Глава 1
Началось
Шесть лет провел Шлойме в люблинской ешиве и уже готов был занять свое место в жизни, стать главой еврейской общины. Он учился у самого люблинского раввина, а жил на постоялом дворе у госпожи Суры Иоффе, хозяйки крупной типографии. У нее же он столовался по субботам и праздникам, в ее доме обучался обычаям и правильному поведению. Госпожа Иоффе была дочерью достойных родителей.
С торговцами, едущими на ярмарку, мать прислала Шлойме сыру и бочонок меда, а отец — пару новых сапог и шубу. Еще Шлойме получил письмо от жены. Оно пробудило в нем странные чувства, заставившие его покраснеть.
За шесть лет, пока Шлойме учился на раввина, его юная жена, госпожа Двойра, стала взрослой женщиной, и сваты, собравшись, решили: нехорошо мужу и жене жить порознь, пора уже Шлойме возвращаться из ешивы.
Мендл отправился в Люблин, чтобы привезти его домой. Отец не узнал сына. За эти годы Шлойме вырос, он выглядел теперь, как настоящий молодой раввин, в меховой шапке, с пейсами. Мендл посмотрел на сына с уважением.
Шлойме стал расспрашивать о доме, о матери, даже о служанке Марусе, но ничего не спросил о жене.
— А что же ты не спрашиваешь о супруге? — улыбнулся отец. Шлойме покраснел.
— Она, чтоб не сглазить, теперь совсем взрослая женщина. Ты ее не узнаешь. Она сейчас у родителей.
— Почему не с мамой? — спросил Шлойме.
— Тебя боится. Вдруг опять будешь срывать с нее чепчик, как когда-то.
Шлойме молчал. Отцу стало неловко, что он уколол сына.
— Есть такой обычай. Перед приездом мужа молодая жена уходит к своим родителям. Когда, даст Бог, приедешь домой, она снова вернется к нам.
Шлойме лучше бы поговорил о чем-нибудь другом, но отец сказал:
— Ладно, вот тебе денег, сходи купи супруге подарок к празднику.
Шлойме отправился на ярмарку. Расхаживая между рядов, он вдруг услышал:
— Золотые башмачки из Варшавы! Покупайте, прекрасный подарок жене на праздник!
Шлойме вспомнил, что когда-то, собираясь в ешиву, пообещал жене привезти золотые башмачки. Он заплатил за покупку, и торговец пожелал:
— Дай Бог вашей жене носить их в святости и праведности.
Шлойме посмотрел на торговца, и ему показалось, что когда-то он уже встречал этого человека.
Только потом Шлойме с удивлением понял, что это был праведный портной, его первый учитель.
* * *
Заканчивалась зима пять тысяч четырехсот восьмого года, дело шло к Пуриму. Через заснеженные поля весело неслись крестьянские сани. Тени лошадей, саней и седоков бежали следом. Подтаявшая дорога змеилась среди холмов, поднималась в гору, спускалась в долину. Тут и там проглядывали проталины, будто черные острова в белом море. Наступал вечер прекрасного солнечного дня.
В чистом, синем, будто вымытом после зимы небе купались легкие облака, и золотисто-красное солнце стояло над Брацлавским лесом, пронизывая лучами голые верхушки деревьев. Стая черных галок неслась за санями, будто не зная, где сесть. Птицы кружились в воздухе, спускаясь, касались снега, оставляли на нем следы лапок. Белый снег и синее небо темнели, становились красно-фиолетовыми. В воздухе чувствовался влажный, гниловатый запах жирной, богатой земли. Нередко в поле попадалась цепочка волчьих следов, и тогда из саней доносился голос:
— Гилел, мы тут в чистом поле, звери кругом, а ведь дело к ночи.
— Скоро будем, хозяин. Вон уже видна брацлавская церковь.
— Что мне церковь, Гилел? Надо молитву прочитать, время на исходе. А в поле опасно останавливаться.
— Скоро приедем, хозяин.
— Опоздаем на молитву, Гилел.
— Да Бог с вами, не опоздаем, даже рано приедем.
И Гилел принялся уговаривать лошадей на всех языках, какие только знал. Он кричал по-украински: «Ступайте, браты!» Потом переходил на еврейский: «Братишки милые, поторапливайтесь, хозяину молиться пора!» Но лучше всего действовали отрывки молитв на святом языке. Гилел кричал на всю степь, и лошадки летели по свежей, мокрой земле. Дорога неслась навстречу, и вскоре сани въехали на грязные улочки Брацлава.
Вокруг постоялого двора Брахьи стояло множество саней и телег. Тут собрались евреи со всей округи. Многие возвращались с ярмарки и хотели переправиться в Немиров на пароме. Река уже вскрылась, но по воде плыли огромные льдины. Путники ждали в корчме, когда погода позволит перебраться на другой берег.
Мендл встретил немало знакомых. Тут были реб Гдалья из Чигирина, реб Ехезкел, проповедник реб Иойна, реб Мойше из Немирова и многие другие. Все уже были навеселе. Шинкарь Хаскл-Бурех хлопал Брахью по плечу и кричал во всю глотку:
— Скажи жене, пусть клецки сделает на ужин!
— И фаршированные кишки! — добавлял Иойхенен-Арон, рыбак из Немирова.
— Со шкварками.
— И цимес, цимес!
Но кричать уже было не нужно. У плиты стояла женщина, на огне кипел котел, и запах фаршированных кишок разносился по дому.
— Что празднуем? — спросил Мендл.
— Ничего, просто так. Весна пришла, почему ж не радоваться? На то мы и евреи. Это ведь ясно: даже гои, хоть служат деревянному идолу, и то веселятся, а мы, дети Отца нашего небесного, тем более должны! — отозвался реб Хаскл, ткнув большим пальцем Мендлу в бороду.
— Молились уже?
— Давно!
— Но в честь чего веселье? — не понимал Мендл.
— Дурень, забыл, какой год сейчас? Великий год на дворе! Уже началось!
— Что началось?
— Не слыхал? Война Гога и Магога, как в пророчестве сказано, — объяснил реб Иойна.
— Я только из Люблина, ничего не слышал.
— Злодей Хмельницкий, сотник из Чигирина, собрал войско и пошел войной на поляков.
— А что в Злочеве? — спросил Мендл испуганно.
— Глупец, война Гога и Магога, избавление близко, а он о каком-то Злочеве. Тоже мне глава общины! — Реб Иойна отвернулся от Мендла и направился в заднее помещение, где собралось множество евреев в талесах. Радостные голоса доносились оттуда: одни молились, другие пели, третьи учили Тору.
— Что со Злочевом? — спрашивал у всех испуганный Мендл.
— Да ничего. Они уже далеко. Графы Потоцкий и Калиновский выступили против них с солдатами, — успокоил Мендла реб Хаскл.
— Слава Богу, — Мендл перевел дух. — Тоже плохо кончит, как Павлюк в прошлом году. Отрубят ему голову в Варшаве. Но чему вы радуетесь? — спросил он снова.
— Как не радоваться? Ведь пророчество есть. И Тора намекает, что в этом году придет Избавитель. Ведь ясно сказано: «Если начнется против меня война, в этом я не дрогну». Что значит «в этом»? Сложи числа, получится четыреста восемь. Значит, в четырехсот восьмом году начнется против меня война, но я не дрогну. Понял? — Хаскл снова ткнул пальцем в бороду Мендла. — А ты, глупец, все спрашиваешь, с чего это евреи веселятся. Эй, Брахья, вели супруге добавить еще кишок за счет главы злочевской общины! — крикнул он арендатору.
— Две штуки, — крикнул Мендл, заражаясь общим весельем.
— А это что за парень? — Хаскл указал на Шлойме.
— Из Люблина возвращается, на раввина там выучился. Мой сын, чтоб не сглазить.
— На раввина? Раз так, еще кусок селезенки в горшок за счет реб Шлойме, сына реб Мендла! — снова закричал Хаскл.
— А молитву уже читали, евреи? Где тут молятся у вас? — вспомнил Мендл.
— Молятся? Здесь едят, а молятся там, — показал Хаскл.
Мендл еще застал последнее благословение.
После молитвы Брахья накрыл стол. В доме уже было темно. Снаружи слышался стук льдин на реке. Арендатор закрепил на печи две лучинки, еще два-три огонька горели в субботнем светильнике. Возчики принесли и зажгли смоляные факелы. Сдвинули вместе все столы и скамейки, омыли руки и сели ужинать.
Жена Брахьи поставила на стол огромную дымящуюся миску с фаршированными кишками, кусками селезенки и печени. Брахья выкатил бочонок водки. Сперва немного выпили, потом стали вынимать из миски кишки, отрывать куски, угощать друг друга. Был там кантор из Умани, попросили его спеть. Потом скрипач, разъезжавший по ярмаркам в поисках заработка, порадовал народ своей игрой. Был там еще старый лирник-украинец, из уважения к возрасту его тоже пригласили к столу. Не раз приходилось ему играть на еврейских свадьбах, радовать евреев своей лирой и пением, и теперь он спел прекрасную песню о старом короле, у которого сыновья обманом отняли власть, а потом изгнали его из королевства.
Между песнями говорили об Избавителе, о том, что освобождение близко, о войне Гога и Магога, а когда уже изрядно выпили, в комнату тихо вошли женщины. От радости, что грядет избавление, никто не стал возражать, и женщины начали танцевать. Музыканты подыгрывали им, остальные хлопали в такт, и, совсем уже забывшись, кое-кто поднялся из-за стола и пошел танцевать с женщинами, держа их за руки через платок.
А старые, благочестивые евреи смотрели на все это и ничего не говорили, потому что очень велика была радость от того, что избавление близко.
Так веселился народ целую ночь. Много песен спели, много цитат вспомнили из Торы, много нашли намеков, что Избавитель явится в этом году. И среди православных, как рассказал старый лирник, тоже говорят о том, что скоро свершатся великие дела. Был он в Киеве, слышал там, как поп обнаружил в церкви письмо, посланное их богом, Иисусом из Назарета, а в письме написано, что будет в этом году великий суд надо всеми…
Но в углу сидели трое ученых, знатоков Каббалы, и не принимали участия в общем веселье: один — толстый, высокий мужчина, другой — совсем еще юный, очень худой, кожа да кости, а третий — старик с седой бородой. Толстяк постился, чтобы уменьшить свою плоть. Столь велико было его тело, что душа нередко в нем терялась. Когда подали на стол горшки с едой, он едва мог сдерживаться, так сильно было в нем стремление к плотским утехам. Он прикрыл глаза, но запах еды не давал покоя.
— Что там сейчас едят? — спросил он соседа.
— Фаршированные кишки, — ответил тот.
— Вот как? — горько вздохнул толстяк. И, чтобы наказать свое грешное тело, открыл глаза и стал смотреть на еду.
Двое других тоже постились, никто не знал почему. Вдруг юноша, не выдержав, вскочил с места:
— Зачем радуетесь понапрасну? В Книге Эсфири выделены буквы «тов» и «хес», которые обозначают четыреста восемь. Не значит ли это, что указ Амана будет выполнен в четырехсот восьмом году?
Все испуганно оглянулись.
— Замолчи! — крикнул вдруг старик. — Не можешь смотреть, как народ радуется? Мало, что ли, служит еврейский народ Господу в печали, а как только решили послужить Ему в радости, ты не даешь! Веселитесь, братья. Сказано в Торе: «В этом войдет Аарон в Святая Святых». «В этом» — четыреста восемь, в четырехсот восьмом году будет восстановлен Храм, в четырехсот восьмом году придет спасение.
Теперь Шлойме узнал старика: это был благочестивый портной.
В соседнем помещении стояли евреи, закутавшись в талесы, и молились, как в праздник, во весь голос выпевая благословения.
Глава 2
Шлойме вернулся
У порога стояли мать и служанка, ждали Шлойме. Ни мать, ни кормилица его не узнали. Изменился Шлоймеле, вырос, превратился в настоящего мужчину. Уже пробилась черная бородка, которая делала его старше. Свет Торы лежал на его лице. Мать оробела перед сыном, не знала даже, можно ли обращаться к нему на ты. Маруся, всхлипывая, вытирала глаза:
— Вырос наш теленок, не узнаёт старую корову, что его выкормила.
Для молодой семьи приготовили лучшую комнату. Вдоль стены стояли две резные кровати с подушками чуть ли не до низкого потолка. Зеленый полог отделял их друг от друга. В углу стоял огромный, окованный железом сундук на колесах, наполненный одеждой и женскими украшениями. К сундуку прибит кожаный ремень, чтобы, если придет беда, если, не дай Бог, придется покинуть дом, можно было впрячься в него и тащить за собой. Еще в комнате стояли стол, конторка, чтобы молиться, и даже готовая колыбель для будущего ребенка. И конторку, и колыбель Мендл специально заказал для молодой пары. Но главное — полка со святыми книгами. Книги были самым важным пунктом брачного договора, и тесть Шлойме, раввин, проследил за выполнением этого пункта. Книги были дороже украшений Двойры, дороже приданого. И не потому, что стоили немалых денег, но потому, что много лет и Мендл, и раввин с трудом и любовью собирали эти духовные сокровища.
Все готово для молодой семьи, а «ее» все нет. Шесть лет прожила у свекрови юная жена, шесть лет ждала, когда муж вернется из ешивы большим ученым, таким же, как ее отец. И вот муж вернулся, а они до сих пор не увиделись. До Пейсаха она будет жить в родительском доме, пока мать и свекровь не отведут ее в гнездо, построенное для молодой пары.
Перед Пейсахом Шлойме пригласили к тестю на субботу. В пятницу вечером, совершив омовение в микве, в новой одежде, в шубе, привезенной из Люблина, Шлойме явился в дом тестя. Только теперь он увидел Двойру. Вместе с матерью она зажигала субботние свечи. Неужели это его жена?
Он запомнил ее девочкой, такой, какой она была перед его отъездом. А теперь возле горящего светильника стоит молодая еврейская принцесса, высокая, стройная девушка в вуали, вышитой серебряной нитью. Праздничный чепец над высоким белым лбом, как корона, украшает изящную девичью головку. Двойра закрывает лицо тонкими, благородными пальцами, и Шлойме видит только хрупкую фигурку, стоящую в ярких лучах гордо, как молодой кипарис. Но вот она чуть раздвинула свои белые пальцы, сквозь них нежно и смущенно на мужа глянули большие черные глаза. Сердце забилось сильнее, он вспомнил, как тосковал по ней. Ему кажется, эти глаза всегда были рядом. Он видел их длинными зимними ночами, когда сидел за Талмудом в ешиве. Нежность проснулась в нем, он смотрит на Двойру, но не выдерживает взгляда влажных, стосковавшихся глаз. Через минуту он снова осмеливается посмотреть на нее, но ее лицо по-прежнему прячется за тонкими, будто из слоновой кости выточенными пальцами.
Шлойме стоит задумавшись. Он не слышит, какой любопытный комментарий выдумал только что его тесть. Молодой человек думает не о Рамбаме, вместе с которым он собирался штурмовать крепости, так искусно возведенные раввином. Шлойме думает совсем о другом. Черные, как черешни, гордые глаза смотрят на него через тонкие пальцы, сияют перед ним. И он вспоминает, как часто он видел их, пока учился в ешиве. Когда ему становилось грустно, когда вечерние тени проглатывали стены, книги, всю ешиву, видел он эти глаза. Так смотрела Ривка на Исаака, когда он встретил ее на дороге. Так Рахиль смотрела на Якова, когда он застал ее у колодца. Эти глаза светятся, как Сияние Божье в день разрушения Храма, когда Всевышний пребывает в печали, когда Его слезы катятся и закипают в водах Иордана. Так же смотрит царица Суббота, когда спускается с неба и заходит в еврейские дома, где матери благословляют свечи.
Молодой человек думает об этом и вдруг замечает, что из задней комнаты движется к нему святой образ. Он не смотрит, но слышит, как приближаются ее шаги. Он опустил глаза, но в душе у него разливается серебряный свет.
