Было воскресное утро, мы с К. отправились на Бэттери.
Здесь, недалеко от океана, запущенным, грустным садиком начинается Бродвей. В этом садике (как и во всяком другом) много скамеек, а на скамейках (как и в садах всего мира) сидят люди. Только у этого садика есть одна особенность: в нем не бывает детей. Это сад для взрослых, без мамаш, без колясок, без разноцветных мячей и песка. Садик на Бэттери похож на приемную некой несуществующей амбулатории: человек все время ждет, что где-то откроется какая-то дверь, выкрикнут чье-то имя, кто-то поднимется и торопливо уйдет. Но здесь слышен шум близкого океана. Люди тут собираются особые: загадочные, бледные существа с руками, сложенными на коленях; негры, спящие сидя неспокойным дневным сном; старые женщины с каменными лицами; тощие, нервные подростки, дерзкие и озлобленные.
Это приемная для тех, кто ожидает всего и ничего.
На одной из скамеек было свободное место; там сидел один-единственный спокойно дремавший человек в соломенной шляпе, поля которой бросали тень на его глаза. Было жарко, и с лица стекали струйки пота.
Он проснулся и почмокал губами — губы у него были сухие, фиолетового оттенка, как у людей с больным сердцем. Затем он без всякого интереса посмотрел на нас и, скорее по необходимости, чем по внутреннему побуждению, начал разговор.
— Как живете, boys? — спросил он. — У вас все в порядке, ребята, не так ли?
Было жарко.
— Ну что ж, — продолжал человек, — можем и помолчать. Я не люблю навязываться, ясно?
Тишина.
— Вы думаете, я невесть кто, — сказал он после длительной паузы. — Признайтесь, ребята, вы так думаете? Я знаю, как я выгляжу. Но внешний вид ничего не значит. Вы можете выглядеть как угодно, но Америка должна вас знать.
Он вытащил истрепанный бумажник и с минуту рылся в нем. Нашел старую подклеенную газетную вырезку, которую, должно быть, уже неоднократно разворачивал и вновь складывал. На ней была видна наполовину стершаяся фотография и короткая надпись, гласившая, что X. К. Браун был уже в сорок девятый раз изгнан из города Майами по указанию правительственного комитета, пекущегося о людях, не имеющих постоянного местожительства. Бродягу X. К. Брауна, говорилось дальше, отвезли за городскую черту, и там он заявил:
— На будущий год я приеду в пятидесятый раз. Прошу, чтобы город угостил меня тогда за свой счет чашкой кофе.
Этим газетное сообщение заканчивалось.
Все то время, пока мы просматривали вырезку, человек на скамейке скромно и торжественно молчал, как начинающий поэт, который принес в редакцию свои первые стихи и уверен в том, что лучших стихов никогда еще написано не было.
Затем он осторожно отобрал у нас вырезку, заботливо положил ее в бумажник и неожиданно улыбнулся чудесной ребяческой улыбкой.
— Вот видите, boys, — произнес он, — никогда нельзя угадать, с кем сидишь рядом. Я не похож на человека, о котором пишут в газетах. Я это знаю. Но можно выглядеть совсем обычно и иметь publicity. А вы знаете, что в этой стране означает publicity? Я скажу вам: все!
Больше он не говорил и вскоре снова заснул.
За скамейкой рос тамарис; бог знает, кто его здесь посадил. У него были нежные тоненькие веточки и светло-зеленая легкая вуаль из листьев.
Здесь начинается Бродвей — широкий, светлый путь.