Не могу сказать, что происходило после тех слов металлического голоса, так как звучание скрипки и флейты заглушила мощная какофония звуков, шелеста, хруста, скрипа и даже воя, визга.

Наверно, и сам этот звуковой бедлам позднее погас, рассеялся, как мысли бога, растерявшись в далекой Вселенной.

Наверно…

Потому как я ни в чем не был уверен.

Не уверен.

Оно как лично для меня все еще продолжало сиять, словно призыв маяка, улыбающееся лицо моей любимой.

Оно продолжало мерещиться, заслоняя наблюдение даже, когда я пришел в себя на Земле, в больнице, куда попал после того как меня сбила Лада 2109. Когда окончательно мой мозг избавился от шелеста, хруста, скрипа, визга и воя. Я все также видел лицо Лины, хотя и понимал, что ко мне обращаются врачи, медсестры и даже родственники: бабушка, тетушка и дед.

Я и пришел-то в себя, сместив образ любимой вправо, лишь тогда, когда в палату вошла моя мама. Ее ласковый, наполненный болью голос вернул меня в наступивший момент времени и я, наконец, понял, почему весь тот срок не мог шевельнуться, напоминая самому себе плоское бревно.

Просто от удара головой обо что-то твердое я впал в кому и мои нижние конечности походу парализовало, потому как они не ощущались мной. И только, как это прозвучит не странно, появление мамы вывело меня из состояния комы и вернуло подвижности все еще не поврежденным частям тела.

— Мамочка, что случилось? — очень тихо, от слабости, протянул я, назвав так ласково, впервые за многие годы, и осознанно взглянул в ее удлиненной формы лицо с закругленной линией волос и вовсе лишившихся своего темно-русого цвета. Притом я не выпустил из бокового зрения образ любимой, и продолжал таращиться на него правым глазом.

— Мальчик мой, сыночек, — пропела Анна Леонидовна, и я почувствовал, что той любовью зазвучала ее душа. Она припала к моему лицу и осыпала покрытые щетиной щеки поцелуями, принявшись заливать их горячими, как июльские, солнечные лучи, слезами. Я, однако, не откликнулся порыву мамы, видимо, это только мое иссохшее от эгоизма сердце могло спокойно перенести плывущую в ней боль.

Анна Леонидовна медленно отстранилась от меня, слегка загородив головой покрытой густыми длинными волосами, заколотыми в шишечку, образ Лины, совсем немного даже затемнив его сияние. Ее зелено-карие глаза, больше моих насыщенные коричневыми всплесками, заглянули в мою душу, личность, или только нейронную сеть, охватывающую мой мозг, и я, точно пропустил через себя все прежде испытанное мамой. Радость первого мгновения собственной беременности; бессонные ночи моих болезней; капризы первых лет взросления; поцелуи и теплые слова отрочества; бунт и непослушание подростка; несуразность, никчменость меня, как взрослого мужчины. Ни в чем никогда, ни умеющего порадовать, помочь, поберечь. Я пропустил через себя потоки не гаснущей материнской любви и прерывисто выдохнул, будто захлебываясь стыдом и нежностью к моей маме. Радуясь хотя бы тому, что не испортил отношений между родителями и Маришкой и в будущем оставлял для них, как отраду души, свою дочь Алёнку.

— Тебя сбила машина и ты пять дней был без сознания, — захлебываясь всхлипами, стала рассказывать Анна Леонидовна, слегка покачивая головой, и тем, ссыпая отдельные капли слез на мое лицо. — А, Таня, Танюша…Она только вчера нам позвонила, когда тебе стало легче, и я сразу прилетела. Я знала, чувствовала, что тебя не надо было отпускать никуда. И если бы я настояла на своем ты бы сейчас, мой сыночек, был здоров.

