Брат считал меня неженкой, сначала величая «маменькиным сынком» потом «папенькиным недотрогой». Будучи старше меня на пять лет, он всегда говорил со мной грубо, не редкостью поднимая на меня руку, осаживая злыми словами, надсмехаясь и тем, как полагал воспитывал во мне мужчину. Но когда папа, притащив нас в лачугу, пропал, Сашка изменился, не просто повзрослев как-то сразу, в один день, что ли… Но и поставив своей целью накормить, обезопасить меня…

Брат не только упорно искал нам пропитание, но и делал все, чтобы научиться выживать в сложившейся ситуации. Впрочем, не редкостью прячась от меня, Сашка горько плакал и поднимая вверх голову, словно там в небесах его могли услышать, сбивчиво шептал: «Папа, папа, что же ты наделал. Оставил нас. Бросил. Как же я теперь, как Максим. Ведь мы ничего, ничегошеньки не умеем. Ты говорил, учись хорошо… И, что? Что теперь? Ни один предмет, ни алгебра, ни химия, ни история сейчас, когда мы оказались тут вдвоем нам не помогают выжить. Вся эта учеба оказалась пустой и никчемной потерей времени, не больше того».

Когда я случайно заставал его за теми взываниями, всегда торопливо опускался на присядки и замирал, не желая подать виду, что наблюдаю за ним. Осознавая, что брат приняв на себя заботы о нашем выживании, не зная и не умея это делать, очень сильно переживал, видимо, будучи не уверенным в собственных силах и возможностях.

Хотя Сашка старался… Зная не плохо биологию, он, все-таки, умел использовать те малые крохи знаний (как оказалось) для нашего выживания. Поэтому мы все время жевали цветки одуванчика, трилистника клевера. Ели молодые листья будры плющевидной, корни чесночника черешчатого, и варенные листья мокричника. А на остатках масла порой жарили зеленые, молодые листья подорожника, отваривали корни лопуха. И, конечно, в еду шло все, что двигалось и ползало, все, что плавало и, что удавалось поймать, найти Сашке. Были ли это яйца птиц, улитки, лягушки, земляные черви, которых мы в основном варили в кастрюле над костром, добавляя туда по горсти круп, а когда они закончились листья растений. Чай мы заваривали из хвои сосны или ели, для этого срывая молодые верхушки веточек. А ранки смазывали хвойной смолой — живицей. Может потому и не болели, столь долгий срок.

А может, что и было верней, в попытке выжить, просто не успевали трать время на такую роскошь, как болеть.

С середины лета в горах стали спеть ягоды: земляника, малина, смородина, а потом ежевика, кизил. К осени стали попадаться грибы, Сашка знал и в них толк, потому к нашему столу добавились жаренные на костре или в сковородке (правда, без масла) подосиновик, масленок, моховик. Вкус был так себе, но как говорится: «На безрыбье и рак рыба», потому мы были рады и этой еде.

Брат, за время нашего жития в горах, схуднул сильнее чем я, одежда на нем не больно чистая и местами прохудившаяся до дыр (которые мы штопали, как могли) висела мешковато, точно то были не его спортивные штаны, футболка и олимпийка, а снятые с чужого плеча, во много раз его размеры превосходящие. Вещи и на мне также висели, и, кажется, смотрелись более потертыми. Может потому как я лазил на деревья чаще чем Сашка, и все время слонялся возле ягодных кустов, оставляя там кусочки тканей.

Когда с деревьев полетели первые шафранового оттенка листья, а в долине, где раньше лежал наш город все замерло, и сами сигарообразные инопланетные корабли стали летать реже, брат решил сходить на разведку в ближайший хутор, расположенный в сутках ходу от нашей лачуге.

Он, почему-то был уверен, что папа в свой срок направился именно туда.

Он, почему-то был уверен, что люди там еще живут. И так как сам хутор затерян в горах, люди, выжившие в нем, смогут помочь и нам.

И он был убежден, что без помощи людей мы зиму не переживем.

Не переживем без отопления, еды, одежды…

Я помню, как долго брат пытался добиться от меня согласия на этот поход… И как я в свою очередь избегал того разговора.

Наша лачуга лепилась к склону горы, густо поросшему лесом, который в свою очередь плавно переходил в балку, где струилась небольшая речушка. Ее питали многочисленные родники, выбивающиеся особенно часто из смежной горы, наблюдаемо ниже по руслу реки словно пересекаясь с нашим хребтом. Эти места были изрыты вытянутыми балками, урочищами и горными массивами, не только с каменистыми уступами вершин, уже примеривших белые покрывала снегов, но и не менее скалистых каньонов с крутыми склонами, по дну которых текли извилистые, торопливые реки. Впрочем, в ближайшем наблюдении то, все-таки, были нагорья, где правили лесные дали и долины, окутанные зелеными мхами, кажется, заполонившие не только берега рек, скалистые выходы, стволы деревьев, но и саму почву. Лишь редкостью среди гор просматривались залысины, которые покинули деревья, оставив в обороне одни кустарники да травы.

