Шахматы
Мир сильно изменился. Жизнь, например, занимает теперь гораздо больше времени. Мне далеко за восемьдесят, а все пыхчу. Я еще очень крепкий, хотя крепиться мне вроде бы ни к чему. Не хочет жизнь меня отпускать. Раз незачем жить, незачем и помирать. Выходит, так.
Давно, когда ноги еще слушались меня, я навестил брата. Мы не виделись три года, но я нашел его по старому адресу. «Жив еще», — приветствовал он меня, хотя годами старше. Я захватил с собой перекусить, он угостил меня водой. «Тяжело жить, — сказал он. — Невыносимо». Я был занят едой и не ответил. Разговоры разговаривать я не люблю. Наконец я допил и доел. Брат изучал что-то на стене над моей головой. Встань я, ему пришлось бы смотреть прямо на меня — если б он только не отвел глаз. Что он сделал бы всенепременно. Со мной ему неуютно. Вернее, неуютно из-за меня. Видимо, укоры совести, про угрызения уж не говорю. Он наваял двадцать с лишком толстенных романов, а я всего несколько тонюсеньких. Он именит, репутация, правда, чуть сомнительная. Пишет-то все о любви, в основном — плотской, откуда и вдохновение.
Он продолжал рассматривать что-то поверх моей головы, еще бы, с двадцатью-то нетленными романами в арсенале — чего себе не позволишь; мне нестерпимо захотелось встать и уйти немедленно, не приступая к делу, но глупо как-то: я потратил столько сил на дорогу, и я предложил ему партию в шахматы. «Много времени отнимет, — отрезал он. — А мое почти истекло. Раньше надо было приходить». После этих слов мне надлежало подняться и уйти, на что он и рассчитывал, но я вежлив и деликатен до щепетильности, это моя вечная слабость, одна из них. Поэтому я сказал: «Ну, не больше часа». — «Да, — согласился он. — Сама игра. А возбуждение от победы или досада от проигрыша? Моему сердцу это уже не по силам. Да и твоему». Я не ответил, не хватало еще обсуждать мое здоровье с ним. Но сделал ответный ход: «А, так ты боишься смерти». — «Чушь. Просто мне надо успеть закончить дело всей моей жизни». Именно так он и выразился, выспренно — с души воротит. Палку свою я положил на пол и теперь нагнулся поднять ее, пора было кончать балаган. «Умирая, мы, по крайней мере, перестаем противоречить себе», — сказал я, совершенно не рассчитывая, что он поймет, куда я клоню. Его высокомерие конечно же не позволило ему уточнить, что я имею в виду. «Я не хотел сделать тебе больно», — сказал он. «Больно? Да мне глубоко плевать, — парировал я довольно громко, видимо немного разнервничавшись, и на те безделицы, что я сочинил, и на ту ерунду, что не написал!» Потом я встал и произнес перед ним настоящую речь: «Ежечасно мир избавляется от тысяч кретинов. Представь, ну просто прикинь, сколько за сутки угасает светильников разума, а в них-то вся дурь и копится. Вытравить глупость никак не удается, потому что часть ее оседает в книгах, которые кое-кто пишет, и, пока люди будут читать романы, эти самые, хотя они, в основном, все на один манер, глупость будет жить и множиться! — А потом я добавил, немного, признаю, невпопад: — Вот почему я пришел сыграть партию в шахматы». Он сидел молча и подал голос, только когда я был уже в дверях: «Наговорил, а толку чуть. Ладно уж, пущу твою болтовню в дело, у меня ее произнесет невежа».
В этом весь мой брат. Кстати, он умер в тот же день, так что мне, похоже, досталось его последнее слово, я-то, к его разочарованию, ушел и ничего ему не ответил. Он мечтал оставить за собой последнее слово и, извольте, добился своего, но он, я знаю, строил планы прежде повитийствовать всласть. Когда я вспоминаю, как взволновал его наш разговор, то всегда думаю о китайцах — у них есть особый иероглиф для обозначения смерти от изнеможения в момент соития.
Как-никак мы с ним братья.
Карл
Пока супруга была жива, я думал, что после ее смерти станет просторнее. Только ее бельем, прикидывал я, забиты три ящика комода. В один я положу медные монеты, в другой спичечные коробки, в третий пробки. А то сейчас — все в кучу, никакого порядка.
И она умерла, давно уже. Она была, да покоится в мире душа ее, трудным человеком, но в конце концов оставила в покое и меня. Я выгреб из шкафов и комода все, что после нее нашлось, и обнажилось гораздо больше порожнего места, чем мне требовалось. А уж что не заполнено, то пусто. Так что пару шкафов пришлось раскурочить, комната, правда, совсем оголилась. В общем, вышло все нескладно, признаю, но ведь это когда было, целую жизнь назад.
