В этот раз я пролежал в больнице два месяца. И зачастую видел перед собой образ Лины. Снов…
Снов, как благо не было.
И я этому был очень рад.
Потому что боялся узнать, про состояние любимой, все время словно отодвигая эти сообщения, как и сами сны.
Впрочем, сны мне не снились не только по причине моего к ним страха…
Казалось, кто-то…
Бог ли…
Инопланетянин ли, как считала Линочка…
Видимо, кто-то из этих двух меня жалел, а может только щадил.
Однако они не прекращали показывать мне выдержки летописи, и тем, по-видимому, к чему-то готовили.
Поэтому, еще находясь, в больнице, я однозначно решил, что жить больше не буду.
Не буду, чтобы не вредить Лине, и прекратить метание моей мамочки, перед которой я был так виноват, как дурной, не благодарный сын.
Конечно же, я не оклемался от последствий аварии. И меня, как глубокомысленно заявил, врач выписали на амбулаторное лечение. Мне же почему-то показалось, выписали, чтобы в кругу семьи я скорее помер.
Впрочем, ни умозаключения врача, что компрессионный перелом позвоночника не приговор, и я при современном уровне медицины не останусь инвалидом, ни само состояния моего организма больше похожего на бревно, меня не интересовали. Я, молча и безжизненно принимал любые процедуры, порой их даже не понимая, не осознавая и находясь на своей волне… Потоке, в котором видел лицо Лины, переосмысливал слова летописи и собственное решение о смерти, каковое, однако, не знал, как осуществить.
Из больницы районного центра, куда меня после аварии привезли на скорой, мы с мамой, само собой, разумеется, приехали в дом к старикам. Сейчас меня такое бревно, у которого пока не действовали обе ноги, не было возможности увести домой. Хотя, как я понял по отдельным изредка воспринимающимся фразам мамы, мой друг Влад, что-то там пытался предпринять.
В первые три ночи, что я оказался в доме моих деда и бабушки, несмотря на принятые дозы лекарства, мне совершенно не спалось. Ни днем, ни даже ночью. Было такое удивительное чувство бодрости нейронов мозга, личности, души, и я все это время прокручивал произошедшее со мной на Радуге, разгоревшиеся в единый миг чувства любви к Лине, а после всколыхнувшиеся воспоминания того, что когда-то являлся единой частью с ней… Частью одной мысли…
Пришедшая, на третий день после выписки из больницы, наверно, миловидная на мордашку и очень нежная в общении медсестра, сделавшая мне какие-то уколы, заметила активность моего мозга, личности, души или просто поднявшееся давление.
— Если Анна Леонидовна, — сказала медсестра, покидая комнату на первом этаже дома стариков. — У него давление не спадет, вызовите скорую помощь.
— Хорошо, Наташенька, — долетел до меня голос мамы, и я уловил в нем страх, огорчение и вечное попечение, которое являлось частью ее как женщины.
Давление у меня и впрямь не спало к вечеру, это я ощущал по тугой тяжести в районе затылка и пульсирующей боли в глазах и висках. Только я не разрешил маме измерить мне перед сном давление, за последнее время впервые сказав об этом раздраженно, чем вызвал в ней не ответную обиду, а радость. Видимо, за годы моего взросления, привыкнув к грубости, сейчас лишь в ней она и воспринимала мою нормальность, в смысле здоровья физического и нравственного.
Мы остановились с мамой в комнате стариков на первом этаже, выселив их на второй, еще и потому как, такое бревно каким я нынче стал, было сложно поднять на мансарду.
Занимая двухспальную кровать деда и бабушки, я совершенно не интересовался передачами по телевизору, стоящего на стеклянном столике между двух металлопластиковых окон прикрытых тонкими голубыми шторами, напротив кожаного дивана, где сейчас спала мама. Я просто скользил взглядом по комнате, стараясь в ней отыскать образ Лины, не редкостью потухающий в собственном сиянии. Впрочем, и в том плавающем движении выхватывал пляшущие по голубовато-бежевым обоям и ламинатному полу лучи солнца. Кажется, за тот долгий срок, что я впервые побывал на Радуге столь насыщенно пригревшие и ее зеркально-диагональное отражение Землю.
