С миссией в ад

Аскеров Лев

Глава третья

ПОБЕГ

 

 

1

… Герцог в дурном настроении. Он снова один. Антонии и малыша, которыми он жил последнее время, — нет. Мальчик, наследник Тосканы, умер. Оправится ли Антония от этой потери? Родит ли ему еще когда-нибудь? От этих тяжелых и мучительных родов она едва выкарабкалась. Выдержит ли другие?.. Ей надо, обязательно надо, восстановить силы. И он сделает все, чтобы она выздоровела.

«Боже, помоги ей и мне, — шепчет он и крестит дорогу, по которой герцог еще днем проводил жену в дальний путь, на Капри. — Лечись, девочка моя. Дай Бог тебе здоровья. Ты мне нужна. Очень нужна».

Козимо слонялся по двору, как неприкаянный. Не знал, чем заняться. А если по правде, он и не хотел ничем заниматься. За месяц, что он не отходил от Антонии и новорожденного, герцог забросил философские бдения, заполнявшие его жизнь. Ни он не вспоминал, ни ему никто не напоминал о них.

Герцог останавливается посреди залы. Из распахнутого окна доносится тарахтение въехавшего экипажа. Он кривит губы. Наверное, кто-нибудь из приятелей со своими запоздалыми и пустыми утешениями. Он, как на заклание, проходит в библиотеку. Примет здесь.

Вскоре вслед за ним, стукнув дверью, входит камергер.

— Ваше величество, вас просит принять аббат Беллармино.

— Один?

— Нет. С незнакомым для меня синьором.

— Приглашай.

Монах в первые несколько минут особого впечатления на герцога не произвел. Во всяком случае, внешне. Сухая, сутулая жердь в захлестанном дорожной грязью плаще и в помятой широкополой шляпе, которой он, церемонно помахав над самым полом, поприветствовал хозяина замка. Глаза ничего не выражали. Ни усталой печали, свойственной мудрым людям, ни света, свидетельствующего о живости ума, ни даже интереса к сидящему перед ним правителю Тосканы. Равнодушные, туповатые они лениво прошлись по корешкам книг, уложенных в стеклянных шкафах и по листам развернутого фолианта, что лежал на стуле перед камином. Герцогу показалось, что во взоре гостя, коснувшегося страниц раскрытой книги промелькнуло что-то похожее на живость. Однако, уже через мгновение он не мог определить: промелькнуло или показалось.

Взгляд монаха был по-прежнему непроницаем и безжизнен.

— Дядюшка, — нарушил молчание аббат, — позвольте представить! Ученый монах ордена святого Бенедикта, философ, математик и знаток небесных тел Джордано Бруно из Нолы.

— Наслышан, — глухо обронил герцог и, охваченный сомнениями — нанимать Ноланца или нет, неожиданно спросил:

— Что ты хочешь, монах?

Вопрос прозвучал так, как если бы правитель Тосканы сказал бы прямо и просто: «Катись ко всем чертям, монах!».

Но последовавший ответ прямо-таки огорошил герцога.

— Хочу? — переспрашивает он и, не дожидаясь подтверждения, продолжает:

— Конечно, хочу… «Как бы мне хотелось, — с невозмутимым спокойствием продолжал Ноланец, — знать, кто я и что ищу я в этом мире?».

Герцог дергается. Он опешен. Он никак не ожидал такого. И что удивительно перед ним стояла уже не жердь с потухшими глазами. Перед ним возвышался могучий посох Моисея, способный рассечь надвое море. Ноланец преобразился. От пронзительно высверкнувшего в глазах огня лицо его засветилось. Плечи выпрямились, брови сошлись к тонкой переносице, чуть выдвинутый вперед подбородок и весь вид его говорил о несокрушимой внутренней силе этого человека.

— Но, увы!.. Это, Ваше величество, сказал не я. Слова, приведенные мной, принадлежат автору вот этого одного из томов великой «Книги исцеления», что лежит раскрытой на стуле у камина. Это сказал Авиценна…

Бросив взгляд на стул с развернутым томом, в котором непосвященный вряд ли мог узнать труд Авиценны, герцог не без растерянности, подтвердил:

— Да, там Авиценна.