На пороге стоит Двойра. Он еще не взглянул ей в лицо, а серебряный свет разгорается все ярче и ярче.
— Шлоймеле, твоя жена хочет тебя видеть, — говорит жена раввина.
Наконец Шлойме поднимает глаза. Они с Двойрой остались одни.
Двойра заговорила первой:
— Шлойме, когда ты уезжал, я так плакала. Я не хотела, чтобы ты уезжал. Я ведь тогда еще ребенком была, не понимала ничего. И ты, чтобы меня успокоить, что-то мне пообещал, помнишь? А теперь я хочу знать: ты сдержал слово?
Шлойме подошел к сундуку, поднял крышку:
— Вот то, что я тебе обещал.
Девушка не могла поверить глазам: в сундуке сверкали золотые башмачки на высоких, по варшавской моде, каблуках, и шелковый кафтан с серебряной вышивкой.
Двойра долго рассматривала подарки мужа. Потом сказала:
— Значит, ты не забывал меня. Тебя не было так долго, но ты помнил обо мне.
— Ты ведь моя жена по закону Моисея и Израиля, — ответил муж.
— Не знаю, достойна ли я быть твоей женой, Шлойме. Я ведь простая женщина, не знаю, как вести себя перед Богом и людьми, а ты всю Тору изучил в ешиве и обращению с людьми научился.
— Ты так мила, Двойра, ты прекрасна, как праматерь Рахиль, — сказал Шлойме тихо.
Двойра так посмотрела на Шлойме своими влажными глазами, что он смутился, не в силах выдержать ее взгляда.
— День и ночь я просила Бога, чтобы он сделал меня хорошей в твоих глазах. Раз Он дал мне это, чего же мне еще?
— Что ты тут делала, пока я был в ешиве, Двойра?
— Мама учила меня, как должна вести себя хорошая жена, а свекровь учила, как воспитывать детей, чтобы они выросли достойными людьми.
Шлойме подошел к ней, погладил рукой чепчик.
— Дай Бог нам с тобой счастья, Двойра.
— Дай Бог!
Глава 3
Швуэс
[34]
Наступил праздник Дарования Торы, и вместе с ним пришла из степи весна. Злочев, будто в вышедшей из берегов реке, тонул во влажной, ярко-зеленой, бархатной траве, заполонившей улочки. Всюду, где только можно, пробивалась зелень, забиралась на крыши, карабкалась на стены, и казалось, что опутанные стеблями дома сами растут из земли. А над ними висели, налезая друг на друга, сплетаясь шатрами, кроны старых лип. Каждая канава пестрела цветами, как клумба, каждая кочка покрылась ковром незабудок, анютины глазки выглядывали из-под стен, поросших зеленым мхом. В каждое окно заглядывали кусты жасмина, и белая сирень наполняла воздух своим ароматом.
Весенние ветерки прилетали в город, принося влажность речек, только что освободившихся ото льда, принося шум зеленого моря, окружившего Злочев своими холмами и долинами, лесами и цветущей степью. По вечерам деревья и травы окутывались темнотой, и страшно было, что Злочев навеки растворится в этой зеленой, бескрайней степи.
Накануне праздника, когда злочевские ребятишки играли на рыночной площади у колодца, на улице появился низенький старичок с округлой бородкой, с мешком и палкой в руке. Дети с любопытством смотрели на пришельца: не часто в Злочеве появляется гость. Вдруг один из мальчишек, босоногий, с курчавыми пейсами, закричал:
— Это портной, портной пришел!
Ребята узнали портного, кинулись к нему навстречу, на ходу заправляя в штаны выбившиеся рубашки:
— Дедушка портной, дедушка портной!
— Да пустите же, — махал портной палкой.
— Дедушка, пойдемте к нам!
— К нам, к нам!
— Нет, к нам! Ночуйте у нас.
Но портному было где переночевать в Злочеве. У него было свое место в прихожей синагоги. Дети с радостными криками проводили его. В синагоге он развязал свой огромный мешок и раздал детям подарки: одному вырезанную из дерева свистульку, другому медовый пряник, третьему, тому, что постарше, — книжку. А перед тем как пойти в микву, научил детей веселой праздничной песенке.
Перед праздником злочевские евреи чуть было не перессорились из-за портного: каждый хотел пригласить его к себе, чтобы выполнить заповедь гостеприимства. Очень редко в Злочеве появляется возможность выполнить эту заповедь.
Первый день праздника портной провел в доме Мендла. Тот, как глава общины, имел право раньше других пригласить гостя. За столом портной был весел, пел, много говорил, что было вовсе не в его обычае. Он порадовался за Шлойме, вернувшегося из Люблина, и потребовал с него плату за свои уроки. Пришлось Шлойме поднести ему бокал меда. Выпив мед, портной вздохнул:
— Вырос Злочев, много здесь нашего несчастного народа.
Никто не понял, почему он вздохнул, почему несчастного. Все удивились, но никто не стал расспрашивать, уже привыкли, что чудны пути портного.
Наутро, во второй день, Шлойме сидел дома, учил Талмуд. В распахнутые окошки заглядывали ветви деревьев. Птичьи голоса доносились с улицы. Сладкий медовый запах белых цветов наплывал из степи, наполнял маленький, низкий дом. Жена вынимала из сундука платья и украшения, наряжалась, чтобы пойти с матерью в синагогу. До чего же хороша была Двойра в это праздничное весеннее утро! Казалось, еще покоится на нежной коже щек ночная тишина, и черные глаза влажно блестят, словно не совсем проснулись. Великая любовь к молодой жене загорелась в сердце Шлойме, великую нежность почувствовал он к ней. И ее тоже потянуло к нему, и так же сладко звучал для нее в это утро его голос, произносивший слова Торы, как пение счастливых птиц за окном. Они любили друг друга, как любят друг друга все молодые в первое время после свадьбы. Шлойме больше не мог заниматься, он положил на книгу свою меховую шапку и принялся расхаживать по комнате туда-сюда. А молодая жена продолжала надевать на себя украшения. Наконец нарядная Двойра подошла к мужу, чтобы он благословил ее перед молитвой. Шлойме возложил руки ей на голову и произнес:
— Да не покинет тебя твоя красота, как не покинула она нашу праматерь Рахиль.
И молодая жена, взяв праздничный молитвенник в тисненом переплете, одетая в свое лучшее платье, отправилась в синагогу.
Там уже было полно народу. Наряженные в честь праздника, стоят женщины на галерее, смотрят вниз. Между матерью и свекровью стоит Двой-ра в новом платке, в украшениях, подаренных свекром на праздник, в золотых башмачках из Люблина.
Она видит сквозь столбики перил, как Шлойме, закутанный в талес, стоит на возвышении, бережно держит в руках свиток Торы, поет праздничный гимн, выводя каждое слово. Двойра вслушивается в его голос и слегка краснеет, смущается от собственных мыслей. Она закрывает ладонями лицо, боится, как бы мать не догадалась, о чем она думает…
Как во сне, слушает она голос мужа, но вдруг с улицы доносятся крики, заглушая праздничный гимн. Никто, однако, не снял талес, не пошел посмотреть, что случилось. Голос Шлойме звучит все громче, все старательнее выпевает он слова, но шум все ближе. Прервана молитва, народ потихоньку начинает выходить из синагоги. Староста пытается навести порядок, но с улицы врываются женщины, мужчины, дети:
— Посланники прибыли!
— Два посланника из Корсуня!
— На лошадях прискакали, хоть и праздник…
— Неужели опасность?
Никто уже не слышит, как поет Шлойме. Мендл стучит кулаком, кто-то вбегает, кто-то выбегает, доносится чей-то плач.
— Что случилось?
— Тихо, тихо! — стучит кулаком Мендл. Вдруг дверь распахнулась, и голос возвестил:
— Спасайте жизнь, евреи!
Глава 4
Изгнание из Злочева
В украшенной по случаю праздника синагоге, среди свитков Торы в серебряных чехлах стоят посланники в запыленной одежде:
— Злодей Хмельницкий разбил польских генералов Потоцкого и Калиновского, — рассказывают они, — растянул свои войска по всей Украине. И татарский хан с ним. Община Корсуня уничтожена.
Множество людей погибло, в живых остались только они, прискакавшие, несмотря на праздник, чтобы предупредить об опасности своих братьев по вере. Пусть спасаются, Хмельницкий и татары уже идут на город.
Страх объял людей в синагоге. Женщины хватают детей на руки и не знают, куда бежать. Кто-то кричит, что надо быстрее запрягать лошадей и покидать город. Но никто не отваживается, никто не может поверить, что опасность пришла так неожиданно. И как это сделать в праздник, когда рука не поднимается передвинуть что-нибудь в доме? А тем временем все больше женщин, мужчин и детей прибегает в синагогу, все ищут у Бога защиты. Никто в целом городе не остался дома, все чувствуют, что надо быть вместе.
Наконец глава общины Мендл поднялся на биму, постучал кулаком по столу, привлекая внимание людей, и сказал:
— Евреи, мы не уйдем отсюда! Мы здесь поселились, синагогу построили. На кого мы все это оставим? Не может весь мир погибнуть. День, два, и придет помощь. Князь Вишневецкий нагрянет со своим войском. А мы тем временем скроемся здесь, запремся в синагоге, и Хмельницкий, может быть, отойдет к Чигирину. Там его дом, что ему у нас делать? Мы ему зла не причинили. Оставить город, бросить все на произвол судьбы? Мы не уйдем!
Речь Мендла успокоила народ. Тем, кто давно здесь поселился, кто строил синагогу, Злочев стал уже так дорог, что они с радостью ухватились за малейшую надежду. Может, и правда Хмельницкий оттянет войско к Чигирину. Опасность пришла так внезапно, так неожиданно, что они не успели ее осознать. Вокруг Мендла собрались ремесленники и лошадиные барышники, не раз ездившие в Сечь торговать с казаками, привыкшие не бояться за свою жизнь. Богатыри с лицами, обожженными степным солнцем, с густыми черными бородами, высокие, широкоплечие, с большими, сильными руками. Этими руками они строили город, и они согласились с Мендлом:
— Кто хочет, пусть уезжает. А мы останемся с нашей общиной.
— Не бросим нашу синагогу.
— Как мы ее оставим? Чтобы ее сожгли? Стало тихо. На биму поднялся раввин:
— Еврей не должен понапрасну подвергать жизнь опасности. «И сохранишь свою жизнь», — сказано в Торе. Тот же, кто покончил с собой, не войдет в царство Божье. Ради спасения жизни можно нарушить субботу и даже Йом Кипур. И я как раввин приказываю, чтобы глава общины первым отправился запрягать лошадь и покинул город.
Мендл не двинулся с места.
— Кто хочет, пусть уходит. Я останусь здесь. Бог выстроил эту синагогу, Он же ее и защитит. Я не покину город.
Видя, что глава общины остается, народ не спешил выполнять приказ раввина. Вокруг Мендла стояли мясники, лошадники, торговцы, и никто не решался первым нарушить законы праздника.
Тишина повисла в синагоге. Все смотрели на раввина, ждали, что он предпримет. Раввин молча подошел к ковчегу, вынул из него два свитка и направился к выходу.
— Евреи, спасайте свитки Торы, — сказал он. Но говорить это уже не было необходимости.
Горестный крик поднялся в синагоге, когда народ увидел, что раввин уносит свитки. Вспомнили, как когда-то доставили их сюда, как торжественно поместили в ковчег. Никто уже не мог ни о чем говорить, ни о чем думать. Забрав оставшиеся свитки, народ пошел за раввином.
Уже не было в живых старого реб Шмила, кто-то другой взял его свиток и вынес на улицу.
— Евреи, не бойтесь осквернить праздник, я вам приказываю! Запрягайте лошадей, берите самое необходимое. Я сделаю то же самое.
Народ потянулся за раввином. Тут и там уже запрягали, усаживали в кибитки детей, выносили из домов вещи, книги, постели. Некоторые вытаскивали на улицу сундуки, впрягались в прибитые к ним кожаные ремни и тащили их на кладбище, чтобы спрятать свое имущество там. Другие хватали, что попадалось под руку: посуду, одежду, что-то из мебели. Многие так и остались в талесах после молитвы. Евреи с раввином во главе покидали Злочев, двигаясь в сторону Немирова.
А глава общины сидел в синагоге, будто окаменев, слушал топот копыт, скрип колес. Уходил, спасался Злочев, а он не двигается с места. И молчат окружающие его ремесленники и торговцы.
Шлойме стоял рядом с отцом. Он был согласен с раввином, что жизнь важнее праздника, и умолял отца уходить с остальными, но Мендл продолжал сидеть и только бормотал в бороду:
— Бог выстроил синагогу, Он же ее и защитит. Тогда Шлойме тоже решил остаться, а вместе с ним Двойра и вся семья Мендла. У дверей синагоги стояла и плакала старая Маруся:
— Панычу, беги, спасайся, прилетят братишки из степи, никого не пощадят.
Но никто ее не замечал, а она не решалась войти, только тихо плакала у порога.
Стих шум на улице, опустел Злочев. Теперь степь могла вернуть себе кусок, отвоеванный у нее людьми. Тишина в синагоге, веет холодом. Через два красно-синих окошка в потолке проникают внутрь лучи света, тянутся сверху вниз, освещают распахнутый ковчег с серебряными звездами на дверцах. Горит одинокая свеча, зажженная шамесом перед молитвой. Висят вокруг бимы зеленые стебли, которыми принято украшать дома в память о горе Синай. Немного людей вместе с главой общины осталось защищать синагогу.
Вдруг кто-то поднялся и подошел к биме. Это был портной. Никто не заметил, что он сидел в углу, тихо читая псалмы.
— Охраняете синагогу? — заговорил он, обращаясь к удивленным людям. — Как же вы хотите ее защитить? Вашим мужеством? На что оно Всевышнему? Любой камень, любая палка сильнее вас. Нужна ли Всевышнему ваша смелость?
Никто не ответил.
Вдруг в углу, из которого вышел портной, показался бледный язычок пламени. Через секунду огонь охватил полог на ковчеге, и вот уже пылает вся стена.
— Пожар! Синагога горит!
— Кто это сделал? — кричали евреи, стараясь потушить огонь.
— Стойте! Я это сделал! — сдержал портной толпу. — Когда Всевышний изгнал наш народ из Святой земли, говорит Талмуд, евреи были виновны в таких преступлениях, за которые полагается смерть. Но Господь излил Свой гнев на камни и дерево. Он уничтожил Храм, но люди были спасены. Так что же, вы хотите быть лучше Всевышнего? Камни и дерево остались защищать? Приберегите ваше мужество, оно пригодится для других дел. Придет еще время, когда оно вам понадобится. Спасайте ваши жизни, они принадлежат не вам, они принадлежат Богу!
Люди, потрясенные речью портного, стали выходить из синагоги, где и спасать уже было нечего: всюду пылал огонь.
— Ну и пусть! Лучше сами сожжем, чем гои осквернят. Идите, евреи, запрягайте лошадей! — крикнул Мендл, покидая синагогу. — Вставай, Маруся, помоги собрать вещи, а то поздно будет.
Через пару минут Гилел подогнал кибитку к корчме, и из дома начали выносить книги и сундуки. Самое время, потому что поп Степан, а с ним еще двое хлопцев, ворвавшись в корчму, уже тащили бочонки с водкой.
— Говорил я тебе, прилетят из степи братишки на быстрых конях! Архангел Михаил их приведет! — шатаясь, орал Мендлу уже пьяный поп.
— Ах ты сукин сын! — Маруся стукнула его башмаком по голове. — Только пан из дому, свиньи давай со стола таскать.
Кибитка Мендла последней покинула Злочев. В последний раз глава общины оглянулся на город, и горящая синагога напомнила ему поминальную свечу.