Медленно солнце опускалось за край Земли, здесь на юге России, в небольшом поселке предгорий Кавказа. Наверно, оно хоронилось сначала за вершиной ближайшей горной гряды, которую я исследовал еще будучи мальчишкой, лишь потом войдя в линию горизонта. Однако лучи этого мощного, центрального светила нашей системы, дарующего жизнь планете Земля, еще какое-то время пробивали голубую материю штор, укрывающих окна, придавая самой комнате нежнейшую по оттенку серо-голубую дымку, словно сейчас желающую окутать мою стонущую от боли голову.
Когда серо-голубая дымка иссякла в комнате, и на смену ей пришли лишь темно-серые, а потом и темно-синие тона ночи, внутри головы в районе макушки и затылка так запекло, и густой белый пар, выплеснувшись поперед глаз, вновь явил передо мной бога из летописи. Только в этот раз бог не тряс головой, а застыл. И я сумел разглядеть его лицо формой повторяющее сердечко, с широким лбом и острым подбородком. С характерно выраженными скулами и носом, у которого имелась еле заметная горбинка и чуть приподнятый кончик, с алыми губами и широко расставленными, очень крупными миндалевидными глазами, чья блестящая радужка имела темно-синий цвет, без проступающего цвета склеры и зрачков. И если бы не розово-прозрачные кости черепа, просвечивающиеся и вовсе через прозрачную кожу, и потому придающие ей такой оттенок да отсутствие бровей, ресниц, волос, можно было бы подумать передо мной Лина…
Ее лицо…
Ее…
Я это понял не сразу. А поняв, широко улыбнулся…
Я понял, что Лина и есть бог для меня, как я — инопланетян для нее. Так как мы есть мужское — женское, дневное — ночное, светлое — темное, инь — ян. Мы и есть творцы всего сущего, не только в продолжение собственного рода, генов родителей, но и этой невообразимо прекрасной любви, каковая выступает источником жизни.
И когда я осознал, что в любви я есть бог.
Я чуть слышно засмеялся от радости. Чуть слышно, чтобы не напугать мамочку, бабушку, дедушку…
— Мамочка, — протянул я, когда Анна Леонидовна потушив свет в комнате, опустилась на диван, готовясь уснуть. — Я тебя очень люблю, — я так и продолжал говорить, с трудом подтягивая собственный язык, точно он был онемевшим на кончике. Еще и потому как говорил крайне мало за последнее время, а сейчас у меня продолжала болеть голова.
— Что сыночек? — отозвалась с дивана Анна Леонидовна и враз вскинула с подушки голову.
— Не поднимайся, — добавил я торопливо, не желая ее еще больше волновать. — Просто хотел у тебя спросить. Ты хочешь, чтобы я был счастлив? Любим и сам любил? Чтобы мог быть подле того, кого люблю больше самой жизни?
Я услышал, как мама тяжело вздохнула. И хотя диван стоял перпендикулярно моей кровати, и до головы, лица ее было приличное расстояние, я словно увидел, как из глаз Анны Леонидовны выплеснулись на щеки слезы. Она ведь понимала, что такое бревно, каким нынче стал я, вряд ли кто сумеет полюбить, и даже Маришка.
— Разумеется, Ярушка, — все же она преодолела себя, решив, что сейчас важнее поддержать меня. — Для каждой матери наивысшая радость, это счастье ее ребенка.
— Тогда, ты должна запомнить, — произнес я, стараясь в темноте уловить очертания лица мамы, голова которой покоилась на противоположном конце дивана, чтобы наблюдать за мной ночью. — Ты, должна понять, что если меня не станет… Значит, я ушел в другой мир, к своей любимой, той которую нашел, встретил. И я там очень счастлив… Очень…
— Что ты такое говоришь, сыночек? — теперь беспокойство особой волной наполнило голос Анны Леонидовны, и она, так-таки, поднялась с кровати, намереваясь подойти ко мне.
