Я спускался по лестнице пятиэтажного муниципального дома уже практически на восточной окраине Осло; я навещал старшую сестру, что всегда неприятно: у нее слишком много проблем, в основном надуманных, но от этого не легче. Я ее никогда особенно не любил, она меня сроду в грош не ставила. Так что мой визит объяснялся наличием у нее в том числе одной подлинной проблемы — сестра упала и сломала шейку левого бедра.
Я уходил в растрепанных чувствах, довольный, конечно, тем, что визит окончен, но в то же время, раздосадованный, потому что она вынудила меня пообещать зайти завтра снова.
Так вот, спускаюсь я по лестнице, и вдруг между третьим и вторым этажом на моем пути возникает помеха в виде рассевшегося на ступеньке старика. Свою набитую авоську он втиснул между собой и перилами, а я, когда приходится спускаться по лестнице, вынужден держаться за что-нибудь, поэтому я встал у него за спиной. Он как будто не слышал моего приближения, поэтому, немного выждав, я спросил:
— Могу я вам чем-нибудь помочь?
Так как он не ответил и не шелохнулся, то я понял, что он глух или в лучшем случае туговат на ухо, и повторил свой вопрос громче.
— Нет, благодарствую, вряд ли вы мне поможете.
Я вздрогнул, пораженный не столько ответом, сколько звуком его голоса — он показался мне знакомым; превыразительный: глубокий и вместе с тем резкий, такой не спутаешь. И этот голос никак не вязался с теми обтрюханными лохмотьям, которые были на старике.
Следствием того, что я по голосу принял этого мужчину за знакомого, стал неожиданный приступ тщеславия. Вместо того чтобы попросить его убрать сумку, я, не желая выдать, как плохо слушаются меня ноги, отпустил перила и обошел его по стеночке. Все сошло благополучно, но когда я вновь добрался до перил и оглянулся, оказалось, что я обознался. Этого старика я видел впервые в жизни.
Похоже, на моем лице отразилось недоумение, а поскольку он не догадывался о его причине, а к тому же выглядел спереди еще грязнее, чем со спины, и, должно быть, пообвыкся с тем, что производит не самое благоприятное впечатление и возбуждает любопытство, — поэтому, наверно, он сказал, то ли извиняясь, то ли с вызовом:
— Я здесь живу.
— Понятно.
— Силы кончились вот.
Как бывший фотограф я немного разбираюсь в лицах, и, когда я стоял и рассматривал старика, мне пришло в голову, что и внешность его тоже не сочетается с этими жалкими обносками. Она была не менее запоминающейся, чем голос.
— Вам точно не нужна помощь? — сказал я то, что чувствовал себя обязанным сказать, потому что мне показалось, что я разглядывал его слишком долго.
— Совершенно точно. Но большое спасибо.
— Тогда до свидания.
Я ушел; никакой причины скрывать от него, как я вцепляюсь в перила, я больше не видел.
На другой день я опять пошел к сестре, поскольку обещал, а в этом смысле я старомоден, хотя на улице мело так, что искушение позвонить и отговориться от визита было огромным. Но я пришел, эта бездельница на костылях открыла дверь и стала требовать, чтобы я стряхнул с себя снег на площадке. Я отказался. Сказал, что могу уйти обратно. Тогда она посторонилась. Я зашел в квартиру, повесил пальто и положил на полку шляпу. Сестра ковыляла передо мной и села на стул. Мне остался диван. Я сказал, что у нее слишком жарко. Она на это не ответила. А заявила, что у нее перегорела лампочка в люстре на кухне. Тут я помочь не мог, у меня голова очень кружится. Когда я попытался ей растолковать, какие у меня головокружения, она заявила, что такого вообще не бывает и это мои придумки. Я мог бы много чего ей возразить, но не стал — все равно без толку. Но сестра не унималась, она стала утверждать, что головокружение обусловлено психикой, а в моем конкретном случае тем, что я ни разу в жизни не взял на себя ответственность. Я разозлился и встал. Чтобы уйти. Обещание свое я выполнил. Теперь мне пора. Видно, сестра поняла это, хотя вряд ли, как бы то ни было, она попросила меня принести с кухни поднос с рождественским пирогом, термос с кофе и чашки. В этом я не мог ей отказать. Я притащил все с кухни и поставил на столе между нами. Куски нарезанного пирога были густо намазаны маслом. Славно, сказал я примирительно, и она, что меня удивило, обрадовалась. Сказала, что сама его испекла, и я не слишком убедительно ответил, что сразу это почувствовал. Но