Спустя несколько недель, или месяцев, после того непродуманного опустошения комнаты меня внезапно навестил Карл, мой второй сын. Он бы хотел забрать — чтобы подарить жене — мамину шаль, она будет напоминать ему детство. Поняв, что шали ему не видать, он совершенно потерял контроль над собой. Он завопил: «Да есть для тебя хоть что-нибудь святое?» И это торгаш, живущий спекуляциями и перепродажей. Больше всего мне хотелось выставить его вон, но я сдержал себя, как-никак на мне лежит половина вины за его появление на свет. Я спросил примирительно: «А что, это какая-то особенная шаль?» — «Да, мама вязала ее, когда ждала меня. Она была у нее любимая». «Понял, понял. Она появилась на свет одновременно с тобой. А ты часом не был маминым любимчиком?» — «Представь себе, был». — «Тут и представлять не нужно. — Я уже начал терять терпение, он же точный слепок со своей матери, так же мало способен уразуметь, что бытие подчиняется определенным законам. — Короче, так, — сказал я. — Шали нет и не будет. Но, как ты знаешь, только потери остаются нам навсегда». Фраза, конечно, глупая, но наверняка в его вкусе. Оказалось, нет, я ведь забыл, что имею дело с коммерсантом. Он угрожающе шагнул в мою сторону и разразился длинной и скучной тирадой о моей бесчувственности. Закончил он так: иногда ему даже дико думать, что я его отец. «Твоя мать была женщиной строгих правил», ответил я на это. Но он не понял, в чем соль, — и почему мои дети такие тугодумы? «Это я знаю и без тебя!» — бросил он. И тут я заметил: да он весь красный, и мне вдруг пришло в голову, что у него может быть слабое сердце все-таки шестьдесят лет, и чтобы разрядить обстановку я сказал: мол, жаль, что так вышло с шалью, приди ты раньше, мог взять хоть все вещи матери. Совершенно, кажется, невинная фраза. Но он сделался еще пунцовее и завопил: «Ты что, все выбросил?» — «Все». — «Но зачем?» Я не хотел ему объяснять, поэтому просто сказал: «Этого тебе не понять». — «Что за бесчеловечность!» — «Как раз наоборот. Я действовал целенаправленно, что, собственно, и является основной отличительной особенностью человека». Я, понятно, играл словами, но он, похоже, просто меня не слышал. «В этом доме мне нечего больше делать!» — крикнул он. Я заметил, что он вообще стал громогласным, видно, жена у него глуховата, у меня-то как раз слух изумительный, иногда это прямо мучение, некоторые звуки стали гораздо громче теперь, да еще появились все эти пневмобуры и перфораторы, иной раз даже мечтаешь оглохнуть. «Говорить-говоришь, — сказал я, — а делать не торопишься». Только тогда он и ушел, как нельзя более вовремя, а то я уже начал терять терпение. Хотя теперь я гораздо терпимее — возраст, старым людям многое приходится выносить.
Ну, жизнь
Однажды летом, в погожий день, мне захотелось проветриться, пройтись, что ли, вокруг квартала. Идея ободрила меня — настроение улучшилось. Было так жарко, что я даже решил сменить кальсоны на короткие трусы, но, поискав, вспомнил, что выбросил их еще год назад в приступе меланхолии. Однако идея засела накрепко, поэтому я обрезал те, что были на мне. Воистину, надежда умирает последней.
Так странно было снова очутиться на улице, хотя я все вокруг узнавал. Надо будет об этом написать, подумал я и вдруг почувствовал, что у меня встал, прямо на улице средь бела дня. К счастью, у этих штанов глубокие, вместительные карманы.
Дойдя до первого угла, на что потребовалось изрядно времени — душа рвется, да ноги не идут, я расхотел гулять по кварталу. Раз уж лето, подавай мне что-нибудь из растительности, хоть дерево зеленое, и я двинулся дальше. Припекало точно так, как когда-то в детстве, и я порадовался своим коротким трусам. Опущенной в карман рукой я контролировал ситуацию и чувствовал себя превосходно. Я не привираю, так было.
Одолев еще почти три дома, я услышал, как кто-то выкрикнул мое имя. Хотя голос был старческий, я не обернулся, мало ли Томасов на свете. Но на третий раз я взглянул туда, откуда звали, мало ли что, уж больно день чудной. И точно — на той стороне улицы стоял учитель Сторм. Я крикнул: «Феликс!», но я отвык пользоваться голосом, и вышло как-то плохо. Нас разделял поток машин, и ни он, ни я не отваживались перейти улицу, глупо лишаться жизни от радости, когда столько времени не умирал от ее отсутствия. Мне оставалось только еще раз выкрикнуть его имя и приветственно помахать палкой. Как жаль! Хорошо еще, что он увидел меня и окликнул. «Прощай, Феликс!» — и я побрел дальше.