Монах, между тем, тоном уже более задушевным прибавил:

— Бесценны его врачебные советы. Порой чудодейственны. Но они бессильны перед непреложностью. И мне, Ваше величество, искренне жаль, что вы потеряли наследника. И то правда, что ни мои, ни чьи-либо другие сострадания, при всей уместности, вам ни к чему. Они не утешат.

— А что может утешить, монах?

— Вообще-то лучший лекарь — время. А в данный момент — только убежденность в том, что в случившемся вашей вины нет. Он почил не за ваши грехи и не за грехи супруги вашей. Они тут не причем.

— За что тогда?

— «За что?» — вопрос от человека, — усмехается Бруно. — От амбициозного несовершенства к беспристрастному Совершенству. Искать ответа следует не от вопроса «за что?», а от вопроса «почему?». Почему такое происходит?

— Почему же, монах?

— Отвечать на него, Ваше величество, — значит, с точки зрения общепринятого, в основном церковного, высказывать богопротивное. Кощунствовать. Утверждая невероятное, повергать в шок тех, кто живет и свято верует в догмы, проповедуемые с амвонов.

— Я не инквизитор, синьор Бруно. Я готов принять.

— Для этого надо всего лишь посмотреть на мир и человека в нем не так, как нам навязывают невежественные умники в сутанах. Ну коль вы готовы — пожалуйста. Вас наверняка обескуражит то, что я вам скажу.

— Я готов, — повторяет хозяин замка.

— Оно трудно вмещается в сознание даже очень просвещенного человека. Чаще категорически отторгается. Но оно вполне соответствует моей, уже выработанной, точке зрения, основанной на собственных наблюдениях, находящих свое подтверждение в трудах философов прошлого. Таких, как Авиценна.

— Любопытно, — поощряет герцог.

— Я не стану излагать всей своей теории. Она требует иной обстановки. И не одного вечера. Вместе с тем, с одним из выводов, который вас если не покоробит, то, во всяком случае, вызовет неприятие, я поделюсь…

— Не томите, синьор Бруно.

— Только что я вам сказал: в кончине новорожденного грехи мирские его родителей — не причем. Я бы это сказал любому другому, оказавшемуся в подобном положении. Люди в таких случаях корят себя, припоминая все свои нехорошие поступки. Это естественно. Выбаливает совесть. Идет процесс самоочищения. Но все, что ими делалось, делалось ведь в процессах того же естественного хода развития. И делалось потому, что не могло не делаться.

Ноланец выдерживает паузу.

— Поступки наши не от нас, хотя и в нас. И вы, Ваше величество, не раз ловили себя на этом. Как всякий другой думающий человек.

— Что было, то было, — кивает герцог.

— Ваши переживания, как вам сейчас кажется, естественны. На первый взгляд это так. Кого не скручивала боль от потерь?.. Но давайте посмотрим на смерть эту с другой стороны… По большому счету, скорбь ваша, как это дико не прозвучит, очень сходна с безутешным горем ребенка, потерявшего любимую игрушку.

— Несравнимые вещи, монах.

— Не сказал бы! — возражает Бруно. — Как вы смотрите на ребенка, рыдающего по утраченной драгоценности?

— Снисходительно… И все равно, — не сравнимо смутно догадываясь, куда клонит Ноланец, с некоторой долей настороженности говорит герцог.

— Вот с этим «не сравнимо» — я согласен. Дитя никогда не поймет вашей снисходительной беспристрастности. Да и вам трудно будет прочувствовать всю глубину его трагедии… Почему? Да потому, что вы смотрите на один и тот же мир глазами разного внутреннего времени — взрослого и детского…

Дело все в том, что степень качества нашего внутреннего зрения зависит от проникновения в понимание окружающего. Мы проникаем, а стало быть, понимаем настолько, насколько мы сами меняемся во Времени. Насколько становимся взрослее. Или скажем так: насколько становимся совершеннее. Редко кто из нас может видеть, а следовательно, и понимать, то, что лежит за пределами нашего Времени…. Теперь, Ваше величество, представьте себя тем же ребенком по отношению к миру, существующему вне нас?

— Такое, пожалуй, не возможно, — роняет Козимо.

Бруно оставляет его замечание без внимания.

