С миссией в ад

Аскеров Лев

Глава шестая

НОЧНОЙ ГОСТЬ

 

 

1

На «Кампо ди Фьоре», обступив припрятанную бочку с остатком дарового вина, галдят грачами дворники Ватикана.

Площадь безупречно чиста. Чиста и бесцветна, как совесть этих уборщиков, одержимых безумством безотчетного восторга. Они на вершине счастья жизни. Они сделали свою работу. Они старательно замели в пузырящуюся клоаку смердящих римских нечистот тлеющую золу отполыхавшего костра, а вместе с нею и прах Ноланца. Осоловелые глаза их с пустым безразличием скользят по изнывающему болью, угасающего чахоточной немочью дня. Они смеются. Им нравится жить. Они знают, что будут жить, и нисколько не сомневаются, что будет у них завтра. И еще много-много раз они встретят свое завтра. Но не видят и не слышат они беззвучного плача кротко отходящего в неумолимое небытие, обреченного дня. Скупые струйки его слез катятся по стеклу. Тополино видит и чувствует их как самого себя. Срываясь, они лютой капелью бьют по сердцу его и, извиваясь на нем горючими ручейками, обжигают глаза.

Он отходит от окна. Его ждет гора документов, переписать которые ему приказано к завтрашнему полудню. Вряд ли ему поспеть. Но он должен. В другое время нотарий сделал бы эту работу до срока. А сейчас никакой охоты и никаких сил в обычно проворной и твердой руке его нет. Ему бы сосредоточиться. Но ноет, взрываясь нестерпимой болью, укушенная огнем рука. Да Бог с ней. Не в ней дело. Не ею же он пишет. Дело в том, что он не знает, куда деться и как и где спрятаться от молча стоящего в огне взгляда Ноланца. Взгляда, вспыхнувшего радостью, когда он, Тополино, спрятав под камзол выхваченные из костра бумаги, убегал прочь. Взгляда безвозвратно сгоревших глаз.

Надо бежать отсюда, думал он, чтобы никто и ничто не напоминало ему того страшного дня. А как, если у него рукописи? С ними Доменико не расстанется ни за какие сокровища мира. Они сами по себе сокровище. Причем, бесценное.

— Это просто невозможно, — макая перо в тушь, вслух говорит он.

— Что невозможно? — слышит он над собой голос неожиданно подошедшего к нему Вазари.

— Невозможно? — застигнутый врасплох, лепечет Тополино, и тут же находится:

— Невозможно работать при таких криках и толкотне, Ваше преосвященство.

Не рассказывать же о преследующем его наваждении, отвлекающем от этой кучи ненавистной ему рутины, которую прокуратор считает в высшей степени серьезным делом, а для него, для Доменико, оно таковым не кажется! В сравнении со смертью Ноланца и с тем, что припрятано у него в доме, — оно, это дело, самое настоящее дерьмо… Но какое бы дерьмо оно не было, люди придают ему огромное значение, а потому в них, в этих материалах — доносах, допросах и свидетельских показаниях — исключались какие-либо ошибки и ни в коем случае в них нельзя было делать помарок. Все переписанное им набело пойдет в канцелярию папы… Возьмет их он или кто из кардиналов в руки, обнаружит ошибку или наткнется на небрежность — достанется прежде всего епископу. Мол, посмотрите, какое неуважение к Его святейшеству…

— Ну и ну, — хмурится Вазари, вороша документы, — здесь работы тебе до утра. Давай ко мне в кабинет! — решает он. — Там тебе никто мешать не будет. Я все равно ухожу.

Подозвав кондотьера, который только что, на их глазах, пинками загнал в допросную арестанта, прокуратор велел помочь перенести в его кабинет все бумаги нотария. Заслышав голос хозяина, из допросной, откуда доносились глухие удары и крики о пощаде, выглянул Малатеста. Прокуратор поманил его к себе.

— Даниэлле! Нотария я пересаживаю в свой кабинет. Ему не мешать! Он переписывает секретные материалы… Думаю, закончит поздно. Выделишь ему комнату, где бы он мог поспать. И не забудь покормить! — отрывисто и резко бросал он.

…Стол прокуратора был широк и удобен, а резной красавец-стул, как будто делали под него, под Тополино. Устроившись, нотарий, не мешкая, заскрипел пером… За окном, между тем, быстро темнело, и кабинет, насупившись, помрачнел. Доменико покосился на шестисвечевый бронзовый подсвечник, стоящий на подоконнике, рядом с конторкой. У подсвечника лежали две римские газеты — «Ритторни ди Рома» и «Авизи ди Рома». На той и на другой ему бросились в глаза обведенные черным квадратом две статеечки.

Доменико, конечно же, потянулся за «Авизи ди Рома». Он работал в ней, пока не перешел в нотарии Святой инквизиции.