Но я, предупреждая то действие, торопливо сказал:
— Ничего, мамочка. Спи. Спи, мой дорогой идеал женщины, — и тем самым точно перерубил собственную связь с ней. Затихнув на кровати, и принявшись, молча, глотать горячие слезы, неожиданно, вырвавшиеся из моих глаз, и вроде наполнившие и остатки головы, и все пространство комнаты тугой болью болезни и расставания.
Мама не поднялась, не решилась подойти, зная мой крутой норов, мою грубость, эгоизм и тем, не позволяя себе расстроить меня, или как задеть. Она вновь приклонила к подушке голову и спустя минут пять, перевернувшись на правый бок, подмяла ее край правой рукой. Даже удивительно, что в темноте я это смог разглядеть, несмотря на текущие из глаз слезы, которые просохли уже, когда послышалось ее размеренное с небольшим присвистом дыхание.
Разумеется, я врал маме, говоря о собственном счастье. Никоим образом я не мог быть в дальнейшим счастливым и это даже не планировал. Не мог быть подле моей любимой, так как не собирался к ней, вспять того я хотел освободить ее от себя, и тем избавить от болезней и, наверняка, наладить жизнь Лины.
Впрочем, я хотел с ней попрощаться…
Последний раз ее увидеть.
Я был бог в любви! Мог бы достать для нее звезду, дотянуться рукой до неба, усыпать дорогу перед ее ногами цветами. И, конечно же, должен был избавить от собственного замещения.
Я был бог в любви!
Творец…
И это несмотря на острую боль в голове, которая заполонила мой мозг, надавила на нижнюю челюсть и, видимо, ее приоткрыла. И тотчас яркий проблеск света выплеснулся в оба мои глаза, и мгла, что окружала, сменилась на вращающиеся лопасти вентилятора, чья металлически белая поверхность ослепительно сияла, оставляя позади себя густые фиолетовые полосы.
Теперь мне даже не пришлось искать образ Лины, представлять себе ее улыбку, синь глаз. Мне оказалось достаточным подумать о ней, и из приоткрытого от боли моего рта навстречу вращающимся лопастям вырвалась тонкая нить, радужного сияния, в котором особенно отчетливо проступали цветовые линии фиолетового, синего, голубого, зеленого, желтого, оранжевого, красного, точно уносящие на себе всю боль.
Скорее даже это была не нить, а луч! Хотя он и был тонюсеньким, как струна, волоконце, паутинка.
Луч, однако, направив полет к вентилятору, так и не достиг его пятнадцати лопастей, потому как они в унисон его движению принялись удаляться, медленно снижая собственное сияние, и став вскоре почти не различимыми. Хотя их очевидное перемещение, или то, что конец луча вырвавшегося из моего рта, так-таки, достиг лопастей и намотался на них, ощутимо понудили меня подняться. И я с тем резко дернул головой, вскинул вверх руки и ухватился за радужный луч.
И только я это сделал, как передо мной белое сияние, распространяемое вращением лопастей вентилятора, поблекло, также моментально сменившись на плотную темноту или ночь. И лишь переливающийся семью цветами радуги луч, продолжал освещать пространство комнаты на первом этаже дома бабушки и дедушки. Впрочем, его насыщенность светом сейчас была не то, чтобы мутная, бледная, просто в кружащей темноте помещения несколько расплывчатая.
И хотя луч казался световым, и даже чуть рябил своей поверхностью, словно волновался, я, сжав его в ладонях, ощутил прочность в нем, как натянутой струны, веревки. Впрочем, я все же подергал его, чтобы оценить надежность этой зябкой структуры. И лишь потом рывком поднял собственное тело с кровати, одновременно, выкинув еще выше правую руку, перехватившись по струне, и сел.
Луч едва качнулся в моих руках не то, чтобы плохо натянутый или желающий меня сбросить, просто напоминая тем резиновую основу, потому совсем чуть-чуть пружиня. Его конец, зрительно для меня упирался в ровный потолок дома, как я знал, оклеенный флизелиновыми обоями и подбитый гипсокартоном. Еще миг я медлил, а потом резким движением поднялся на ноги, будто забыв, что я уже второй месяц являюсь бревном, и нижние конечности у меня не действуют.