— К этому соотношению мы еще вернемся. Пока же рассмотрим другой, весьма распространенный факт, лежащий в той же плоскости. Скажите мне, уверены ли вы, что умершее дитя — ваше дитя?

— Не понял! — сердито насупливается Козимо.

— Это не то, что вы подумали, — спешит успокоить его Джорди. — Спора нет — семя ваше. Но семя плоти — не семя сути. Суть — это дух. Дух — это жизнь. Это судьба, выражаемая мышлением, действиями и взаимоотношениями, которые в нас, но отнюдь не зависят от нас… На мой взгляд, дитя ваше не могло жить не по причине наказания за грехи, а потому, что суть, обеспечивающая дальнейшую жизнь народившемуся еще не была готова. Нить времени его жития еще не была определена. Вспомните Екклесиаста: «Всему свое время и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать…» и так далее. В вашего младенца еще не было заложено Времени. Оно еще не приспело… Что касается наказания за грехи, то кому, как не вам, знать: у Всевышнего бесчисленное множество способов и вариантов призвать к ответу грешного.

— Эх, монах, — вздыхает герцог, — понять можно. Но как со всем, что ты есть, встать вровень с этим пониманием? Как подняться над чувствами, что затмевают разум?!

— Страсти выше человека, — соглашается Бруно. — Детородство и забота о потомстве необоримое из чувств человеческих. Лишь единицы относятся к нему с необходимым спокойствием. Замечено: чем равнодушней человек к помету своему, тем он сильней. Вроде, если можно так выразиться, надчеловечен… Кто, спрашивается, знает — кого он родил и кого пестует? Чей дух овладеет телом его семени? Заклятого врага? Убийцы, пропойцы или — к кому был вопиюще несправедлив?.. Вот тут-то и вступает в права сила, карающая нас за грехи. Сила Господа. Он дает нам не того, кого мы хотим, а того, кого мы заслуживаем. Ни одно злое дело не остается не отомщенным. Ни одна капля пролитой невинной крови не остается не прощенной.

— Не быть рабом чувств родительских — дар небес, — подхватывает герцог. — Им наделяются Личности. Именно они являются действительными, а не мнимыми сильными мира сего. Они перетряхивают его по своему хотению. Они ворошат умы людей… Им престол обеспечен. Они приговорены на власть… Где бы и в какой семье они не родились. Хотя бы в том же самом хлеву… Но, монах, — понижая голос до шепота, произносит Козимо, — это же противоречит христианской морали. Морали небес.

— А что мы знаем о морали, Ваше величество? — прищуривается Бруно.

— Мы знаем как должно быть.

— И как не бывает, — пылко перебивает его Ноланец.

— Почему же?!

— Да потому, что церковь не знает и не хочет знать истинного механизма действия мира, создавшего нас. И он, этот мир, посылая нам людей с надчеловечными качествами, о которых мы говорили, тыкает нас, как кошенят, носом в наше дерьмо. Мол, не туда и не за теми идете.

— Не туда и не за теми, — глухо вторит ему Козимо.

— Сейчас только я просил вас представить себя ребенком перед лицом мира, существующего вне нас и вы сказали: «Такое не возможно» И вот вам мой ответ: Возможно! Познав время! То есть, ту ее среду, в коей мы обитаем, в соотношении с тем, которое сидит внутри нас… Ибо внешняя структура Времени Земли несет в себе следы высшего времени, в котором бытие более разумно. Высшее время и есть высшая мораль.

— Познать время?.. Это любопытно, — блуждая глазами по комнате говорит герцог и предлагает поговорить об этом подробнее.

— Сейчас не могу, Ваше величество. Это требует времени, а я валюсь с ног. Мне еще надо пристроиться на постоялом дворе…

— Дядюшка, — вмешивается Беллармино, — он действительно устал. Мы, признаться, бежали. Я его вырвал из лап прокуратора Венеции. Спасибо графине Филумене. Она сделала невозможное. Даже допросными листами завладела. Вот они.

Аббат протянул свернутый рулон.

— Никакого постоялого двора! — взмахнув принятыми бумагами, категорически объявляет Козимо. — Вы, синьор Бруно, останетесь у меня в замке.