Глава 5
Выполним и выслушаем
По степи тащились бесконечные караваны еврейских кибиток, со всей округи тянулись к Немирову. По ночам боялись ехать из-за диких зверей, останавливались где-нибудь у воды. Женщины и дети падали от усталости и тут же засыпали, мужчины стояли на страже, охраняя кибитки от зверей и жестоких татар.
Разводили костер. Старики сидели у огня, читали псалмы, молодые вглядывались в темноту.
Близился к концу второй день праздника Швуэс. Праведный портной пытался не дать людям впасть в отчаяние:
— Евреи, давайте же радоваться Торе! Никто ему не ответил. Так велико было горе,
что забыли о празднике, забыли о надежде на Всевышнего.
— Ничтожные мы люди, при первом же испытании перестали уповать на Бога, — сказал кто-то.
— А может, так надо. Может, Он хочет, чтобы мы радовались Его Торе не в домах, не в синагогах, а здесь, в чистом поле.
— А ведь у тех, кто получил Тору на горе Синай, тоже не было ни домов, ни синагог. Но они сказали: «Выполним и выслушаем!»
— Выполним и выслушаем! — отозвался кто-то. И утешились люди, искра надежды загорелась в сердцах, и вернулось упование на Всевышнего. Евреи начали подниматься с мест, увидев в происходящем новый смысл, и вот уже кто-то вынул небольшой свиток Торы, злочевский свиток, который отправился вместе с людьми в изгнание, и каждый воскликнул: «Выполним и выслушаем!»
Кто-то запел праздничный гимн, народ подхватил. Дети просыпались, смотрели на яркий костер, горящий в ночной степи. Евреи танцевали со свитками Торы в руках:
— Выполним и выслушаем! Степь превратилась в гору Синай. Потрескивал костер, летели вверх искры, и по степи разносилось:
— Выполним и выслушаем!
Через пару дней добрались до Немирова. Город был полон беженцами со всей округи, и люди стали прибывать, чтобы спастись за укрепленными стенами от казаков Хмельницкого. Община Немирова во главе с реб Исроэлом и раввином Ехиел-Михлом делала для приезжавших все возможное. Их поселяли в синагогах и молельнях, женщины приносили им постель и одежду. На синагогальном дворе пылали костры под огромными котлами с едой. Кто мог, отыскал в Немирове родственников или знакомых, и скоро город превратился в одну большую общину. И местные, и пришельцы спали под одной крышей, ели из общих котлов.
Доходили слухи, что Хмельницкий отошел к Чигирину, в свои родные места. Там он вырезал всю еврейскую общину во главе с реб Зхарьей, которого подверг перед смертью ужасным пыткам. Реб Зхарья погиб за веру, как истинный праведник. Все евреи Чигирина, надев талесы, собрались в синагоге, где приняли смерть. Ходили также слухи, что Хмельницкий сжег несколько городов, в том числе Злочев. Оставалась последняя надежда, что князь Вишневецкий скоро перейдет с войсками через Днепр. Ждали, что Вишневецкий с Божьей помощью победит злодея, и еврейский народ сможет вернуться на пепелища своих домов.
Скоро, однако, стало известно, что князь разбит Хмельницким. Вишневецкий отступил в Литву, и вся страна оказалась беззащитной перед врагом. На помощь из Варшавы нельзя было рассчитывать, потому что после смерти короля Владислава вельможи не могли прийти к согласию и выбрать нового правителя. Польское королевство превратилось в корабль без кормила.
Раввин Ехиел-Михл собрал на совет всех уважаемых людей, находившихся в Немирове. Нужно было решить, как действовать перед лицом опасности.
На собрании разгорелся жаркий спор. Одни считали, что нужно покинуть город и отправляться в лучше укрепленный Тульчин. Другие утверждали, что надо остаться в Немирове.
— Куда мы пойдем? Вся страна не может бежать. Где нам остановиться? И разве до Тульчина они не дойдут? Если, не дай Бог, не придет помощь, они захватят всю страну до Львова, а то и до Вислы. Не может же быть, чтобы вся Польша погибла. Не отдадут поляки свои города и деревни. Должна прийти помощь, они не бросят страну на произвол судьбы.
С такой речью выступил глава злочевской общины, и собрание согласилось: бежать некуда. Если вся огромная община Немирова, все его раввины, торговцы, главы ешив вынуждены спасаться бегством, значит, наступил конец света. Нет, польские вельможи не оставят Украину.
— Но что мы будем тут делать? — спрашивали евреи.
— В Немирове есть крепость. С одной стороны река, вокруг лес. Тут, слава Богу, собралось не меньше двух тысяч евреев. Надо взять в свои руки крепость, чтобы украинцы и поляки не сдали ее казакам, когда те подойдут к городу. Будем обороняться, пока не придет помощь из Польши. Непременно придет!
Этот совет пришелся всем по душе. Решили, что надо поступить, как предлагает глава злочевской общины.
Но в углу сидел портной и тихо бормотал:
— Мужество! Они хотят своим мужеством помочь Всевышнему? Приберегите его лучше для себя! Придет время, когда мужество понадобится для другого, более важного дела.
Но сейчас никто его не слушал. Главы общин, собравшиеся на совет у раввина, сами строили свои города, так же как Мендл. Они любили родные места, которые им пришлось покинуть, но в которые они надеялись вернуться. Поэтому все согласились с Мендлом.
С одной стороны Немиров был защищен рекой, с остальных окружен высокой каменной стеной. По углам стояли башни. В них нашли пару древних ржавых пушек, но к ним не было ядер, и никто не знал, как с ними обращаться. Сначала нужно было укрепить стены. Еврейские кузнецы обили ворота железом, выковали новые засовы. Вдоль стен поставили дополнительные деревянные укрепления, принесли лестницы, набрали камней, приготовили горшки с водой, чтобы лить кипяток на головы осаждающих.
В городе жило несколько сот поляков и человек двадцать немцев-ремесленников, которые умели стрелять из ружей, но им башни не доверили. Их поставили на лестницы у стен помогать отбиваться от казаков, когда те начнут штурм. Женщин и девушек евреи укрыли в башнях, а сами поднялись на стены.
В Немиров прибывало все больше народу. Из окрестных местечек стекались евреи и приносили печальные вести. Говорили, что Хмельницкий послал на город своего генерала Кривоноса с полчищем казаков и татар. Страх поселился в душах людей. В субботу раввин Ехиел-Михл собрал народ в синагоге и, облаченный в талес, вышел держать речь.
— Братья! Мы не знаем, что нам предстоит, — говорил раввин. — Плохие времена настали для Немирова. Может, Всевышний желает, чтобы мы погибли за нашу веру. К этому мы готовы. Но, может быть, врагу не нужны наши тела, может быть, ему нужны наши души. Для тел мы приготовили защиту, укрепили городские стены. Но приготовили ли мы защиту для наших душ? Если, не дай Бог, враг придет и скажет: «Отдай мне твою душу, и я пощажу твою жизнь», хватит ли у нас сил, чтобы не пожалеть ни себя, ни наших жен, ни детей и погибнуть, как погибли десять великих мучеников и другие праведники?
Тихо стало в синагоге. Не слышно ни вздохов, ни плача, только глаза горят на побледневших лицах.
Вдруг кто-то выкрикнул:
— Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь один!
И все, как один человек, повторили:
— Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь один!
Голос раввина зазвучал мягче, он начал успокаивать народ:
— Но не забывайте о заповеди беречь свою жизнь. Покончить с собой — страшное преступление. Жизнь человека дороже всего, нельзя жертвовать ей ни за серебро и золото, ни за наши святые книги. Вы принадлежите не себе, а Всевышнему. Только за Него мы можем погибнуть.
Плакали люди в синагоге. Семьи собирались вместе, жены, мужья и дети прощались, утешали друг друга. Но окрепли души людей после речи раввина.
На другое утро дозорные с башен увидели в степи огромное облако пыли. Как только они передали тревожную весть, мужчины заняли места на стенах, держа заранее приготовленные камни и топоры. Женщины подносили котлы с кипящим маслом. Вдруг у стен появился городской голова пан Кошницкий и с ним еще несколько вооруженных саблями поляков. Поляки кричали:
— Что вы делаете? На кого приготовили камни и кипящее масло? На солдат князя Вишневецкого, которые пришли спасти вас от казаков? Вы что, не узнаете польского белого орла на красных знаменах? Не видите павлиньих перьев на головах солдат? Где вы видели, чтобы холопы одевались в горностаевые кунтуши? Не можете разглядеть, что у солдат усы от уха до уха, а не висячие, рачьи, как у казаков? Открывайте ворота князю Еремиашу, несите медовые пряники его героям! Они пришли спасти вас, ваших жен и детей!
И действительно, над облаком пыли реяли красные знамена, на них сияли в солнечных лучах белые орлы, обещая помощь и спасение. Радостный крик пронесся над стенами:
— Помощь! Помощь идет!
Женщины с детьми на руках выходили из башен, поднимались на стены и, увидев красные знамена, говорили:
— Чудо свершилось, Бог послал спасение!
Весь Немиров высыпал на улицы, люди появлялись из убежищ, из домов, из подвалов. Толпа текла к воротам, чтобы увидеть польских солдат. Некоторые уже успели надеть праздничную одежду, евреи со свитками Торы в руках готовились встречать князя. Мальчишки забирались на стены, чтобы посмотреть на героев. Только матери пытались спрятать своих дочерей.
Но вот солдаты уже близко, а евреи не спешат открывать ворота. Вот подъехал всадник с белым флагом, остановил коня и закричал:
— Открывайте ворота солдатам князя Вишневецкого!
— В сторону, евреи, в сторону! Открыть ворота, польские солдаты пришли, — кричит пан Кошницкий.
— Увидим, что это за солдаты, когда подойдут поближе, — отвечают евреи.
Войско не спешит подойти к городу, остановилось на отдых в ближайшем лесочке. Подъезжают только глашатаи и трубачи, требуют открыть ворота, но евреи будто не слышат.
— Откуда нам знать, кто это. Пусть подойдут поближе, тогда увидим.
— Жиды, трусы, как же вы напуганы! Откройте ворота, выпустите меня к ним. Если не вернусь, значит, это казаки, моя смерть. Если вернусь, значит, наши. Никто из вас мне не нужен, один пойду, а вы можете прятаться под подолами ваших жен, — проклинал евреев пан Кошницкий.
Евреи открыли калитку в воротах. Глашатай повел Кошницкого к лесу, где стояло войско. Немало времени прошло, но вот он появился на белом коне, держа в руке польское знамя. Его сопровождали двое трубачей. Евреи смотрели со стен. Сыграли трубы, и пан начал читать во весь голос:
— «Именем князя Руси Еремиаша Вишневецкого, владельца Немирова, приказываю немировским жителям открыть ворота солдатам его светлости».
— Да здравствует наш спаситель князь Вишневецкий! — ответили со стен. Ворота распахнулись.
Евреи вышли встречать солдат князя. А из леса, беспорядочно размахивая знаменами, с криками «ура» уже неслось к воротам войско. Встречающие испуганно остановились. Не так войско входит в свой собственный город. Но было слишком поздно: в ворота уже ворвались первые всадники. Теперь их узнали по длинным рачьим усам, и крик пролетел по улицам:
— Казаки! Казаки!
Глава 6
Немиров
В городе началась паника. Женщины хватали детей, мужчины — что попало, и бежали. Но никто не знал, куда бежать. Одни кричали: «На кладбище! Раввин там. Лучше умереть у родных могил!» «К реке!» — кричали другие. Но казаки уже были у них за спиной. Тут и там слышались крики девушек и молодых женщин, которых казаки хватали и затаскивали на лошадей. Но вскоре крики затихли, слышался только глухой топот копыт.
Тихо и пусто стало на узких улочках, будто весь город вымер. Валялись в грязи страницы святых книг, окровавленная одежда, мужские шапки и женские чепцы, домашняя утварь, обрывки талесов и человеческие тела. И уже не разобрать было, чье это тело, чья одежда. Все перемешано, растоптано конскими копытами. Только из домов, из-за закрытых дверей и ставней доносятся шум и голоса.
Показался из дома казак, полуголый, в висящей лоскутами рубахе, в одной руке держит серебряный подсвечник, другой рукой тащит за собой девушку в разорванной одежде, с растрепанными волосами. Девушка пытается вырваться, колотит казака кулаком по голой спине, но он только смеется. Еще один казак выходит из другого дома, несет на плече девушку, потерявшую сознание. Казаки останавливаются, кладут на землю свои жертвы, как связанных телят, начинают меняться девушками, торгуются, доплачивают друг другу подсвечниками, отрезами шелка, шубой, парой сапог. Совершив обмен, расходятся, таща свою добычу.
Из переулка появляются трое. Они пьяны, пот блестит на жарком солнце, катится по выбритым головам с длинными чубами, по лицам, по спинам. Один несет голое тельце ребенка, непонятно, живого или мертвого. Казаки орут, передразнивая еврейского мясника: «Свежая телятина, двенадцать грошей фунт, кошерная, покупайте!»
Наконец все затихает. Только донесся еще с окраинной улочки топот ног и короткий, тут же прервавшийся крик. Всюду валяются пьяные казаки, полуголые, обмотанные женскими шелковыми платками. Рядом — женские и детские тела. Кожаные переплеты еврейских книг, кусок пергамента от свитка Торы, порванные талесы и шубы, оловянные тарелки с остатками еды, куски турецкого ковра — все растоптано, все смешалось с кровью и пролитой водкой. Не понять, кто мертв, кто жив, но кажется, что все пьяны, и живые, и мертвые…
Долог летний день, казалось, не будет ему конца, и не будет конца ужасу и страданию. Проходят часы, но все так же светло и жарко. Но вот из степи начали надвигаться тени, и вскоре ночь укрыла город. Спокойно, черно вокруг, сияют звезды, на болотах квакают лягушки и гудят комары. Все как всегда. Но в опустевших домах — мертвая тишина. Только слышно, как кто-то играет на лире, и поет, и плачет над чьей-то судьбой.
* * *
На ночном кладбище, в тишине, что-то движется. Из-за надгробий появляются живые мертвецы. Некоторые закутаны в талесы, некоторые — в праздничных белых халатах, многие не успели надеть погребальное облачение, но тоже прячутся на кладбище: если погибать, то лучше здесь, у могил предков. Целый день ожидали смерти, но смерть не пришла.
Из города доносятся крики погибающих. Уже прочитали предсмертные молитвы, каждый отыскал могилы своих близких и ждет возле них. Но день уже клонится к вечеру, а из города никто не появился. Крики затихли, и в людях вновь проснулась надежда. Оторвавшись от могил, мертвые заговорили друг с другом:
— Слава Богу, конец месяца, луны нет.
— Может, они скоро уйдут.
— Или помощь придет.
— Тссс…
Многие заранее готовят себе погребальное облачение. Теперь те, кто успел захватить на кладбище саваны, надели их: может, казаки примут за покойника, а если все же суждено погибнуть, то лучше быть готовым к погребению. Казалось, мертвые поднялись из могил и ходят среди живых.
— Нет у кого-нибудь кусочка хлеба? Сил нет, есть хочется, — спрашивала у всех старая еврейка в саване.
— Давно на том свете, а все еда на уме, — заметил кто-то.
— Что поделаешь? Пока душа в теле, без еды никак, — ответила женщина.
* * *
Семья Мендла тоже была на кладбище. Когда пришло несчастье, Мендл, как и многие другие евреи, хотел переправиться через реку, чтобы бежать в Тульчин. Но, увидев панику, царящую на берегу, решил, что, раз смерти все равно не избежать, лучше встретить ее на кладбище, среди своих. Целый день каждую минуту Мендл и его родные ждали смерти, не раз прощались друг с другом, прочитали предсмертную молитву. Шлойме старался утешить родных как мог. Говорил, что они попадут в рай, как все, кто погиб во имя Господа, рассказывал, какое там солнце, как встречает прибывших небесное воинство, как мудрецы и праведники сидят с коронами на головах и Всевышний учит с ними Тору, а ангелы играют на арфах. О будущем мире, где пребывают праведники всех поколений, Шлойме много читал в святых книгах и знал о нем гораздо больше, чем о настоящем. И что такое этот мир, где правят злодеи, где властвует ужас, по сравнению с будущим, вечным миром?