«В Риме, — читал он, — на „Кампо ди Фьоре“, сожжен живым брат-доминиканец Ноланец, о котором было писано раньше. Упорнейший еретик, создавший по своему произволу различные догматы против нашей веры и, в частности, против святейшей девы и святых, упорно желал умереть, оставаясь преступником, и говорил, что умирает мучеником и добровольно, и знает, что его душа вместе с дымом вознесется в рай. Но теперь он увидит, говорил ли правду!».

— Со злорадством писана, — покачивая головой, цыкает Тополино.

Отложив ее в сторону, он берется за «Риторни ди Рома».

«В четверг, — писала газета, — сожжен живым на „Кампо ди Фьоре“ брат-доминиканец из Нолы, упорный еретик, с языком, зажатым в орудии, в наказание за преступнейшие слова, которые он изрекал, не желая выслушивать духовников и других. Он провел 12 лет в тюрьме Святой службы, откуда ему удавалось сбегать».

Все верно. Сожгли в четверг. А за окном уже другой, стонущий от изощренных пыток, 19-й день февраля 1600 года от Рождества Христова. Шестой час вечера…

— Беги отсюда, Доменико! Беги! — говорит он себе и у самого же себя не без раздражения спрашивает:

— Куда?! К кому?!..

Горящий взор его, поблескивая навернувшимися слезами, останавливается на образе распятого Христа.

— О Господи! — упав на колени прямо посередине кабинета, шепчет он. — Ведь некуда и не к кому!

Не поднимаясь с колен, Доменико доползает до Христа и, поднявшись, горячо целует его в скорбно опущенную голову и покрывает поцелуями окровавленные гвозди на его ногах.

— Боже! Будь добр! Пожалуйста! Услышь меня!.. А если слышишь, видишь и снизойдешь — подай знак! — просит он.

 

2

И в то же самое мгновение в соборе Святого Петра ударили в колокола. Доменико не посчитал это за знамение. Зажмурившись, он, наверное, еще с минуту ждал гласа небесного, внятного для слуха, — «помогу!» Не дождавшись, он вернулся за стол. Работа заспорилась. Обожженная рука не ныла. И тягостные мысли о Ноланце с его записями, которые он еще толком не разобрал, как ни странно, больше не мучили его. Однако о гулких раскатах колокола собора Святого Петра в тот момент, когда он просил Господа подать знак, вспомнить все-таки пришлось. Припомнился Тополино и голос звонницы церкви Санта Мария-Сопра-Минерва, прозвучавший после того, как на приговоре, вынесенном Ноланцу, под красиво выведенным нотарием «утверждаю!», кардинал Беллармино поставил свой страшный росчерк.

Память выдала ему все это на другой день, когда к дому, где он снимал комнату, тарахтя, катилась одна из карет Святой службы. Он их знал все до единой. Знал, какая из них для каких целей. Даже ведал, каких лошадей впрягают в каждую из них. В том, что карета за ним, у Тополино никаких сомнений не было. Сюда больше не к кому. Он единственный из жильцов, кто занимал солидный пост — нотария самого папы, за кем частенько подъезжали служебные коляски. Не потому, что они обслуживали его, а потому, что он кому-то — или папе, или какому-нибудь кардиналу — срочно понадобился. Ведь среди нотариев он слыл большим грамотеем. Равных ему не было. Правда, в каллиграфии он уступал некоторым из них. Двум-трем, в основном, старикам, чьи работы от выведенных ими прописей, выглядели расписными картинками. Зато после начальства их картинки превращались в уродцев. От ошибок, нервно исправляемых начальством, от них не оставалось живого места. Поэтому многим хотелось, чтобы их дела писались Доменико. Это было и хорошо, и плохо. Хорошо — из-за поблажек и доплат. Плохо — потому, что ему не оставалось времени на погулять. Но это еще так-сяк. Главное, как самого грамотного из писарей, начальство не хотело его отпускать от себя. Уже трижды отклоняло просьбу нотария направить его на учебу в университет. Несколько ребят пришедших в Службу позже него уже учатся. И очень довольны. Папская стипендия, которую им назначали, превосходила зарплату писарей чуть ли не вдвое. Вдобавок, по окончании их всех ждали весьма доходные местечки. Тополино это обижало. Как какая сложная да заковыристая работа, так Доменико, а как учиться — о нем никто не вспоминал. Некому было замолвить о нем словечко.

— Так и не заметишь, как состаришься в нотариях, — с великой неохотой вставая из-за стола, чтобы посмотреть, кто приехал за ним, брюзжал Тополино.

«Всех пошлю к черту. Скажусь больным», — твердо решил он.

А увидев приближающуюся к дому повозку — похолодел. В таких, как правило, перевозят арестантов. За работниками таких не посылали. Нотарию такое не припоминалось.

Рядом с возницей сидел кондотьер, хорошо знавший где живет Доменико. Он увидел его в щель между занавесками, когда тот тыкал пальцем в его окно. Внутри все оборвалось — «За ним!» Долго не раздумывая, Тополино бросается к столу. Сгребает в охапку лежавшие там бумаги Бруно, которые он недавно, разложив по порядку, с самозабвением читал. Он бросает их в сундук, заваливая разным тряпьем.

