакого желания.
Она провела пуховкой по лицу, стирая горячую краску, но ничего не добилась, с сожалением оглядела уютную свою каюту и вышла на палубу. Ну, так и есть! Матрос у штурвала взглянул на нее так проницательно, словно хотел сказать: «Ага, попалась!» Она отвернулась и боком прошла до капитанской каюты.
Из каюты капитана слышался тот же вальс. Значит, капитан уже знал все!
— Товарищ капитан, — подчеркнуто официально начала Виола, — я прошу вас списать меня с судна!
Капитан стоял, не спуская с нее глаз. Шишковатое лицо его все в ямках и рытвинах, будто за сорок лет стояния на мостике морские волны размыли его, сделав похожим на рельефное изображение какого-нибудь уголка побережья, медленно багровело. В глазах, небесно-голубых обычно, появился темный блеск.
— Струсила! — спросил он так громко, будто вокруг свистел шторм.
Виола с ужасом подумала, что первый помощник и штурвальный, находящиеся на мостике, услышат каждое слово. С человеком, наделенным таким голосом, нельзя разговаривать по секрету.
— Но мой отец… — нерешительно сказала Виола.
— А бис ему в ребро, тому батькови! — загремел капитан. — Я з им познайомился ще тыждень. Цен батько дуже шановный, та не за всякий шан выпьешь пива жбан. За йего я пить бы не стал!
— Но ведь команда будет говорить…
— А они умнее тебя, Варечка! — сказал капитан, и Виоле ничего не оставалось, как уйти обратно.
Она и в самом деле не заметила, чтобы отношение к ней команды и рыбаков в чем-нибудь изменилось. Никто не высказывал ни жалости, ни злорадства. Сейнер ходил по дальним квадратам, продукцию сдавал на плавучие базы, к берегу не выходил ни разу, и две недели Варя, — теперь она даже в мыслях называла себя только так, — жила одними радионовостями. Отец не послал ей ни одной радиограммы: видно, отбивался от Чащина или передавал дела. Варя понимала, что остаться на своем посту после такого разгрома ему не удастся.
В передачах по радио отца называли еще несколько раз, но теперь его имя было в целом списке. Вторым всегда шел сосед по гостинице директор Мылотреста, потом к этим именам присоединили имя бывшего жениха Вари Коночкина, затем имя какого-то директора Маслозавода — одним словом, даже непосвященный человек мог понять, что в городе идет большая борьба. И все это началось с Чащина! И с нее! Не подскажи она Чащину, как найти редактора газеты, не предай она отца… Но Варя тут же спохватилась. Разве это предательство? Предательством было то, что она, догадываясь о плохой работе отца, молчала, терпела, делала вид, что это ее не касается. Нет, Варенька, касается! Да еще как касается!..
Так казнила она себя, раздумывая над тем, что произошло. В эти дни с плавучей базы на сейнер передали пачку газет, и Варя снова прочитала статью.
Статья показалась ей ужасной. Она опять пришла к капитану, на этот раз потому, что испугалась за отца. Что он там предпримет, один, без дружеского совета, без поддержки? И капитан разрешил ей списаться с судна «по семейным обстоятельствам».
Еще два дня она ждала замену. Наконец пришла плавбаза, и с нее на сейнер перешел угрюмый юноша, вызванный из отпуска. Увидев Варю, он, не здороваясь, буркнул:
— Значит, это я из-за вашего папаши путевку потерял? Небось он меня в «Чинары» не пригласит!
Варя промолчала. Упоминание «Чинар» показывало, что дела отца приняли серьезный оборот.
Сойдя со своим маленьким чемоданчиком на берег, она торопливо направилась к гостинице, избегая людных улиц. У гостиницы она приостановилась, как перед прыжком в воду, надеясь в глубине души, что Бестия Ивановна окружена чающими пристанища и не заметит ее. Открыв дверь, она ужаснулась. Вестибюль был пуст, и Бестия Ивановна глазела на дверь, будто нарочно поджидала, когда появится Варя. Варя попыталась сделать вид, что не заметила ее, но Бестия Ивановна уже вышла из конторки.
— Виола Трофимовна, — запела она, — здравствуйте! Давненько у нас не были!
— Меня зовут Варвара Трофимовна, вы ведь сами записывали меня в книгу и видели паспорт.