Дождавшись вызванного им камердинера, он тем же повелительным тоном распорядился:

— Чезаре! Синьору Бруно выделить комнату и служанку. Он нанят мной учителем философии и математики для графа Джакомо. Сегодня же выдать ему двести дукатов. Еда и одежда за мой счет… Обеспечить всем, что он попросит. Ступайте!

— Весьма признателен, Ваше величество, — сраженный неожиданной щедростью герцога промолвил Бруно, выходя вместе с Беллармино и камергером из библиотеки.

Козимо кивнул. Он заинтересованно смотрел, вчитываясь в текст первого попавшегося на глаза листа допроса.

 

2

Часовщика совсем не волновало как устроится Бруно, однако он не мог отказать себе в удовольствии, прочесть глазами правителя Тосканы те строчки в допросе, на которые тот обратил свое внимание.

… «Был спрошен:

— Действительно ли в своих высказываниях и сочинениях отрицал вознесение Христа?

Ответил:

— Я утверждал и утверждаю вознесение Христово. Нет человека, чья душа не вознеслась бы к Господнему порогу. Мы все возносимся туда. Каждый в свое время.

Отрицалось мной только то, что Иисус вознесся к Отцу небесному вместе с плотью земной. В Божьем лоне обитания с другими условиями жизни плоть земная без надобности… Да он создал человека по образу и подобию своему, но не из той материи, из которой состоят подданные Его необъятного царства, а из праха земли нашей…».

— С огнем играет монах, — цыкая, вслух произносит герцог.

…Оставив правителя Тосканы читать допросные листы, Часовщик вернулся к чтению Бруно…

Тот уже подбегал к опочивальне хозяина. И когда уж было взялся за рукоять, неожиданно остановился. «А если, — ужалила его мысль, — если она пожаловалась Антонии на его более чем странное и унизительное для нее поведение, а Антония, естественно, передала все мужу… Тогда понятно, почему герцог позвал его. Распекать, конечно, не станет. Козимо — любитель „клубнички“ — поймет наперсника по философским вечерам. Пожурит немного. Все равно неприятно. Ну а если он вызывал по другому поводу? В таком случае, вывод один: прелестная незнакомочка умолчала о его амурной атаке. А это будет добрым знаком. Значит, и ей он понравился», — лихорадочно анализировал Джорди.

— Синьор Бруно! — окликнул его вышедший из библиотеки Чезаре. — Его величество здесь.

Герцог, поглаживая ладонью сердце, возлежал на софе. Пахло настоем валерианы. «Снова был приступ», — догадывается Бруно.

— А, это ты, Джорди. Видишь, опять схватило. И как! — разлепив глаза, под которыми висели тяжелые мешки, пожаловался он.

— Вам нужен покой, Ваше величество, — советует Бруно.

— Не помогает, — говорит он и, лукаво блеснув глазами, добавляет:

— Нить времени моего на исходе.

— Полноте! Обойдется! — пылко заверяет Бруно.

— Как бы хотелось так думать, — грустно вышептывает он, а после короткого молчания, приподнявшись на подушке, продолжил:

— Вот зачем ты мне был нужен… С Джакомо будь построже. Ему бы шпагой махать да весь день на лошадях скакать. Это неплохо, наверное, для мужчины. Но всему свое время… Не так ли, Джорди? А ты потакаешь его баловству. Я с ним переговорил и предупредил, что скоро устрою ему экзамен. Если он не выдержит его, Парижа ему не видать, как своих ушей.

— С экзаменом, я думаю, Джакомо справится. Он способный мальчик. Хватает все на лету. Память хорошая. И если я ему делаю поблажки, то для того, чтобы не отвратить его от учебы. Чтобы он тянулся к книге, а не бегал от нее в поисках развлечений.

— Что ж, посмотрим. Экзамен устроим к концу месяца… К этому времени я уже вернусь. Дело в том, что я с утра пораньше по срочному делу отбываю в Рим, — кивнув на напольные часы, сказал он.

— Козимо! Я категорически против! — раздался от двери звенящий негодованием женский голос.

Бруно обернулся и… обомлел. Прямо на него, чуть приподняв над полом юбку, наплывала утрешняя незнакомка.

— Антония! — воскликнул герцог и как ни в чем не бывало резво поднялся с места. — В чем дело, милая?!