— Зачем все это?! — останавливаясь, спрашивает он себя. — Все равно найдут.

…Прокуратор пришел раньше обычного, в восьмом часу утра. И каково же было его удивление, когда, в столь ранний час он здесь, у себя, застал нотария. Низко склонившись к столу, Доменико с тщанием водил пером по бумаге. Казалось, писарь отсюда ни на минуту не отлучался. Хотя два часа он все-таки поспал. Лег с легкой душой. Все оставленные ему материалы он переписал до рассвета. В четвертом часу. Красиво. Без помарок. Только одним, но важным документом, он остался недоволен. Но сил на него уже не было. И Тополино решил встать пораньше, чтобы заново переписать его. Когда прокуратор входил в кабинет, он уже его заканчивал.

— Ваше преосвященство, одну минутку, и все будет готово, — вскочив с места, попросил он Вазари.

— Работай, работай, — поощрительно улыбнулся прокуратор.

Ему нравился этот молодой человек. Всегда безотказный, уважительный и очень ответственный. Покачивающаяся над столом его взъерошенная макушка и подрагивающая худющая шейка вызвали в прокураторе отеческие чувства к нему. Ему почему-то стало жалко паренька, который имея в руках всего лишь гусиное перо, дрался за место под солнцем. Никто ему не помогал. Наоборот, из своего скудного заработка он умудрялся кое-что отсылать родителям, живущим где-то на севере Италии.

«Хороший сын, наверное», — подумал прокуратор. Хотя что он мог знать об этом? Ведь он сам родителем не был. Не дали небеса ему радости отцовства. Не мог он иметь детей. И совсем не потому, что им, служителям Святой церкви, запрещалось обзаводиться семьями. Ему на это было наплевать. Он давно пришел к выводу: чтобы жить хорошо, надо следовать не заповедям, которые придумали люди в сутанах, а девизу — «Закон во мне!». Служил он ему верой и правдой, а тот, в благодарность, ни разу не подвел его. Сделал богатым, влиятельным и относительно не уязвимым. Относительно в сравнении с теми, кто по положению своему имел еще больше возможностей следовать этому девизу. Однако, как это не печально, наступает время, когда и богатство и влияние вдруг, растерянно озираясь по сторонам, спотыкаются. И тогда перед самыми простыми вопросами приходится беспомощно разводить руками: «Для чего ему одному все это — замки, золото и роскошь? Кому он все оставит и кто продолжит его дело? В кого он вложит свою мораль, которая ведет к земному благоденствию?».

Ни одна из восьми женщин, с кем он имел длительную тайную связь, не понесла от него. Врачи говорили, что причиной тому стала перенесенная им в возрасте 26 лет свинка. А те, кто пыхтят под законом и истово молятся Богу, сказали бы, что это наказание свыше за дела мирские. За неправедные слезы. За поругание себе подобных. За невинно пролитую кровь. Дурни! Хорошо, если к концу жизни они поймут, что нет жизни под законом. Жизнь — над законом. И нечего бить челом Богу. Он родил нас и сказал: «Сделай рай в аду». И если человек не поймет этого вовремя — прозябать ему в унижении и бедности…

— Все, Ваше преосвященство! — радостный возглас нотария сбил его от размышлений.

Он долго невидяще смотрит в сторону ликовавшего от сделанной работы юнца.

«Мне бы его лета да с моим пониманием этого бытия», — мелькнула завистливая мысль.

— Что ж, посмотрим, — усаживаясь на свое место, вслух говорит он.

«Жаль, не в кого вложить то, что есть во мне, — рассматривая документы посетовал он про себя, а затем, после некоторого раздумья, спросил: — А ты смог бы?»

Вопрос был не из праздных. Наблюдая за теми, у кого было и есть кому передавать, ничего путного из этих благих попыток, как они не старались, не выходило. Не воспринимали их отпрыски опыта родителей своих. Открещивались от него, как черти от ладана. Словно не они были их отцами.

«Странная штука… Получается адова западня… Но я бы и ее одолел… будь у меня наследник», — самоуверенно заключил он свои размышления.

— Молодец, сынок! Отменная работа, — хвалит он, с удивлением поймав себя на том, что ненароком употребил слово «сынок». — Беги домой! Высыпайся, — продолжал он, — выходи завтра. Твоему начальству скажу, что я тебя занял на весь день.

Окрыленный добротой и похвалой Его преосвященства, которые пели в нем на разные лады, Доменико не заметил, как оказался дома. Спать нисколечко не хотелось. Два с небольшим часа, что он соснул, ему вполне хватило. И вообще, днем он спать не мог. А сейчас тем более. Ему не терпелось дорваться до бумаг Джордано Бруно. Рассчитывал взяться за них в воскресенье. И все сложилось как нельзя удачно. Целый день в его распоряжении. Никто вызвать не посмеет. Он под защитой самого Вазари. Наскоро перекусив, он голодным волчонком ринулся к спасенным им бумагам.

