Открыв глаза первое, что я увидел так это белый окрашенный потолок. Мое движение до данного момента было стремительным…

Наверно, стремительным…

Потому, как увидев в той черной трубе силуэт Лины, я отвлекся на него и не очень помнил, что случилось дальше. И не понимал, почему так мгновенно перед глазами выступил этот потолок и висевшая по его центру с желтоватым отблеском света люстра, где на трех рожках поместились мутно-белые конусоподобные плафоны. Я еще подумал, чуть скосив взгляд, нафига это породие на люстру сюда повесили, могли оставить привычные лампочки накаливания. Впрочем, веки я не закрыл, теперь стараясь сориентироваться и понять, почему на место ночной сини неба, белому лучу и черной трубе из которой он выбился, пришел данный плохо окрашенный потолок с огромными такими желтыми пятнами по поверхности. Почему аромат примятой травы, зелени листвы и неповторимый миндальный дух Лины сменился на приторно-горький запах лекарств, напитанный особой мощью спирта, того самого, что губил землян и был не нужен радуженцам.

Очень сильно, как, оказалось, болела голова, в районе затылка так, точно меня шибанули по ней дубиной, и теперь я лежал прямо на образовавшейся шишке, или открытой ране. Еще болела грудь, а возле сердца даже пекло. А может это горело мое сердце от пережитого расставания с любимой девочкой, с Линой. От расставания и невозможности теперь уже с ней поздороваться.

Я неспешно сместил взгляд с потолка вправо и оглядел саму небольшую комнату, где стены до середины были окрашены в блекло-голубые тона, вроде панелей, далее обретая такой же, как и потолок, белый цвет. Отметив поместившуюся впритык к противоположной стене, на длинных трубчатых ножках (заканчивающихся небольшими колесиками) высокую кушетку, подобную той на которой лежал я, застеленную белой простыней. Возле кушеток, моей и соседней, стояли тумбочки. И если соседняя была пуста, то на моей находились стеклянная бутылка с минеральной водой, фарфоровая чашка и приткнутый к ней большущий, оранжевый апельсин, размер которого слегка перекрывала стойка для капельницы. В этом помещении, мною сразу отнесенном к больничной палате, было точь-в-точь, как в могильном склепе, и это несмотря на большое окно (чуть прикрытое с двух сторон вертикальными жалюзи), расположенное напротив входной двери на угловой относительно коек стене.

Впрочем, через прозрачное стекло металлопластикового окна в палату вливался тусклый свет, словно Земля (а это была именно Земля) лишилась своего собрата, любимого или избранника Солнце, и теперь на ней извечно должен был править полумрак. Тот самый, каковой наполнял сейчас мою душу, личность, мозг ощущениями пасмурности данного мира, лишенного самого чудесного в нем для меня, сияния любимой девочки, Лины.

Мощная тоска охватила все мое тело, и на нем сами собой резко сократились конечности, а по коже снизу вверх, начиная от кончиков пальцев на ногах, вплоть до корней волос на голове пробежали мельчайшие мурашки, заколыхав и оставшуюся растительность, словно травы в поле. Мурашки, как и тоска, принесли на себе воспоминание о Лине, словно я не столько в ней находился, подменяя ее в жизни, сколько шел рядом, смотрел на ее лицо в форме нарисованного сердечка, слушал ее нежный, лиричный и высокий голос, вдыхал ее миндальный, сладкий запах. От боли, что прямо-таки обжигала мою душу, личность, нейроны мозга, на глаза выплеснулись слезы. И если на Радуге я плакал потому, как Лина вышла замуж за Беловука, то сейчас на Земле от осознания нашей удаленности, от невозможности быть рядом, видеть друг друга. И еще оттого, что тогда возле костра на поляне планеты Радуга, я не ответил на ее приветствие.

Капли будто напитанные правящей во мне душевной болью медленно стекая по щекам, скатывались на плоскую подушку, на которой покоилась голова, насыщая ее матерчатое вещество страшным унынием, в которое я оказался втянутым. Не знаю, как долго я плакал, но слезы удивительным образом облегчили мою тоску по Линочке, не погасив ее, а лишь слегка остудив.