— Вы же больны! Больны серьезно. Как можно в такую даль, по бездорожью и с таким сердцем?!

— Прелесть моя, я чудесно себя чувствую, — обвив талию жены, пророкотал он. — Заиграй сейчас мазурка, я с тобой прошелся бы по кабинету в темпе, от которого у тебя закружилась бы голова. А ты… Больной, больной…

— Не притворяйтесь, Козимо! Я вижу, вам плохо, — строго и не без нежности укоряла она.

— Ерунда, милая. Я просто немного понервничал с Джакомо.

— А в дороге — тряска. Она хуже нервов, — убеждала Антония.

Бруно стоял ни жив, ни мертв. Герцог в ту минуту забыл о его присутствии. Он был занят женой. Демонстрировал, как он здоров. Чего это ему стоило, Бруно, конечно, не знать не мог. Усадив жену в кресло, герцог, направляясь к другому, что стояло напротив, наконец удосужился обратить внимание на Джорди.

— Да, Антония, — спохватился он, — это тот самый ученый монах, о котором я тебе рассказывал — Джордано Бруно из Нолы.

Джорди поклонился и, пока герцог устраивался в кресле, еле слышно пролепетал: «Простите…».

В осенних глазах Антонии мелькнул солнечный зайчик теплой улыбки. Она протянула ему руку.

Потом, по прошествию многих лет, когда они уже были вместе, вспоминая тот вечер, он говорил ей: «Я коснулся руки твоей губами, а обжег сердце. Как оно ныло. И сейчас ноет, когда не вижу тебя…».

«Я помню твои губы, — признавалась она. — Они были, как лед. По мне пробежал мороз… Ты тогда уже взял меня…».

Но это было потом. А до этого «потом», был родовой замок правителя Тосканы, забранный в черный креп, и заунывное, вытягивающее душу, пение молитв по безвременно почившему герцогу Козимо Первому деи Медичи…

Экипаж, увозивший герцога в Рим, увозил его из жизни. Нить времени Козимо оборвалась по дороге, на 37-м году жития мирского.

Потом уехала из Тосканы Антония, еще через год он остался без Джакомо. Родня увезла его во Францию… Потом вышел его труд «Изгнание торжествующего зверя», вызвавший оглушительный скандал в католической епархии Европы.

Преследуемый церковными ищейками, Джорди скитался по Италии не имея ни приработка, ни крыши над головой. Узнавая кто он, люди гнали его от жилищ своих. Плевали ему в лицо и вослед. И шипели аки змеи: «Богомерзкая тварь…»

Изможденный, рваный и пылающий жаром, он зимним сумраком подошел к Ноле.

…Часовщик видит этот момент. Джорди сидит на валуне. Он трет окоченевшие ноги и смотрит вниз на город.

— Вот я и дома, — выстукивают его зубы.

— Ты уверен, Джорди? — спрашивает его Часовщик.

Бруно долго молчит, вдыхая запах прогорклых дымов, веющих от насупленных силуэтов домов. Всматривается в непролазную грязь неприютной дороги. В скудном вечернем свете она мерцает бельмами луж…

Не отзывается Нола на пришельца. Пусты ее глаза.

«Но мне некуда больше идти», — горестно вздыхая, отвечает он голосу, задавшему ему вопрос, и, вздернув голову к черному небу, простуженным горлом кричит:

— Но где он?.. Где мой дом, о Боже!..

Ты на пути к нему, Джорди. Уже скоро, — успокаивает Часовщик и спешит по нити дальше…

 

3

Руки Бруно стянуты веревкой, один конец которой привязан к луке седла дородного всадника. Лошадь под ним трусит довольно споро. Джорди с трудом поспевает перебирать ногами. Другие два всадника погоняют его, больно тыкая кнутовищами то в шею, то в спину. За ними, с распущенными космами седых волос, семенит старуха.

— Отпустите! Отпустите его! — цепляясь за стремена, вопит она на всю Нолу.

А город молчит, угрюмо провожая кавалькаду церковной стражи, угоняющей его знаменитого уроженца.

— Джорди, сынок, прости меня! — кричит Нола голосом старой Альфонсины.