 

3

Записи покойного требовали уважения к себе. При внешней обыкновенности они таили в себе некую загадочность и таинственность. Первые же выпавшие из них безобидные на вид листочки были испещрены строчками, полными крамолы. И он с трепетной осторожностью стал приводить их в порядок. Их надо было собирать листик к листику, один обгоревший обрывок к другому полусожженному лоскутку. Если не по нумерации, то, во всяком случае, по изложению. Ведь Доменико выгребал их из огня как придется. Сколько безвозвратно сжевал огонь, определить было трудно.

Одна к одной шли всего три-четыре странички с краями, обгрызанными огнем. Побуревшие лицом, они были практически целыми. Все запросто читалось. Его внимание привлек остаток текста 7-й и 8-й страниц, к которым прилипла 33-я. То, что лежало между ними, очевидно, сгорело. Да и после 33-й не хватало с десяток листов… Надо было все раскладывать по логике повествования.

Тополино начал с 7-й. Самая верхняя строчка под обгоревшей кромкой, начиналась с переноса:

«…нец я нашел!» — прочитал нотарий и догадался, что слог «…нец» был концом слова «Наконец!»

«Наконец я нашел! Это не трудно и вместе с тем не просто. Мой разум, во всяком случае, в этом не участвовал. Самое поразительное это то, что мои руки знали больше него. Ими двигало, так сказать, наитие. А оно, наитие мое, отнюдь не было плодом работы мысли моей. А уж это я знал наверняка. Откуда же оно?…

Как я понимаю, некая гнездящаяся внутри меня сила, скорей всего душа, таинственным образом общалась с тем, что было вне меня. И это соприкосновение вызывало в памяти рук моих механику всех тех действий, какие я должен был воспроизводить. И руки это делали…

Я пришел к выводу: разум не в мозгу человека. Он исходит из души, вложенной в нас Всевышним. Она дает толчки работе мозга, вызывая в каждом из нас механику поведения и размышлений, которые строго сообразуются с возникающими перед нами образами. Содержание, глубину и богатство мышления несут в себе эти толчки. Спрашивается, откуда оно это содержание, богатство и глубина мышления? Теперь я с определенностью могу сказать, что мышление наполняется столь необходимым качеством от естественного соприкосновения нашей души с внешней средой мироздания. С невидимым глазу нашему, но высшим и родственным для каждого, своим ручейком. Ведь каждый человек и все человечество, как новорожденные, подвешены за материнскую пуповину к небесам. К окружающему нас эфиру. А идущая от нашей пуповины и связывающая нас с небесами, как с матерью, невидимая нами нить — ни что иное как нить Времени.

Да будет вам известно, люди, небеса, куда мы возводим глаза — океан Времени. Но воспринимаем мы их, в лучшем случае, Божьими чертогами, вместилищем загадочных светил, емкостью воздуха, которым дышим… И не более. Мы в упор не видим в них основополагающей среды своей обители — Времени. И ничего не знаем о нем кроме писанного Екклиссиастом: „Время рождаться и время умирать…“. И воспринимая их глазами, нисколько не вникаем в божественное величие других его слов: „Всему свое время, и время всякой вещи под небом…“.

Однако, я, Джордано Бруно из Нолы, с соизволения сил высших, заявляю: чтобы узнать себя и приблизиться к Богу надо познать Время … Я проник в него. Я понял, насколько это возможно понять умом земного существа, невидимую, но всемогущую силу Времени. И поражен я был до конца непостижимому хитроумному его устройству… Я видел нас в ином свете. Не в кажущемся нам, а в настоящем. Я ужаснулся себе и вам.

И преклоняя колена перед величием Создателя нашего, я даю слово научить вас, как это делать. Нам нужно этому научиться дабы изгнать зверя, что торжествует в бытие нашем. И вы изменитесь. Вы станете лучше. И жизнь глянет на вас отнюдь не скорбными глазами жалеющей нас Богоматери. Итак, я приступаю…».

На этом обещании лист обрывался. Отыскивать объяснений и советов Ноланца надо было читая все подряд… Вот мелькают абзацы о таинственном Часовщике, о Галилеянине, об Антонии Борджиа… Отдать предпочтение чему-нибудь одному — невозможно. Каждая буковка, каждая строчка, каждая страница, обещая пролить свет на тайну тайн бытия, ради которой Ноланец бесстрашно взошел на голгофу, представляли из себя течение одного потока единой реки его философии.

И вот 91-я страница… В ней, как сначала показалось нотарию, Бруно выписал что-то из Святого писания. И поэтому, по мнению Тополино, в нем не могло быть ничего интересного, имеющего прямое отношение к тому, как проникнуть в так называемый мир Времени. Но как он ошибался! Это он понял, когда глаза его, ухватив первую строчку написанного, уже не могли оторваться от него.

