Впрочем, это обездвижение, отсутствие времени и самого понимания, где я нахожусь, длилось недолго.

Хотя…

Кто его знает долго или недолго. Просто мне показалось, что недолго, поэтому я так и сказал.

А затем появился резкий проблеск света, и тотчас судорожно дернулось мое тело, конечности, и по позвоночнику волной снизу вверх пробежала боль, которая выплеснулась в голову и с тем открыла веки на моих глазах. Поэтому я как-то и вовсе рывком увидел натяжной, перламутровый потолок с дополнительным потолочным выступом, в который были встроены светильники. Резкая боль пробила теперь голову от виска к виску и выплеснулась на глаза так, что я вновь увидел проблеск ослепительного бело-желтого сияния и широкая лопасть вентилятора, походу прошлась по моему лицу, содрав с него кожу и вызвав однократный, но очень громкий крик.

— Проснулся, — внезапно на смену моему воплю страха, явился размеренный, ровный голос Влада.

Я бы его узнал из ста звучавших, хотя сейчас этот густой басовый колорит показался мне схожим с голосом Беловука, и, чтобы рассеять собственные сомнения, качнул головой, рассеивая бело-желтое сияние. И, естественно, увидел нависающее надо мной лицо Влада, друга детства, по совместительству детского хирурга, хорошего мужа и замечательного отца, заслонившего и сам расположенный над тахтой натяжной потолок и испускающие рассеянный свет светильники, встроенные в потолочный выступ.

Его лицо, почему-то сейчас напомнило мне куриное яйцо, не только собственной формой, но и гладкостью, лощенностью кожи, что ли. Закругленный подбородок с узким лбом, маленькие серые, словно скошенные книзу, глаза и пухлые красные губы, в сочетании с его такой же дородной, не то, чтобы спортивной, а именно упитанной фигурой, добавляли ему еще большей мягкотелости, впрочем, ни сколько, ни связанной со слабоволием или бесхребетностью. Скорее указывая на его высокие нравственные начала и душевную теплоту. И не знаю чего он, в самом деле, когда-то нашел во мне «избалованном эгоисте и бессовестном хаме».

— Ну, ты брат даешь. Ты нафига напился снотворного? Хотел копыта, что ли отбросить? — продолжил он, используя со мной в общении неизменно форму наставления, поучения, и слегка свел вместе свои белесые, прямые и очень густые, можно даже сказать лохматые, брови, стараясь объединить их в нечто единое. Однако ему это не удалось, так как между ними, как раз в верхней части его мясистого, с расщепленным кончиком, носа и лбом залегли две морщинки, придающие ему всегда солидности и года.

— Хорошо, что это я к тебе зашел, не твои родители, — все с той же назидательностью дополнил друг и глянул на меня с каким-то затаенным беспокойством, словно видел умалишенного. — Представляю, чтобы могла подумать твоя мама, увидев таблетки.

Влад всегда уважительно отзывался о родителях. Не важно моих ли, его ли. Точно внутри него жило какое-то иное понимание родственности, кровности. Помню, еще в подростковом возрасте на все наши «шнурки в стакане», «родоки» никак не откликался, неизменно называя мать — мамой, отца — папой, никогда не поддерживая нас (впрочем, и не осуждая). Так словно сам всегда сторонился этой грубости, не желая ее использовать в отношении самых близких каждому человеку людей, его родителей. И если поначалу одноклассники надсмехались над его слюнтяйством, то в дальнейшем за эту черту стали уважать.

Уважать…

Конечно, только те, которые сами смогли повзрослеть, помудреть, словом вырасти.

Я, разумеется, к таким ребятам не относился. До сих пор оставаясь сопливым подростком, по-видимому, без права мудрости.

Однако это было до снов…

До этого яркого, четкого переселения в тело Лины.