— Ты ни в чем не виновата, тетушка… Уходи! Ради бога, уходи! — пытаясь остановиться и повернуться к женщине, просит он.

Споткнувшись, Альфонсина падает. Путаясь в юбках, она ползет, пытаясь встать на ноги. Наконец поднимается. Делает шаг вперед и, поскользнувшись, вновь валится на землю.

— Уберите ее… Уведите ее, люди! — шаря глазами по сторонам в поисках хотя бы одного прохожего, умоляет Бруно.

В ответ — тишина. На улице, обычно оживленной и шумной — пусто. Любопытные окна серых домов смежены веками тяжелых ставен. Зевы ворот подворий закрыты. Даже собаки не лают. Солдатам от этого безлюдья не по себе.

— Прибавь шагу! — командует один из них, с силой вонзая в затылок Бруно острие кнутовища.

От резкой боли Джорди отскакивает в сторону. Всадник, к седлу которого его приторочили, выполняя команду, бьет пяткой под брюхо лошади. Она рвется вперед. Ноги Джорди заплетаются. Он теряет равновесие и падает лицом на колкие грани мокрой гальки. Раздирая лицо и одежды, лошадь тащит его по дороге, лениво уходящей из города. Альфонсина, видя это, дико вопит:

— Изверги! Чертовы дети!

Это последнее, что слышал Джорди. Все вдруг погрузилось во мрак.

…Боли он не чувствует. И нет зла на стражников.

«Они слепы», — говорит он себе.

«Они не ведают, что творят», — подтверждает Часовщик.

«Они слепы, — повторяет он, — хотя и зрячи».

«Их разум слеп и глух», — поправляет его Часовщик.

«Конечно, — не возражает Бруно, — люди мыслят от увиденного и от услышанного. Видят они то, что показывает им Время Земли, а слышат то, что внушают им власть имущие этого Времени».

«Ты уже приступил к „Трактату о Времени?“» — перебивает его Часовщик.

«Пока нет. Наблюдений и записей накопилось много, — делится Бруно. — Хотел в Ноле. И только Альфонсина поставила меня на ноги, как… опять арест. Опять в застенок…».

… Подняв голову кверху, Бруно, то ли чего-то дожидаясь, то ли, высматривая, застыл на месте. Там, у самого потолка, узкое оконце. Оттуда золотым пучком льется свет весеннего солнца… И оттуда нет-нет, да пахнет, пусть слабеньким, но свежим сквознячком. Один такой он поймал. Какое это было наслаждение!.. Какая благодать!.. Зажмурившись, он ждет другого такого же дуновения.

Ноланец стоит спиной к двери. Судя по характерному звуку, кто-то из надзирателей приподнимает и тут же со звонким стуком захлопывает деревянную заслонку. Бруно не обращает на это внимание. Через нее за ним подглядывают и всовывают еду. Так положено. Заслонка-подглядка открывается чаще, чем дверь. Ее освобождают от кованых засов раз в две недели. Когда заносят для подстилки свежую солому. «Это было как раз вчера. Значит — подглядывают», — решает Бруно, продолжая стоять, задрав лицо к оконцу. Но что-то на этот раз не так. За дверью надзиратель гремит ключами. Один из них с силой всаживает в висячий замок ржавый ключ. С лязгом расстегивает массивные засовы и дверь нараспашку… Ноланец оборачивается.

— Проходите, Ваша светлость, — приглашает кого-то из коридора надзиратель.

В камеру уверенно входит запахнутый в черный плащ незнакомец. Лица не разглядеть. Спасаясь от тюремной вони, он кипельно белым платком прикрывает рот и нос.

«Что-то не то, — лихорадочно соображает Бруно. — Если это допрос, то почему меня не вывели?..».

— Оставь нас! — тоном не терпящим возражений, полуобернувшись к надзирателю, бросает вошедший.

Тот послушно и торопливо ретируется.

— Ну и ароматы у вас, — говорит вошедший.

Незнакомец отнимает от лица платок. В полумраке камеры его трудно разглядеть. Лет двадцати — не больше. Высок, широк в плечах и по-юношески строен. Как нынче модно — бритолиц.

— Вы меня не узнаете? — с вежливым добродушием басит незнакомец.

Джорди качает головой.

— Посмотрите внимательно, — просит он.