Когда через продолжительное время я добрался до следующего перекрестка, он неожиданно возник передо мной, напрасно я переживал всю дорогу. «Томас, дружище, — начал он, — где ты пропадаешь?» Этого я говорить не хотел, поэтому на вопрос не ответил, просто сказал: «Мир, Феликс, велик». — «И все умерли или одной ногой в могиле!» — «Жизнь берет свое». «Хорошо сказано, Томас». Хорошего я в этой фразе ничего не видел и, чтобы дотянуть до его похвалы, заявил: «Мы живы, доколе заслоняем солнце хоть кому-то». — «Да уж, зло бесконечно». Тут-то я и заподозрил, что он уже в маразме, и решил его испытать. «Проблема не в зле, — сказал я, — а в дурости. Например, мальчишки на огромных мотоциклах». Он долго-долго изучал меня взглядом, потом сказал: «Что-то я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду». Я не собирался издеваться над ним, поэтому спросил вполне безразлично: «А что есть зло?» Конечно, он сразу сник, он же не теолог какой-нибудь, и я поспешил помочь: «Да что мы все об этом — твои-то дела как?» Но видно, настроение я ему уже испортил, потому что он посмотрел на часы и изрек: «С каждым человеком, которого я встречаю, я делаюсь все более и более одиноким». Не особо любезно, но я сделал вид, что не понял. «Да уж, что верно, то верно». Следовало поторопиться с прощанием, чтобы он не опередил меня, но я все-таки опоздал, и он сказал: «Ну что ж, Томас, мне пора, у меня картошка на плите». — «Ну конечно, картошка, — согласился я и протянул ему руку со словами: — Если больше не увидимся…» Конец фразы повис в воздухе, она была из тех, что лучше звучат недосказанными. «Да», и он потряс мою руку. «Прощай, Феликс». — «Прощай, Томас!»
Я повернулся и побрел домой. Никакой зелени я так и не увидел, но сколько я пережил за один день.
Публика в кафе
Чуть не последний мой поход в кафе пришелся на летний воскресный день, это я знаю потому, что все были не в костюмах и без галстуков, и я подумал: «Значит, сегодня все-таки не воскресенье» — поэтому я так точно и помню. Я устроился в центре зала, кругом все жевали бутерброды с пирожными, было многолюдно, но что ни человек — то отдельный столик. Одиноко как-то, а я давно ни с кем не разговаривал и был не прочь перекинуться хоть парой слов. Я долго прикидывал, как лучше это устроить, но чем настойчивее, упрямее оглядывался я, тем непосильнее казалась задача, все будто задраили лица, да, что-то жизнь стала невеселой. Но в предвкушении радости беседы я продолжал обдумывать варианты, обычно это помогает. Наконец придумал. Будто совершенно случайно я уронил на пол бумажник. Он лежал рядом со стулом, у всех на виду, некоторые даже проводили падавший бумажник взглядом. Я рассчитывал, что кто-нибудь, а то и двое вскочат, чтобы поднять его, все-таки я старик, ну, или крикнут мне: «У вас упал бумажник!» И зачем человек всегда надеется — ведь скольких разочарований можно было бы избежать! После долгих минут ожидания и недоумения я прикинулся, будто сам заметил пропажу, дольше ждать я боялся, вдруг бы кто-нибудь из этих наблюдавших исподлобья людей бросился к моему бумажнику, схватил его и убежал. На нем ведь не написано, что он пуст, а старики не обязательно бедные, случаются и обеспеченные, если кто подсуетился в молодости, то потом стриги себе купоны.
Но хоть выяснил, какая теперь публика в кафе, так весь век и учишься, хотя к чему эти знания на пороге смерти.