— Это случайность, — отозвался я, ощущая неповоротливость собственного, так-таки, отяжелевшего языка, чей кончик совершенно не воспринимался. Я и видел в тумане, кажется, всего-то отмечая в нем в четкости лицо Лины, мамы и нависающее над ними белое пространство потолка. Выходит, как дальше пояснила Анна Леонидовна, чувствуя движение ее поглаживающей ладони на моей правой руке, я не так сильно пострадал. Не говоря о травме головы, и переломах ребер слева, у меня оказались также сломаны левая рука и нога. Видно поэтому порой я видел нависающее слева закованное в гипс изваяние руки, закрепленной в висячем состоянии, где измазанные белыми полосами кончики пальцев чуть касались полотна потолка, или только желали до него дотянуться. Впрочем, потому как у меня не двигались обе ноги, думаю, мама была не до конца откровенна.

Вероятно, ей не позволяли об этом говорить со мной врачи. Беспокоясь, что я могу как-то неадекватно отреагировать. Но мне…

Честное слово, мне были безразличны и ребра, и ноги, и даже голова, меня волновало только состояние Лины. И даже, несмотря на то, что у меня была дурная, тяжелая голова, в которой тягостно ворочались мысли, я осознавал, что мое последнее перемещение могло сказаться на любимой. И хотя образ моей девочки порой выплывал из-за шишечки схваченных волос на голове мамы, смещаясь влево и начиная вновь призывно сиять улыбкой ее алых пропорциональных губ, жемчужных зубов или темно-синих глаз, я очень беспокоился.

Верно, я крепился какой-то срок, стараясь разобрать, что говорит мама, и изредка смещая взгляд на ее лицо. Но когда и оно подернулось туманом, не выдержав, спросил у Лины:

— Любимая моя, а ты как? Как твое здоровье? Я не хочу солнышко мое, чтобы ты болела! Я так тебя люблю… Так люблю… Ты прости меня за все…

Виклина слегка качнула головой, стараясь меня поддержать, приободрить, но я почему-то понял, она просто пытается скрыть правду, потому как ей очень плохо. Очевидно, по этой причине ее образ… душа, личность, мысль подле меня! Потому как там, на Радуге, она умерла…

— Нет! Нет! Нет, Лина только не это! — испуганно и очень громко закричал я и дернулся вперед, стараясь пальцами, измазанными в гипсе, и рукой закованной в него дотянуться до лица любимой и тем ее удержать ли, прогнать ли, лишь бы защитить от смерти и себя.

— Я не переживу! Не переживу твоей смерти и этой вины! — кричал я или только шептал, впрочем, мощным звуком наполнял все пространство вокруг себя. — Я, всегда был гадом! В отношении мамы, отца, жены, дочери, но я не переживу твоей гибели!

— Сыночек, Ярушка, что ты, дитя мое? — окрик боли, выдохнутый мамой не то, чтобы вернул меня в нынешний момент времени на Земле, просто слегка отрезвил.

Поэтому в следующий миг я воспринял хриплый, точно запыхавшийся мужской голос, который сказал:

— Анна Леонидовна, не волнуйтесь, это последствия сотрясения головного мозга. Вам лучше покинуть палату, чтобы не волновать его. Мы сейчас сделаем укол, и он уснет. Сон это сейчас лучшее для него.

— Нет! Нет! — вновь пробуждаясь и стараясь в сияние лица Лины, которое теперь заслонило и пространство потолка увидеть кого-либо из землян, закричал я, осознавая, что лучшее для меня может закончиться худшим для нее. — Я не должен спать! Этим я ее убью! Понимаете, убью!

Свет потух так резко, что я подумал, в палате выключили свет или даже всю больницу обесточили, лишив электричества. Впрочем, для меня осталось сиять лицо Линочки. Напоминающее своей формой сердечко, которое рисуют, чтобы признаться в любви. С высоким чистым лбом, свидетельствующим об уме девушки. Уме, благородстве, невинности и чистоте, чьи черты несли в себе все прекрасное, положительное, антагонистическое мне прежнему.

Такое родное…

За которое я не раздумывая бы отдал свою жизнь.