что правда, то правда: пирог был весьма недурен. Мы помолчали. Я сидел, смотрел, как метет за окном, и прикидывал, что было в жизни моей сестры радостного, и, хорошенько все обдумав, заключил, что, судя по всему, ничего; тогда мне захотелось сказать ей что-то приятное, другими словами, я поддался сентиментальности, скорей всего, из-за снегопада за окном и жары в комнате — но я не успел еще раскрыть рта, как она спросила, не сыграю ли я с ней в кости. Она спросила точно как ребенок, заранее уверенный в отказе, и хотя мне игра в кости радости не доставляет, там все дело случая, но сестра спросила так, что у меня не хватило духу отказать, к тому же мне не хотелось выходить на метель. Она сказала, что стакан, кости и блокнот лежат в секретере, по стене над ним была развешана вся семья, довольно большая, и все они, мертвые вперемежку с живыми, пялились на меня со стены — жуткий паноптикум. Достав кости и блокнот, я вернулся к столу. И мы начали играть. Дважды подряд сестра высыпала кости так неаккуратно, что кубик падал на пол, причем во второй раз он закатился под кровать и мне пришлось на коленках выуживать его оттуда, а сестра, следя за моими ухищрениями, заявила, что штаны протерлись сзади. Это я знал, но меня рассердило, что она позволяет себе такие комментарии, я никогда не считал, что неумышленное родство дает право на бестактность, так я и сказал. Ну прости, сказала она на удивление миролюбиво, видно боясь, что я откажусь играть дальше. Я промолчал, потому что вспомнил вдруг того оборванного старика на лестнице. Вчера по дороге домой я решил спросить ее, кто это такой, и сейчас совсем собрался задать этот вопрос, но передумал: мне не хотелось, чтобы она подумала, будто он вызывает у меня ассоциации с собственными залоснившимися штанами. Я подал ей кубик, и мы заиграли дальше. Когда, на мой взгляд, прошло достаточно времени, я сказал, что вчера встретил на лестнице доброжелательного мужчину в летах, который показался мне вроде знакомым, кто это такой? Она не могла понять, о ком я говорю, наверно, он приходил в гости. В их подъезде живет только один старик, не то что не доброжелательный, а жуткий, наверно, бомж, получивший квартиру через социальную опеку. Это как раз он, объяснил я. Она смерила меня тем еще взглядом, но я сделал вид, что меня это не тронуло, и спросил: как все-таки его зовут. Ларсен, фыркнула она обиженно, или Енсен, что-то совсем простое. Я решил подразнить ее и сказал: бедняга, даже имя у него не достаточно хорошее. И тебе не стыдно, сказала она. Чуть-чуть, сказал я, твоя очередь. Она стала клясться, что ее никто не может упрекнуть в снобизме, а вот я разыгрывал доброго самаритянина перед Лазарем, хотя на самом-то деле меня не допросишься даже лампочку на кухне поменять, и что хотела бы она посмотреть, как бы я запел, если б социальная опека стала заселять своих клиентов ко мне в подъезд. Я, не буду скрывать, рассвирепел, особенно меня задело, что она приплела сюда лампочку, поэтому я собрался ответить так, чтобы ранить ее поглубже и побольнее, но, не дождавшись меня, она запрокинула голову и разрыдалась. Она плакала с открытыми глазами и открытым ртом, ее сотрясали рыдания, рвавшиеся, насколько я понял, из самого нутра. Мне следовало, наверно, подойти к ней, попробовать утешить, положить руку ей на плечо или погладить по волосам, но меня сдерживала ее реплика о милосердном самаритянине. Поэтому я сидел, тяготясь беспомощностью, ее рыдания были мне непонятны, не думаю, чтоб мне доводилось видеть ее плачущей, может, в детстве, во всяком случае, она не плакала на похоронах ни отца, ни матери и в моем представлении не имела отношения к слезам, поэтому я не мог понять этого припадка, который все длился и длился, объективно, наверно, не так уж долго, но я полностью выдохся, я чувствовал все большую растерянность и в конце концов спросил ее: чего она плачет? — не для того, понятно, чтобы узнать ответ, а только в надежде остановить ее рыдания и таким образом покончить с моей растерянностью. Наконец, когда я задал тот же вопрос уже во второй раз, она взвизгнула тем пронзительно-пресекающимся голосом, который часто завершает рыдания: я не такая, не такая! Затем она уронила голову на грудь, и стало тихо. Я подумал: странная манера засыпать. Но она не спала, она умерла.