Шлойме удалось успокоить родных, они были готовы к предстоящему испытанию. Счастливы были родители, что их сын тут, рядом, что он стал их утешителем в этой великой беде. Они забыли о страхе, освободились от него и видели только вечный покой, уготованный им после смерти, и уже ждали ее как избавления.
Шлойме и его молодая жена сидели, прислонившись к надгробию. Ночь окутала их, звезды сияли в небе, с берега, из долины, долетали крики казаков, вспыхивали и гасли огоньки выстрелов, иногда слышалось чье-то приглушенное рыдание. Двойра прижимается к мужу. Не смерти она боится, — боится расставания, ей страшно потерять радость, которую она так недавно узнала. Теснее, крепче прижимается она к нему: пусть лучше они погибнут вместе, чем будут разлучены.
— Шлойме, мы только начали жить и уже должны расстаться. Не дал мне Бог стать матерью твоих детей.
— Двойра, Бог нас соединит, если мы хотим прийти к Нему в святости и чистоте. Там, на небе, мы вечно будем вместе, удостоимся видеть Божественный свет, пока не придет Избавитель, пока его рог не воскресит мертвых.
Внезапно их страх превратился в радость. Они сами не поняли, как это произошло, но почувствовали, что тишина и покой спустились на землю, легко стало у них на сердце, и вернулись слезы, высушенные близостью смерти. Улыбаясь сквозь слезы, Двойра сказала:
— Шлойме, я больше не боюсь смерти. Почему же они не придут, не освободят нас? Так хорошо было бы сейчас умереть! Так же хорошо, как опять пойти с тобой к свадебному балдахину.
— Не надо, Двойра. Пока мы живы, надо просить о жизни, а не о смерти.
— Для Всевышнего все возможно. Да, Шлойме, мы будем жить. Я так хочу жить для тебя, Шлойме, так хочу…
— Тише, Двойра, тише.
— Я так хочу быть с тобой, на этом свете или на том. Жить и знать, что ты со мной, — говорила Двойра, засыпая в объятиях Шлойме.
Шлойме сидел, не шевелясь, смотрел на жену. Такой слабой, такой беззащитной и прекрасной была она сейчас! Ему казалось, что он ее не узнаёт, все земное покинуло Двойру, небесный свет сиял на ее лице, будто это не она, а праматерь Рахель спустилась с неба, будто это сама Божественная душа явилась оплакать разрушенный Храм.
Глава 7
По воде
С наступлением ночи в людях проснулась надежда и воля к жизни. Мендл позабыл о смерти, энергия снова вернулась к нему. Он огляделся по сторонам. Все поняли, о чем он думает. Мендл посмотрел на спящую Двойру.
Она молода и красива. Если казаки схватят ее, они оставят ее в живых, но сделают с ней то, что хуже смерти. Все это понимали, хотя никто не высказал эти мысли вслух.
Тем временем кладбище пришло в движение. Люди появлялись из укрытий, собирались вместе, о чем-то тихо говорили. Это еще больше ободрило Мендла. Он встал.
— Мендл, куда ты?
— Хочу подойти к забору, посмотреть, может…
— Мендл…
— Тише.
— Куда ты пошел? Я тебя не пущу! — Юхевед попыталась остановить его. — Если умирать, лучше умрем вместе.
— Подойду к забору, может, есть какая-то надежда.
Двойра проснулась. Спросила, испуганно глядя по сторонам:
— Кто это играет? Я слышала музыку во сне.
И правда, издали доносился тихий звон крестьянской лиры. Страх вернулся. Кто-то сказал, что это идут казаки. Люди снова начали прятаться среди могил, старались не дышать, матери укрывали платками детей, чтобы те не закричали. Тихо стало на кладбище, только шелестели листья верб, а звон лиры все приближался.
Наконец струны смолкли и кто-то позвал:
— Евреи, пора! Чего вы ждете?
В слабом свете звезд стоял старый нищий с лирой в руке.
— Кто ты?
— Не узнаете? Это я, портной. Я говорю по-украински, вот и затесался среди гоев. Уходите скорее! Я слышал, они говорили, что на кладбище спряталось много евреев со своим золотом и серебром. Когда рассветет, они придут. Уходите!
— Куда?
— Река сейчас спокойная. Злодеи веселятся в городе, пьянствуют и грабят. Несчастен тот, кто это видел! Попробуйте перебраться на тот берег, здесь очень опасно.
Люди снова зашевелились, черные тени двигались среди надгробий, тихо переговариваясь друг с другом. Вдруг кто-то бросился бежать, кто-то вскрикнул.
— Тише, услышат, — отозвалось несколько голосов.
— Что вы делаете? Гои заметят.
— По одному, по одному, через поле, — командовал кто-то.
Все кладбище пришло в движение, только Мендл продолжал сидеть, пристально глядя на Двойру и сосредоточенно размышляя. Кладбище пустело, но он не поднимался с места.
Вдруг кто-то бросился Мендлу в ноги:
— Панычу, спасайся, ночь темна, беги.
Это была Маруся. Увидев Двойру, она кинулась к ней:
— Доченька моя!
Семья Мендла была поражена появлением старой служанки, все обрадовались, на минуту забыв об опасности.
— Зачем ты пришла? Почему ты не в городе? Тебе там ничего плохого не сделают.
— Что ж вы думаете, я брошу своих хозяев, а сама пойду гулять с казаками? Уж лучше вместе с вами погибнуть. Кто делил со мной кусок хлеба, с тем хочу жить и умереть.
— Но как ты нас нашла?
— Шла за вами. Увидела, что мои хозяева побежали на кладбище — и за ними. Боялась, что прогоните, я ведь другой веры. Спряталась за камнем, сижу тихо, как кошка, и думаю себе: придут братишки, возьму моих деток, прикрою своим телом, скажу: «Меня убейте, братишки, а деток моих не трогайте. Хоть они и другой веры, но это мои дети».
— Возвращайся в город, Маруся, ты же видишь, здесь опасно. Иди к своим, а то убьют вместе с нами.
— Панычу, не гони меня, — стала просить старая казачка, — я вам честно служила, я моих деток не брошу. Я Двойрочку спасти пришла. Вот, платье ей принесла. Я ее спрячу, скажу, что это моя дочь. А чтобы братишки не засматривались, сделаю так, как будто она уже старая, некрасивая. А ты бери хозяйку, бери молодого паныча, и плывите на тот берег. Бог вам поможет. Только молодую панну не берите. Знаю я своих братишек, казаков, они девушку за версту учуют, как собака зайца. За женщину в ад полезут, не то что в воду. Я ее казачкой одену и отведу к рыбаку, тут недалеко. Знаю тут одного. Яиц ему дам, он нас перевезет на лодке. На том берегу встретимся. Или, с Божьей помощью, отвезу ее прямо в Тульчин. Со мной надежнее будет, как зеницу ока буду ее беречь, мою ненаглядную.
Совет Маруси пришелся Мендлу по сердцу. Трудно было ему решиться на расставание с Двойрой, но он понимал, что отправить ее с казачкой будет безопаснее, чем взять с собой. Однако уверенность, что погибать надо всем вместе, была в нем так сильна, что он молчал, размышляя. Никто не осмелился что-нибудь сказать, посоветовать, все ждали его решения.
Но Маруся не дала ему долго раздумывать, снова бросилась к Мендлу:
— Панычу, спасай свою жизнь. Я была в городе, видела, что братишки делают. Они в степи совсем одичали, Бога забыли. Страшные времена пришли. Бегите же, бегите!
— Идите за мной. Какая разница, где мы смерть повстречаем, — сказал Мендл своим.
Они выбрались с лежащего в долине кладбища и поднялись на холм. Сверху был виден казачий лагерь, раскинувшийся вдоль реки. Под котлами горели костры. Лагерь не спал. Тут и там слышался звон струн, пение, пьяные крики. Кое-где танцевали, собрав возле себя зрителей.
Маруся упала Мендлу в ноги:
— Панычу, не ходи туда, видишь, что делается. Это смерть. Братишки нас увидят, носом почуют.
— Придется расстаться. Так и так смерть стоит перед нами. Когда рассветет, они нас заметят. Может, если расстанемся, Бог нас спасет, как до сих пор спасал. Встретимся в Тульчине. А если, не дай Бог, суждено погибнуть, значит, погибнем за Его святое имя, — сказал Мендл, обнял своих и поднял глаза к небу. — Господи, помоги нам!
Никто не плакал. Молча обнялись в последний раз.
— Попрощайся с женой, Шлоймеле.
На минуту муж и жена остались одни. Шлойме погладил Двойру по голове:
— Двойра, верь, Всевышний все может, даже когда нож уже приставлен к горлу.
Жена не ответила, только поглядела ему в глаза.
— Мы увидимся, Двойра. Ты праведница, ради тебя Всевышний не даст нам пропасть.
— Ради тебя, Шлойме. А если не увидимся, предстану перед Богом в праведности и чистоте, как ты меня учил.
— Береги себя, Двойра, не теряй надежду.
— И ради наших детей, которыми Бог нас осчастливит, — тихо сказала Двойра. Это были ее последние слова мужу.
— Бог тебя наградит за твою доброту, Маруся, за все, что ты для нас делаешь, — сказала Юхевед. — В твои руки отдаю все, что мне дорого: свою жизнь и жизнь моего сына. Не знаю, смогу ли я тебе отплатить, но Бог тебя наградит.
— Просите Его за нас, а мы будем просить за вас, — ответила старая казачка, и они с Двойрой скрылись в темноте.
Еще минуту ждал Мендл. Юхевед вытерла слезы, которым дала волю только теперь. Еще минуту прислушивался Шлойме к шелесту кустов и шороху сухой травы там, где исчезло его счастье.
Мендл сказал:
— Ну, с Богом.
И по кустам пополз к берегу, жена и сын — за ним.
Долго ползли они по сухой траве. Смех и голоса казаков слышались совсем близко, можно было разобрать слова. Не раз им казалось, что они пропали. Но Бог все-таки помог им: до берега добрались незамеченными. В конце концов в лагере стало тихо. Прекратился шум, погасли костры под котлами. Еще горели факелы на телегах, казак вел к реке лошадь на водопой. Мендл с женой и сыном, затаив дыхание, лежали в высокой траве, ждали, когда лагерь совсем уснет, чтобы никто не услышал плеска воды.
— Бог нам помогает, — сказал наконец Мендл. — Шлойме, я возьму мать на спину, а ты за мной. Если почувствуешь, что теряешь силы, хватайся за меня.
Трижды раздался негромкий всплеск, и три тела заскользили по воде. Река относила назад, легкие волны выползали на песчаный берег.
На берегу лежал казак, подложив под голову седло, смотрел на звезды, тихо, печально напевая. Плеск волн привлек его внимание, казак быстро поднял голову, и его зоркий степной глаз тотчас различил пловцов на гладкой речной поверхности. После минутной борьбы любопытство одержало верх над ленью. Казак подхватил свою пику, и теплая ночная вода всколыхнулась, когда он босыми ногами вперед прыгнул с берега.
Борясь с течением, Мендл услышал сзади негромкое «Слушай, Израиль» и по привычке, продолжая плыть с женой за плечами, ответил: «Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь один».
Выйдя из воды, он увидел, что они с Юхевед остались вдвоем, и что в слабом свете звезд темное пятно движется обратно, к покинутому берегу.
Глава 8
Пленник
— Кого поймал, казачок?
— Еврея поймал. Почудилось, девушка, не разобрал издали. А потом гляжу, это парень с пейсиками, — вытаскивая из воды Шлойме, ответил казак своему товарищу, поджидавшему на берегу.
— Что с ним делать будешь?
— Не знаю. Убить жалко, зачем за ним в воду лазил?
— Хочешь, чтоб он жив остался, так накормить надо.
— И то верно, — вздохнул казак.
Шлойме, мокрый, закоченевший, лежал на берегу и вслушивался в разговор. Он уже приготовился к смерти и шептал слова исповеди. На минуту ему стало жаль своей молодой жизни, своего недавно узнанного счастья. Но он был уверен, что соединится с Двойрой в будущем мире, что там они начнут новую, великую жизнь, и был даже рад, что уже стоит на ее пороге. Жаль только, что Двойры нет рядом и умереть им предстоит порознь. Его мучило то, что они расстались, что ему не известна ее судьба, но он твердо уповал на Всевышнего, Который все видит и все знает.
Река и степь исчезали где-то в ночной темноте, но берег был освещен огнями костров. Любопытные казаки толпились вокруг.
— Молодая или старуха? — спросил один, поднося факел к лицу Шлойме. Увидев длинные, мокрые пейсы, казаки расхохотались:
— За девушкой всю реку переплыл, а вытащил еврея. Смотрите, казаки, кого он поймал. Знатный улов!
Казак, молодой, с приятным лицом и небольшими, быстрыми глазами, осматривал свою добычу. Пару раз он пнул Шлойме ногой, не со зла, а просто не зная, что с ним делать. Наконец он решил:
— Я его покрещу, пусть примет нашу веру. Хоть какая-то заслуга перед Господом за труды.
С этими словами казак снял маленький металлический крестик и повесил его Шлойме на шею.
— Моли господа нашего Иисуса Христа, чтобы я тебя в живых оставил.
Шлойме не ответил, продолжал лежать, скорчившись, спрятав лицо.
— Вставай, еврей, — поднял его казак. — Я тебе добро делаю. К святой церкви тебя приведу, в живых оставлю, хоть они и смеются надо мной. А ну, на колени, целуй крест, повторяй: «Во имя отца и сына…» Повторяй, проклятый еврей, а то убью, как Бог свят, убью!
Но как только казак выпустил свою жертву, Шлойме снова упал на землю и закрыл ладонями лицо.
— Ничего ты с ним не сделаешь. Видал я таких. Взял одного в Корсуне, молодой, красивый, жаль было убивать. Дочь хотел ему отдать в жены. «Крестись, — говорю, — дочь за тебя отдам, в Сечь со мной пойдешь, казаком станешь». Ничего не помогло, пришлось убить. Упрямый народ! Их всех раввины заколдовали. Им раввины такое красное вино дают, оно им не позволяет забыть их веру. Убей лучше, и дело с концом.
— Раввины дают им кровь пить, когда обрезание делают. В этой крови такая сила, что каждый раз, когда они хотят креститься, она им не дает, — сказал другой.
— Говорят, они перед смертью видят свет, а в этом свете — лицо матери. Потому и не могут свою веру оставить. Но если завязать им глаза, то покрестить можно.
— Какая разница, все равно ничего с ним не сделаешь. Убей, да и все.
— Отдай его мне! — попросил другой.
— На что тебе?
— Я его к своей бабушке отправлю.
Казаки рассмеялись.
— Лучше убей, не мучай, грешно над Божьим созданием издеваться, — сказал старый казак.
— Верно говоришь, дядюшка, лучше убить, — согласился тот, что вытащил Шлойме из воды.
Вдруг послышались звуки струн. К казакам подошел старик, опираясь на палку, с лирой в руке.
— Что смеетесь, казачки?
— Да вот, дедушка, еврея поймали, не знаем, что с ним делать.
— Продайте Мурад-хану. Он евреев покупает, за старых платит серебром, за молодых золотом. Может, выторгуешь еще кувшин татарского пива, друзей угостишь. Хитрый он, Мурад-хан. Персидские ковры и сабли получает за евреев в Турции. А наши братишки не берегут свое добро, убивают евреев. В Константинополе за них большие деньги дают.
— Правду ты говоришь, дедушка, не знают наши братишки, как обойтись с таким товаром, — согласились с ним.