В той густой, как кисель темноте я бесконечно любовался своей возлюбленной. Теперь, однозначно, приходя к выводу, что любил всегда… С того самого момента, когда бог затряс своей головой и из его голубого мозга (прячущегося под прозрачно-розовой кожей) чуть прихваченного по окоему светящейся фиолетовой дымкой и ярко-красного, круглого ядра, прямо из многочисленных глубоких борозд, извилин потоньше, ложбинок и выпуклостей, или появляющихся и тотчас исчезающих на поверхности ложноножек, стали выплескиваться желтые световые полосы. Так глупо… Так бестолково принявшиеся распадаться на мужское — женское, дневное — ночное, светлое — темное, инь — ян. На мужчину — женщину в понимание человека, животного, птицы…

В этом мраке, который отвечал за все женское, присущее рождению, я, бесконечно любуясь лицом Лины, изредка слышал:

— Анна Леонидовна, не волнуйтесь, при правильном лечении он полностью восстановит функции конечностей. И поверьте в наше время компрессионный перелом позвоночника не приговор, и это совсем не значит, что ваш сын будет инвалидом.

После таких слов я ощутимо морщился, не то, чтобы боялся перелома позвоночника или инвалидности… Я боялся одного выздороветь и заснуть. И тем самым навредить человеку, которого так любил… Так любил.

Нет!

Это не было безумием.

Любовным безумием, манией — любовью-одержимостью, как говорили древние греки, и которую посылали в наказание боги.

Это была радость, счастье, посланное богами, инопланетянами… Черт возьми, хоть кем…

Хоть кем… потому как было взаимно… А потому не подходило под сравнения безумия.

Впрочем, чаще, чем я слышал слова врача, и видел лицо Лины, передо мной всплывал бог.

Тот самый, каковой на фоне вращающихся белых лопастей вентилятора тряс своей головой, расплескивая во все стороны тончайшие, желтые световые полосы прямо из собственного мозга. И тогда я слышал слова… уже не легенды, а летописи человечества… Не важно, землян ли, радуженцев ли…

— Бог проснулся, а мысли его… Ибо мысли мгновенны, хаотичны, быстры приняли скорый бег. Они наполнились жизнью, желаниями и противоречиями, и оттого разногласия распались на две. Мысли распадались на две составляющие, на две ипостаси. Мысли размножились и заполонили этот мир, став людьми, животными, птицами, растениями. Впрочем, они не потеряли тяги друг к другу, желания отыскать свои половинки в этом мороке жизни, и в том единении найти радость бытия и любви.

И когда смолкал неживой с металлическими нотками и небольшим эхом голос звучал голос моей возлюбленной. Такой высокий, наполненный лирической легкостью, нежностью. Он был красивым от природы или хорошо поставлен вследствие учебы и долгих занятий. Таким голосом на Земле исполняли партии фей, волшебниц, юных особ, богинь в опере наполняя выступление силой страсти и быстрыми пассажами. Голос, в который я влюбился сразу, стоило мне его услышать, принять, впитать. И голос моей любимой говорил, словно побуждая меня, как мужчину к действию:

— И чтобы мысли могли объединиться. Ты землянин должен всего-навсего захотеть стать единым целым со своей возлюбленной. Ты должен совместить в себе человека и бога! — а после начинала играть флейта и скрипка, но уж как-то очень заунывно, отчего мне хотелось плакать, выть, кричать, сопереживая не столько происходящему со мной, сколько с ней…

С ней…

Моей любимой девочкой, Линочкой, Линой, Виклиной…

Иногда я, впрочем, прекращал этот плывущий полет музыки и громко спрашивал, обращаясь в основном к богу, что качал своей полупрозрачной головой:

— Что мне нужно сделать, чтобы прекратить перемещения, и тем не погубить мою возлюбленную.

Я говорил и прислушивался, мечтая различить ответ. Но вместо него слышал тугое, болезненное дыхание. Работу своих легких.

Или всхлипы…

И я знал наверняка, это плачет моя мамочка.

Безоговорочный идеал красоты для меня не только ребенка, мальчика, отрока, юноши, но и мужчины.

Идеал, который я любил на протяжении всей своей жизни, просто не решался в том самому себе признаться лет так с четырнадцати. Видимо, потому как в том возрасте став взрослым, научился лгать самому себе.