Чаще всего, я слонялся либо на нашем склоне, где стояла лачуга, либо на соседнем. Сашка, однако, ходил дальше, как по самой балке, так и переходил ближайшие хребты, словно все время пребывал в поисках выживших людей. Иногда он уходил на день, хотя неизменно возвращался к вечеру. Я знал, что сразу за нашей горной грядой и следующей за ней соседней, в узком урочище, есть дорога. Та самая по которой когда-то нас сюда привел папа. Именно по этой дороге Сашка и хотел отправиться в ближайший хутор на разведку, пугая меня самим уходом и возможным очередным исчезновением в никуда.

Видимо, потому как я боялся того разговора, стараясь от него скрыться долгое время… Я запомнил его до мельчайшей детали… Так помнят, что-то очень важное, что невозможно забыть… Ярчайший всплеск воссоздающий не только сам разговор, но и запах, краски произошедшего момента.

Потому в памяти не просто всплывает, а, прямо-таки, в четкости воспроизводится слегка объятая желтым цветом листва леса, и проникающие через ветви деревьев все еще золотые лучи солнца, подсвечивающие зелень травы так, что, кажется, и сами ее кончики на концах сияют побуревшими капельками. Пряный запах витает вокруг, очевидно, оставленный сорванной и смятой моими пальцами травы, и назойливо поет с ближайшей ветки какая-то птичка, выводя свое «цити-цити», в том растягивая последнюю букву. Брат стоит напротив меня, крепко удерживая за плечи. Его смуглая кожа словно переливается в сиянии света красноватым отблеском, вроде он ее перед разговором чем-то намазал, а скуластое лицо с квадратной челюстью, как и сам раздвоенный на кончике подбородок, покрытый вихрастой короткой щетиной, легонечко вздрагивает, особенно когда он перекатывает желваками. Пожалуй, и прямой нос Сашки с острым кончиком и тонкие губы чуть колеблются от волнения. Брат выше меня головы на три, он все еще широкоплеч, даже после пережитых невзгод, а руки его крепки и сильны, мне не вырваться, хотя я и пытаюсь, отворачиваю голову, закрываю глаза, едва сдерживаясь, чтобы не закричать, не заплакать.

— Максим, послушай меня братишка, — негромко говорит Сашка, и я слышу его сиплый, приглушенный голос… Охрипший не от болезни, а от волнения. — Надо, чтобы я сходил на хутор… Два-три дня не более того и я вернусь… Я уверен, что там есть люди… Да и, вообще, неизвестно, что случилось с людьми, может все живы, а мы сидим в этих горах, не зная о том.

— Живы? — голос мой в отличие от брата звучит высоко, слегка даже повизгивая, будто еще секунда и я сорвусь на крик. — Живы… — я открываю глаза и сразу упираюсь в Сашкины. Уголки глаз брата слегка приподняты, точно он удивлен чему-то, а карие с зелеными всплесками радужки созерцаемо для меня перекатывают выпуклые с золотыми боками капли слез. — Тогда почему так тихо кругом, даже звери не падают о себе знать? Почему мы ни разу никого здесь не увидели, хотя здесь много троп? Почему не летают наши самолеты, лишь их змеи? Почему…

— Я не могу тебе ответить, — перебивает меня Сашка, не давая возможности выговориться, словно боясь моих вопросов, боясь моей реакции. — Ты же знаешь, не могу ответить ни на один вопрос… Пока не схожу на хутор, пока не увижу людей…

— Тогда я тебе отвечу, — сердито рычу я и начинаю трясти головой, от испытываемой боли, мгновенно меня ошпарившей при воспоминании о маме и папе. — Потому как в хуторе, как и в нашем городе, нет ни припасов, ни людей! нет вообще ничего… — я сейчас сказал Сашке то о чем мы с ним молчали все это время, боясь признаться, пожалуй, даже самим себе. И в том оставляя возможность всему, что было до вторжения инопланетян пока существовать в наших мыслях и мечтаниях.

Брат вновь меня слегка встряхивает, кажется, и не поднимая, а только мотнув назад-вперед. Потому от того движения мои излияния мгновенно сворачиваются, как и перестает качаться голова, замирая в несколько наклоненном состоянии, словно я хотел уклониться от Сашки, да не успев, окаменел.