— Дедушка, отведи нас к Мурад-хану, — сказал казак, поднимая Шлойме за ворот и таща за собой.
— Отпусти его, сынок, не надо. За мертвого еврея Мурад-хан ничего не заплатит, — сказал старик. — Лучше дай ему глотнуть горилки, он и приободрится. Глядишь, заскачет как жеребенок. Пусть оживет немного.
Один из казаков поднес к губам полумертвого Шлойме медную флягу и начал лить ему в рот.
— Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь один, — услышал Шлойме над ухом.
Еще не совсем очнувшись, в полузабытьи, Шлойме повернул голову и увидел рядом старика. Тот тихо произнес:
— Что спишь, друг? Поднимайся, благодари Бога.
Голос показался знакомым, очень знакомым, но Шлойме не мог вспомнить, где его слышал.
Огромный двор был окружен частоколом. Из-за частокола доносился напев, тихое бормотание, слова еврейской молитвы. У ворот сидел на ковре Мурад-хан, молчаливый, болезненный на вид, с длинными обвисшими усами и потухшим взглядом. Рядом пылал бочонок смолы. Перед ханом стояли столбики серебряных и медных монет, лежали турецкие платки, посуда, разные вещи для обмена. По бокам стояли два татарина с покрытыми головами и выкрикивали по-казацки:
— Ведите ваших пленных к Мурад-хану, братишки! Мурад-хан, великий торговец, покупает невольников, платит турецкой монетой.
Низкорослый татарин подошел к казакам, осмотрел Шлойме, ощупал его и показал на две кучки монет.
— И бочонок пива, — начал торговаться казак.
Татарин помотал головой.
— А нет, так убью его, как Бог свят. Или добавишь бочонок пива, или убью.
Татарин подошел к Мурад-хану, который сидел, скрестив ноги, мрачный, безмолвный, как человек, съедаемый каким-то недугом. Равнодушное лицо, мутные, ничего не выражающие раскосые глаза. Мурад-хан тоже помотал головой.
— Ну так убьем его, а вам не продадим.
— Погодите, казачки, погодите! — сказал старый лирник и зашептал татарину на ухо, указывая на Шлойме. — Это важный еврей, большой раввин, я его знаю. В Смирне евреи хорошие деньги дадут, чтобы его выкупить.
Татарин снова подошел к Мурад-хану и передал ему слова старика. Хан кивнул. Татарин принес казакам кувшин пива, Шлойме отвели во двор к другим пленным. Из-за частокола доносилось: «Господь — свет мой, спасение мое. Кого мне бояться?»
— Пойдемте, братишки, выпьем. А ты, старик, сыграй нам, чтоб и весело было, и грустно.
Казаки уселись в кружок, лирник ударил по струнам и запел:
И с той стороны частокола донеслось:
Глава 9
Жребий
В степи горел костер, потрескивали ветки. У огня ссорились трое казаков.
— Я первый ее увидел, значит, моя, — говорил один из них, старший.
Пламя освещало его обветренное широкое лицо. Маленькие глазки, будто изюмины, воткнутые в тесто, посверкивали из темноты. Он наклонился к девушке, которая лежала на голой земле, укрытая белой казачьей рубахой. Возле девушки, будто охраняя ее, стояла на коленях старуха. Казак протянул к девушке жилистую волосатую руку, но старуха его оттолкнула.
— Ну и что, что ты первый? — сказал другой казак. — Ты увидел старую ослицу, не разобрал, что это молодой жеребенок. Ты принял ее из засады за старуху-казачку, но только я понял, что это молодая еврейка. Я снял платок с ее головы, вытер с лица грязь, которой ее измазала старая колдунья. Ты видел слепую кобылу, хромую ослицу, а я увидел голубку-красавицу! Так чья же она, моя или твоя?
Карие глаза на круглом, простоватом лице парня смело глядели из-под высокой папахи.
— А я говорю: мы втроем их нашли, значит, они принадлежат нам всем. Так будет по-товарищески, по-казацки, — отозвался третий. Он не злился, не кричал, как другие, говорил спокойно и уверенно. На нем не было рубахи, и красные отблески огня переливались на его бронзовом теле. Он поджаривал на костре кусок свиного сала, наколотый на пику, капли сала шипели углях. Глубоко посаженные черные глаза, высокие скулы, вислые рачьи усы, чуб, закрученный за ухо, — все это придавало ему жестокий, устрашающий вид, казалось, улыбка никогда не появлялась на его костистом, пепельно-бледном лице.
— Всем? Нет, братец, либо одному из нас, либо никому, — возразил молодой.
— Эх, молоко на губах не обсохло, а спорит со старшими. Что за времена! — вздохнул первый казак.
— Раз так, убить ее, — решил тот, что поджаривал сало.
— Жаль убивать, братцы, — сказал старик. — Лучше отведем ее к татарам, у хана нет такой в гареме. Он за нее золотом заплатит, а мы поделим.
— А кого еще ему отдашь? Жену и дочерей? Что делается, казаки прислуживают татарам. Хмельницкий совсем запродал нас неверным. Не может казак оставить себе красивую девушку, все отдай хану! Вот что, братцы, или пусть достанется одному из нас, или убьем. — Полуголый казак вытащил из-за пояса расшитый мешочек, высыпал из него кости. — Давайте поступим по-казацки: бросим жребий. На кого он укажет, того и счастье: тому она и будет принадлежать. Не дело казакам ссориться из-за красивой еврейки.
— Хорошо сказал. Кому кости выпадут, тот ее и возьмет, чтобы не было среди нас вражды и зависти.
Молодой казак молчал, размышляя. Смотрел бархатными глазами на белую рубаху, под которой лежала пленница.
— Ну что, братец, согласен? Как Бог решит, так и будет, тому она и достанется. Если не тебе, не беда. Скоро у тебя евреек будет, как овец в хлеву. Кривонос поведет нас на Тульчин, туда сбежались евреи со всей Украины. Выберешь себе девушек, сколько душа пожелает.
Парень наклонился к огню, встряхнул кости и бросил:
— Три, восемь, пять.
— Шесть, три, десять.
— Хорошо выпало!
— Пять, восемь, двенадцать! — хохоча выкрикивали казаки, и эхо разносило смех по ночной степи.
Под белой казацкой рубахой лежала Двойра, смотрела, как казаки бросают кости в свете костра. Она поняла, что играют на нее, что она стоит на кону. Но Двойра ни минуты не сомневалась, что Бог ей поможет. Шлойме сказал перед расставанием, что Бог соединит их и они снова будут вместе. Воспоминание о счастье, которое она узнала с мужем, о времени, проведенном вдвоем, не давало Двойре утратить мужество. Она верила, что их беды закончатся и она вернется к Шлойме.
— Три, шесть, пять, — доносилось до нее.
— Семь, три, восемь.
— Ха-ха-ха!
— Четыре, восемь, двенадцать! — летели крики в ночную даль.
Вдруг черная тень поднялась из травы, опустилась на колени возле Двойры. А ведь казалось, что старуха уже не придет в себя после страшного удара, который нанес ей обозленный казак.
— На свои души играйте, на своих матерей, а не на мою девочку, моего ребенка родимого! — выкрикнула Маруся, склоняясь над Двойрой и обнимая ее. — Радость моя, душа моя, увидишь, Бог нам поможет, будут они огнем гореть. Совсем озверели казаки, Бога забыли, матерей своих забыли. Ни царя у них нет, ни закона. Чтоб вас гнев Божий поразил громом и молнией, чтоб земля вас поглотила, чтоб вам гореть адским пламенем, сукины дети!
— Замолкни, старая ведьма, чертова прислужница.
— Может, язык ей отрезать?
— Лучше голову, вернее будет.
А из-под белой рубахи выглядывали блестящие, черные глаза, смотрели в небо с верой, что там, среди звезд, сидит Тот, Кто все видит и все знает. Двойра понимала одно: она не хочет умереть. Она будет бороться за жизнь до конца, так она обещала Шлойме. Не ради себя, а ради него, своего мужа, чтобы удостоиться стать матерью его детей.
Казаки снова бросили кости.
— Последний раз.
— Три, шесть, пять.
Двойре вспомнилось праздничное утро незадолго до того, как пришла беда. Вспомнилось, как зеленые ветки деревьев заглядывали в окошко их дома. Она видит: вот сидит Шлойме, углубившись в Талмуд, раскачивается, читает вслух, нараспев. Его голос звучит у нее в ушах. А она стоит перед сундуком, наряжается для мужа. Нет, не для мужа, а для Бога, чтобы пойти на молитву. Надевает праздничные украшения, которые Шлойме привез ей из Люблина. Подходит к нему, и он кладет руку ей на голову, смотрит в глаза.
От костра идет шум, выкрики, дикий, нечеловеческий смех. Она не знает, что там происходит, но понимает: сейчас, в эту минуту, решается ее судьба.
Полуголый казак поднялся, молча подошел и, наклонившись, сдернул белую рубаху, под которой лежала Двойра. Звезды на ночном небе увидели скорчившееся, неподвижное женское тело, едва прикрытое рваной одеждой.
— Не подходи, не трогай мою деточку! Глаза тебе выцарапаю! — Как разъяренная дикая кошка, бросилась Маруся между Двойрой и казаком, вытянув вперед руку.
Она хотела еще что-то сказать, но послышался звук удара и Маруся со стоном рухнула на землю:
— Сжалься, Господи!
Казак попытался схватить Двойру, но она стремительно отскочила в темноту. Взгляд ее наткнулся на освещенную костром фигуру молодого казака. В его грустных, бархатных глазах Двойра увидела надежду на спасение.
— Спаси меня, не отдавай ему. — Девушка бросилась к нему, спряталась за ним, как прячется под деревом застигнутый дождем ребенок.
Парень вздрогнул. Только сейчас он впервые услышал ее голос. Она смотрела на него влажными умоляющими глазами, и он не мог отвести от них взгляда. Он стоял окаменев, лицо побледнело, сердце бешено колотилось в груди.
Выждав, второй казак подошел и снова протянул руку к Двойре.
— Он нечестно играл, обманул тебя, не хочу к нему! — закричала она.
Молодой все еще стоял, не двигаясь, но огонь уже загорелся в его глазах.
— Молчи, проклятая, а ну, иди сюда. — Выигравший казак потянул Двойру за руку, но молодой отодвинул девушку в сторону и встал между ними. Два кинжала сверкнули в свете костра.
— Братишки, что вы делаете? Из-за еврейки готовы друг друга зарезать? Мало, что ли, евреек на Украине? Опомнитесь! — кричал старик, не решаясь подойти к «братишкам».
Казаки глядели в глаза друг другу, сжимая в руках блестящие турецкие кинжалы с изогнутыми клинками. Вдруг молодой, как зверь, прыгнул вперед, и его противник упал на траву, захрипев перерезанным горлом.
— Будь ты проклят, грешная душа, из-за еврейки казака загубил. Чтоб тебе не было покоя ни на этом свете, ни на том, — выругался старик, плюнул и исчез в темноте.
Парень оцепенел на секунду, но тут же, опомнившись, крикнул:
— Эй, дедушка, куда ты?
— Знать тебя не хочу, продал ты душу дьяволу, — донеслось в ответ.
Парень постоял, не зная, что делать. Затем повернулся, отыскивая глазами девушку, и увидел, что она без сознания лежит на земле.
Он поднял ее, перенес поближе к огню, укрыл буркой, сел рядом. Костер освещал ее бледное лицо, глаза, прикрытые тонкими, прозрачными, как у голубки, веками, и вдруг казак почувствовал непонятную нежность к лежавшему возле него беспомощному созданию.
Глава 10
В чистом поле
— Как звать тебя, красавица? — спросил казак.
— Двойра.
— А меня Ерема, — улыбнулся он, сверкнув белыми зубами.
Двойру била дрожь.
— Что ты дрожишь? Холодно тебе?
Девушка кивнула.
— Иди сюда, поближе к огню. Но тут Двойра вспомнила о старой няне, огляделась.
— Кого ищешь, старуху? — спросил казак. Он приподнял Марусю, после удара неподвижно лежавшую на земле, и подтащил к костру. Двойра обняла ее, прижала к груди ее голову.
— Подожди, сейчас мы ее исцелим, — сказал Ерема. — На-ка, старая, глотни.
Казак поднес к губам Маруси рог с водкой:
— Пей, пей, у меня этого добра хватит.
Сделав глоток, Маруся открыла глаза. Увидев рядом Двойру, рванулась к ней, обняла:
— Жива, моя птичка, слава Богу.
И, бросившись перед казаком на колени, принялась целовать его руки:
— Спасибо тебе, соколик, спас ты нас, у черта из лап вырвал. Бог тебя не забудет, спас ненаглядную мою. Ты ангел, Богом посланный!
— Кто она тебе, неужели дочь твоя?
— Больше чем дочь. Она всё для меня, жизнь моя, душа моя. — Маруся снова обняла Двойру.
— Она ведь еврейка, а ты-то христианка.
— Так уж вышло. Родная она мне, хоть и не нашей веры, как птенец из чужого гнезда. С детства ее растила и ее мужа тоже.
— Она замужем?
— Замужем, соколик. Только жить начали, гнездо строить, детишек ждать, как беда пришла.
— Где же ее семья?
— Один Бог знает, может, спаслись, а может, казакам в руки угодили. Кто знает, живы ли они.
— Как же они живы останутся среди казаков? — решил парень и, взяв Двойру за руку, спросил:
— А моей хочешь быть, красавица? Двойра не ответила.
— Как же твоей, соколик? У нее муж есть, — сказала Маруся.
— Замолчи, старуха, никого у нее нет. Казаки всех евреев вырезали. Больше нет у нее мужа. Станешь моей, красавица, — будешь жить, а нет — умрешь. Выбирай сама.
Двойра молчала.
— Что ж ты не отвечаешь? Не молчи, а то хуже будет. Ты по праву принадлежала Ефрему Сквозу, он тебя в кости выиграл. Но он нечестно играл, вот я его и убил, спас тебя. Для себя спас, приглянулась ты мне, полюбил я тебя, как только увидел. Говори, еврейка, будешь моей, как обещала?
Двойра продолжала молчать.
— Ты же добрый, ты ангел, тебя мать родила, а не собака, как тех. Есть у тебя Бог в сердце, ты так не сделаешь, не возьмешь грех на душу. Замужем она, — твердила Маруся.
— Молчи, старая ведьма, а то побью, как Ефрем. Говорят тебе, нет у нее мужа, ни один еврей в живых не остался, всех вырезали.
— А если он спасся? — спросила Маруся.
— Если так, сам его убью. Хватит, старая. Ты казачка, твое место с казаками, а не с евреями. Берегись, продала ты душу еврейскому дьяволу! — со злостью сказал казак, подсел к огню, поближе к Двойре, взял ее за руку, заговорил ласково, как только мог:
— Моя ты, я сразу увидел, как ты прекрасна. Под лохмотьями, которые на тебя надела старуха, разглядел твою красоту. Только взглянул на тебя, сразу сердце замерло, полюбил тебя, пожалел, голубка моя. Никому тебя не отдам, ни гетману, ни татарскому хану. Всех убить готов за тебя.
Еще минуту помолчала Двойра, потом сказала, глядя казаку в глаза:
— Я в твоих руках, можешь сделать со мной, что захочешь. Но я тебя не боюсь, меня хранит Тот, Кто сильнее тебя. Можешь меня убить, мне не страшно. Если захочу, полюблю тебя, если не захочу, не полюблю.
— «Если захочу, полюблю тебя, если не захочу, не полюблю» — это ты хорошо сказала. Что ж, не буду тебя неволить, но если не полюбишь, вот что я сделаю. — Казак подошел к Марусе. — Не знаю, кем она тебе приходится, ну да все равно. Будешь моей, пощажу ее, нет — убью.
Глаза Двойры вспыхнули. Мгновение она колебалась. Но нет, не могла она этого допустить. И, будто в смущении, Двойра ответила:
— Женой твоей буду, любовницей нет.
