Колчак сидел на полу, вытянув ноги, прислонившись затылком к стене. И оттуда, со стены, его глаза с отстраненной неприязнью смотрели на обрызганные сукровицей голенища своих хромовых сапог. Посасывая разбитую губу, он языком невольно задевал болтавшийся в десне зуб и морщился. Морщился и едва слышно себе под нос напевал:
И опять распахнулась дверь, и он, продолжая бурчать песенку, пустым взглядом посмотрел на появившегося в её проёме человека в длиннополой шинели. Вскинув руку к странному, но весьма симпатичному головному убору с шишаком на макушке, вошедший по-военному представился:
— Член Реввоенсовета Езерский, Николай Ильич.
— Бог мой! Мы удостоились чести, адмирал, — сказал он самому себе по-французски и как мог живо поднялся на ноги.
Труднее было поднять вывихнутую руку и приложить к брови два пальца.
— Честь имею! — ответил он с достоинством.
— Вас били, адмирал? — на чистом французском и не без озабоченности спросил Езерский.
Глаза Колчака на какую-то долю секунды выбластнули изумлением — мол, посочувствовал, но в следующее мгновенье оно погасло. Не это главное было сейчас. Сочувствие — всегда ерунда. Всегда пустая вежливость. Но вежливость. «Что ещё нужно в моем положении?» — подумал он, и вспухшие его губы скривились в улыбке.
— Солдаты не бьют. Солдаты — вымещают, Николай Ильич, — четко произнес он.
— Было за что? — не без иронии и уже на русском спросил Езерский.
— А как же, голубчик! — подхватил Колчак и неожиданно спросил:
— Господин член Реввоенсовета, Вы знаете, что такое победа?
Езерский опешил. Но Колчак ответил на свой вопрос сам:
— Это когда военачальник меньше всего ценит чужую жизнь. Поражение наоборот. Когда он ее начинает ценить… Первых, оставшиеся в живых, прощают и славят. Вторых — ненавидят. И на них вымещают… Генералы это знают. Не могут не знать. А значит, должны с достоинством принимать и то и другое.
— Ну, если это как-то утешает вас, — развел руками Езерский.
— Такова жизнь, мой дорогой, — с трудом грассируя разбитым ртом, улыбнулся Колчак.
— Может быть… Может быть…, - отзывается Езерский.
— Голубчик, я присяду, с вашего разрешения.
— Сделайте одолжение, Александр Васильевич.
Сев за стол, адмирал, сказав «Простите», приоткрыл рот и, резким движением руки вырвав болтавшийся во рту зуб, бросил его как раскаленный уголек в пепельницу.
— Ых-х, его мать, — по-окопному смачно выругался Колчак.
В глазах его стояли слезы, но он не плакал.
— Еще раз простите, Николай Ильич, — прикладывая платок к разбитым губам, сказал он.
— Александр Васильевич, я пришел сообщить вам…, - начал было Езерский, но адмирал властно поднял руку.
— Не надо! Знаю.
И будто невпопад спросил:
— Мундир дадите?
— Зачем он вам? — вскинул брови Езерский.
— Я адмирал русского флота. Придет время, и кто-нибудь из тех солдат, — он кивнул на дверь, — станет генералом. Военачальником русской армии… Им надо знать, как должно умирать генералам.
— Вы получите мундир, — пообещал член Реввоенсовета.
— Спасибо, голубчик. Кто будет шлёпать?..
— Красноармеец Свиньин.
Колчак разочарованно хмыкнул.
— Свиньин генералом не станет.
— Как знать.
— Надеюсь, дискутировать не станем? — мягко, по-французски спросил он.
— Не станем, адмирал.
— Отменно. Скажите, любезный, большевики не отменили последнее слово и последнее желание?
— Нет, Александр Васильевич. Что вы хотите?
— Последнее слово я сказал. Осталось желание… Солдатскую кружку водки, мою гитару и — папиросу.
Вынув из кармана коробок богатых сигарет, Езерский — не оборачиваясь к двери — крикнул:
— Жуков! Ко мне!
Тот словно ждал за дверью.
— Товарищ член Реввоенсовета, начальник караула Жуков по вашему приказанию прибыл.
— Адмиралу парадный мундир, его гитару и кружку водки!
Полкружки водки Колчак выпил сразу же. Видимо, чтобы унять зубную боль. И закурил тоже при всех. Сделав несколько затяжек, он потянулся за гитарой.
— Господин Езерский, — снова перешел на французский Колчак, — могли бы вы оставить меня одного. С гитарой, остатком жизни и водочкой…
Пожалуйста…
Езерский замялся. Колчак понял.
— Не оскорбляйте меня подозрением, Николай Ильич.
— Хорошо, — согласился член Реввоенсовета, приказав всем покинуть комнату.
— Рядовой Свиньин! — окликнул красноармейца адмирал.
— Не промажь родимый. Одним выстрелом.
— Есть, ваше высокородие! — гаркнул красноармеец и смутился, глядя на скуксившихся товарищей.
— И вы ступайте, Николай Ильич, — попросил адмирал. — Вы поймете, когда надо будет запускать его, — демонстративно сев спиной к двери, адмирал подушечками каждого пальца нежно тронул струны.
Езерский прикрыл за собой дверь.
Переборы струн, доносившиеся из комнаты, сложились в мелодию светлой печали, и вдруг из переливов рокотавшей гитары вырвался и потёк красивый бархатный баритон адмирала:
Караул онемел. Адмирал пел. Романс звучал волшебно. К месту. На излёте жизни. Езерский отвернулся. Прошибла слеза…
Жуков шикнул на хохотнувшего красноармейца. Шикнул и застыл, делая вид, что рассматривает что-то под ногами, чего не было.
Езерский про себя повторял за адмиралом слова романса. Он знал их наизусть. И вот последняя строфа:
Гитара еще вибрировала. Голос еще не истаял. Езерский не поворачивая головы скомандовал:
— Свиньин! Пшёл!
* * *
Прошли годы. Капитан Свиньин в подвале на Лубянке приводил в исполнение приговор «тройки». Он расстреливал командарма Езерского. Без последнего слова. И без последнего желания. Капитан не узнал в нем бывшего члена Реввоенсовета. Лицо его было донельзя измочалено. Наверное, подумал Свиньин, долго был «в непризнавалке»… Командарм шевелил губами.
— Шо? Шо хош? — спросил он, и ему показалось, что командарм промычал: «Гори, гори…»
Свиньин повернул его к себе затылком и, приставив пистолет, нажал на курок.
— Гори сам, сучья вражина, — пнув сапогом дергавшееся тело, смачно сплюнул капитан.
* * *
А Жуков стал генералом победы. И в военных кампаниях никогда не разлучался с гармоникой, на которой, подобрав, иногда наигрывал романс «Гори, гори моя звезда…»
январь, 2000 год