То, что ему поначалу показалось выпиской из Святого писания, оказалось страшной крамолой. От первого до последнего слова, направленного против церкви и святой Библии. И было оно о Времени…

 

4

Утраченное писание Христа

Изложенное Джордано Бруно из Нолы по памяти, собственноручно, со слов служки Господнего, Его святейшества Часовщика мира Земного.

1. Я стоял в сонме тех, кто были очевидцами величайшего из Его деяний — сотворения земной обители и жития Земного.

2. На шестой день трудов своих Господь одухотворил плоть. На глазах наших Он взял десницею одну из алчущих душ и вдул ее в лице той плоти. И стал человек.

3. И взмахом той же десницы тысячи тысяч душ вошли в бренную плоть вашу. И стали вы суетящимися. Какие есть теперь и каковыми будете до времени.

4. И сказал Господь: «Я вывожу вас из безвременья в лоно времени. И время станет сутью вашей».

5. И еще сказал: «Я отпускаю каждому меру своего времени, даю ощущение самих себя и всего, что окружает вас. Но не даю понимание самих себя и всего созданного мною. Ищите! И вы придете ко мне».

6. И с невыразимой жалостью, глядя в суетливую толпу новоявленных, Он спросил: «Вы такой жизни хотели?». «Да!» — согласно отозвались суетящиеся.

7. «Вы хотели вечности во плоти?» — снова спросил Господь. И ерзающая толпа новоявленных восторженно выдохнула: «Да!».

8. И Отец всего сущего с печалью сказал: «Да будет так! Живите!.. Вы были мертвыми, и Я оживил вас. Потом Я умертвлю вас. Потом оживлю. Потом возвращу вас к Себе… Но когда вы снова устанете от себя — Я вас снова отпущу».

9. И еще сказал Отец наш: «Я поставлю над жизнью вашей Часовщика — наместника Нашего».

10. Возроптали новоявленные: «Не ставь над нами того, кто будет блюсти нас без Тебя».

11. «Я знаю то, чего вы не знаете», — сказал Господь и повелел одному из служек, окружавших Его, приблизиться к Нему.

12. И служкой тем был я. И стал я Часовщиком Господа на Земле. И сравнял Он меня с семью другими товарищами, которые были Часовщиками Его в других мирах.

13. И сначала была мысль. И мыслью той был я.

14. И по Богову велению я произнес слово.

15. Вы слушали меня, повторяли и понимали. Но понимали каждый по своему. И повторяли, как понимали и, как помнили. И сообразно этому суетились.

16. Ибо мысль была, есть и будет лукавым хозяином глагола. Ибо понимание всего сущего и суждение о нем зависит от величины пределов времени, данных каждому Господом, пребывая в котором вы озираете мир, осязаете себя и себе подобных. В этих пределах вы мыслите, творите и сеете дела ваши.

…Дальше не хватало целого куска. От сохранившейся страницы с продолжением текста остался жалкий огрызок, в котором ничего нельзя было разобрать. А быть может она, та страничка, и вовсе была не той. Далее шел пункт 39-й.

39. Вы ограничены не тайной заклятия, скрытой за семью печатями, — все перед вами! — но мерой времени, что в вас и вокруг вас.

40. И идете вы во свету, как в ночи.

41. Я поводырь ваш. Но не тот, что семенит впереди. Я тот, что идет с вами и в вас.

42. Я невидим, потому что очевиден. И не бесплотен я.

43. Я — многолик. Я — это каждый из вас.

44. Я громогласен, хотя и не слышим.

45. Я ваша чистая и больная совесть.

46. Я ваша униженность и ваше достоинство.

47. Я ничтожество ваше и ваше величие.

48. Я горькая слеза ваша, но я и счастливый смех ваш.

49. Я ваша мерзость, но я и неотвратимая кара ее.

50. Я ваша мудрость, но я и глупость ваша.

51. Я порядок и хаос.

52. Я жизнь и смерть.

53. Я плаха и венец.

54. Я то, что вы зовете роком.

55. Я бог для вас, но я не Бог.

56. Я судья царства небесного, но я не судья царству небесному.

57. Я был и есть с пришествия вашего.

…И опять не было продолжения. Только одна более или менее разборчивая строчка на едва сохранившемся клочке.

91. Я приходил к вам в обличьи вашем. И нарекли вы меня Иисусом — Спасителем вашим…

Доменико тряс головой, протирал кулаками глазные яблоки… Он был потрясен. Он был в смятении. Ведь на самом деле, как могло получиться так, что в Библии есть Книги и писания от Луки, Матфея, от Петра, от Иоанна и от Иуды имеется, а от Христа — ни строчки. Даже у нехристей Коран писан самим пророком Мухаммедом, а не его учениками. Правда, по подсказке Всевышнего. Но все великое от Него… И вот, по существу, книга Христа…

Пусть неполная. Пусть с безвозвратно утраченными страницами. Но донесена суть. Возможно, самая основополагающая. И она была отвергнута церковью. Была приговорена к костру.