— Это хорошо, правильно ты рассудила. Это мне по сердцу. Будешь моей женой, а любовницы мне не надо.
— Что ж ты, доченька, сделала, ради меня грех взяла на душу! — запричитала Маруся.
— Да ладно тебе, старая, я же ее люблю. Приворожила она меня. Лучшего друга убил из-за нее. Это ведь дядька мой был. — Парень указал на мертвого казака. — Всему меня научил: на лошади ездить, из ружья стрелять, а я его ради еврейки зарезал. Да я бы ради нее и матери родной не пожалел. Не иначе как заколдовала.
Вдруг Двойре что-то пришло в голову. Она поднялась, выпрямилась во весь рост, и в пламени костра показалось, будто это призрак, явившийся из другого мира:
— Да, казак, заколдовала я тебя.
— Как же ты это сделала?
— Той силой, что мне дана.
— Нарушила ты клятву, которую мужу давала, взяла, несчастная, грех на душу, — все причитала Маруся.
Двойра воздела к небу тонкие руки, подняла к звездам побледневшее лицо:
— Так мне велели.
— Кто?
— Тот, Кто властвует над нами. Простодушный казак со страхом посмотрел на Марусю.
— Что она говорит?
— Не знаю, — пробормотала старая няня. Ее тоже испугало поведение Двойры. — Будто это и не она вовсе. Это она со своим Богом говорит.
— Чудесной мазью, которую Он дал мне, натерла я свое тело. Никто не сможет причинить мне зла. Вот я стою перед тобой, попробуй ударить меня кинжалом, увидишь, что я не лгу.
Совсем страшно стало казаку. Ноздри его раздувались, рукоятка кинжала обжигала ладонь.
— Что с тобой, доченька, что ты говоришь? — бросилась к Двойре Маруся.
— Чего ты испугалась, глупая? Не знаешь разве, если Бог меня защищает, ничего со мной не случится.
Маруся упала на колени, схватила девушку за руки, уткнулась в них мокрым от слез лицом.
Казак наблюдал за ними издали. Он дрожал. Его, высокого, крепкого парня, сковал страх перед еврейской девушкой.
— Пойдем ко мне домой, красавица. У моей матери будешь жить до свадьбы. Пойдем, казаки могут нагрянуть, отберут тебя у меня.
— Не пойду с тобой, пока не поклянешься мне своей душой, своей верой.
— Чем хочешь поклянусь, любовь моя. Скажи, в чем я должен поклясться своей душой?
— Я знаю, Ерема, ты добрый человек, ты спас меня от рук злодея. Бог тебя за это вознаградит. А теперь обещай, что до свадьбы не прикоснешься ко мне, сохранишь мою чистоту, не причинишь мне зла.
Казак улыбнулся.
— Богом клянусь, что не притронусь к тебе до свадьбы, не оскверню твоей чистоты, не сделаю худого.
— Запомни, Ерема, ты своей верой, своей душой поклялся. Если задумаешь нарушить данное слово, я об этом тотчас узнаю. Моя сила сразу сообщит мне о твоих дурных мыслях, и тогда явится та власть, которая меня защищает, заберет меня, и ничего ты сделать не сможешь.
— Клянусь тебе, как святую икону буду тебя беречь, — сказал Ерема. Он закутал девушку в белую казачью бурку, усадил на лошадь и повез к материнскому дому. Старая Маруся побрела за ними следом. Серело утро, и новое солнце освещало торчавшие из тумана верхушки деревьев.
Глава 11
За веру и за Тору
Хмельницкий вел с фельдмаршалом Домиником переговоры о своем возвращении под власть польской короны, но при этом все посылал и посылал орды казаков грабить города ради наживы. Чтобы не лишиться поддержки татар, Хмельницкий вынужден был поставлять в ханский гарем красивых еврейских девушек и женщин. Десятитысячная казацкая орда под предводительством грабителя и убийцы Кривоноса разоряла города и местечки Украины, сравнивала их с землей. За казаками, как стаи стервятников, следовали татарские банды.
Напрасно благородный князь Вишневецкий предупреждал об опасности, просил у польских вельмож помощи для своего немногочисленного войска, ведшего борьбу с казаками и татарами. Никто его не слушал. Фельдмаршал Доминик все еще рассчитывал на благородство Хмельницкого, верил в его желание вернуться под власть Польского королевства и продолжал вести переговоры с казаками, осыпая Хмельницкого наградами, давая ему титулы, надеясь добиться мира. Вельможи были заняты выборами нового короля вместо умершего Владислава. Их не беспокоила судьба далекой провинции. В конце концов Вишневецкому пришлось бросить свою армию и отправиться в Варшаву, чтобы потребовать у загулявших панов помощи для несчастного населения Украины.
Страна по-прежнему была беззащитна перед казацкими бандами. Как река, вышедшая из берегов, разливались они по всей Украине, уничтожали города, грабили, жгли и убивали. Под ударами казацких сабель гибли и евреи, и поляки, в живых оставались только те, кто годился для невольничьих рынков. Гаремы татар пополнялись молодыми, красивыми женщинами.
Те, кому удалось спастись из Немирова, бросились в Тульчин. Тульчинская крепость стала убежищем и для них, и для жителей окрестных местечек, в городе собралось более десяти тысяч беженцев с имуществом. Казаков влекло еврейское богатство, татар — женщины и девушки.
Но взять Тульчин было нелегко. Крепость была хорошо оснащена, а укрывшиеся за ее стенами евреи знали, что значит попасть в руки казакам. Защитники крепости решили, что лучше умереть от голода или погибнуть в бою, чем сдать город.
В городе находился польский гарнизон в несколько сотен солдат. Евреи заключили с поляками союз. Реб Арон, глава тульчинской ешивы, и командир гарнизона Тверчинский скрепили подписями договор о том, что поляки и евреи будут сражаться до последнего человека, стоять плечом к плечу до последней капли крови, обороняя город от казаков.
Евреи собирались в синагогах, поляки в костелах, и все молились, чтобы Бог защитил от врага, и клялись в верности друг другу. «Друзья!» — обращались поляки к евреям, а те делились с ними едой, которую собрали, надеясь выдержать осаду до прихода помощи.
Поляки под командованием Тверчинского взяли на себя оборону крепости, поскольку больше, чем евреи, понимали в военной тактике и лучше умели обращаться с ружьями. Евреи — более многочисленные и при этом более стойкие, так как грозившая им опасность была куда серьезней, — взяли на себя оборону остальных частей города.
В крепости было турецкое оружие, вдоль стен возвели леса, подняли на них камни и все тяжелые предметы, которые удалось найти. У самых стен женщины поддерживали огонь под котлами с водой и маслом. Не раз евреи давали казакам подойти поближе, подтащить к стенам тараны, но тут же на головы осаждавших летел град камней и лился кипяток. Казаки отступали, оставляя под стенами тараны и тела погибших. И не раз евреи, как в давние времена защитники Иерусалима, выступали из города, презрев смерть, обрушивались на врага и заставляли его спасаться бегством.
Но запасы еды в Тульчине подходили к концу. Все, что осталось, поделили на равные доли между евреями и поляками. Сперва кормили детей, потом женщин. Мужчинам удавалось добывать пищу во время вылазок. Дозорные высматривали со стен стада овец и коров, защитники выходили из крепости, нападали на казачьи отряды, отбивали скот и угоняли в город, снабжая себя продовольствием.
Мендл, глава злочевской общины, тоже был среди осажденных. Он потерял сына, переплывая реку, он потерял невестку, которая ушла со старой Марусей неизвестно куда, но, как многие беженцы, смог с женой дойти до Тульчина. Мендл надеялся, что и Двойра с Марусей доберутся до Тульчина другим путем, но не нашел их в городе. Он был уверен, что Шлойме погиб от рук казаков, и жизнь потеряла для него всякий смысл. Мендл не хотел больше жить, только вера во Всевышнего не позволяла ему покончить с собой. Как многие из тех, кто утратил надежду на собственное счастье, Мендл продолжал сражаться за весь свой народ. Тульчинская община стала его ребенком, его Шлойме, его жизнью, его будущим. В ней черпал он силы, сражался за нее, не боясь смерти. Мендл хотел погибнуть за веру отцов, он первым устремлялся в битву, увлекая за собой других, поддерживая в них мужество.
— Братья! — говорил он, сверкая глазами. — Они убивают наших детей, они хотят убить нас. Но наш Бог вечен. Так давайте же сражаться за Него, за нашу веру, за нашу Тору!
Казаки не понимали, что происходит. Неужели это те самые евреи, напуганные, дрожащие, как овцы, ведомые на убой? Словно разъяренные львы, бросались евреи на врага. Чуть ли не с голыми руками, вооруженные дубинами и вилами, с криком «За веру и за Тору!» обрушивались они на казаков, не замечали летящих навстречу пуль, не слышали грохота пушек. Ничто не могло их остановить. С горящим взглядом носились они в облаках порохового дыма, рвали врагов зубами, выкалывали пальцами глаза, втыкали в шею длинные ножи, которыми режут скот. Бывало, еврей бросался на казака, вцеплялся в него, впивался зубами в горло и не отпускал, пока оба не падали на землю и еврейская кровь не смешивалась с казацкой кровью.
Многие, выходя на бой, надевали белые халаты и талесы. С ножами в руках вклинивались евреи в отряды казаков, и те бежали в страхе, увидев разгневанных людей в белых одеждах, или падали на колени с криком: «Сжалься, Господи!»
Страшен был гнев, горевший на бледных лицах евреев, и целые казачьи полки спасались бегством, будто их преследовал ангел мести.
Уже не одну неделю стояли казаки под Тульчином и не могли взять город. Напрасно проклинал Кривонос своих сотников: казаки бежали от евреев, будто от гнева Божьего. Но Кривонос решил во что бы то ни стало овладеть городом: стыдно было за казацкую трусость перед татарскими союзниками, к тому же он опасался гнева Хмельницкого. Все силы стянул он к осажденному месту, десятками тысяч прибывали крестьяне из окрестных деревень. Всю степь вокруг Тульчина заполонили люди, лошади, повозки. По ночам дозорные видели со стен, как пылают костры до самого горизонта, в город долетали крики, лязг оружия, ржание, топот копыт. Но страх исчез, евреи готовы были погибнуть. Погибнуть в бою за Бога и за Тору.
Речь, произнесенная Мендлом перед народом, превратила обреченных на смерть в богатырей, вернула евреям их древний боевой дух. Они шли на смерть с воодушевлением. Теперь они будут сражаться, как когда-то у ворот Иерусалима. Всю ночь женщины поднимали камни по лестницам, кипятили масло, плавили свинец, подкатывали к стенам бочки смолы, готовясь к обороне.
В крепости находилось шестьсот солдат под командованием Тверчинского. Там же собралось все польское население Тульчина, каждый вооружился чем мог.
Как только первый утренний луч осветил городские башни, казаки двинулись на штурм. В первых рядах шли крестьяне из окрестных деревень. Кривонос рассчитывал, что на них уйдет весь запас камней и смолы, после чего в битву вступят опытные казацкие воины. Но неожиданно из города грянул пушечный залп. Ночью успели снять пушки с крепости и расставить их на крышах ближайших к стене домов. Крестьяне, едва услышав первый выстрел, бросились наутек.
Кривонос посылал на штурм отряд за отрядом, но защитники Тульчина отбивали атаки пулями и ядрами. Целый день казаки не могли приблизиться к стенам. Лишь к вечеру им удалось подтащить осадные машины, но со стен полетели камни, полился расплавленный свинец, обрушились потоки горячей смолы. Атака опять была отбита, у стен остались лежать тлеющие тела. Снова и снова к стенам подлетали на конях казаки, снова и снова проливался на них губительный огненный поток.
Казаки кричали, подгоняли, подбадривали друг друга, но огненный дождь не прекращался, и росли груды мертвых, дымящихся, облитых смолой тел. Вот распахнулись ворота, и появился отряд людей в белых одеждах. С криком «За Бога, за Тору!», с ножами в руках кинулись они на казаков, будто дьяволы. Крестьяне бросились врассыпную, едва увидев мстителей в белом, и евреи вернулись в город, распевая псалмы.
Наступила ночь, казаки собрались у костров. Из-за городских стен долетали голоса. Это канторы пели псалмы, взывая ко Всевышнему. Осажденные восхваляли Бога, готовые погибнуть за свою честь и веру.
И казаки говорили, сидя у костров звездной летней ночью:
— Старый еврейский Бог проснулся и явился из Иерусалима. Он там, в городе. Горе, горе нам!
Глава 12
Письмо
В шатре на груде ковров лежал Кривонос, укрытый овчинным тулупом, несмотря на теплую летнюю ночь. Гетман страдал ревматизмом, и старая знахарка смазывала ему ноги растопленным конским салом. Воняло так, что першило в горле, щипало в носу. Собравшиеся на совет сотники то и дело кашляли и чихали, раздувая пламя свечей, воткнутых в высокие турецкие подсвечники.
Кривонос был не в духе, ревматизм очень досаждал ему. Ноги болели так, как будто к ним привязали тяжеленные камни. В шатре было душно, кости грызла тонкая, сверлящая боль, она не давала сосредоточиться, а нужно было решать важнейшие вопросы.
Уже четыре недели казаки стояли под Тульчином и не могли взять город. Давно пора быть в Баре, а то и во Львове, пока не подошел Вишневецкий. И все из-за чего? Из-за евреев! От них бегут в страхе казаки. Ладно бы еще от польских солдат! Кривонос проклинал сотников, ругался на чем свет стоит, одного из тех, кто оказался рядом, даже ударил булавой:
— Хамы, холопы! С каких пор казаки стали бояться евреев? Хан узнает, будет смеяться. Не захотят татары иметь дело с трусами, уйдут в Астрахань. А братишки казаки будут игрушкой в руках поляков, повезут нас в Варшаву головы рубить.
— А ты, батюшка, не злись. Евреев мы не боимся. Мы боимся сатану, который с ними дружбу водит. Выходят евреи из городских ворот, и он с ними, в белом халате, с ножом в руке. Он повсюду, то здесь, то там. Стоит казакам увидеть его в толпе евреев — и все, пиши пропало. Все бросают и бегут, хоть железной цепью приковывай, не удержишь.
— Это не сатана. Это их Бог в белой одежде, — объяснил другой сотник. — Говорят, Он явился их защитить. Если так, плохо наше дело.
— Бог или сатана, вам, сотники, надо головы поотрубать за то, что позорите казаков. Мы обещали хану двести женщин для гарема и рабов на продажу, а сами стоим тут. Евреи наш скот угоняют. Неслыханное дело! Вы не казаки, вы собаки паршивые. Сидели бы лучше у жен под подолом! — орал Кривонос.
— Нет, братец, так ничего не выйдет. Надо какую-то хитрость применить, как в Немирове. Но с польскими знаменами больше не пройдет, на это они не купятся. После Немирова евреи умные стали, нужно что-то другое.
В углу сидел казак, высокий, худощавый, с умными черными глазами. Он молчал и скреб у себя под мышкой, вслушиваясь в разговор. Лицо казака, хоть и мрачное, дикое, выдавало в нем ученого человека.
— А ты что молчишь? Что задумал? Слушаешь, слушаешь, да не говоришь, — обратился к нему старший.
— А что тут говорить? Известно, что делать, — отозвался казак, не переставая чесаться. Видно, он получал от этого огромное удовольствие и не хотел прерывать свое занятие.
— Ну и что же делать?
— Письмо писать.
— Кому, евреям? — удивились казаки.
— Тихо! — прикрикнул старший.
— Ляхам.
— Что писать? — спросил Кривонос.
— Надо им о Христе напомнить. Прячутся за спинами евреев. Как не стыдно им? Позор для христианина искать у еврея защиты. Пусть выдадут нам евреев, а мы сохраним полякам жизнь и еврейским добром поделимся.
— Еще чего? Сохранить поляку жизнь, чтоб он потом нам отомстил?