— А кто вас, нынешних, разберет! Сегодня вы Виола, завтра Федора, вчера дочь почтенных родителей, а нынче дочка грузчика…
— Варвара, а не Федора! — гневно перебила Варя.
— А к кому вы изволите идти, Варвара Трофимовна? — сладким голоском спросила Бестия Ивановна. — Имейте в виду, девушкам неприлично ходить в гостиницу…
— Я к отцу… — удивленно сказала Варя и поняла, что надо было просто повернуться и уйти, не давая Бестии Ивановне новых козырей. Та вдруг закивала головой:
— Ах, ах, ах! А ваш батюшка здесь не живет! Выгнали! Выгнали как неплательщика! И в суд дело передали! А вы и не знали? Значит, вы тоже от него сбежали? Хороша дочка, ничего не скажешь!..
На счастье Вари, откуда-то из глубины раздался гневный окрик:
— Швейцар!
Бестия Ивановна подпрыгнула, повернулась на одной ножке и исчезла. Варя удивленно взглянула ей вслед. Раньше сама Бестия Ивановна вызывала швейцара таким вот гневным голосом. Тут только Варя обнаружила в конторке еще одну женщину, которая сказала:
— Швейцар справок не дает. Все справки у администратора. Подойдите сюда. О ком справляетесь?
— Сердюк Трофим Семенович…
— Выехал. Две недели назад. Куда — неизвестно.
У Вари часто-часто забилось сердце. Но оставалась еще одна надежда. Она робко спросила:
— Чащин Федор Петрович…
— Выехал. Десять дней назад. Адрес неизвестен, — отрапортовала женщина, явно щеголяя своей памятью. — Вообще все постоянные жильцы выехали. Если вам нужен номер, пожалуйста. Есть номера на все цены…
— Дайте что-нибудь подешевле, — устало сказала Варя и протянула документы.
22
Повздыхав и бесцельно походив по маленькому номеру, в котором не было не только ванны, но даже и умывальника, Варя вышла на улицу. Новоиспеченный швейцар Бестия Ивановна, опасливо взглянув на конторку администратора, побоялась высказать ей свое полное пренебрежение, но от этого Варе было не легче.
Город затянуло зеленью так плотно, будто весь лес из окрестных мест пришел сюда на отдых. Редкие прохожие, казалось, должны были аукаться, чтобы не заблудиться. Во всяком случае, такое именно желание возникло у Вари. Ей хотелось закричать: «Папа, где ты?», как хотелось крикнуть и другое: «Фе-дя-я!..» А этот бестолковый журналист не осмелился даже сообщить радиограммой о перемене своего адреса.
Зелень на улице, впрочем, была хороша хоть тем, что скрывала давно не беленные и не крашенные стены домов, выщербленные плиты облицовки, грязные подъезды. Она усмехнулась: вот тема для следующей статьи Чащина. Зеленые насаждения вместо планового ремонта строений. Впрочем, черт с ним, с Чащиным! Больше она не станет вмешиваться в его судьбу. Себе дороже!
Она торопливо прошла к зданию Мельтреста. Там-то уж, наверное, знают, где ей искать отца. И остановилась среди улицы.
Вывески, такой шикарной, огромной, на черном стекле золотом, не было. Вообще не было ничего, напоминающего о том, что тут когда-то было одно из самых шумных учреждений города. Зияли распахнутые ворота и двери, в которых раньше сидел человек с ружьем, и в эти ворота въезжали машины, груженные каким-то металлом. Группа рабочих втаскивала станки, расставленные прямо на улице. Во всех этажах здания шла какая-то работа.
Нет, контора была. Она помещалась в сторожке, и на двери сторожки висела временная вывеска из фанеры. Варя подошла ближе и прочитала:
«КОНТОРА МЕЛЬНИЦЫ № 1.
ПРИЕМ ЗАКАЗОВ ПРОИЗВОДИТСЯ
С 9 ДО 17 ЧАСОВ».
Только тут Варя разглядела сквозь окна, что на том этаже, где размещался роскошный кабинет ее отца и кабинеты похуже — его заместителей, во всю длину зала (переборки были сняты) протянулись мельничные валы. Рабочие втащили ящик в вестибюль здания, вскрыли его и проворно потащили какие-то машинные части наверх, где шел монтаж вальцов мельницы.