— Мы ничего толком не знаем, а потому не можем судить ни о чем, — очень тихо говорит брат, пожалуй, он даже шепчет. Я плохо его слышу, практически не воспринимаю дальнейшую речь, впрочем, отмечаю движение его губ, когда-то алых, сейчас бледно-розовых, иссеченных мельчайшими, синими прожилками, с легким фиолетовым налетом по самой кромке.

— Ты слышишь меня, Макс? — спрашивает Сашка и слух мой как резко отключился, также моментально подключается, потому я несильно киваю. — Нам нужны люди. Без людей мы не выживем. Скоро зима, а в лачуге нет печки, как ее делать я не знаю. Да и сама лачуга не приспособлена, чтобы в ней зимовать, — брат вновь шепчет, а я заворожено смотрю на его шевелящиеся губы, — мы не сделали запасов еды на зиму, нам не чем рубить дрова, нам не во что одеться… То, что у нас есть из одежды, это рванье, тряпье. Мы замерзнем при первом ударе холодов, умрем с голода… Мы погибнем без людей.

Брат прав!

Я понимаю, что он прав.

Но я не в силах отпустить его, остаться тут одному, даже на сутки… Не говоря уже о двух-трех днях.

— Ты будешь не один, я оставлю с тобой Рекса, — теперь голос Сашки набирает силу, он уверен, что я соглашусь. Уверен, что разум возьмет верховодство над чувствами и страхом. — И спички… У нас закончились спички. Ты же видел, в пачке десять спичек, я посчитал сегодня утром, — завершает свои уговоры брат, теперь окончательно сломив мои страхи… Так как спичек и впрямь не осталось, а разводить огонь при помощи трения мы так и не научились. Это лишь в книгах, в фильмах крутые ребята с легкостью добывали огонь, при помощи стержня и трута, в жизни все оказалось сложнее. И не помогло нам в том терпение Сашки и его большое желание добыть огонь.

— Тогда давай я пойду с тобой, — используя последнюю попытку не отпустить брата предлагаю я и смотрю ему прямо в глаза, стараясь разобрать о чем он сейчас думает.

Сашка в ответ качает головой, принимая на свои черные, длинные, изогнутые ресницы и вроде в удивлении приподнявшиеся тонкие брови золотые лучики света, просочившиеся сквозь его патлатые, давно немытые и висящие слипшимися прядями темно-русые волосы. И также не согласно отзывается уже в слух, говоря уверенно и неодолимо, как может говорить человек мгновенно повзрослевший и с тем принявший на себя заботы о жизни:

— Это не разумно… Если на хуторе никого нет, если нет самого хутора, придется возвращаться и вылазка отнимет у тебя силы, ты порвешь и так разорванные кроссовки. Послушай меня, Макс, я пойду один, осмотрюсь там… Если нет людей, но остались дома, вернусь за тобой и мы попробуем там перезимовать. Все же там есть топоры, пилы, молотки… Там можно будет хоть как-то… Хоть что-то… — голос брата здесь неуверенно колышется, он резко дергает меня к себе, прижимает к груди, договаривая, — я вернусь. Это вопрос двух-трех дней, не больше.

Его губы теперь вонзаются в мою макушку и застывают там, я чувствую, как он тяжело дышит и роняет на мои волосы горячие капли слез. Глаза мои вновь закрыты, и из них также тяжело или только медленно сочатся вниз струи слез, только холодных… Или просто остывших.

Брат уходил рано утром, предварительно разбудив меня. Теперь память стала вновь избирательна, не оставив мне ничего кроме прощального фрагмента. И тогда я вижу замершую всего-навсего на пару секунд в проеме двери фигуру брата, чуть качнувшего мне головой.

— Закрой дверь, — говорит мне Сашка, — чтобы за мной следом не увязался Рекс.

Пес стоит около меня, слышимо повизгивая и легонечко дергая меня вперед, вслед пропадающего в туманных испарения брата. Этот туман густо оплел своими склизкими испарениями горные гряды, повис долгими лоскутами на ветках деревьев и словно заполз в лачугу пенистым гребнем, оставив на полу капельки воды, когда Сашка резко закрыл дверь. И тем разграничил для меня понятие семьи и одиночества, понятие прошлого и настоящего. Дверные петли все еще стонали, когда я задвигал железную задвижку, а подле меня крутился, помахивая своим перистым хвостом и поскуливая Рекс. Я уперся лбом в деревянную поверхность двери, и очень тихо сетуя, чтобы никто не услышал, сказал:

— Сашка, не уходи… Останься, брат… Сашка, вернись!