— Добычей с ними делиться?! — кричали казаки.
— Где это видано, чтобы казаки кланялись полякам?
— Пусть только ворота откроют, а там увидим, — ответил казак.
— Хитрец ты, Василь!
— А что будет, если поляки не поверят?
— Надо так написать, чтоб поверили. В городе нет хлеба, еда скоро кончится. А если они попадут к нам в руки…
— Хорошо.
— Садись, грамотей, пиши, — приказал старший.
Высокий казак, единственный, кто умел писать, сел к залитому водкой и заваленному объедками столу, сбросил на землю мусор, снял свитку, достал из ящика, который он предусмотрительно взял с собой, кусок пергамента, гусиное перо и чернильницу. Кто-то придвинул подсвечник, казаки обступили писаря.
Кривонос, однако, ничего не мог придумать. Боль в ногах становилась все сильнее, все мучительнее. Его лицо скривилось, он со злобой крикнул:
— Бабку сюда! Живо!
Казак вышел и через минуту вернулся со старой знахаркой.
— Крови надо, молодой, свеженькой. Она, батюшка, разогреет тебе кости, и боль как рукой снимет, — сказала старуха.
Казаки затихли, переглядываясь, страх проступал на их лицах. Они не раз видели свежую, дымящуюся кровь только что зарезанных детей в Немирове и в других городах. Но ведь это не они, это татары. Казаки детей не убивали, они убивали только взрослых.
— Думаешь, свежей еврейской крови надо? — спросил Кривонос.
— Сгодится и козья, — сказала знахарка. — Пойди, сынок, принеси козленка, его с лошадьми держат. Или ягненка из стада, совсем маленького, только родившегося, — обратилась она к казаку. Парень вышел и вскоре вернулся, держа в руках белую козочку. Она тонко блеяла, дрожала, испуганная светом и голосами людей.
— Перережь ей горло, батюшка, и пусть кровь течет, — сказала Кривоносу старуха. — Положи ее себе на ноги, боль скоро утихнет.
Кривонос вытянул босые ноги. Казак взял козочку, и жалобное блеяние тут же прервалось. Потек ручеек горячей крови, и теплое еще тельце укрыло больные ноги гетмана.
— Получше укройся, батюшка, чтоб тепло было. Это ты сатане глотку перерезал, теперь он от тебя отстанет.
И правда, скоро Кривонос почувствовал себя лучше. Мягкая, теплая тушка согревала, как тельце ребенка. Боль отпустила, теперь можно было заняться письмом:
«Именем Господа нашего Иисуса Христа, благословен он на веки веков, аминь.
Нашим братьям полякам посылаем привет и земной поклон. Мы день и ночь молим Господа нашего, чтобы он уберег вас от голода, смерти и болезней сегодня и навеки, аминь.
Дошли до нас вести, что имя Господа нашего Иисуса подвергается насмешкам со стороны евреев, врагов рода христианского, у которых наши братья, поляки, вынуждены искать защиты, чем наши сердца весьма опечалены. Подобает ли христианам заключать с неверными союз против христиан? Подобает ли храбрецам-полякам просить убежища у евреев? И вот мы решили отправить к вам гонцов с дружеским посланием и просим вас, наших братьев, хорошо их принять и выслушать.
Братья поляки!
Не на вас, не на ваших жен и детей, пошли казаки войной, не ради вашего имущества и всего, что вам принадлежит, они воюют. Не против христиан мы сражаемся, но против врагов христианского рода, против евреев, распявших нашего Господа Иисуса, ограбивших нас, завладевших нашим добром. Против них ведут казаки справедливую войну. Вы, поляки, наши братья, и мы поступим с вами по-братски. Если выдадите нам евреев, мы сохраним вашу жизнь, и жизнь ваших жен и детей, и ваше имущество. А чтобы евреи не успели припрятать свое добро, объявите им, что мы готовы снять осаду, если они согласны откупиться золотом, серебром, шелком и бархатом. Пусть все соберут и принесут в крепость. А если они не согласятся, вы откроете нам ворота, и мы войдем в город. Отомстим врагам христиан за то, что распяли Господа нашего. А вас, ваших жен и детей мы пощадим и поделимся с вами добычей. Так нам велит поступать Господь наш Иисус Христос. Аминь».
Два всадника везли христианам города Тульчина пергамент, забрызганный теплой кровью козленка. Белый флаг трепетал в свете звезд. «Кто идет?» — крикнул со стены дозорный.
И всадники, остановившись, подняли белый флаг и лист пергамента и ответили:
— Именем Иисуса Христа!
Глава 13
Испытание
Пан Тверчинский передал евреям, что казаки готовы снять осаду, если им отдадут золото, серебро, шелк и меха. Городской раввин и глава ешивы реб Арон собрал старост на совет, и было решено спасти жизнь ценой выкупа. В синагогах и на площадях объявили, что все должны принести свое имущество в графский замок.
Евреи благодарили Бога за избавление: жизнь дороже золота и серебра.
Множество дорогих вещей доставили в замок: серебряные бокалы нюрнбергской работы, изящные шкатулки для благовоний, сделанные в виде башенок с флагами, праздничные светильники с символами двенадцати колен, женские украшения, драгоценные камни, собольи шубы, купленные у русских торговцев, шелка и итальянская парча, которую родители берегли дочерям на приданое, вытканные серебром и золотом ткани из Слуцка. Ради спасения души ничего не жаль. Все богатства грудой свалили в крепости. Тяжелые серебряные короны сверкали на темных мехах, золотые украшения и драгоценные камни поблескивали в волнах шелка, отрезы бархата валялись на дворе крепости, ожидая казаков.
Когда евреи принесли все свое добро, воевода сказал:
— А теперь несите сюда оружие.
— Зачем казакам наше оружие? У них своего достаточно. Они знают, что мы не будем их преследовать, когда они отойдут от города. Нам оружие нужно только для защиты, мы не собираемся никого убивать, не дай Бог. Зачем оно казакам, если они не хотят больше воевать с нами?
— Так казаки захотели, так я им обещал, — ответил Тверчинский.
Евреи заподозрили неладное: не вступили ли поляки в сговор с казаками?
Слово взял Мендл:
— Свое имущество мы вам отдали, но оружие не отдадим. Если вы требуете наше оружие, значит, не иначе как вы договорились с казаками, что предадите нас в их руки. Зачем бы еще вам понадобилось оружие, которым мы защищали город?
Другие его поддержали:
— Не отдадим!
Кто-то крикнул:
— Если погибать, то всем вместе, и полякам, и евреям!
Заговорил молодой мужчина из Корсуня, худой и высокий. Его глаза горели гневом, пейсы тряслись, подбородок дрожал.
— Христиане предали нас, как уже было в Немирове! — крикнул он евреям, сжимая в руке нож. — Так давайте же отомстим, отомстим за Всевышнего и Его Тору!
Как огонь, разгорелись его слова в сердцах людей. Терять было нечего. Со смертью давно примирились, но не хотели даром отдать свою жизнь. Вспыхнул древний еврейский гнев. Засверкали ножи, и по толпе, как далекий гром, прокатился зловещий рокот:
— Продали нас!
— За Немиров!
— За еврейскую кровь!
— За веру и за Тору!
И две тысячи человек, все как один, молодые и старые, с ножами в руках двинулись на поляков. Вскоре воевода, солдаты, польские женщины и дети, все, кто находился в крепости, были окружены разъяренной толпой. Кольцо сжималось. Еще мгновение — и начнется резня.
Вдруг кто-то крикнул:
— Что вы делаете, сыновья Израиля, милосердные из милосердных?
Толпа замерла. На середину вышел старик с короткой белой бородой и в белом халате. Сухой, костлявой рукой он остановил взбешенных людей.
— Горе глазам, которые это видят! — воскликнул он. — Это ли милосердные из милосердных? Как вы могли забыть о величайшем испытании?
Толпа смотрела на белую бороду, обнаженные руки, длинный халат. Мендл, взглянув в лицо старику, почувствовал страх: это был праведный портной.
— Все евреи в ответе друг за друга! — возвысил голос старик. — Если вы перебьете христиан, они начнут убивать евреев в других городах. Евреи не должны быть жестокими, мы не можем мстить. Только Всевышний может отомстить за нас! Приберегите мужество для величайшего испытания, для смерти за Тору, за веру наших отцов!
— Они продали нас казакам! Они хотят нас вырезать, как в Немирове! — крикнул кто-то из толпы.
— Чем же вы хуже немировских евреев, погибших смертью праведников? Всевышнему потребовались наши души, отдадим же их Ему с радостью. Мы не уподобимся гоям. Они продали нас, так пусть гнев Божий падет на их головы, пусть они заплатят Ему за еврейскую кровь, которая льется как вода. Мы не оскверним местью праведную смерть, которой требует от нас Всевышний. Мы должны видеть и молчать, такова Божья воля. Отдайте оружие, евреи! Если Всевышний захочет нас спасти, нам не понадобятся эти куски железа и дерева. Тому, в чьей руке земля и небо, не нужно человеческое оружие. Оно нужно гоям, в нем их сила. А наша сила — Всевышний, для Него приберегите мужество. Оно еще пригодится, когда придет величайшее испытание.
И вот уже кто-то вышел из толпы, приблизился к полякам, трясущимся от страха, не понимающим, что происходит, и швырнул нож к ногам воеводы.
Стали подходить остальные, бросать на землю ненужное человеческое оружие.
И улыбались люди, глаза сияли, лица светились непонятным, неземным счастьем. Падало оружие к ногам пана, но никто не посмотрел ему в глаза, никому не было до него дела, другие мысли овладели людьми.
Воевода отдал приказ, и поляки открыли ворота. Ни слова не сказали евреи. Солдаты окружили их и велели идти, и евреи двинулись в путь. Впереди раввины в талесах, следом остальные. И вскоре весь народ, мужчины, женщины и дети запели:
Так с пением шли они навстречу смерти.
Глава 14
За веру отцов
Казаки поджидали снаружи. Они согнали евреев вместе, как стадо овец, и повели в огромный сад, окруженный забором. Среди двух тысяч человек было несколько раввинов, был здесь реб Арон, глава тульчинской ешивы, были другие великие ученые, знатоки Талмуда. Был здесь и праведный портной. Он тоже шел со всеми, одетый в погребальное облачение, завернутый в талес. Канторы пели, не давая людям впасть в отчаяние, потерять мужество. Остальные подпевали:
Евреи не знали, какая судьба им уготована, останутся они в живых или будут убиты. Им было все равно. Непонятное мужество воодушевляло их. Они видели перед собой распахнутые ворота рая. Не смерти боялись люди, боялись только, что их разлучат, отберут жен и детей. Каждый был готов сам умертвить своих близких, лишь бы не дать их осквернить. Женщины не сводили глаз со своих мужей. Все понимали, что смерть близка, но никто не плакал, не плакали даже дети. Пение уносило их ввысь, земные чувства отступили, исчезли, люди будто уже перешли в другой, великий, бесконечный мир.
Стоял конец лета, плоды уже созрели в саду, сияло солнце. Светлым, праздничным выглядел мир, и все были вместе. Канторы пели. Многие уже видели голубое сияние, небо уже открылось для них. Они уже плыли в бесконечности и слышали пение, льющееся там, где Бог сидит в окружении праведников и учит с ними Тору. Даже детям казалось, будто это великий Судный день, и сейчас явится пророк Моисей, и царь Давид заиграет на арфе. И приедет Избавитель на белом коне. Он уже едет, спускается с облаков, все ждут, и вот он здесь… Он уже здесь.
Страха не было, была радость. Бесконечная, глубокая радость царила среди людей. Отцы, матери, дети были вместе, весь народ стал одной семьей. Мужчины держали друг друга за пояса, дети прижимались к матерям. Посередине стояли раввины и канторы. Вдруг кто-то начал читать праздничную молитву: «Восхвалите Бога! Восхвалите, рабы Господа, восхвалите имя Господа!»
Молитву подхватили канторы, за ними — все остальные, и сад наполнился пением:
И не замечают евреи, что в саду становится все больше казаков и татар с шипастыми булавами или кривыми саблями в руках. Татары маленькими, прищуренными глазками глядят на женщин и девушек. Ничего не видят евреи, только тесней прижимаются друг к другу, женщины и дети — в середине, вокруг — мужчины, которые держат друг друга за пояса:
Прозвучала труба, казаки крикнули «Ура!» и пропустили вперед худого низенького человечка. В жаркий летний день на нем была длинная меховая бурка и меховая шапка, украшенная перьями. Солнце припекало, бурка волочилась по земле. За ним шел поп в шелковом женском платье и нес огромный крест. Следом за попом — церковный хор. Певчие несли знамя с изображением Христа. Евреи не обратили внимания ни на гетмана Кривоноса, ни на церковную процессию, они закрыли глаза, чтобы не видеть креста, и запели громче:
Голоса евреев слились с голосами церковного хора: жертва и убийца вместе возносили Богу хвалу в этот ясный, солнечный день. Но вскоре хор замолк. Поп взял знамя с ликом Иисуса, воткнул в зеленый холмик. Рядом со знаменем встал хилый низенький человечек с бледным, болезненным лицом, страдающий от жары в длинной меховой бурке. С минуту Кривонос смотрел на евреев, которые, держась за руки, пели все громче, вдохновеннее и не замечали ни его, ни знамени, ни казаков с саблями, булавами и пиками. Уже не здесь были пленники, они видели другие картины, слышали другие голоса, им не было дела до того, что творится вокруг.
Кривонос растерялся перед поющими евреями, он не мог понять радости, сияющей на их лицах, и стоял в удивлении, не зная, что делать. Страх читался на его болезненном лице. Поп подал гетману крест.
Кривонос оробел еще больше, смотрел то на казаков, то на евреев. Потом поднял крест над головой и наконец почувствовал себя увереннее.
— Евреи! — возгласил он. — Кто подойдет и поклонится кресту, останется жив!
Никто не двинулся с места. Евреи не видели, кто стоит перед ними, не слышали, что он говорит. Никто не обращал внимания на Кривоноса и его казаков. Вдохновенно звучали голоса среди деревьев, в небо летело:
— Евреи, снова обращаюсь к вам. Слышите меня? Кто хочет остаться в живых, пусть подойдет и поклонится кресту.
Все громче звучало пение в саду. Уверенность снова покинула Кривоноса. Он растерянно посмотрел на попа.
— Бесов наслали они на тебя, прогони их, сделай святое дело, — сказал поп и трижды перекрестил гетмана.
— В последний раз обращаюсь к вам: кто примет христианскую веру, останется жив. Подходите к кресту!
— прозвучало в ответ.
Кривонос стоял, снова не зная, как поступить, и смотрел на попа.
— Делай святое дело, — опять перекрестил его поп.
— Бей их, казаки!
Громкое «ура» пронеслось по саду, и казаки бросились на евреев. Сверкали сабли, мелькали пики, взлетали булавы и обрушивались на людей. Евреи, обнявшись, выкрикивали: «Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь один!»
Казалось, молитва вот-вот заглушит крики казаков, но один за другим голоса замолкали, гасли, как догоревшие свечи. На растоптанной траве, среди срубленных веток, лежали целые семьи: отцы, матери, дети. Смешалась их кровь, и вместе отлетели их души с единым возгласом «Слушай, Израиль».
Четырнадцать сотен мужчин, женщин и детей перебили казаки в этот день. Остальных татары угнали на невольничьи рынки. Но ни один не купил себе жизнь ценой отказа от своей веры.
* * *
Под деревом, на растоптанной траве лежал мертвый глава злочевской общины. Его глаза были открыты, устремлены в небо. Лицо с побелевшими губами, сильно постаревшее за последних два месяца, выглядело мужественным и уверенным. Трудно было поверить, что это загорелое, обветренное лицо мертво, так как на нем сияла спокойная, радостная улыбка.