Кто же в таком случае еретики? Кого же следует бросать в гиену огненную?.. Слов нет — их! Святую инквизицию вместе со всеми возомнившими себя наместниками Бога бывшими и с нынешним папами…

 

5

…И в дверь забарабанили. Сердце, екнув, сорвалось в тартарары.

— Прости меня, Джордано Бруно из Нолы. Не смог я сохранить твоих записей полученных с небес и стоивших тебе страшной смерти, — глядя на сундук, пробормотал он, а потом, не обращая внимание на хамское колошматение в дверь, упал на колени перед образом Христа.

— Прости и помилуй меня, о Господи! Отведи беду от меня.

Перекрестившись, он ватными ногами пошел на встречу своей судьбе… Никто, однако, как он ожидал, накидываться на него не стал… На пороге стоял курносый, с лицом похожим на пережаренную лепешку, помощник почтмейстера Святой службы Эмилио Беннучи.

— Наконец-то! — завопил радостно почтарь. — Мне сказали: колоти вовсю, как можешь, иначе не добудишься его. Он всю ночь работал…

Обмякшее тело нотария по косяку тяжело сползало вниз.

— Что с тобой, Доменико? — таращилась на него пережаренная лепешка Беннучи.

Тополино не в силах был выдавить из себя ни единого словечка. Хотя пытался. Губы его по странному прыгали. Они дергались и кривились. То ли не могли сложиться в улыбку, то ли от внутренней судороги, мешавшей нотарию изобразить что-либо осмысленное.

Да и что он мог ему сказать? Почему испугался? А кто не наложил бы в штаны если бы его застали за выкраденной — да еще какой! — рукописью еретика?.. Ведь он уже готов был к убойным тумакам кондотьеров. К аресту и обыску. И… все из-за своей беспамятливости. Совсем вышло из головы, что повозка почтальонов внешне, один к одному, арестантская. Вот почему, при встрече с Беннучи невидимая жесткая рука, сжимавшая в волосатом кулачище его сердце, вдруг разжалась. И он, вместе со своим беспомощно бьющимся сердечком, сорвался вниз. Силы оставили его.

— Что с тобой? — с тревогой и участием любопытствовала курносая лепешка.

— Ничего… Это со сна, — наконец проговорил он.

— Дать воды? — предложил сердобольный Эмилио.

— Нет. Все в порядке.

— Идти можешь? — не отставал он.

Тополино кивнул.

— Тогда одевайся! Поехали! А то я тороплюсь. Много дел, — распоряжался он, попутно объясняя, почему его послали за ним.

— Во дворе не было ни одной свободной коляски. И я, кретин, как раз подвернулся им…

— Никуда я не поеду! Мне спать хочется, — нарочито широко зевнул нотарий.

— Еще как поедешь! Тебя вызывает… Нет не вызывает, — поспешно поправляется Эмилио. — Меня особо предупредили. Передай, говорят, дословно: «Вас просит пожаловать Его святейшество Климент восьмой». Как какой персоне…

— Не может быть!

— Стал бы я почтовую карету гнать за тобой! — обиделся Беннучи.

— Зачем? — поспешно собираясь, интересуется Доменико.

— Зачем, зачем?! — передразнивает помощник почтмейстера, и, расплывшись в улыбке добавляет:

— На Востоке есть хорошая поговорочка на этот счет: «Верблюда на свадьбу приглашают не вкушать. Он знает… Ему не пить там и не плясать, а воду таскать».

— Не спорю, — выходя вместе с Беннучи, хохочет Доменико.

Но не Беннучи, не Тополино ведать не ведали, что на этот раз верблюд был приглашен, чтобы вкусить.

…В приемной, нетерпеливо прохаживаясь из угла в угол, его дожидался Вазари.

— Наконец-то! Еще бы утром заявился! — не слушая сбивчивых объяснений нотария, напустился он на него.

Придирчиво осмотрев со всех сторон молодого человека и, видимо, оставшись довольным, прокуратор, не меняя сердитого тона, приказал ему следовать за ним. У самых дверей, ведущих в апартаменты папы, он, также по-хозяйски, велел, стоявшему там служке отворить их.

— Вот он, Ваше святейшество! — подтолкнув Доменико вперед, объявил прокуратор.

— Я его знаю, — положив мягко ладонь на голову склонившегося к его руке нотария, произнес папа. — Он, действительно, хороший католик и добросовестный работник.

После нескольких ничего не значащих вопросов: Откуда он родом? Где учился грамоте? кто его родители? — Его святейшество обратился к Вазари:

— Себастьяно, мне жалко терять такого работника.

Тополино похолодел. Неужели в переписанных им документах он допустил серьезный огрех, за что прокуратор поставил вопрос о его увольнении. Впрочем…

— Разумеется, жалко, Ваше святейшество, — слышит он как сквозь сон ответ епископа. — Мы и не собираемся его терять. Пройдет время, и из него, я так думаю, получится хороший стряпчий.