— Здесь, синьор, — Бруно обводит глазами камеру, — слишком тускло.

— Это — я. Ваш ученик. Джакомо Медичи…

— Бог ты мой! Джакомо!.. Я бы обнял тебя… Да вот…

— Грязен, что ли?!.. Ерунда! — и сам обнимает Бруно.

— У меня мало времени, — не отпуская его шепчет ему в ухо Джакомо. — Буду краток. Завтра вас повезут к папскому легату. Оттуда под усиленным конвоем отправят в Рим. В лапы Святой инквизиции. Синьорию ваше области Кампании папа просил об этом еще пару месяцев назад. Сегодня она, под настойчивым давлением подлеца легата, дала такое разрешение… Итак, как войдете в помещение папского посланника, проситесь в туалет. В нем, на единственном окне, решетка уже подпилена. В нужник вас отведет старший конвоя. Он в курсе всего. Как войдете, накидывайте на двери крючок и… действуйте. Под окном вас будут ждать мои тосканцы… Дальше их заботы…

— Джакомо, это рискованно.

— Вам что, хочется к костоломам Святой инквизиции?

— Рискованно для твоей репутации.

— А это уже мои заботы, учитель, — лукаво подмигивает он и, направившись к выходу, громко и резко добавляет:

— Советую раскаяться в своих деяниях! Святая инквизиция великодушна к повинившимся! Бог милостив!

Джакомо ударил ногой в дверь. В проеме, схватившись за ушибленный лоб, вымучивая на лице подобострастную ухмылку, стоял надзиратель…

Сделайте все так, как я вам посоветовал, — с хорошо понятным для Бруно значением, произнес Джакомо и вышел вон.

… Через час после завтрака Ноланца без всяких объяснений выводят из камеры. Три здоровенных стражника ловко и грубо запихивают его в крытую тюремную повозку. Еще через четверть часа она подкатывает к дому, где размещался папский легат.

Бруно в сопровождении конвоиров поднимается по парадной лестнице. В этот самый момент к дому подъезжает украшенная золотом и сверкающая на солнце коричневым лаком карета. «Легат!» — шепчет один из конвоиров. И все трое, не сговариваясь, оттесняют арестанта к перилам лестницы, дабы сановник свободно прошел мимо них. Солдаты спинами заслоняют Ноланца от вальяжно вышагивающего папского посланника в Кампании. Бруно, тем не менее, видит его. Он узнает его. Джорди сражен.

По ступенькам взбирался тот, кто не так давно, по повелению покойного Козимо Первого и с помощью супруги дожа, отбил Джорди у венецианского прокуратора. Это был Роберто Беллармино. Вслед за ним так же по-хозяйски чинно поднимались два известных в Неаполе богача, представлявших Синьорию Кампании. Бруно, невольно дернувшись, тянется к вышагивающему впереди Роберто. Он делает это непроизвольно, а в голове мелькает тревожная мысль: «Почему Джакомо ни словом не обмолвился, кто папский легат в Кампании?». И ему вдруг ясно-ясно припомнились слова Джакомо: «… под давлением подлеца-легата Синьория приняла решение…». Значит, Риму его выдает Беллармино.

Джорди пытается затаиться за спинами солдат, но Беллармино уже заметил его.

— Здравствуй, Ноланец! — с подчеркнутым высокомерием приветствует он.

— Здравствуйте, Ваше преосвященство.

— Дофилософствовался! Возомнил себя знатоком Божьего мира! Совсем захулил святую церковь! — декламативно, словно читая Горация, произносит он.

Джорди опускает голову.

— Что-то ты очень бледен, Ноланец, — продолжая подниматься вверх по лестнице, замечает легат.

И Джорди осеняет.

— Ваше преосвященство, мне очень плохо, — кричит он ему вдогонку. — После завтрака меня выворачивает и жуть как режет живот. Просто нет мочи.

— Отведите его в уборную, — брезгливо передернув плечами, распоряжается легат.

И тут над самым ухом Джорди слышит шепот старшего по конвою: «Спасибо».

… Уже в дороге, под дробный стук копыт во весь опор скачущих коней, Джорди, вспоминая этот момент, гадал: «Кого благодарил стражник? Легата или меня?»