Может быть, потому, что рядом лежала Юхевед. Но ее лица было не разглядеть, она спрятала его на груди мужа…
В саду стало тихо, как в степи. На траве и опавших листьях среди срубленных ветвей и раздавленных плодов валялись человеческие тела, искалеченные, изрубленные. Можно было принять их за ворох старой одежды, перемазанной грязью и кровью. Но тут и там виднелись лица: мужское, с пейсами в запекшейся крови, женское, с прикрытыми глазами, детское, словно уснувшее. И на всех лицах — тихая, счастливая улыбка, как будто люди не умерли, как будто они видят и слышат что-то нездешнее, неземное…
* * *
На зеленом холмике стояло знамя с ликом Иисуса. Кривонос забыл его, когда отправился в город, чтобы вырезать христианское польское население.
Глава 15
В саду
В саду у матери казака Еремы пахнет медом. Пчелы гудят перед стоящими среди деревьев ульями, вьются над белыми цветами. Гнутся ветки под тяжестью спелых плодов. Сливы падают на землю, но никто их не подбирает, они валяются в траве, распространяя запах гнили. В саду бродят две-три черные овцы, лениво пощипывают траву, лижут друг друга языком. Вразвалку, степенно, будто по важному делу, шествуют жирные утки, раскачиваются на коротких лапках. Вот пытается взлететь гусь, разворачивает крылья, гогочет, но натыкается на спящую собаку, испуганно отскакивает в сторону и затихает.
В саду среди овец, уток и гусей ходит Двойра. На ногах у нее позвякивают бубенцы, которые надел Ерема, чтобы она не сбежала, чтобы все время слышать, где она. Вместо чепца на ее голове закрывающий лицо платок, как у казачки. Грустная бродит Двойра, идет к речке, текущей за садом, садится на берегу, смотрит в воду.
Но Ерема не дает ей остаться одной. Он подходит, садится рядом:
— Что ты грустишь, моя красавица? Все своих забыть не можешь. Заколдовала ты меня, сердце мое отравила. Горе мне, что мне делать?
— Замолчи, Ерема, ты ведь обещал, что не будешь меня мучить, дашь мне до свадьбы оплакать моих родных.
— Правда это, правда, обещал, но ничего не могу поделать, сохну по тебе. И наш хлеб ты есть не хочешь. Презираешь нашу пищу, ешь только то, что тебе твоя няня готовит, а ты ведь невеста моя.
— Я обещала мертвым, Ерема, что буду соблюдать наш закон, до тех пор пока от них не уйду. Позволь мне, Ерема, соблюдать наш закон, ты ведь добрый, ты меня любишь.
— Люблю тебя, Двойра, люблю, умереть за тебя готов. Злодеяние совершил ради тебя, брата своего убил. Скажи только, на край света с тобой пойду. Уйдем от людей, поселимся в глуши, ручеек будет течь перед нашим домом, красные маки будут цвести под окном. Я тебе служить буду, а ты будешь моей царицей. Ой, царица моя, ангел мой, голубка моя ясная! Что ты со мной сделала? Разбила ты мое сердце. — Парень наклонился к Двойре, взял ее лицо в ладони и вдруг расплакался, как ребенок.
— Тише, Ерема, не плачь, ты хороший, сердце доброе у тебя. — Девушка погладила его по волосам, как хозяйка любимого щенка.
— Овечка моя белая, голубка моя, что ж ты, любимая, меня мучаешь? Сил моих нет, лучше бы умереть.
— Ты будешь жить, Ерема, ты такой молодой, сильный. Ты хороший, Ерема.
— Как мне жить, если я не знаю, когда ты станешь моей? Все откладываешь нашу свадьбу. Сохну по тебе, любовь точит мое сердце, как червь дерево. Скажи, мой ангел, когда мы дом построим, у какой реки, в какой стране?
— Уже недолго тебе ждать, Ерема, уже недолго, — сказала девушка с грустью.
— Скажи, когда?
— Ты же говорил, ты обещал, что не будешь меня мучить, потому что любишь меня.
— Хорошо, больше не буду спрашивать. Хочешь — скажи, не хочешь — не говори. Пусть моя душа страдает, пусть сердце болит, — сказал парень и уткнулся лицом в траву.
— Уже скоро, Ерема. Подожди еще чуть-чуть, уже скоро, — успокаивала его Двойра, гладила по волосам мягкой холодной ладонью, глядя куда-то вдаль.
Как зеницу ока берег Ерема Двойру, ходил за ней по пятам, словно верный слуга. Казаки смеялись над ним, и пошел слух, что не иначе как еврейка — колдунья.
Однажды Ерема, вернувшись из города, сказал:
— Всех евреев и ляхов перебили в Тульчине, ни одного не осталось.
— Откуда ты знаешь, Ерема? — спросила Двойра.
— Мужики в городе рассказали. Много еврейского добра привезли на ярмарку из Тульчина. Вот и я тебе что-то привез, моя красавица. У мужика для тебя купил. Шубу отдал ему за это.
И Ерема подал Двойре пару золотых башмачков.
— Говорят, евреи покупают такие своим невестам к свадьбе, еврейским девушкам такие нравятся. Вот и купил их тебе, моя любимая.
Двойра узнала башмачки. Ведь это их привез ей когда-то Шлойме из Люблина.
— Откуда они у тебя? — спросила она.
— У мужика на ярмарке сторговал. Он их у мертвого еврея взял в Тульчине. Говорит, еврей их в руках держал, прижимал к сердцу.
— Молодой был еврей или уже старый? — спросила Двойра.
— Не знаю, моя красавица, он мне не сказал. Но что ж ты так побледнела, моя голубка?
— Потом, потом скажу. Няня, где няня?
— Да что с тобой, мой ангел, что случилось? — перепугался парень.
— Все потом тебе расскажу. Скоро, Ерема, будет наша свадьба. Только этих башмачков я и ждала, скоро все кончится. Няня!
— Няня! — закричал Ерема. Маруся кормила кур в саду. Когда она прибежала, Двойра лежала без чувств.
— Что с ней? — спросил парень. Маруся увидела башмачки в руках Двойры.
— Господи, помилуй! — бросилась она на землю рядом с девушкой, обняла ее, прижала к себе.
Ерема стоял, ничего не понимая.
Глава 16
Золотые башмачки
Белые цветы наполнили вечерний сад медовым ароматом. В воздухе вспыхивали и гасли светлячки, чьи-то заблудшие души. В степи красными огоньками пылали маки. Сияли звезды, казалось, в воздухе плывут прозрачные, светящиеся фигуры, гости из дальних миров.
Двойра стояла в саду у костра, разложенного Еремой. В хате бряцала лира: старый странствующий музыкант пел для собравшихся крестьян. Слышались пьяные крики, плач, смех. В хате было свалено еврейское добро, которое гои награбили в Тульчине. Они делились, менялись, пили еврейское вино. А старик играл для них на лире.
Двойра, тонкая, как молодое деревце, стояла у костра, бубенцы на ногах позвякивали при малейшем ее движении. Она смотрела в небо, на звезды, и тихо говорила:
— Скоро я приду к тебе, мой муж, мой избранный. Я вижу, ты зовешь меня. Возьми меня к себе, мой муж, я по тебе тоскую.
Она видит светлое, голубое море. В нем плавают лодки, усыпанные звездами. Вот одна лодка приблизилась к берегу. Как светло! Там — Единственный, Вечный. За ней подплывают другие лодки, в каждой — еврейская семья. Двойра знает их всех. Она ищет и наконец находит его. Он ждет. Другие лодки уже уплыли, но он остался.
— Шлойме! — кричит Двойра. — Шлойме, я здесь! Я иду к тебе, я иду.
Двойра протягивает руки к небу.
— Кто там, с кем ты говоришь, моя красавица?
— Не трогай меня, я огонь, я сожгу тебя. Ты видишь, я огонь, ты сгоришь.
Ее глаза сверкают, на лице — мерцание звезд. Ее стройная, высокая фигура в белой накидке будто охвачена пламенем. Кажется, она и правда горит.
Ерема смотрит на Двойру и не может узнать. Ему чудится, он уже видел ее где-то, когда был ребенком, он пытается вспомнить, и вдруг его осеняет:
— Я знаю, кто ты! О, грешная моя душа!
Он падает перед ней на колени, как перед иконой.
— Прости меня, Господи! — Ерема уткнулся лбом в землю и зарыдал. — Теперь я знаю, только сейчас понял. Ты святая, я тебя в церкви видел, на иконе. Теперь я знаю! Сжалься надо мной, грешным человеком.
— Не бойся, Ерема, ты хороший, сердце у тебя доброе. Не бойся!
— Сжалься надо мной! — Парень вскочил на ноги и бросился в хату. — Казаки, Бог в саду, горе нам!
Мужики уставились на него, лира смолкла.
— Что с ним? — спросил кто-то.
Ерема плакал, как ребенок, он дрожал, указывая в сад:
— Там, там!
Крестьяне оцепенели. Потом один осторожно подошел к двери, выглянул:
— Где?
— Там, у костра. Не видишь? Смотри, смотри!
— Там твоя еврейка стоит. Какой еще Бог?
— Она с иконы сошла. Это Бог, я узнал.
— Она тебя совсем ослепила своим колдовством. Что еще придумал! Не греши.
— Я посмотрел ей в лицо и узнал. Это она на иконе, она святая.
— Пусть покажет, какая она святая.
— Чудо!
— Да, пусть сотворит чудо, тогда поверим. А нет — значит, колдунья твоя проклятая еврейка, сжечь ее надо.
— Правильно, сжечь. Совсем у казака разум отняла.
— Не грешите, молчите лучше! — Ерема повернулся к Двойре, издали поклонился ей, как иконе.
— Докажи им, пусть увидят, что я не ошибся. Пусть убедятся, что ты святая.
Не сразу ответила Двойра. Потом повернула к Ереме освещенное костром лицо:
— Позови няню, Ерема.
Но Маруся уже давно была здесь. Она лежала на траве, спрятав лицо в складках платья Двойры, и плакала.
— Пойди, няня, принеси мне золотые башмачки, — сказала девушка по-еврейски.
— Деточка, голубка моя, не надо. Что ты задумала?
— Я приказываю тебе, няня, принеси их сюда. Маруся ушла и вернулась с золотыми башмачками.
— Не плачь. Надень их мне. Помнишь, ты меня одевала, когда я была маленькой? Помнишь, ты отправила меня к нему, дала мне грушу и яблоко? — говорила Двойра.
— Помню, помню.
— И теперь я пойду к нему. Он ждет меня, приплыл за мной по небу на лодке. — Двойра обняла Марусю, поцеловала.
Няня отошла в сторону, а Двойра, в золотых башмачках, сказала Ереме:
— Бери ружье, стреляй в меня.
Страшно стало мужикам. А вдруг не ошибся парень? Многие уже готовы были поверить, что на их глазах совершается чудо. Один опустился на колени и забормотал:
— Господи, помилуй нас.
Ерема дрожал:
— Нет, нет, не могу, не буду.
— Не бойся, Ерема, ничего со мной не случится. Я уже не здесь. Я уже там, на небесах. Он прислал мне с неба эти башмачки, чтобы я пошла туда, к нему. Иди, Ерема, бери ружье и стреляй мне в сердце.
Но парень все всхлипывал и бормотал:
— Нет, не могу. Сжалься надо мной.
— Я приказываю, Ерема, неси ружье. Я буду стоять тут, у костра, чтобы ты не промахнулся. Я же сказала тебе, ничего со мной не случится. Делай, как я тебе велела.
Так говорила Двойра, освещенная пламенем костра. Страх охватил мужиков, друг за другом опустились они на колени. Один затянул, другие подхватили:
— Господи, помилуй, Господи, помилуй.
Кто-то принес ружье, подал его Ереме. Двойра стояла в своих золотых башмачках.
— Стреляй, Ерема.
Крестьяне затихли, продолжая стоять на коленях.
Грянул выстрел. Дым рассеялся.
— Целься лучше, Ерема, видишь, ничего мне не сделалось!
Снова выстрелил казак, снова рассеялся пороховой дым.
Двойра клонилась на бок, медленно опускаясь на землю.
— Падает!
— Кровь!
— Проклятая еврейка! Обманула! — кричали мужики, вскакивая и потрясая кулаками.
— Обманула, проклятая!
Ерема заслонил Двойру, подхватил ее слабеющее тело. Струйка крови текла в огонь костра.
— Что же ты наделала, моя красавица? Я ведь так тебя любил, — бормотал парень.
— Прости меня, Ерема, прости. Спасибо тебе, что отправил меня к нему. Я знала, это сделаешь ты. Ты хороший, Ерема.
— Отдай, это мое дитя! — закричала няня, подбежала, обхватила Двойру руками.
Двойра увидела лодку, усыпанную звездами. Шлойме протянул руку, помог ей войти.
— Прощай, няня, — прошептала Двойра.
— Прощай, дитя мое, — ответила Маруся по-еврейски.
Двойра отвернулась от Еремы, от старой няни, положила голову на траву, и с ее губ слетели слова, которые казакам так часто доводилось слышать в те дни от евреев: «Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь один». И Двойра затихла.
Глава 17
Упование
В Люблине снова заседал Ваад четырех земель. В этом году перед ним стояла очень важная задача.
В город съехалось множество евреев со всей Украины. Отцы разыскивали детей, угнанных казаками. Многие женщины потеряли мужей и даже не знали, живы те или нет. Были здесь и мужчины, у которых татары отняли жен, и дети, оставшиеся сиротами. Люди из погубленных общин скитались по стране, искали, где осесть.
Многие находили здесь близких, которых давно считали погибшими. Отцы встречали детей, мужья жен, братья сестер. Ваад должен был наладить еврейскую жизнь, вновь соединить семьи, разрушенные татарами и казаками. Он издал указ, чтобы все евреи из уничтоженных общин вернулись в свои города, потому что армия польского короля заставила казаков отступить в Россию, а Хмельницкий оказался в татарском плену.
С богатых людей собрали деньги и отправили в Турцию, чтобы выкупить евреев на невольничьих рынках. Мужьям разрешили воссоединиться с женами, освобожденными из гаремов. Те, кого казаки вынудили принять христианство, смогли вернуться к своей вере.
Шлойме тоже был здесь. Турецкие евреи выкупили его, как и других пленных, на невольничьем рынке Константинополя. В Турции узнали, что Шлойме учился в известной люблинской ешиве, и предложили ему остаться, чтобы преподавать Талмуд. Но Шлойме тосковал по родным. Купец из Салоник взял его на корабль, идущий в Неаполь. В Италии тоже хотели, чтобы Шлойме остался преподавать в местной ешиве, но его тянуло домой, в Польшу. Итальянские раввины, среди которых оказались его старые товарищи по Люблину, снабдили Шлойме одеждой и деньгами и переправили в Германию.
В Германии Шлойме услышал, что сделали казаки с евреями Тульчина, Бара и других городов Украины. Наконец он добрался до Польши и поспешил в Люблин с надеждой узнать что-нибудь о своей семье.
Там он встретил земляков, и они рассказали ему о судьбе отца и матери, погибших смертью праведников вместе со всей тульчинской общиной. Но никто ничего не мог сказать ему о Двойре и старой Марусе.
Но Шлойме знал. Он знал, что Двойра поднялась на небо в святости и чистоте, что она ждет его там.
Только по тем дням, когда они были вместе, и тосковал Шлойме.
Он ходил по ярмарке среди мужей, потерявших жен, среди вдов и сирот. В чем смысл их страданий? Шлойме не мог этого понять, и у него было тяжело на сердце, потому что, как известно, от страданий до сомнений — один шаг.
Однажды он забрел в переулок и увидел: у открытых дверей лавки стоит старик, зазывает покупателей. Но в лавке ничего не было, и удивленный Шлойме спросил торговца:
— Что же вы продаете? Где ваш товар?
— Продаю упование на Всевышнего, — ответил тот.
Шлойме посмотрел на старика, и ему показалось, что когда-то он уже его видел…