Мария
Однажды осенью около часовой мастерской я случайно встретил свою дочь Марию, она похудела, но я без труда узнал ее. Не помню, куда я шел, но, видно, по очень важному делу, потому что перила в подъезде тогда уже разобрали, и я практически перестал выходить. В общем, я встретил ее, и, хоть я во всякие такие глупости не верю, у меня даже мелькнула мысль: какое странное совпадение, что я выбрался на улицу именно в этот день. Казалось, она обрадовалась, назвала меня папой и взяла мою руку в свою. Это ее я имел обыкновение выделять из моих отпрысков, и в детстве она часто говорила, что я — лучший в мире папочка. И еще она пела мне, немного, правда, фальшиво, но тут она не виновата, это в мать. «Мария, — сказал я, — вот и ты. Прекрасно выглядишь». — «Да, — ответила она, — я перешла на уринотерапию и сыроедение». Тут я рассмеялся, впервые за долгое время: подумать только, какое чувство юмора у моей дочки, немного соленый юмор, но как приятно и так неожиданно; это было чудесное мгновение. Однако я ошибся — и почему старость не спасает человека от обольщений? Лицо моей дочери приняло удивленное выражение, взгляд будто потух. «Ну и насмехайся, я сказала, что есть». — «Мне послышалось, ты произнесла «урина», — честно сказал я. «Ну да, урина. Поверь, я стала просто другим человеком». В этом я не сомневался, это логично: невозможно оставаться тем же самым человеком до того, как начинаешь пить мочу, и после. «Да, да», — сказал я, чтобы помириться, мне хотелось поговорить о чем-нибудь другом, возможно, приятном, как знать. Тут я заметил у нее на пальце кольцо и спросил: «Ты замужем, оказывается?» Она тоже посмотрела на кольцо: «А, это. Да просто, чтоб мужики не клеились». Тут уж наверняка шутит, прикинул я, ей по самым скромным подсчетам пятьдесят пять, но выглядела она хуже. И я опять рассмеялся, второй раз подряд за долгое-долгое время, и снова на улице. «А теперь ты чего хохочешь?» — спросила она. «Старею, — ответил я, когда до меня дошло, что я вновь ошибся. — Значит, вот как теперь обходятся с мужиками?» Она не ответила, так что в этом вопросе я не разобрался, но мне хочется думать, что моя дочь — не эталон. Господи, ну почему мне достались такие дети? Ну почему?
Мы постояли молча, и я уже собирался прощаться, внезапная встреча не должна затягиваться, но тут она спросила, здоров ли я. Не знаю, что она имела в виду, но я честно признался, что могу пожаловаться на ноги. «Я с ними в разладе, шажки делаются все короче и короче, скоро и с места не сдвинусь». И чего мне вздумалось так подробно рассказывать ей о моих ногах; то, что с моей стороны это было глупостью, выяснилось сразу. «Возраст, чего же ты хочешь», — сказала она. «Возраст, ничего не попишешь», — согласился я. «Тебе и незачем особо ходить», — сказала она. «И ты туда же, — удивился я. — И ты». К ее чести надо заметить, что иронию в моих словах она уловила и рассердилась, но не на себя: «Что я ни скажу, все не так!» На это я не ответил, что тут возразишь, а просто неопределенно покачал головой, и так слишком много слов говорится, про запас нечего оставить.
«Мне пора, — сказала моя дочь после неловкой паузы, — надо успеть еще к травнику. Увидимся». Она протянула мне руку и ушла. Моя дочь. Да, я знаю, во всем есть внутренний смысл, но как же иногда трудно разглядеть его.
Фру М.
Среди немногих посвященных в то, что я еще живу, — фру М. из углового магазина. Дважды в неделю она, не мудрствуя, приносит мне все необходимое для жизни. Я вижу ее лишь от случая к случаю, у нее свой ключ от квартиры, она заносит продукты и оставляет их у двери, так проще всего, и для нее, и для меня, поэтому у нас сохраняются хорошие, ровные отношения.
Но в этот раз, услышав, что она возится с ключом, я ее окликнул. Я упал, ушиб колено и не сумел добраться до дивана. К счастью, это был день ее прихода, поэтому я прождал всего часа четыре, не больше. Так вот, я окликнул ее. Она предложила сразу же вызвать врача, она искренне желала мне добра, только ближайшие родственники отгружают стариков в больницу, чтобы избавиться от них. Я рассказал ей, в первом приближении, все о больницах и интернатах для престарелых, откуда уже не выбираются, и она, добрая душа, наложила мне повязку. Потом она намазала три бутерброда и поставила их на столике у кровати вместе с графином воды. Напоследок принесла из кухни старый молочный кувшин — «если вам захочется», как она выразилась.
И ушла. Ближе к вечеру я принялся за первый бутерброд, и как раз когда дожевывал его, вошла фру М. и взглянула на меня. От неожиданности я дал волю чувствам и сказал: «Спасибо!» — «Ну, не стоит, — просто ответила она и занялась повязкой. — Значит, в интернат для престарелых вы не хотите. И не знаете даже, что теперь это называется Домом пожилых». Мы хором рассмеялись, настроение стало едва не веселым, какое все-таки везение встретить человека с чувством юмора.