— Тогда он станет претендовать на твое место. Не боишься? — шутит папа.

— Неужели я доживу до того дня? — намекая на свой возраст, отшучивается Вазари.

— Доживешь, Себастьяно. Доживешь.

— Если вы прикажете.

— А как вы, Доменико, проводите свой досуг? — интересуется вдруг Его святейшество.

— Никак. Его у меня не бывает.

— Небось… вино… девочки…, хитро прищурившись, смотрит он на нотария.

— К вину у меня отвращение. Меня от него поташнивает. На девочек же нет времени, — честно признается Тополино.

— И тот… — обращаясь к прокуратору говорит папа, — И тот божился, что у него с этим все в порядке.

— За этого, Ваше святейшество, я ручаюсь, — отзывается Вазари.

Тополино ровным счетом ничего не понимал. Кто это «тот»? О чем они? Причем здесь он? И зачем его вызвали сюда?

— Ты знаешь, почему мы пригласили тебя сюда? — словно догадавшись, интересуется папа.

— Нет, Ваше святейшество.

— У нас, в Болонье, в университете, произошла неприятная история. За разврат и пьянство отчислен наш студент…

Доменико, как ни старался, так и не мог еще сообразить, куда гнет понтифик.

— Так вот. По рекомендации Его преосвященства, — папа махнул рукой в сторону прокуратора, — и по моему благословению, мы решили послать вас занять место этого студента.

— О! — не верил ушам своим Доменико и, упав на колени, облобызал полы платья Его святейшества Климента восьмого.

— Смотри не подведи меня, — сурово промолвил папа.

— Никогда! Ни за что!..

— Да пребудет с тобой Господь. Ступай.

— Позвольте и мне откланяться, Ваше святейшество. Неотложных дел много, — попросился Вазари.

Уже в коридоре, не глядя на семенившего рядом нотария, прокуратор строго спросил:

— Куда сейчас?

— Домой.

— Нет, сынок! — резко остановился он. — Тебе сейчас зевать нельзя. Бери документы не медля! Я замолвлю за тебя словечко… А завтра поутру — в почтовую карету, и в Болонью. Бенуччи как раз скачет туда. Я прикажу ему захватить тебя…. Если промедлишь, сынок, у тебя на глазах твою фортуну вырвут другие. У них есть сильные покровители. Они смогут переломить папу…

 

6

…Домой он вернулся поздно. Пришлось оббегать все кабинеты службы. О существовании некоторых из них он и понятия не имел. Не будь Вазари, канцелярщики папства задержали бы его здесь самое малое на неделю. И тогда точно стянули бы у него из под носа его фортуну. Их нисколько не трогала предъявляемая нотарием, подписанная самим Климентом восьмым, бумага. Мол, такой-то за казенный кошт направляется учиться правоведению в Болонский университет. Они откладывали ее в сторону и грубовато, указывая на выход, говорили:

— Придешь завтра. Поближе к вечеру.

Тогда Тополино вытаскивал записку, коей снабдил его прокуратор. В ней было всего два слова, один восклицательный знак и подпись.

«Сделать срочно! С. Вазари»

Эта неказистая записочка имела большую силу. Она была могущественней документа за подписью папы… Прочитав ее, канцелярщики все как один преображались в ангелочков с певучими голосками и, не сходя с места, выдавали все, что требовалось от них.

Усталости, правда, Доменико нисколечко не чувствовал. Охваченный неожиданно свалившимся на него счастьем, он готов был «три раза по трижды» пройти через этих чертовых канцелярщиков! Собраться ему ничего не стоило. Все нужное лежало в сундуке. «Да, сундук! — спохватился он. — Там же Ноланец».

Заперев дверь, он с великой бережливостью и тщанием, лист за листом, стал извлекать его оттуда… Теперь с Ноланцем разбираться было гораздо легче. И не заметно для себя Тополино снова с головой окунулся в них забыв даже о том, что спозаранок ему в дальнюю дорогу. Потрескивающие над ухом свечи, мерцающие мягким золотистым светом, вдруг вздрогнули от пахнувшего со стороны окна порыва ветра.

Доменико посмотрел туда и… не поверил глазам. Это потом, уже в дороге, анализируя происшедшее, он понял: страха в тот момент он не испытывал. А удивиться удивился. Да еще как! Он закрыл и открыл глаза, и стукнул себя по щеке, чтобы убедиться, что не спит.

Нет, он не спал. Точно, не спал. Он все это видел наяву…

В подрагивающей отсветами свеч темноте, у хозяйского шкафа, стоявшего рядом с закрытым окном, напротив зеркала, — стоял человек. Силуэт его был четок, а вот рассмотреть лица незнакомца он никак не мог.

— Кто ты? — совершенно спокойно спросил Тополино.