Металлопластиковая дверь в мою палату внезапно открылась, и в дверном проеме показались двое так, что я, напоследок, всхлипнув, вскинул левую руку и утер мокрые от слез щеки, смахивая остатки капель на клетчатое, серое одеяло, укрывающее меня вплоть до груди. А в помещение довольно бойко вошли средних лет мужчина и вовсе молоденькая девушка, одетые в белые халаты. И если мужчину я мгновенно соотнес со своим лечащем врачом, то девушку лишь погодя с медсестрой, уж такой она мне показалось юной.

— Доброго дня, Ярослав, — обратился врач прямо с порога и тем словно вернул мне слух. Поэтому я моментально услышал, как за окном заскрипели тормоза автомобиля, взвыла сирена скорой помощи, а потом гул людских голосов и вовсе загасил дотоль правящую во мне тишину, по-видимому, пришедшую с той стороны зеркальной Галактики, системы Усил, планеты Радуга.

— Как вы себя чувствуете? Голова не болит? Не тошнит? — все той же торопливой скороговоркой принялся выдавать вопросы врач, вроде, и, не больно интересуясь моими ответами. Верно, поэтому и я, глянув на него все, что сумел разобрать на лице доктора, так это густые, темно-русые усы и такие же мохнатые брови, кажется, загородившие не только глаза, но и присущие человеку черты: носа там, губ, форму глаз.

— Где я? — вопросом на вопрос отозвался я и отвел взгляд от этого мохнатого лица. Не то, чтобы ожидая ответа или пугаясь густой растительности его лица, просто стараясь прервать сей поток бесчувственных фраз.

Врач торопливо приблизился ко мне, остановился в шаге от койки и оглядел с головы до ног. Видимо, он и тут спешил, и не то, чтобы пришел выполнять долг, а всего-навсего прикидывал, сколько на мне можно будет заработать.

— Ниночка ему еще внутривенно четыреста миллиграммов атинола, — произнес он, с очевидностью меня не замечая или понимая, что взял с моих родителей по полной.

— Хорошо, Анатолий Васильевич, — более живо отозвалась медсестра, похоже, ее планы заработка на моих родителях не были полностью исчерпаны.

— Вам, Ярослав, не надо больше мешать употребление таблеток с алкоголем, да и еще не качественным, — наконец, проявляя как к больному внимание, сказал Анатолий Васильевич, и тотчас засунул свои большие ладони в карманы халата, точно боялся об меня замараться. — А то в следующий раз это закончится не просто алкогольным отравлением и транзиторным нарушением мозгового кровообращения, а чем-то более серьезным, таким к примеру, как инсульт или кома мозга.

— Так-таки, огорошили, — злобно протянул я и теперь переведя взгляд на врача, глянул ему прямо в лицо, все же разобрав на нем щелевидные, карие глаза, тощий нос с заостренным кончиком и желтоватый отлив кожи на щеках. — Не боитесь, Анатолий Васильевич, — к собственному изумлению правильно назвав его имя и отчество, продолжил я. — Что от ваших диагнозов и предположений кома мозга у меня произойдет прямо сейчас.

— Еще радуйтесь, — незамедлительно отпарировал врач, сейчас словно водрузивший сверху на голову шлем, мгновенно сокрывший под забралом все его мохнатое лицо. — Радуйтесь, Ярослав, что вас во время вытащили из лифта, а то бы захлебнулись собственными рвотными массами, — дополнил он свою безжалостную речь, и, развернувшись, качнул головой так, что жужжаще скрипнули металлические крепления забрала, еще ниже наезжая на лицо, закрывая на нем не только глаза, нос, губы, подбородок, но даже и чувства, эмоции, желания.

— Помолчите больной, — вступилась за Анатолия Васильевича медсестра, и так как первый демонстративно и вновь торопливо направился вон из палаты, осталась довести начатое дело до конца, и тем либо меня излечить, либо добить. — Мы тут с вами носимся который день, а вы не успели прийти в сознание и ну! грубить! — договорила она и прямо-таки укусила меня взглядом своих серых холодных глаз.

