Это было безумие.

Любовное безумие. Или как говорили древние греки мания — любовь-одержимость. И возникла она задолго… Задолго даже моего первого соприкосновения с Линой, не говоря о полноценном в нее перемещении.

Это безумие, страсть напоминали болезнь, которой был охвачен весь я. Не только мой мозг, нейроны в нем, личность, душа, мысль, в него было втянуто и мое тело. С особой силой это стало ощущаемо, когда я открыл глаза на мансарде дома моих стариков на Земле.

Горечь и боль так сильно переполнили меня, что внутри стало рваться на части мое сердце, а в голове жар был такой сильный, выплескивающийся в нос, глаза. И, чтобы как-то его погасить, я заплакал.

Я лежал на спине, глядя в чуть изгибающуюся линию потолка, заложившего небольшие скосы вблизи от стен, и тягостно сглатывал слезы, которые заполонили мое лицо, рот, нос.

Мне, кажется, я не плакал так горько лет с четырнадцати. С тех самых пор как почувствовал себя взрослым, и тем словно отсек от себя чистое, трепетное. Замкнув собственным подростковым безрассудством свое сердце, душу, личность, нейроны мозга в круг эгоистичного восприятия.

Осознание того, что моя Линочка любит по настоящему, и любит не меня… Понимание, что мое безрассудное перемещение ставит под угрозу ее здоровье… Одновременно наполняли меня ужасом.

И влекли за собой неотвратимость моего запрета на это перемещение, чтобы не навредить Лине. Однозначно делая саму жизнь бессмысленной, пустой. Потому как я теперь не мог, не хотел жить вне моей любимой девочки. Жить без возможности услышать ее, вдохнуть ее запах, коснуться изнутри ее тела, мыслей, желаний.

Очень медленно я перевернулся на правый бок, и, ухватив зубами подушку, на которой лежала голова, загнал ее угол в глубины рта, чтобы заткнуть себе глотку и теми всхлипами не напугать, не разбудить моих стариков. Из широкого окна расположенного диагонально расстеленному дивану, на котором я лежал, в комнату медленно вплыл широкий лунный луч, наполнивший само помещение каким-то стеклянно-перламутровым сиянием.

Лучше бы туманом. Тем самым, который сопровождал мои прежние сны, не позволяющие помнить происходящее в них. Паром, что поднимался от камней в парилке, которые, покряхтывая, поливал водой дед.

Стеклянно-перламутровый отсвет, отбрасываемый луной, морозил пространство всей комнаты, наполнял модульную стенку, поместившуюся напротив дивана холодными тонами, не только стеклянные дверцы книжного отсека, деревянный пенал и тумбы, но и поблескивающий экран телевизора. Легкая поземка, искрилась на серебристых шкафных ручках, зябь более плотной, почти свинцовой вуали укрывала углы комнаты, все неровности потолка, и струилась по ламинату пола. Несмотря на жаркость натопленных труб в доме, смертный холод сковывал мою душу, личность, нейроны мозга, внушая чувства брошенности, одиночества, сиротства.

«Бабушка, которая меня воспитала, всегда утверждала, дабы не замкнуться в одиночестве, необходимо отстаивать свое мнение. Говорить о своих теориях, мечтах, предпочтениях открыто и честно,» — вспомнились мне слова Лины.

Говорить…

Но разве можно говорить открыто и честно, когда ты духовно одинок. Когда окружающие, и, несомненно, любящие тебя люди не сумеют понять, не сумеют проникнуть в порыв твоей души. И если даже удастся поведать о происходящем с тобой, найдутся ли силы стать открытым до конца. И в той исчерпывающей откровенности найдешь ли ты понимание, поддержку и как итог успокоение.

Лина, видимо, не нашла. Поэтому совершила ошибку, выйдя замуж за Беловука.

Я также не сумел найти успокоение, несмотря, на очевидную откровенность перед Маришкой. Наверно, потому как хотел о том, что со мной происходит, что гнетет рассказать не ей, а лишь моей любимой Линочке.

В этот раз, находясь в Виклине, в виде мельчайшего нейрона, я не просто все четко воспринимал, но, и, вернувшись, все также прекрасно помнил, точно это случилось всего-навсего минуту назад. Раньше такие перемещения мгновенно затягивались густым туманом, сейчас оказалось все по-другому…

Или нет…

А может сны никогда и не прикрывались туманом. Что если туман, неясность, нечеткость восприятия только казалась мне.

Опять же, как и сама жизнь.

Ведь на самом деле жизнь проходит в той самой дымке, пару, закрывающим, заволакивающим собой события былого. Порой, делая воспоминания более яркими, но зачастую доплывающими до нас всего-навсего в неясной дымке.

И, похоже, у человека, что и существует только нынешний момент времени, называемый настоящим.

Прошлое…

Еще даже самое близкое, как-то мгновенно опутывает пар. И стоит тебе остановиться, замереть, сдержать шаг, чтобы оглянуться. И ты неожиданно поймешь, что все, чем дышал миг назад, уже смотрит на тебя из-за туманной дымки.

Быстротечная жизнь, сглатывает тобою пережитое. Не всегда хорошее, чаще плохое, хороня его в легкой мороке и собственном скоротечном движение.

Когда не замечаемой становится не просто миновавшая тебя минута, час, день, но и сам месяц, год, десятилетие. Когда в ожидании праздника, мы внезапно осознаем, что от него только и остался, что пар. Хорошо еще коли ты можешь помнить случившееся в этом пару, хуже, если ничего не улавливаешь кроме его липкости и серого цвета.

Я лежал в таком замершем состоянии, прикусив конец подушки зубами, очень долго, не зная, как дальше жить, как спать, о чем думать. Понимая, что отсутствие снов сведут меня с ума, а проникновение в них могут навредить здоровью Лины. Ощущая страшное и болезненное одиночество на уровне самого мозга, личности, души.

Голова у меня болела и в последующие семь дней. И вместе с той болью, меня преследовало такое уныние и страх, что я, если и засыпал, так ненадолго, просыпаясь и, непременно, вскакивая с дивана на втором этаже дома моих стариков. Начиная метаться по комнате взад и вперед, словно дикий зверь в клетке. И на все расспросы деда и бабушки, лишь отмахиваясь, отнекиваясь. Днем я тупо смотрел в экран телевизора, даже не замечая мелькания на нем силуэтов людей, потому как неотступно думал о Лине, вспоминал ее разговор с Беловуком. Не желая, чтобы он покрывался туманом и отодвигался от меня во времени.

Впрочем, хуже всего мне было ночью. Когда холодные стеклянно-перламутровые лучи луны заглядывали в помещение, пробиваясь через ткань штор, и навевали на меня чувство нестерпимой душевной боли, от которой хотелось сползти на пол, вскинуть голову вверх и завыть. И в том вопли выразить свои чувства любви и тоски по Лине.

Это была мания.

Любовь-одержимость, чьей основой являлась ревность и страсть, которую, как считали древние греки, на человека посылал бог… Бог, жаждущий свести с ума, сломать или все-таки уничтожить меня, как душу, личность, мысль.