Да, нет! Чего там врать, уже окончательно осознавая, что теперь я только душа, личность, мысль не более того. Будучи полупрозрачной субстанцией в противовес сиянию струны, переливающейся четырьмя цветами радуги: фиолетовым, синим, голубым, зеленым, и все еще имеющим руки, ноги, туловище и, наверно, голову. Я сместил вниз взгляд и посмотрел на собственное ромбовидной формы лицо, на которое сейчас опирались сверкающие четырьмя цветами радуги мои стопы. Приметив вскинувшийся вверх заостренно-конический подбородок, чуть приоткрытый рот (подле которого слегка покачивался второй конец струны) и выпученные глаза, даже в относительной темноте, едва озаряемой сиянием луча, покуда демонстрирующие зеленую радужку, по окоему с черным зрачком имеющую небольшие всплески коричневого цвета.
Я медлил не больше минуты, не то, чтобы прощаясь с собой, просто не в силах взглянуть на лежащую рядом на диване маму, слыша ее с присвистом дыхание порой переходящее на хриплые, сопящие звуки храпа.
— Прости меня, мамочка. Прости меня, мой идеал женщины, — прошептал я, хотя и понимал, что сейчас могу закричать вряд ли кто услышит. А сказал так тихо по причине того, что чувствовал мощную волну вины. Я не удавшийся сын, муж, отец…
Как говорится на Земле «полный аутсайдер»…
И тотчас я вскинул вверх голову, и, оттолкнувшись от собственного лица на котором стоял, подтянул тело вверх на левой руке, а правой незамедлительно схватился за луч чуть выше. Еще удивившись, что даже после смерти, оказывается, имею вес.
Я впервые сказал себе, что умер. И с тем незамедлительно вскинув ноги, подняв колени, сделал замок, пропустив струну под одной ступней и над другой, да замер в таком виде, едва касаясь головой поверхности потолка.
Висел я так недолго, прислушиваясь к собственным ощущениям. Осознавая, что только отсутствие боли, функционирование ног и окоченевшее на кровати подо мной собственное тело и отличает меня мертвого от живого. Однако я не стал думать о произошедшем, о том, что оставлял под собой и куда лез. Я рывком распрямил ноги, опираясь точно на ступеньку, перебрался руками по струне и головой, да частью туловища беспрепятственно миновав сам потолок, оказался с его иной стороны, даже не заметив, как таким образом прошел сквозь обои, гипсокартон, бетонную стяжку, и ламинат пола второго этажа.
А луч между тем ощутимо укрупнился в моих руках, став схож по размеру уже не со струной или веревкой, а со спортивным снарядом — канат. Видимо, путь мой туда… к Лине был очень долог и труден. В таком положении, расщепленном поверхностью пола-потолка надвое верх-низ, я находился совсем немного. А как только услышал раскатистый храп дедушки и сопяще-взвизгивающие звуки бабушки, безмятежно спящих на кровати, долгое время баюкающей мои сны, мгновенно сотрясся. Ведь я знал, что приношу страшную боль им всем: мамочке, папе, бабушке и дедушке, переступая в иной мир. И, конечно же, было бесполезно объяснять, что жертвовал я собой и их чувствами, чтобы там в зеркально-диагональном отражении Млечного Пути, на планете Радуга, моя любимая, наконец, обрела покой и счастье.
Я торопливо перехватился рукой выше и полез вверх по сияющему всеми цветами радуги канату, боясь ослабеть, вернуться, так как чувствовал боль от своего страшного поступка, собственного ухода. Наверно, поэтому я больше не останавливался, чтобы не возвратиться, и, миновав помещение мансарды и саму из металлического профиля крышу, очутился на улице. Тут, впрочем, снова остановившись, воткнув подошвы стоп в ребристую металлическую поверхность крыши.