В последующие дни я несколько раз приходил в квартиру, поскольку мне заниматься и похоронами, и разбором вещей в квартире оказалось сподручнее всей родни. В один из первых визитов я вновь встретил на лестнице плохо одетого старика. Он шел медленно, и я сбавил шаг, чтоб не уткнуться ему в спину, но он, очевидно, услышал меня и остановился, давая мне пройти. Он взялся обеими руками за перила и оглянулся на меня.
— А, это вы, — произнес он с облегчением.
— Вы меня узнали?
— Еще бы. Вы живете здесь?
Я встал тремя ступеньками ниже него и обрисовал ситуацию, он смотрел на меня таким острым взглядом, что я уверился в своих подозрениях: точно, маскируется.
Когда я закончил свое краткое изложение, он лаконично выразил соболезнование, а потом сказал:
— Надо же, я не знал, что она умерла. Хотя был с ней знаком. Она была удивительно добрая.
— Уж и удивительно! — ответил я.
— Нет, правда. Однажды она даже помогла мне дотащить до квартиры тяжелую сумку.
— Она? — удивился я.
— Такое запоминается.
— Хоть, в сущности, это должно быть нормой.
— Когда это было! Теперь не те времена. Надо шагать в ногу со временем. Тогда и разочарований будет меньше, я так считаю.
Он слегка улыбнулся мне и пошел по лестнице, я вышагивал за ним. Он жил точно под сестрой, таблички с именем на его двери не было. Мы попрощались, и, только когда я поднялся почти на этаж, за ним захлопнулась дверь квартиры.
Через неделю я встретил его на улице: я возвращался домой от сестры. Я увидел его издали, он шел навстречу, думая о своем, и заметил меня, только, когда я заступил ему дорогу и поздоровался; он на секунду оторопел, будто его накрыли с поличным, но лишь на секунду, потом улыбнулся. Мы обменялись пустыми репликами, а затем я спросил, ибо мы стояли перед кондитерской, не согласится ли он выпить со мной чашечку кофе. Он помялся, но согласился. Это было большое, светлое помещение с круглыми, белыми столами. Он не снял пальто, и я поэтому тоже не стал. Он сидел и медленно помешивал кофе ложечкой, хотя не положил в чашку ни сахара, ни сливок. У меня было к нему много вопросов, но я не знал, с чего начать. Тогда он сам спросил, от чего умерла моя сестра; тема оказалась плодотворной, мы оба были прямо-таки фанатичными приверженцами апоплексического удара — прекрасная смерть! Единственное неудобство внезапной смерти, пошутил он, в том, что приходится постоянно следить за тем, чтобы не держать в доме ничего сокровенного, чтоб не оставить после себя никаких секретов. Я ответил, тоже шутливо, что такие опасения — гордыня в чистом виде, а он посмотрел на меня с улыбкой, слегка, пожалуй, ироничной и сказал:
— То есть вы не склонны предполагать во мне хоть малую толику гордыни?
— Нет, отчего же? — опешил я.
— То есть вы привечаете людей не по одежке? — спросил он с той же полуулыбкой, которую я не знал, как толковать. Я заверил его, что внешность обманчива, его во всяком случае. Он взглянул на меня вопросительно, и я понял, что сказал слишком много — но явно недостаточно, и объяснил, что нечто в его облике заставляет меня думать, что он, похоже, маскируется.
— Вы полагаете, — сказал он, — я не тот, за кого себя выдаю?
— Не совсем так, — ответил я, — на мой взгляд, вы выпали, что ли, из своего круга, так сказать, оказались не в фокусе.