Оно как не только впервые обратил внимание на только, что выраженное Владом в отношении моих родителей беспокойство. Но и внезапно подумал, что и впрямь поступил опрометчиво, оставив упаковку таблеток на виду, а именно под тахтой, куда бы в первую очередь заглянула мать… точнее мама. А потом я вспомнил о Лине. И вовсе с ужасом представляя себе ее пробуждение там на Радуге. Может и в знакомом месте, городе, но с незнакомым мужчиной, с которым уже более получаса куда-то шла и о чем-то болтала.

Теперь меня, так-таки, обожгло ревностью от того, что этот «дон жуан», с наползающими на середину глаз верхними веками, будет прижимать к себе Линочку, когда ей станет дурно. Выпытывать о ее состоянии, вдыхать ее ни с чем несравнимый запах напитанный сладостью распустившихся цветов, свежестью и необычайным пряным ароматом, напоминающим горько-миндальный, терпкий вкус. Запахом который мог бы изменить мое отношение к этой жизни, близким людям, друзьям, семье… Который уже сейчас изменил мое отношение к любви.

И мне вдруг так захотелось рассказать Владу о ней, о моей Лине, ее нежной бледно-белой коже с розовым оттенком, в лучах света и вовсе переливающейся, о ее темно-синих глазах и светло-красных идеальной формы губах.

— О, да ты брат влюбился! — послышался насмешливый ответ друга, видимо, я даже не приметил, как заговорил вслух, начав рассказывать об объекте моей любви. — Познакомишь ее с нами.

Под нами он имел в виду свою супругу Светланку и сына Андрея, также включая в этот круг и моих родителей.

— Нет, — не задумываясь, откликнулся я, понимая, что совсем не должен был рассказывать о Лине, беспокоясь о том, что в состоянии этого мгновенного забытья мог наговорить много лишнего. Поэтому я, медленно поднявшись, передислоцировавшись на тахте, сел, прислонившись спиной к ее стенке, придержав левой рукой свою чумную, и как оказалось, переполненную болью голову, надавив на висок всей поверхностью ладони. А сам с беспокойством подумал о Лине… Вновь о Лине, о ее самочувствие, и не будет ли у нее болеть голова также, как сейчас болит она у меня. Ведь мы как-никак астральные двойники… Инь — ян, женщина — мужчина, ночь — день, темное — светлое, возможно даже зло — добро. Только в нашем случае все темные стороны нес я, ни Линочка… Впрочем, и само понятие зла, добра, темного, светлого становилось каким-то размытым, основанным только на том, чему с малолетства учили нас родители, учителя. Одно облагораживая, другое низвергая до адских пучин… Куда мы летели от престола бога на вечные мучения из-за собственного свободомыслия и греха.

А, впрочем, всего-навсего действовали, думали в пределах дозволенного нам религиозными догмами, сформировавшимися при наших далеких предках которые, в отличие от людей с планеты Радуга, боялись верить в собственные силы и ассоциировали свою планету не с небосводом, а только с землей, низом, полом, грунтом.

— А, что так? — встрял в мои несколько корявые от боли мысли Влад, и уселся прямо на цветастую простынь застеленную на тахте, сместив вправо одеяло.

«Свин такой», — подумал я, и, сам поражаясь собственным мыслям, оно как чистоплотностью никогда не отличался.

— Слушай так башка болит, дай таблетку, — уклончиво ответил я, совсем не собираясь ничего более рассказывать, да туго качнул тяжелой, будто после одурелого похмелья, головой, ощутив боль и по всей длине позвоночника.

— Ты, по-моему, и так таблеток слишком много выпил. Нафига только я не понял? — теперь он убрал с голоса всякую назидательность, сменив ее на беспокойство, которое всегда во мне вызывало ответное раздражение.

Вот и сейчас я прямо-таки вспылил протестом против этого наставления, волнения и обобщенно присутствия тут Влада, очень даже злобно протянув:

— Да, с чего ты решил, что я эти таблетки пил. Они уже месяц у меня под кроватью валяются. А башка болит, потому как я пить не умею. И вообще я не пойму, каким образом ты попал в мою квартиру. Мне, кажется, я дверь тебе не открывал.