Нога болела почти неделю, и каждый день она навещала меня. В последний раз я сказал: «Вот, снова на ногах, исключительно вашими стараниями». Она перебила: «Ну к чему этот высокий стиль. Это же естественно». Тут она фактически права, но я продолжал настаивать, что без ее помощи жизнь моя могла принять несчастливый оборот. «Да вы бы и сами справились, — заявила она. — С вашим-то характером! У меня отец был такой, уж я-то знаю». На мой взгляд, ее рассуждения строились на довольно зыбкой почве, меня она, можно сказать, не знала, но я не хотел спорить и осторожно урезонил ее: «Боюсь, вы обо мне слишком хорошего мнения». — «Что вы! — не согласилась она. Жаль, вы не были с ним знакомы. Такой властный, трудный человек». Все это она произнесла вполне серьезно, я, честно признаюсь, был так польщен и обрадован, что мне захотелось смеяться, но я сохранял невозмутимость. «Ваш отец тоже дожил до глубокой старости?» — «О да! Он всегда говорил о жизни с огромным презрением, но еще никто не цеплялся за нее, как он». Тут уж я смело мог улыбнуться, слава Богу, что и сделал, она ответила тем же. «Вы ведь и сами такой», — сказала она и, поддавшись настроению, попросила посмотреть мою ладонь. Я протянул ей руку, не помню какую, но нужна была другая. Она изучала ее некоторое время, потом расплылась в улыбке и выдала результат: «Ну, что я говорила! Вы должны были умереть давным-давно».
Точка опоры
Несколько месяцев назад меня посетил домовладелец. Он успел трижды нажать на звонок, прежде чем я доковылял до двери, хотя спешил со всех ног. Я же не знал, что это он. Так редко кто-нибудь приходит — и почти всегда представители разных религиозных сект — разузнать о видах на мое спасение. Они забавные, но в квартиру я их никогда не впускаю, люди, верящие в загробную жизнь, мыслят нерационально, мало ли что взбредет им в голову. Но на этот раз за дверью стоял домовладелец. С год назад я написал ему письмо, где обращал его внимание на поломанные перила в подъезде, поэтому я решил, что этому и обязан его визитом, — и впустил его. Он осмотрелся. «Недурно устроились!» — заявил он; начало прозвучало так фальшиво, что я понял: надо быть настороже. «Перила сломаны», — сказал я. Он ответил: «Я заметил. Это вы сломали?» — «Нет. Почему я?» — «А потому что, кроме вас, ими никто не пользуется. Весь подъезд — сплошная молодежь. А само по себе ничего не ломается». С таким каши не сваришь, я поостерегся обсуждать с ним, как и почему вещи выходят из строя, поэтому ответил: «Воля ваша, но мне нужны перила, и я имею на них право!» На что он ответил, что квартплата со следующего месяца повышается на двадцать процентов. «Опять, — огорчился я. — Да еще на двадцать процентов. Это немало». — «Следовало больше, сказал он. — Дом не окупается. Я только теряю на нем». Я давным-давно, наверно, уже лет тридцать как, перестал обсуждать экономические проблемы с людьми, которые утверждают, что теряют деньги на том, от чего можно избавиться в две секунды, поэтому я промолчал. Но он и не нуждался в моих ответах, он двигался вперед по собственной колее, такого инерционного типа человек. Он перешел к жалобам на другие свои доходные дома, все как один убыточные, просто несчастье, что за бедный капиталист. Я ничего не ответил, его причитания иссякли, как нельзя более вовремя. Вдруг он без видимой причины поинтересовался, верю ли я в Бога. У меня чуть не сорвался с языка вопрос, какого именно бога он имеет в виду, но я сдержался и просто покачал головой. «Но вы непременно должны верить», — заявил он. Так, впустил-таки я в квартиру одного из этих. Вообще-то я не очень удивился, отягощенные крупным имуществом граждане часто верят в Бога. Тут важно было не дать ему перескочить на другую тему, поскольку евангелистов я выставляю за дверь при любых обстоятельствах, и я напомнил ему: «Вы, кажется, приходили сообщить мне об увеличении квартплаты на двадцать процентов?» Сопротивление застало его врасплох, он дважды беззвучно открыл и закрыл рот, хотя, может, это типично для него. «И я надеюсь, что перила будут отремонтированы». Он стал красным: «Перила, перила!… Нельзя же так приставать с вашими перилами!» Крайняя глупость такого ответа возмутила меня, и я слегка завелся: «Неужели вы не в состоянии понять, что во многих ситуациях эти перила — моя точка опоры в жизни!» Едва сказав, я пожалел об этом, точные формулировки годятся только для думающих людей, иначе хлопот не оберешься. Так оно и вышло: не берусь повторить все, что он наговорил, но в основном напирал на божественное. Наконец он дошел до одной ноги в могиле, это он меня имел в виду, и я рассвирепел: «Как вы мне надоели с вашими финансовыми проблемами!» Поскольку именно об этом и шла, в сущности, речь. Но он все не решался оставить меня, и я позволил себе пару раз стукнуть палкой об пол. Он ушел. Это было большое облегчение, несколько минут я чувствовал себя свободным и счастливым и помню, что сказал не вслух, конечно: «Не сдавайся, Томас, не сдавайся!»