Так неуклюже я выразился, к тому же это прозвучало гораздо доверительнее, чем я хотел, и теперь я чувствовал себя крайне неловко, что усугублялось повисшей мучительной паузой. Под конец я стал было извиняться, но он замахал на меня руками, он даже испугался: мне не за что извиняться, он сам меня спровоцировал, к тому же я по большому счету прав, несколько лет назад его жизнь отчаянно переменилась, я не должен думать, что он сожалеет об этом, нет, но спроси его сейчас, стала ли его жизнь хуже или лучше, он не ответит — она просто изменилась.
Сказав столько слов, ничего, кстати, не объяснивших, он замолк. Я ждал продолжения, но его не последовало, и, поскольку я считал его безусловно интеллигентным для того, чтобы не произносить таких длинных тирад без умысла, я решил, что таким образом он закрыл поднятую тему. Я чувствовал, может и без оснований, что меня поставили на место, и не старался возобновить разговор. Мы перебросились парой фраз ни о чем, он поблагодарил за кофе и компанию и сказал, что ему, к сожалению, пора. На улице мы простились за руку и разошлись.
На следующий раз я договорился встретиться на квартире с моим младшим братом. Я вижу его редко и не грущу по этому поводу. Он юрисконсульт в министерстве и полностью доволен собой. Он пришел через полчаса после меня, то есть с двадцатиминутным опозданием, за что, правда, попросил прощения, но так при этом позерствовал, что его извинения прозвучали почти как оскорбления. Я подавил раздражение, дождался, пока он повесит пальто, и протянул ему опись имеющегося в квартире движимого имущества. Его, само собой, особенно заинтересовал перечень ювелирных и серебряных изделий. Для удобства я собрал их на столике между окнами в спальне и, когда я сказал об этом брату, он взялся выговаривать мне: как же я не догадался спрятать их получше, я мог бы сообразить, что квартирные воры первым делом выбирают пустые дома. Я не ответил, по возможности предпочитая ссориться с ним не сразу. Он ушел в спальню, а я отправился на кухню ставить кофе. Я слышал, как он за стеной выдвигает ящики и распахивает дверцы, я полагал, что он шарит под матрацем — я тоже так делал. Спустя время он зашел на кухню и спросил, не осталось ли от сестры каких-нибудь личных вещей, писем, например. Я ответил, что это лежит в секретере. Он снова ушел, а когда я принес в комнату кофе, он сидел с толстой пачкой писем. Он читал их. Я тоже прочел несколько штук, от матери, и даже оторвал от одного кусок: там были три предложения про меня. Я предложил ему взять письма с собой и почитать дома. Он охотно согласился, и я отправился на кухню за пакетом, чтобы их сложить. В это время позвонили в дверь. Я услышал, что брат пошел открывать. Я забыл, куда убрал пакеты, поэтому немного завозился на кухне. Я столкнулся с братом в дверях гостиной, вид у него был, мягко говоря, ошарашенный: это к тебе. Я не сразу понял, что к чему, но он шепнул чуть слышно: ты его знаешь? Тогда я сообразил, кто пришел, и тем более удивился, что брат так встревожился и даже испугался. Это был действительно он, он ждал за дверью и тоже был напуган. Он извинился, сказал, что услышал шаги в квартире, ведь он живет этажом ниже, он думал, что это я, что я один в квартире, он не хотел никому мешать, он просто пришел предложить мне, когда я освобожусь, зайти к нему на чашечку кофе, но теперь он видит, что это неудобно, раз я не один. Я ответил, что зайду с удовольствием, и его это обрадовало. Я вернулся к брату, он ждал меня в прихожей. Он посмотрел на меня с сомнением:
— Ты его знаешь?
— Конечно.
— Так!
— Пожалуйста, не надо меня учить, — сказал я без особой надежды, но он наседал:
— И он живет в этом доме?
— Ну да.
— Габриель Грюде Енсен.
Я опешил.
— Ты тоже с ним знаком?
— Слава Богу, нет. Но я следил за процессом.
— Процессом?
— Ну да. Ты ж сказал, что знаешь его?
— Он не распространялся о своей жизни.
— Еще бы. Он убил жену и получил за это полтыщи лет — мерзейшая история.