Ее лицо чем-то напоминающее лицо Лины, и по форме похожее на сердечко, с мягкими чертами курносого носа, пухлых, словно выспевшая вишня, губ, нежной белой кожи, было вопреки образу моей любимой девочки холодным, лишенным чувств, или утратившим эмоции, теплоту, а вместе с ней и красоту. Словом, сделавшим ее совсем не интересной… Наверно, не интересной только для меня.

Видимо, поэтому я не стал ей отвечать. Хотя и мог, и конечно, умел.

Просто я был уставшим, больным, опустошенным разлукой с той, которую любил.

Эту опустошенность, одиночество я почувствовал еще тогда, после первого возвращения с Радуги.

Почувствовал.

Однако с особой силой осознал только сейчас, лежа на больничной кушетке. Неожиданно поняв, что живя все время лишь для себя, во имя себя, неся как флаг собственное эго, я разучился дарить любовь, заботу, нежность своим близким, родителям, дочери, бывшей жене. И то, что умел в детстве, когда рисовал маме на день рождения открытки или читал стихотворения к женскому дню, ту искренность, чистоту, нежность сменил на постоянное потребление не только физическое, но и нравственное.

И лишь когда побывал в ином мире, обществе, теле внезапно пришел к осознанию собственной духовной куцости не умеющей дарить, а способной только потреблять… Один-в-один, как и тот общественный строй, правящий на Земле, не способный предоставлять, а умеющий только отбирать, уничтожать, опустошать.

Именно данная мысль, осознание собственной нравственной ненормальности и ущербности всего общества в целом также моментально разорило дотла мой эгоизм и явило глубокую пустоту наполненную разочарованием, отчуждением от мира и острую, болезненную тоску по Лине.

Погруженный в собственные мысли я даже не приметил, как Ниночка, бурча, покинула мою палату, а после, вернувшись, и закрепив мешок с жидкостью на капельнице, вставила катетер мне в вену правой руки, подключив трубку капельницы к ней. Я то вернулся в нынешний момент времени, когда медсестра, разжав зажим капельницы, демонстративно обиженно направилась к выходу из помещения и столкнулась в дверях с мамой.

— Ниночка, — зашелестел голос мамы, такой оказывается родной, знакомый и заботливый. Словно лопнувшая с меня скорлупа того самого эгоизма, в котором обвиняла меня бывшая супруга, явила не совсем потерянную суть. И я тотчас улыбнулся, не то, чтобы радуясь той сохраненной в себе сути, а тому, что услышал мою маму…

Мамочку, мамулечку, как раньше я ее называл, звал…

И с еще большей горечью ощутил, пропустив через себя уничижение моей мамы, точно выпрашивающей у медсестры здоровья для своего лоботряса переростка сына.

— Ниночка, ну как мой Ярушка, — продолжала все тем же льющимся, как вода в роднике, нежным голосом Анна Леонидовна, одновременно, полосуя сказанными словами мое безжалостное сердце. Обжигая его прежде сухими обращениями «мать», «мам» сказанными мной в отношении того кто умел так любить, заботиться, тревожиться. И она нарисовалась перед моим взором, такой же, как была раньше с приятной полнотой фигуры, пухлыми и словно закругленными руками, удлиненной формой лица отягощенной мягкой складкой второго подбородка и все еще густыми темно-русыми (чуть убеленными) волосами, стянутыми на макушке в широкую шишку.

— Проснулся ваш сын, — протянула нескрываемо сердито Ниночка и так как Анна Леонидовна замерла возле двери вполоборота, я увидел растянувшиеся до каждой отдельной тончайшей линии ее пухлые губы. Медсестра не сменила гнев на милость даже тогда, когда мама сунула в ее оттопыренный карман тысячерублевую купюру.