Это я сказал на тот случай, если ее Владу открыла Лина. Ну, в плане, если она какое-то время замещала меня в моем теле. Возможно же, что не только я ее замещал, но и она меня.

— Нет, ты мне дверь не открывал, — незамедлительно проронил друг, и чуть повел носом в мою сторону, видимо, проверяя царящие вокруг запахи на соответствие полученным объяснениям. — Меня попросила заглянуть к тебе Анна Леонидовна. Ты, брат, сутки не отвечаешь на ее звонки, и она очень волнуется.

— Сутки? — переспросил я, в душе крайне радуясь, что Лины в моем теле не было. Так как я бы не хотел, чтобы она увидела грязь моего жилища и бесстыжее поведение, словно кричащее со всех сторон. Одновременно, поражаясь услышанному от Влада, и не столько связанному с волнением мамы, сколько тому, что я не брал трубку телефона уже сутки. Видимо, сутки после ее ухода. Но, этого не могло быть, я ведь провел на Радуге не больше трех с половиной часов. И где же тогда пребывал все остальное время…

Время.

Это не менее двадцати часов. Неужели та темнота, черно-махровая, плотная, в которой как мне, показалось, пропало всякое движение, звук, и остановилось время, и похитила эти двадцать часов моей жизни.

Домыслил я, и, сместив левую руку, до этого поддерживающую мою голову вниз, ощутил как теперь и она, переполнившись болью, ослабела.

— Анна Леонидовна сказала, что ты не берешь трубку, а ехать к тебе она не может, так как Степан Ярославович того ей не позволяет. Поэтому я к ним зашел, взял ключи и более получаса пытаюсь привести тебя в чувство, — продолжал между тем Влад, точно и не замечая отсутствующего взгляда у меня, все еще упертого в нанесенный рисунок на моей простыни. К собственному удивлению, на котором я отметил знакомую мне клумбу на площади города Углича, планеты Радуга, где также голубые, лиловые, розовые колокольчики и очитки обрамлялись белыми, розовыми, желтыми, красными мальвами. И здесь яркость изображения была такой насыщенной, что ослепила мои глаза, а окантовка зелени листа и стеблей навеяли тоску о той планете, о близости Лины… Линочки… моей девочки…

Резкая боль от воспоминания о Виклине прокатилась по всем телу, начав собственное движение с кончиков пальцев на ногах и руках и выплеснувшись итоговым всплеском в голову, в мозг так, что на мгновение я увидел перед глазами широкую лопасть белого вентилятора. И почему-то предположил, что двадцать часов времени провел не в плотной, пустой черно-махровой темноте, а именно под этим движущимся и словно меня наматывающим вентилятором.

— Раз ты мне не дашь таблетку, и испортил весь сон, не позволив основательно отоспаться от попойки, тогда проваливай отсюда, — довольно грубо протянул я, прерывая разглагольствования друга на полуслове, и той единой досадой возвращая присущее мне хамство и эгоизм. Я медленно перевел на него взгляд и улыбнулся, несмотря на боль, все еще выплескивающуюся покалыванием в мою кожу, дополнив, — а с Линой я тебя никогда не познакомлю. Ни тебя, ни Светку, никого… Потому как она недосягаема, для таких придурков, каким являюсь я.

Уж и не знаю, зачем я это сказал, почему, наконец-то, сознался своему другу о собственной неполноценности, как человека взрослого, тридцатилетнего. Не имеющего права называться любимым сыном, супругом, отцом. Может быть потому, как побывав на иной планете, в другом обществе, теле, несомненно, лучшем повзрослел, избавившись от подростковых предрассудков, всегда и во всем ставить себя во главу угла. А может быть потому, как впервые в своей жизни влюбился. И объект моей любви стал для меня не просто не доступным, а, так-таки, недостижимым, не только в понимании удаленности, но и собственного совершенства, чистоты, ума, красоты.