Толпа
Если я не занят чтением или решением шахматных задач, я часто сижу у окна и наблюдаю жизнь на улице. Невозможно знать заранее, когда там произойдет что-нибудь, достойное внимания; особых надежд, правда, нет — с последнего происшествия минуло уже года три-четыре. Но это все равно разнообразит ежедневную рутину, там хоть какое-то движение, а тут в комнате только двое ходоков: я да стрелки часов.
Но тогда, несколько лет назад, я воистину стал очевидцем события, это было нечто из ряда вон, хоть я не брезгую и мелкими радостями, вроде драки, когда бьют и пинают друг дружку, или если кто, вдруг сподкнувшись, растянется на тротуаре — то ли с перепоя, то ли просто не имея сил добраться до дома, которого, может, и нет вовсе, на всех-то не хватает.
Но тогдашнее переживание не похоже ни на что. Была не то Пасха, не то Троица, потому что зима уже кончилась, и я еще подумал, что такое только на светлый праздник и может случиться.
Из моего окна мне видна вся улица — она не длинная и просматривается до самого конца, зрение у меня хорошее.
Я сидел и не сводил глаз с двух мух, затеявших любовь прямо на оконной раме, да, была уже Троица, смотреть на них — хоть какое-то разнообразие, хотя они почти не шевелились. Меня их игры совершенно не раззадорили, а в молодости, бывало, разбирало, да еще как.
Так вот, я сидел и наблюдал за мухами, даже слегка дотронулся до ее крылышка, потом до его, но они никак не реагировали, довольно, по-моему, странная отрешенность, учитывая, что он ездил на ней уже минут десять как отдай; жаль, я раньше не интересовался насекомыми по-настоящему, было бы понятнее — и тут в самом конце улицы я увидел мужчину, который вел себя чудно. Он воздевал руки и что-то кричал, слов я поначалу не разобрал.
Судя по всему, он отличался обостренным чувством системности пространства, потому что он переходил, вернее, перебегал от первого окна по правой стороне к первому по левой, потом ко второму по правой, ко второму по левой и так дальше, он стучался и что-то кричал. Это завораживало, я распахнул окно, шпингалеты тогда еще работали, и услышал, как он кричит: «Христос явился!» И еще что-то, мне показалось: «Вот я!» Потом он приблизился, да, я расслышал правильно. Он кричал: «Христос явился! Вот я!» Мужчина безостановочно перескакивал с одного тротуара на другой и стучал в окна, до которых мог дотянуться, это было трогательное зрелище, религиозное помешательство всегда трогает.
Первая реакция была спонтанной и естественной: где-то на середине улицы из окна четвертого этажа в крикуна швырнули табурет. Мужчину он не задел, на что бросавший, надо надеяться, и рассчитывал, но грохот получился знатный. Эффект от этой выходки оказался прямо противоположен искомому: получив такое подтверждение важности своей миссии, буян заблажил еще громче.
Следующий отклик был сродни первому, но примитивнее и с примесью комизма — распахнулось окно, и оттуда раздалось гневное: «Ты совсем рехнулся, кретин?» Тут я осознал, что человек внизу попросту опасен, он мутит души, обнажая то тут, то там темный подбой, и я затосковал: неужто не найдется разумного, необезножевшего человека, чтобы спустился и положил этому конец? Постепенно из многих окон вдоль улицы повысовывались головы, но внизу правил бал тот безумец.
Признаюсь, я был зачарован, причем чем дальше, тем больше — но не главным виновником, а улицей в целом. Люди смеялись и перекликались поверх головы бедолаги, в жизни не видел, чтобы люди так охотно шли на общение, даже ко мне обратился мужчина из дома напротив. Я разобрал только последнее слово, «богохульник», и, само собой, ничего не ответил. Скажи он что-нибудь разумное, «скорая помощь», например, мы могли бы, как знать, познакомиться и обмениваться иногда парой-тройкой слов через улицу. Но со взрослым человеком, а по возрасту он годился в сыновья моей давно умершей жене, который не нашел ничего умнее, чем сказать «богохульник», у меня нет ни малейшего желания раскланиваться. Я еще не так одинок.
