Гулкие чугунные сумерки… Изнуряющая тошнота… И вязкие, желтые валы… Качка выворачивает наизнанку. Мозг взрывается болью. А его, как чурку, то подбрасывает высоко вверх, то кидает вниз…

Ему бы отдышаться. Ему бы под ноги землю… А он мотается в какой-то пучине ядовитых сумерек… И этот оглушительный морской прибой. Он бьет его о скалы, и все головой…

«Она сейчас расколется», — думает он и от жуткого страха изо всех сил пытается размежить вцепившиеся друг в друга ресницы…

И он это делает. И видит веер солнечных лучей, пробивающихся сквозь металлические жалюзи. И пришло к нему самоощущение и осмысление себя. И он увидел пронзенный этими лучами серый силуэт.

Грубо раздирая мозг, по ушам ударил раздавшийся сверху голос:

— Очухался наконец-таки.

— Слава Богу! На седьмой день, — помахав над его лицом ладонью, подтвердила женщина.

Ее голос приятен для слуха. Теплый, надежный и полный сочувствия. Звучал он тоже сверху, но с другой стороны. И шел он от силуэта, одетого в белый халат.

— Надо же, на седьмой день, — повторил белый силуэт.

И Караев отреагировал на «День седьмой»: это Инна читает ему Ветхий Завет.

«Я же помню его наизусть», — вспомнил он.

— «И благословил Бог седьмый день, и освятил его»- произносит он.

— Что? — склонились к нему белые очертания. — Что вы сказали, профессор?

А разве он что говорил? В башке — деревенская кузница. Мозг раскален докрасна. И по нему наотмашь молотом! Дышать нечем. И он снова сваливается в мглистое бездонье. В изнеможении барахтается в нем. А потом неведомая сила, подхватив, выносит его в коридор, по обеим сторонам которого до ломоты в глазах сверкают фонари. Это тоннель. И он в «мерседесе». Рядом с ним Диана. По сказочному пахнут ее волосы. Прохладные, длинные пальцы пробегают по лбу. Он млеет от их прикосновения и головой зарывается в ароматные кружева ее роскошного платья.

— Убийца ты мой, — щекочет губами она ухо.

К ним оборачивается шофер. Он с вывороченной челюстью. По щеке струйкой стекает один глаз. Другим, выскочившим, как суслик из норки, изумленно смотрит на елозающую по кружевам Дианиной груди Микину голову…

Мика узнает его. Это — Доди… Мика заглядывает в лицо Диане. Ну конечно же, это Инна. И он в восторге. И очень встревожен. Над ее зрачками, вместо привычных искорок, вьются, махая крылышками, два зеленых мотылька. Нет, не мотыльки, приглядевшись определяет он. То две зеленые мухи. Он брезгливо отгоняет их. И они улетают, держа в своих ворсистых лапках синие жемчужинки Инниных глаз…

Аль-Фаяд смеется. Он отпускает руль и не смотрит на дорогу. И «мерседес» врезается в стену. Он не слышит взрыва и не чувствует удара. Но фейерверк… Волшебный фейерверк с тенями аль-Фаяда, Дианы и Инны. Они держат Инну за руки и, ликуя, бегут вперед, в мрачное беспросветие…

«Туда нельзя!» — хочет крикнуть он и не может…

И все вдруг гаснет. И он один. Перед ним мерцает свет пасмурного дня. И он карабкается к нему…

Потом он видит перед собой Маккормака. Тот ему что-то обещает и успокаивает. Но то было в бреду…

Маккормак пришел к нему гораздо позже. На исходе второй недели. Раньше не мог. Ничего не получалось с аппаратом. Ведь он в физике был полным нулем, а тут, мать ее, сплошь электроника. Платы, терристоры… В общем, жуть. Ему первый раз в жизни пришлось взять в руки паяльник. И он прожег себе руку: не с того конца взялся…

И как бы ему ни хотелось, пришлось-таки обратиться за помощью к Кесслеру.

Дэнис отреагировал, как иллюзионист. Вечером того же дня в его распоряжение прибыла девушка-очкарик, больше похожая на подростка. На спину ей давил рюкзак, каким обычно пользуются любители походов на природу.

— Я Джилл Бери, — покраснев до ушей, представилась она. — Мне велено немедленно явиться к вам.

— Кто велел? — уставившись на девицу, спросил Маккормак.

— Не знаю, — захлопала ресницами Джилл. — Команда поступила из Вашингтона.

— Вы кто по специальности? — проворчал он.

— Инженер по электронному оборудованию.

— То что нужно, — все так же холодновато отметил он и, чуть помедлив, добавил:

— Когда можете приступить к работе?

— Если позволите, прямо сейчас, — округлив глазенки, она всем своим несуразным видом давала понять: «Вопрос дурацкий».