— Только он совсем у вас, Анна Леонидовна не воспитан, — произнесла Ниночка, собственной речью вызывая на лице мамы прямо-таки чувства ужаса за судьбу своего тупого отпрыска. — Нагрубил Анатолию Васильевичу, мне…

Медсестра смолкла не сразу, вспять того растянула последнюю фразу, будто требуя очередной дани. Впрочем, меня это навязчивое хапужничество уже порядком завело, да и затылок продолжал болеть, потому увидев, как мама вновь полезла в карман своей серой кофты, на которую был, сверху, накинут белый халат, я, не выдержав подал голос:

— Мама хватит ей давать бабло. И совсем я не грубил этому Анатолию Васильевичу, оно как было все наоборот. А ты Нина, шла б отсюда. Никакой совести нет, в самом деле. Нашла, кого доить. Пенсионеров!

Я это сказал так громко, с очевидной болью расставаясь с миром Лины, и вовсе на едином вздохе входя в обыденное мне с детства общество рвачества и мздоимства.

— Ярушка, сыночек, помолчи, — гулко всхлипнув, протянула мама и глянула на меня с такой мольбой, что ее зелено-карие радужки глаз переполнились слезами, и их, если и кто придержал от бега, так это чуть скошенные книзу уголки, затерявшиеся в тончайших морщинках.

И я тотчас заткнулся.

Несомненно, впервые за долгие годы взросления, юности, молодости. Оно как всегда оставлял последнее слово за собой, в том, проявляя ослиное упрямство и неуважение к оппоненту, не важно, были ли это родители, супруга, друзья, коллеги или даже начальник.

Впрочем, стило мне замолчать и в понимании Ниночки ретироваться с места боя, как она прямо-таки рассвирепела, и ее может для кого-то красивое лицо, превратилось в морду с хищным оскалом. А задравшаяся верхняя губа внезапно продемонстрировала ряд кривых с желтоватым налетом зубов, указывающих на плохое к ним отношение, а точнее даже дурное отношение ко всему, что ее окружало.

— Нет! Ну и больные! — продышала медсестра, и громко фыркнув, с ощутимой злобой глянула почему-то на стоящую в дверях маму, видно, понимая, что в этом помещении именно она и есть слабое звено. — Даже удивительно, когда получаешь такую не благодарность, от людей, которым только минуту назад ты менял памперс или вынимал с под них утку.

И это из уст Нины прозвучало слишком унизительно, даже если я был не прав, впрочем, мне показалось лишь бессердечно…

— Что тут случилось? Нинок! — послышался размеренный, ровный с густым басовым колоритом голос моего друга детства Влада. А я только сейчас, когда он вместе с мамой вступил в палату, собственным появлением остудив гнев медсестры, подумал, что эта схожесть между ним и Беловуком, в моей жизни и жизни Лины, вновь представлялась зеркальным отражением, схожестью, вряд ли их различием. Своим приходом Владислав внес в это помещение присущую его фигуре мягкость. Так как ее упитанность (упакованная в темно-зеленый медицинский костюм) только и могла указывать на душевную теплоту, которая мгновенно вернула на блекло-розовые мамины губы выражение радости. Очевидно, за время моего тут пребывания ее не раз обижали, и она ощущала себя защищенной лишь в обществе моего друга.

Влад внезапно довольно сильно хлопнул медсестру по заднице, всей поверхностью правой ладони, отчего последняя, подскочив вверх, чуть было не выронила принесенные в жестяной коробочке ампулы и иглы, и очень приветливо сказал:

— Добрый день, Анна Леонидовна, — он теперь вскинул вверх руку и мягко пожал плечо мамы. Вообще-то Влад с детства называл мою мамочку «тетя Аня», но сейчас не стал фамильярничать. Хотя вольностью с попкой Нины ввел меня в ступор. Потому как такие вещи мог и всегда позволял себя я, но не Влад. Идеальный семьянин, любящий муж и отец. Да еще сотворил данное бесстыдство при моей маме, вроде совсем не беспокоясь о ее реакции.

Хотя если судить по лицу Анны Леонидовны так она сделала вид, точно ничего не заметила. А медсестра, мгновенно сменив оскал собственного лица на приятность улыбки, заигрывающе сказала:

— Чего вы Владислав Сергеевич себе позволяете. Лучше повлияйте на своего товарища, чтобы он не грубил мне и Анатолию Васильевичу.