Но довольно об этом. Я сидел, как вы помните, зачарованный невиданным оживлением на улице, мне вспомнилось детство: тогда старикам жилось приятнее, подумал я, не так одиноко, да и умирали они в приемлемом возрасте, — и тут из ворот выскочил человек и прямиком устремился к безумцу. Он налетел на него сзади, развернул к себе и с такой силой ударил в лицо, что тот качнулся и упал. На секунду стало совершенно тихо, как будто вся улица затаила дыхание. Но вот забурлила снова, теперь гнев направился на обидчика. Вскоре из домов высыпал народ, и, пока виновник сумятицы потерянно молчал, в нескольких метрах от него возникла оживленная дискуссия, подробностей которой я уловить не мог, но, очевидно, у драчуна нашлись свои сторонники, потому что два юнца вдруг схватили друг друга за грудки. Да, разум в тот день где-то отдыхал.
Тем временем сумасшедший встал, и, пока мальцы дрались, скорей всего из-за него, хотя, может, по другому поводу, и кто-то полез их разнимать, он начал отступление: пятясь, добрался до перекрестка, повернулся и бросился бежать, а бегать он был не промах, скажу я вам.
Постепенно до толпы дошло, что смутьян исчез, и она стала рассасываться, одно за другим позакрывались окна. Я тоже затворил свое, день был не из теплых. Мир полон несуразностей, раздражения, несвобода пустила глубокие корни, надежда на всеобщее равенство не оправдалась, и правит, похоже, сила. Говорят: надо радоваться тому, что имеешь, у других и того нет. А сами принимают таблетки от бессонницы. Или от депрессии. Или от жизни. И когда еще народится новое племя, понимающее суть равенства, племя садовников и селекционеров, которые вырубят деревья-гиганты, застящие весь свет мелкой поросли, и выстригут лишние побеги с древа познания.
В парикмахерской
Походы к парикмахеру я отменил много лет назад, до ближайшего пять кварталов, это даль неодолимая, даже если б перила не сломались. Мою поредевшую шевелюру вполне можно постричь самому, что я и делаю: мне бы не хотелось, чтобы отражение в зеркале вызывало у меня отвращение, длинные волоски в носу я тоже выдергиваю.
Но однажды, с год тому назад, по причине, которую теперь и не вспомню, я чувствовал себя особенно одиноко, и мне вдруг приспичило пойти постричься, хотя этого вовсе не требовалось. Я пытался отговорить себя, твердил, что это слишком далеко, что мне не по ногам, что я буду тащиться чуть не час в один конец. Все впустую. Так и не смог себя переубедить, в конце концов, время — единственное, чего у меня в избытке.
Я оделся и отправился. Как я и думал, времени это отняло уйму, в жизни не встречал никого с такими безнадежными ногами, как у меня, мне ходить просто пытка, уж лучше б я был глухонемым, все равно ничего дельного не услышишь, да и к чему говорить, когда никто не слушает, и что сказать? Нет, сказать, положим, есть что, да кто услышит.
Все же я доковылял. Открыл дверь и зашел. Да, мир очень изменился, внутри все переделали, только мастер остался прежний. Я поздоровался, он меня не узнал. Конечно, я огорчился, но виду не подал. Сесть было некуда. Троих стригли-брили, четверо ждали своей очереди, и свободных стульев не осталось. Я очень устал, но никто не уступал места — в очереди сплошь молодые люди, они не знают, что такое старость. Я отвернулся и стал смотреть в окошко, делая вид, что все в порядке, не терплю жалости. Вежливость ценю, а жалостью своей можете подавиться. Я довольно часто видел, правда раньше, но вряд ли мир стал человечнее, так вот я слишком часто был свидетелем того, как молодые люди, перешагнув через лежащего на тротуаре доходягу, вдруг замечали бесхозного котенка или щенка, о, их сердца раскрывались в тот же миг. «Бедный щенуля!» — причитали они или сюсюкали: «Бедный котик, иди сюда, расшибся, лапочка!» Да, у животных друзей хоть отбавляй.
На мое счастье, минут через пять высвободилось место и для меня, посидеть — вот блаженство. Но все как воды в рот набрали. В прежние времена в парикмахерской можно было узнать обо всем на свете, теперь же в мире, видно, нет ничего, достойного обсуждения в очереди: напрасно я тащился сюда. Я посидел немного, встал и ушел. Какой смысл. Волосы и так в порядке. Лучше сэкономлю эту, наверняка круглую, сумму. И пошагал свои тысячи шажочков домой. Да, думал я, меняется мир. Наступает тишина. Умирать пора.