Маккормак пододвинул к ней чертежи с караевскими записями и указаниями. Но прежде чем дать команду приступать, счел необходимым предупредить:

— Девочка, — строго наказывал он, — все, что вы будете здесь собирать и делать, должны знать только вы и я. Никто другой. Никто!

— Окей, сэр! — живо согласилась Джилл.

Эта скоропалительная готовность показалась Маккормаку легкомысленной.

«Тоже мне, — пенял он про себя Кесслеру, — прислал бы сюда еще мальчонку из детсада»…

Девочка оказалась феноменальным экземпляром. Работала как заводная. Он даже не слышал ее голоса. Изредка, изучая очередной чертеж и водя по нему пальчиком, она восхищенно, самой себе, говорила: «Остроумное решение…» или «Великолепно!..» И лишь в самом конце, где-то дней через пять, она выдала несколько пространных фраз.

— Готово, сэр, — доложила она и тут же, посматривая со стороны на сотворенное ее хрупкими ручонками устройство, добавила:

— Конструкция прямо-таки не по-человечески гениальная. Ее функции, вероятно, связаны с пространственностью. Не так ли, сэр?

Эм предпочел отмолчаться. Когда начались испытания и она увидела все своими глазами, ее восторгу не было предела.

— Фантастика, сэр! — пищала она. — Фантастика!.. Поздравляю!

— Не меня надо поздравлять. Моего друга — профессора Караева. Он родитель этого чуда.

— А где он сам, сэр?

— Где? — раздумчиво протянул Маккормак. — В каземате КГБ.

От неожиданности Джилл плюхнулась на стул.

— Что он такое натворил?

— Не он натворил, а с ним сотворили. И ты, девочка, собрала этот прибор для того, чтобы мы смогли вызволить его оттуда…

После такой работы и успешных испытаний Маккормак разрешил ей называть себя Эмом. Потом он рассказал о своей идее, как увеличить поле действия прибора. Уловила она с ходу, а вот сделала не сразу. Помучилась девочка. Зато получилось то, что надо, и надежно. Радиус действия устройства с приставкой, какую Джилл по сути придумала сама (он это понимал), составлял 274 метра…

И пришла пора приступить к операции.

После первого сеанса «посещения» друга Маккормак вернулся в дурном расположении духа. Караева практически не лечили. Прикладывали на лоб грелку с холодной водой из морозильника и три раза в день давался верошпирон. Вот и все лечение. Медикаменты отсутствовали. Даже не было гемодиализа. И кормили два раза в день чем-то несъедобным.

— А что вы хотите, господин профессор? Во всех бакинских больницах такая картина. Это в столице, а представьте, что творится в сельских, — успокаивал его Ферти.

— Ни мне, ни тем более ему от этого не легче, — кипятился Маккормак.

— Ничего не поделаешь…

— Поделаешь, — упрямо и зло процедил он. — Я сам буду его лечить.

И он сделал это. Дело пошло на поправку. Через две недели они свободно общались между собой, хотя при враче Караев мастерски симулировал сильное недомогание. Едва шевелил губами и тяжко стонал, когда — будто по неосторожности — резко двигал челюстью.

— Подследственный, — докладывала врач Худиеву, — говорить в принципе может, но слишком сильны и ярко выражены остаточные явления черепно-мозговой травмы.

— В чем они проявляются? — полюбопытствовал следователь.

— Он не в состоянии сосредоточиться на теме разговора. Заговаривается. Ему чудятся голоса. И с ними, несуществующими, он ведет беседы. Главное — на английском языке. Не осознавая того, даже при нас. Сбивается с одной мысли на другую. Несет чушь. И у него, по всей видимости, нарушен вестибулярный аппарат. Стоять на ногах и держать голову ему трудновато.

— Притворяется, негодяй! — не верит Худиев.

— Не думаю, Эльхан мялим, — возражает врач.

— Оттого, что не думаешь, потому и не можешь лечить, — грубо оборвал он ее.

— Не надо было так увечить человека, господин полковник, — с достоинством парировала врач.

— Не тебе указывать! — рыкнул он и, закругляя разговор, объявил:

— На следующей неделе переводим его в камеру… Министр настаивает… Так что успей за это время подлатать его…

— Он сам этого хочет, — направляясь к двери, говорит женщина.

— Кстати, — вспомнив что-то, бросает он вслед, — в туалет Караев ходит под себя или все-таки поднимается?

— Сегодня первый раз пошел сам. С большим трудом… Он старается…

— Кто подносит ему утку и убирает? — интересуется Худиев.

— Наши санитарки.

— За красивые глазки? — занудничает следователь.

— Почему же?… Им за это хорошо заплатила теща… Да и нас она снабдила самыми лучшими и в большом количестве медикаментами. Некоторые из них я впервые увидела в глаза.