Середина мая здесь в горах ударила мне в нос обилием запахов, а до слуха долетели наполненные силой трели соловья, верно, притаившегося в саду деда. Я знал, что этой теплой ночью, где с воздухом едва переплетался легкий ветерок, соловей пел для своей любимой. Тем самым выражая собственные чувства, эмоции его охватывающие и поддержку, как продолжателя рода. И он, как ян, будет петь до тех пор, пока его инь, сидит на гнезде и в нем не появились птенцы, чтобы потом, стихнув вместе с любимой продолжить свой труд по их вскармливанию.
Черно-синий, с бархатистыми переливами, небесный купол сейчас и впрямь казался сводом храма с нарисованными на нем яркими созвездиями, и чуть зримым узким серпом Месяца имеющего ярко серебристое сияние, словно готового к жатве. Горные гряды отсюда виделись не столько четко потому, как и сам свет, исходящий от звездных светил, был тусклым. Впрочем, я сумел разобрать их покрытую многовековыми снегами и льдами белую линию, на горизонте смешавшей цвета с фиолетовым вплоть до пепельно-серого.
Оглядев пространство Земли, я глубоко вздохнул и тотчас переливающаяся четырьмя радужными полосами, в унисон канату, моя субстанция слегка завибрировала, прощаясь с миром, где жила и направляя свой ход к чему-то новому. Я посмотрел вниз, стараясь разобрать само пространство участка моих стариков, а вместо этого увидел лежащих на кровати на втором этаже деда и бабушку, и на первом, на диване, и вовсе такую крошечную мамочку, схожую с куколкой, в которую играла моя дочь Алёнка.
Руки мои внезапно, точно устав сжимать канат, поехали вниз и в такт им соскользнули по влажной крыше подошвы стоп. Это видимо, воспоминание о дочери вызывало во мне слабость, лишь мгновенное желание вернуться, не оставить ее сиротой, безотцовщиной.
Но это была только мимолетная слабость, которую я не мог и не хотел себе позволить. Я даже не стал прощаться с Алёнкой. Знал, она меня не услышит, да и я вряд ли смогу себя оправдать перед ней.
У меня совсем не появилось страха в связи с произошедшим, словно я не до конца осознавал собственную смерть. Или думал, что, будучи богом в любви могу в любой момент вернуться…
Я просто старался не осознавать собственный уход из жизни, все время, отвлекаясь на главное.
А главным для меня стало желание увидеть Лину и попрощаться с ней.
Так я и решил, что обо всем случившемся подумаю потом… После того, как расстанусь с Линой, глянув на нее первый и последний раз, пожелав ей счастья с Беловуком.
И как только я вновь всей своей сияющей сутью стал думать о моей любимой, в руках появилась сила, да и подошвы ног перестали скользить по крыше. Я глянул на канат, который терялся в сине-фиолетовом мерцание неба и предположил, что как бог, и сам могу превратиться в луч… мысль.
Сначала я это всего-навсего предположил. Потом слегка потянул на себя луч, ухватившись левой рукой повыше и освободив ее от правой, а после громко закричал, так как внезапно ощутил отсутствие веса, легкость собственного тела и свободу от всех забот, кроме той, что была для меня превыше:
— Я мысль! Частичка моей любимой Лины! Лечу! Я лечу к Линочке!
Это был прямо-таки оглушительный ор, который отозвался бурчливым движением пород в горах, или сходом снежных лавин затаившихся в разорванных склонах гряд. Я, похоже, данное движение моей планеты не распознал. Так как секундой спустя уже взлетел вверх и мгновенно лишившись привычных мне ног, рук, туловища, превратившись в тончайшую, короткую с острым концом мысль (все также блистающую четырьмя цветами радуги) понесся в черно-синий с бархатистыми переливами небесный купол. Неизменно следуя по натянутому лучу, словно выбивающемуся из моего левого плеча, или только утягивающего меня за собой.
— К Лине! Моей частичке! — восторженно закричал я, и, порыв ветра ударил мне прямо в лицо, вогнав в приоткрытой рот россыпь мельчайших капель воды, то ли сброшенных с вершин гор, то ли соткавших атмосферу Земли.