Он порассказал много чего, ему, безусловно, льстила роль всезнайки, но, поскольку он приправлял все это ироническими замечаниями по поводу моей, как он выражался, дружбы с этим человеком, я сообщил, что у меня нет привычки интересоваться у людей при знакомстве, доводилось ли им убить кого-либо, тем более что моя к ним симпатия или антипатия от ответа не зависит.
Потом мы доделали то, за чем приходили, и час спустя брат ушел. Я вымыл чашки, погасил свет, запер квартиру, спустился на этаж ниже и позвонил в дверь. Енсен взял мое пальто и проводил меня в гостиную.
По форме и размерам она была как у сестры, только обставлена скудно. Центр занимал низкий, прямоугольный стол, по длинным сторонам его стояло по креслу, за одним из них высился торшер с темным абажуром, свет которого едва освещал голые стены. В целом комната напоминала сцену. Он пригласил меня садиться, затем предложил коньяка к кофе, я поблагодарил. Я решил не выказывать того, что стало мне о нем известно. Налив коньяк, он спросил, что я думаю о его жилище. Я не мог не заметить в вопросе, да еще сказанном таким тоном, подвоха, и ответил, что, по моим представлениям, подобный спартанский стиль может быть отражением или характера хозяина, или его финансового положения. Он расценил мой ответ как дипломатичный, а потом вдруг, крайне, на мой взгляд, некстати, заметил, что обычно не тяготится одиночеством. Тем, что вы один, уточнил я. Именно. Но сейчас, после смерти моей сестры, сказал он, стало удручающе тихо; прежде он слышал ее шаги, иногда — как она разговаривает или гремит на кухне, это был едва различимый шум, но теперь — молчание, из-за которого у него порой возникает чувство, что его самого не существует, отчего его охватывает ужас. Я живу один? Я кивнул и переспросил: ужас? Потом сказал: когда все кругом кажется бессмысленным до назойливости, надо просто встать, походить, поговорить вслух, так сказать, пообщаться с самим собой — это хорошо помогает. Он пригубил коньяк. Я не знал, как держаться, выворачивать себя наизнанку не в моем характере, а если кто-то начинает откровенничать со мной, то я испытываю смущение и подавленность. Я вас мучаю? — спросил он. Нет, нет, ответил я, видимо, убедительно, потому что он стал крутить шарманку дальше. Я все больше чувствовал себя не в своей тарелке. Хотя по нему ничего не было заметно, я подумал, что он успел выпить до моего прихода, этим можно было бы объяснить то, что он так разительно не соответствовал тому представлению, которое я составил себе о нем по нашим предыдущим встречам. Но когда он в довершение всего этого заговорил о любви, я решил, что загостился. В мире не хватает любви, сказал он, мы должны больше любить людей. Это было предельно неприятно. Каких людей, спросил я, и что называть любовью? Он ответил только на первый вопрос. Всех людей, сказал он. Я пожал плечами — я мог бы и сдержаться, но мне хотелось выразить свое мнение, и это была еще более чем сдержанная реакция. Вы со мной не согласны? спросил он. Не согласен, сказал я. Ему было бы интересно услышать почему, и он собрался подлить мне коньяку. Я вежливо отказался и сообщил, что мне, в сущности, пора, у меня назначена встреча. Но я не вскочил в ту же секунду, я не хотел, чтобы он раскусил меня, к тому же совесть моя была не совсем чиста, он мне ничего не сделал, просто болтал как плохой священник. Желая показаться дружелюбным, я выразил надежду, что на сестрину квартиру удастся быстро найти покупателя, так что тишина будет не вечной. Да, но это будет не то же самое, сказал он, а когда я посмотрел на него вопросительно, добавил: видите ли, ваша сестра была добра ко мне. Правда? — спросил я озадаченно. Да, и раз я знал, что это ее шаги… Ну вы меня понимаете. Я кивнул и поднялся. Лицо мне затенял темный абажур торшера я все кивал и кивал, будто я разделял и то его мнение, и это; эдакое немое кино в интерьере похожей на сцену комнаты, в голове у меня не было ни единой разумной мысли. Я слышал, что он говорил о радости общения с тем, кто тебя понимает, да, это огромная радость, близкие по духу люди встречаются так редко. Он помог мне надеть пальто, мы пожали руки. Я ушел, твердо решив, что ноги моей больше не будет в сестриной квартире.