— Любопытно… Любопытно… А мне все кому не лень говорят, что он бессребреник, нищий… — произносит он и, немного помолчав, спрашивает: — О смерти жены, надеюсь, не проговорились?

— Как можно?! — возмутилась врач.

Худиев знал — не проговорились. Спросил так, на всякий случай.

— Ну хорошо, иди, — махнул он рукой.

— Микаил Расулович, — наклонившись к Караеву, лежащему с открытыми глазами и чему-то улыбающемуся, обратилась врач, — вы меня слышите?

Караев, продолжая улыбаться, закрыл и открыл глаза.

— На следующей неделе вас переводят в камеру, — выговаривая каждое слово громко, раздельно и внятно, сообщила она, — вы меня поняли?

Караев снова открыл и закрыл глаза.

— Вот и хорошо. Будьте молодцом. Постарайтесь поправиться…

— Слышал, Эм? — дождавшись, когда врач прикроет за собой дверь, спросил он. — Надо спешить.

Ответа не последовало. Эм после первой опростоволоски никогда в голос не отвечал. И без нужды старался не показываться. Ферти и Джилл строго-настрого предупредили Маккормака о том, что во всех палатах лазарета обязательно имеются скрытые видеокамеры.

…В первый день он чуть было не влип. От полноты распиравших его чувств он отключил контур. Хотелось обнять истощенного, избитого и беспомощно лежащего перед ним друга. Хорошо, вовремя спохватился. Еще бы секунда — и он оказался бы в лапах двух громил, вбежавших в палату… А минуту спустя здесь толпилось еще человек шесть во главе с полковником Худиевым.

Те двое объявили тревогу — проникновение чужого. Все здание МНБ со всем его личным составом стояло на ушах. Такой степени тревога — гром среди ясного неба…

Маккормаку повезло. Видео было включено на обозрение, а не на запись.

Палату обыскали по всем правилам. Каждый дюйм. Заглянули под кровать, стянули с больного одеяло, заглянули под подушку, пихнули ногой утку…

— А ну, дыхни! — потребовал Худиев, подозрительно глядя на одного из тех, кто уверял и божился, что собственными глазами видел на экране постороннего человека.

Тот, послушно раскрыв рот, дыхнул в лицо полковнику запахом гнилых зубов, курева и спиртного.

— Да вы, старлей, пьяны! — и отвесил пощечину.

— Виноват, господин полковник! — опустив руки по швам, гаркнул старший лейтенант. — Я за обедом стакан пива выпил.

— Этот стакан поставил весь личный состав с ног на голову! Идиот!

С той самой опростоволоски Караев с Маккормаком общались с величайшей осторожностью. Караев мог позволить себе говорить вслух. Это вводило в заблуждение и слухачей, и врачей. Видящие и слушающие его уверяли начальство, что у подследственного поехала крыша. В подаваемых ими рапортах утверждалось:

«Наблюдаемый слышит голоса, с ними разговаривает, часто хватается за блокнот и старается записать в нем что-то, а затем прячет его под кровать. Блокнот проверялся. В нем сплошные чистые листы. Было замечено, подследственный пишет в нем шариковой ручкой, в стержне которой отсутствует паста…»

Их донесения совпадали с информацией медицинского персонала. Последние формулировали поведение больного на профессиональном уровне — «посттравматическое нарушение психики», «стойкий галлюцинаторный синдром»…

Эмори вел себя как рыба. Даже лучше. Та хоть разевает рот, а этот всегда с замкнутыми губами… Приходя в палату, Эм, как правило, располагался у изголовья Майкла и как раз с той стороны, откуда висевший в углу объектив не просматривал нижнюю часть помещения.

Если ему что хотелось сказать, он писал, а «с поехавшей крышей» Майкл спокойно читал. А то, что операторы слежения не могли обнаружить в блокноте ни одной записи — это элементарно: Ферти снабдил профессора ручкой, чернила которой через минуту исчезали. Если Майкл не успевал прочитать, он, ничего не боясь, переспрашивал вслух: «Не расслышал вас. Повторите» или «Не понял…»… Это означало просьбу написать заново. И блокнот исчезал под кровать.

Операторам, наблюдавшим за Караевым, и в голову не могло прийти такое. А за ним смотрело три пары глаз и слушало три пары ушей. К двум технарям-операторам подсадили переводчика. Ведь профессор вел диалог с Голосом не на азербайджанском и не на русском языках, а на чистейшем английском.

— Ну, ответишь ты мне или нет? Ты слышал? — капризно проканючил Караев, опуская руку на пол за блокнотом.

«Слышал. Джилл и так торопится. Второй аппарат будет готов к субботе. На сто процентов будет готов».

— Ну, вот и отлично! — улыбаясь, облегченно вздыхает он. — Значит, проводишь меня. Устроишь…