Томас
Я стал ужасно старым. Скоро писать мне будет так же трудно, как и ходить. Очень медленно получается. От силы несколько предложений в день. А намедни я потерял сознание. Скоро финал. Я сидел над шахматной задачкой. И неожиданно разлилась слабость. Как будто жизнь отступила. Больно не было. Только неприятно. И тут я, видно, впал в беспамятство, потому что очнулся голова на шахматной доске. Короли-пешки валяются в беспорядке. Вот бы умереть так! Конечно, это слишком наглая мечта — умереть легко и быстро. Но если меня настигнет тяжелая болезнь, с муками, страданием и я увижу, что это до конца, то где мне взять друга, чтобы помог перейти в никуда? Да, это запрещено законами. Они зачем-то отстаивают идею жизни во что бы то ни стало. И врачи самолично продлевают мучения обреченных, зная, что нет никакой надежды. Это называется врачебной этикой. Смех один. Хотя никто не смеется. Особенно страдальцы. Нет, мир не милосерден. Говорят, в Советском Союзе времен террора приговоренных к смерти убивали по дороге в камеру, выстрелом в затылок, без предупреждения. Я думаю, это было проблеском человечности среди всех их ужасов. Хотя мировая общественность подняла жуткий вой: люди должны хотя бы иметь право напоследок взглянуть в лицо палача. Религиозный гуманизм не лишен цинизма, да гуманизм вообще таков.
Очнулся я, значит, уткнувшись носом в шахматную доску. А так — обычное пробуждение, как после сна. Я был немного напуган. И в поисках успокоения взялся расставлять фигуры по местам. Но задача оказалась непосильно сложной. Посижу-ка я у окна, подумал я. Тут позвонили в дверь. Я решил не открывать. Опять какой-нибудь евангелист хочет уверить меня в вечном блаженстве. Что-то много их расплодилось в последнее время. Видно, пошла мода на мистику. Но тут позвонили второй раз, и я засомневался. Евангелисты по крайней мере ленятся звонить дважды. Я крикнул: «Минуточку» — и пошел открывать. Это заняло много времени. За дверью стоял мальчик. Он продавал билеты лотереи в пользу духового оркестра местной школы. Что ни выигрыш, то насмешка над стариками. Велосипед, рюкзак, шиповки и прочее в том же духе. Но отказывать ему мне не хотелось. И я купил билетик. Хотя не люблю духовые оркестры. Деньги я держу в комнате на комоде, и мальчику пришлось пойти за мной. Чтобы не ждать слишком долго. Он плелся позади меня. Наверно, впервые в жизни так медленно. В пути, чтобы скоротать время, я стал расспрашивать его, на каком инструменте он играет. «Не знаю», — ответил он. Ответ показался мне странным, но я списал его на смущение. Я мог бы быть его прадедом. А может, я был им. У меня, я слышал, много правнуков, но никого из них я в глаза не видел. «У вас так сильно болят ноги?» — спросил он. «Нет, просто они ужасно старые», — пояснил я. «А-а», — похоже, успокоился он. Мы как раз добрались до комода, я достал деньги. Меня вновь захлестнула сентиментальность. Он потратил столько времени, чтобы продать один-единственный билетик. Я купил еще один. «Это не обязательно», — сказал он. И тут мне опять стало дурно. Комната поплыла. Я вцепился в комод, открытый бумажник упал на пол. «Стул», — выдохнул я. Когда я сел, мальчик стал собирать рассыпавшиеся деньги. «Спасибо, милый». — «Не за что», ответил он и положил бумажник на комод. Потом посмотрел на меня строго: «Вы никогда не выходите из дому?» И тут меня осенило: мой прошлый выход на улицу был последним. Я не могу рисковать хлопнуться на улице. Тогда больница и дом для престарелых. «Больше нет», — ответил я. «У-у», — сказал он так, что я снова расчувствовался. Старый дурак. «Как тебя зовут?» спросил я, и ответ доконал меня: «Томас». Я не стал, конечно, открываться, что мы тезки, но пришел в благостно-приподнятое настроение. Чему тут удивляться. Только что пробил, как говорится, мой час. И мне неудержимо захотелось подарить этому мальчишечке что-нибудь на память обо мне. Знаю, все знаю, но я был не совсем в себе. И попросил его достать со шкафа старую деревянную сову. «Это тебе, — сказал я. — Она еще старше меня». — «Не надо, зачем», — запротестовал он. «Да просто так, Томас, просто так. И большое спасибо за помощь. Захлопни за собой дверь, будь добр». «Спасибо!» Я кивнул ему. И он ушел. Вид у него был довольный, хотя, может, он просто хороший актер.
Потом у меня было еще несколько таких приступов. Но я расставил все имеющиеся у меня стулья в стратегических точках. Из-за этого кажется, что в комнате кавардак. Вид почти нежилого помещения. Но я еще жив. Живу и жду.