— Мое имя Логик. Оно тебе ничего не скажет, — сказал силуэт.

— Занятное имя, — прыснул Логик.

— Твое не менее странное, — добродушно усмехнулся незнакомец.

— Не буду спорить, — сказал Доменико. — Хотя мне оно нравится.

— А мне мое.

— Как ты здесь оказался, Логик?

— Долго объяснять. Главное — я здесь.

— Ну, проходи, будешь гостем, — посулил нотарий.

— Спасибо. Я не надолго, — отказался ночной гость.

А с чего бы, позвольте полюбопытствовать, именно ко мне?

Мне стало интересно. Вы держите в руках великий труд.

— Логик, вы даже представить себе не можете, как он велик.

— Почему же? Поверьте, кое-какое представление я о нем имею, — скромно сказал Логик.

И Тополино не задумываясь поверил. Как не задумываясь принял присутствие этого человека. Между тем, ночной гость рылся во внутреннем кармане своего весьма оригинального сюртука.

— В связи с этим я и пришел к вам. С небольшим презентом. Возьмите…

Гость сделал широкий шаг и положил на стол сложенную вчетверо газету.

— Почитайте помеченную мной заметку, — просит он.

Положенная им на стол газета уже одним видом приковывала к себе внимание. Ее половинка своими размерами вдвое превосходила те, какие выходили в Риме. И шрифт, и язык ее были тоже не обычными. Казалось бы, писано на итальянском, но каком-то нездешнем итальянском. Примитивным, что ли… Да еще название ее… В Риме, на всю Италию выходило всего две газеты — «Аввизо ди Рома» и «Риторни ди Рома». А такую, с названием «Аванте», он первый раз видит и слышит. В следующую минуту Доменико, начисто забыв о незнакомце, с криком вскакивает с места.

Потирая виски, нотарий кружит по комнате и наконец снова садится за стол. Взяв лупу, он подносит ее к месту, где набраны число, месяц и год.

— Боже пощади! — стонет Доменико. — 17 февраль 1931 год.

Сразу под названием помещена информация, в которой — подумать только! — клеймился христианнейший понтифик, некий Пий Х1. Он, дескать, посмел причислить к лику святых кардинала Роберто Беллармино, утвердившего в 1600 году смертный приговор великому мыслителю и ученому Джордано Бруно…

Тот самый приговор, текст которого писал Тополино и он же носил его на подпись прокуратору Вазари, а потом… к святому Беллармино. Надо же! И нотарию припомнилась многозначительная фраза, произнесенная Его высокопреосвященством: «Я не выношу приговоров. Я их лишь утверждаю».

По лицу Тополино пробежала усмешка. Надменный красавец — богач, развратник и гуляка — святой . Правда, ровно через 331 год после того, как отполыхал костер. Но какая разница когда…

Из трех — одно. Либо у людей будущего ни капельки не прибавилось ума. Во что Доменико не мог поверить… Либо газета со странным названием «Аванте!» чья-то не лишенная злого остроумия балаганная мистификация. Во что Доменико категорически отказывался верить. Ведь он держит ее в руках, мнет, теребит и читает… Либо — он спятил. Во что легче всего было поверить… Все-таки три столетия и тридцать один год. День в день.

Знай сегодня об этом, кардинал постарался бы трижды казнить бедного Ноланца. Лишь бы стать святым при жизни… Хотя вряд ли. Его высокопреосвященство не дурак. Стать святым сейчас — быть мишенью для насмешек. А быть им через три века с небольшим — стать иконой…

— Логик! Откуда это у тебя? Как она могла… — подняв над головой сомнительную гостью из будущего, начал было он и осекся.

Так и не договорил. Так и остался со споткнувшимися на его губах словами. В комнате никого не было. А ведь был. Только что. Он с ним разговаривал. Тот даже назвался. Ведь не мог же он, Тополино, придумать такое имя? И потом — газета… Она-то не пропала. Он ее мнет, переворачивает, шуршит. Не сон же это.

— Бог ты мой, — шепчет он самому себе, — я, наверное, ошалел от счастья. Или схожу с ума. Надо уснуть. Тем более, рано вставать…

Собрав аккуратно рукопись Ноланца, он сложил ее в папку, обвязал широкой розовой лентой и сунул на самое дно своего сундука. Газету трогать не стал. Повертев ее в руках и снова перечитав, очерченное красными чернилами, сообщение, он положил ее под подушку. Чтобы почитать утром на свежий глаз.

Спал он беспокойно, чутко, боясь проспать. Незадолго до рассвета Доменико уже спать не мог. Ополоснув лицо, он вспомнил о ночном госте и газете, которую припрятал по подушку. А там было пусто. Он не верил своим глазам. Перерыл всю комнату, выпотрошил и снова собрал сундук…

«Неужели приснилось?» — думал он под глухой топот коней, что уносили его в другую жизнь. Уносили по дороге, которая, как утверждал Ноланец, мостится временем и делает жизнь сладкой мукой ада…