— Непременно, повлияю, — дополнил мой друг, демонстративно разворачиваясь спиной к медсестре и концентрируя все внимание на мне и Анне Леонидовне. Таким образом, подчеркивая, что сейчас в палате главный он, а Нине в связи со сменой руководства пора и покинуть помещение. Видимо, это самое перераспределение ролей ощутил не только я, но и все другие, находящиеся тут. Поэтому мама, вскинув голову вверх, преисполнившись решительности, направилась к моей койке, а медсестра торопливо шмыгнула в образовавшуюся дверную щель, почему-то своим жалким уходом наполнив меня чувством стыда и одиночества, такого от которого захотелось застонать. Вроде это лишь я увидел проявленное другом уничижение Ниночки и остался в том горьком осознание один.

Влад между тем направился к стулу, одиноко пристроенном в углу комнаты, так-таки напротив моей койки, и, подцепив его за деревянные перекладины спинки, единым взмахом установил возле капельницы. Лишь после того как мама с присущей ей нежностью огладила мое лицо, поцеловала в щеки, лоб, глаза (став похожей на квовчущую наседку) усадил ее на стул, со всей заботой одернув полы задравшегося больничного белого халата. Сам, впрочем, Влад пристроился прямо ко мне на койку, беспардонно потеснив вытянутые ноги, и слегка свел свои белесые, прямые и очень густые, можно даже сказать лохматые, брови вместе, стараясь объединить их в нечто единое. Однако ему это не удалось, так как между ними, как раз в верхней части его мясистого с расщепленным кончиком носа и лбом залегли две морщинки, придавшие другу ощущение плохо сдерживаемого гнева. Он еще миг молчал, а после вновь с присущей ему в общение со мной формой наставления, сказал:

— Ну, теперь брат рассказывай, что с тобой происходит?

— Происходит? — переспросил я, почувствовав, как кончик моего языка чуть-чуть онемел от волнения, и перевел взгляд с лица друга на маму. Потому что она, протянув обе руки к моей, лежащей под капельницей, обвила запястье на ней обеими ладонями. И замерла, словно прислушиваясь к биению моей в ней жизни, внезапно став такой ранимой, нежной, напуганной.

— Конечно, происходит, — с той же интонацией назидания повторил Влад. — Ведь отравление и последствия болезни у тебя были вызваны передозировкой лекарств и некачественного алкоголя. Ты, понимаешь, дурья башка, — друг теперь передислоцировал свою правую руку с койки на мою ногу и слегка надавил ладонью на поверхность бедра, ощутимо даже через одеяло. — Что мог собственными безумными действиями заработать инсульт. Если бы во время не вскрыли двери лифта, ты бы сейчас тут не лежал. Ты, скажи почему не вызвал диспетчера в лифте, почему не позвонил родителям, мне или кому-либо другому?

«А, и, правда, что со мной было?» — подумал я, впервые не заводясь от нравоучений Влада, и стараясь припомнить, что со мной было. Так как пережитое на Радуге, походу, напрочь отрубило всякие связи с Землей.

— Я звонил, — наконец, откликнулся я, теперь ярко припомнив, что предшествовало распитию спиртного в лифте. — Нажимал на вызов диспетчера, кричал, тарабанил в двери. А не позвонил тебе потому как разрядился мобильный. Вот я и решил скоротать время, так сказать, с бутылочкой. Кто ж знал, что алкоголь окажется паленым. А по поводу лекарств… — Замешкался я с ответом, как-то не очень желая врать маме, потому перевел взгляд на Влада, и туго вдохнув, дополнил, — последнее время, что-то не мог заснуть.

— Теперь я, надеюсь, ты выспался, — протянул друг и бросил торопливый взгляд на кварцевые наручные часы, одетые на левой его руке и придающие ему деловитости. — А по поводу сна, надо будет пройти обследование у невропатолога, — досказал он, и, похлопав меня по бедру, медленно поднялся с койки, собираясь уходить.

— Не надо никаких обследований. Со мной все пучком, — недовольно фыркнул я в сторону друга и закрыл глаза, так как теперь онемение навалилось и на веки.