Человек в парусиновом костюме, измазанном машинным маслом и мучной пылью, распоряжался во дворе разгрузкой машин. У рабочих что-то не ладилось, и он вдруг подставил широкие плечи под железную балку, крякнул, и весь станок передвинулся к деревянным скатам. Рабочие подхватили его, крикнули: «Пошло, пошло, само идет!» — и станок вмиг оказался на земле. Тут его зацепили тросом, бригадир взмахнул рукой, где-то загудела лебедка, и станок пополз в пролом, сделанный в стене.
Варя подошла к бригадиру и осторожно спросила:
— Вы не знаете, где найти товарища Сердюка?
Бригадир оглянулся, и Варя тихонько ойкнула, как в детстве. Это был отец.
Как же давно она не видела его в рабочей одежде, занятого делом! Как она могла забыть, что когда-то он приходил домой в таком вот брезентовом костюме, весь пропахший мукой, с белым, словно напудренным, лицом, брал ее на руки и подбрасывал, казалось, под самое небо, крича во весь голос: «Вира!», и ловил ее снова на руки, восклицая: «Майна!» Ведь Варя так любила эту игру.
Отец стоял, понурив голову, пряча глаза, и Варе вдруг захотелось ободрить его, приласкать, чтобы вызвать в глазах тот же веселый, озорной блеск, который так радовал ее когда-то в детстве. Она прижалась к его широкому плечу и чуть слышно сказала:
— Вира, папа, вира! Все вверх и вверх! И все будет хорошо!
Как-то незаметно рабочие отошли, скрылись в проломе, там послышались их голоса, стук и звон инструментов. Отец тихо сказал:
— Кончились мои высоты, дочка. Единственная высота, на которую меня еще могли поставить, мельница! «Ты, — сказали, — ее загубил, ты и восстанови!»
— Так это же хорошо, папа!
— Чего уж хорошего! Я-то всего прораб! А кругом инженеры. По проекту — инженер, по механизмам — инженер, по эксплуатации и то инженер, как будто я забыл, как валы на мельнице вертятся…
— Где же ты живешь? — спросила Варя, с грустью глядя на осунувшееся лицо отца.
— А тут же! — равнодушно мотнул он головой на конторку. — Там есть комнатка, вот я ее и занял. Много ли мне надо? — со скрытой издевкой над самим собой спросил он. И вдруг оживился. — А нашему соседу похуже пришлось! Директору Мылотреста. Прямо в тюрьму угодил. Оказывается, он крепко погрел руки. Да и Коночкину влетело: из города его выставили, квартиру отобрали. Ну, да у него еще матушкино поместье осталось. Правда, кабанчиков пришлось продать, кормить-то оказалось нечем!
Эти саркастические замечания только и напомнили Варе те времена, когда Трофим Семенович был директором и любил позлословить о неудачах своих ближних. Но Варя простила ему это минутное увлечение: ведь директор Мылотреста и Коночкин не напрасно кружились вокруг отца, как воронье.
— Дай мне ключ, папа, — попросила она.
— Это еще зачем? — сурово спросил он. — Иди на квартиру Коночкина, там тебя ждут!
— Опять Коночкин? — сразу обозлясь, спросила Варя.
— Что ты, что ты! — вдруг струхнул отец. — Какой Коночкин? Там тебя Федор ждет…
— Какой еще Федор? — насторожилась Варя, готовая заплакать от обиды.
— Да твой Федор! Твой!.. Чащин! — И так как она ничем не проявляла своих чувств, отец продолжал говорить каким-то сбивчивым, торопливым голосом: — Это он раскопал, что я имею профессию. И отстоял-таки меня! Пошел в обком, пошел в облисполком, начал кричать, что нельзя человека губить, когда они же сами и виноваты, что выдвинули без знаний, испортили, а теперь готовы утопить в ложке воды! Тут Голубцов приехал, тоже присоединился к нему. Ну и вот… Да ты не огорчайся, работа как раз по мне! Я же отличным был мельником…
Варя промолчала. А отец торопливо продолжал:
— Он же каждый день ко мне приходит! Уже два раза в газете писал о восстановлении мельницы! Да вон он идет!
Варя оглянулась, вспыхнула и, взяв из рук отца ключ от его комнатки, пошла к сторожке, будто и не слышала отчаянного крика:
— Варенька, подождите!..
Трофим Семенович пожал плечами и вошел в здание мельницы. Он тут ни при чем, пусть решают эти вопросы сами…