Все улицы имели рабочие названия, Пекарская, Лудильная, Сапожная. Он поставил чемодан на мокрый тротуар и вытащил из нагрудного кармана сложенную бумажку. Кожевническая, 28. Он поплелся дальше. Одна нога была у него короче другой. Ноги и спина мерзли. Спрошу у первого встречного, но им оказалась женщина, у следующей он тоже не спросил. Ладно, сам найду. Магазин был закрыт, хотя фонари еще не горели. Он дошел до моста и подумал, что уже проскочил, как пить дать, но поковылял вперед. Под ним прогрохотал поезд. А я-то был уверен, что там река, если б не поезд, я бы считал, что миновал реку, и никто бы не догадался, как я шел. Так вы идете с той стороны реки? Ребят, смотрите, он с другого берега. Видать, паромщик был пьян — а дочурку свою он на рее часом не вздернул?
Он зашел в кафе, забегаловку, сел в углу, заказал чашку чая, положил шляпу на чемодан, стал ждать. Посетителей было немного; если уложить их в штабель, живот к животу и спина к спине, то получится вполовину высоты потолка. Когда хозяин принес чай, он спросил у него, где Кожевническая улица, и тот ответил, что надо перейти мост, пройти мимо дома немного пьяненького вида, за ним первый поворот налево, потом второй направо, вы не промахнетесь.
Он пошел обратно той же дорогой, через мост, мимо подвыпившего дома, свернул налево, потом направо, но нигде не увидел ни таблички с названием улицы, ни номера хотя бы на одном из одинаковых трехэтажных домов. Он сунулся в какой-то из них, в темный подъезд с тремя дверями, и пожилая седая женщина в синем переднике сказала, что он живет этажом выше, на двери написано, но сейчас его нет дома. Он поднялся по истертым ступенькам, с трудом, медленно, подумал: я тащу груз своих лет. Его дома не было, но дверь стояла незапертая, и он зашел в холодную квартиру с незастеленной кроватью, столом и двумя стульями. Он сел, положил голову на руки и стал вспоминать трудную дорогу — купе в поезде, вдову с сыном, который склонял слово «трахать» на пыльной крышке чемодана, шестьдесят часов без сна или почти без сна, шахтера, который двое суток неумолчно талдычил об извращенности Иисуса и вдруг с криком «Господи! В твои руки предаюсь!» дернул стоп-кран.
Он почувствовал возню у себя за спиной, у приоткрытой двери. Ой, простите, сказала она, я не знала, вы, наверно, Лендер, он говорил, что вы приедете, но не сказал, что сегодня. Меня зовут Вера Дадалави, я живу напротив, пойдемте ко мне, у меня теплее, только, ради всего святого, захватите ваш чемодан.
Следом за ней он пересек площадку; в ее квартире стены были увешаны картинами, рисунками масок, рук и ног да вырезанными из газет стихами, прикнопленными к обоям — серым в зеленых и желтых разводах. Он снял пальто и сел лицом к двери. Это рука Мардона, сказала она, показывая на один из рисунков. Указательного пальца недоставало. Есть хотите? Он был не голоден, только устал. Он сполз пониже на стуле и прикрыл глаза. Когда Мардон придет? Трудно сказать, или вечером, или утром, когда устанет шататься и не найдет другого места поспать. Ночи уже холодные. Придет.
Он рассмотрел длинные светлые волосы, худую спину, газетные вырезки лично у меня, лет сто тому назад, висели плакаты: люди с серпами и знаменами, шагающие с континента на континент. Странная затея с масками. Вы художница? Как вам сказать, ответила она. Рисую я не ахти. Хотите стаканчик вина? Оно оказалось сладким. Когда вы улыбаетесь, вы похожи на Мардона, расскажите мне о нем, каким он был в детстве? Ребенок как ребенок; но это было неправдой: Мардон ловил птичек и запирал их в комнате вместе с кошкой, а когда ему было одиннадцать, выкрал книги из стеллажа, чтобы оплатить билет в Австралию, на меньшее он не замахивался. Я его плохо знал, он был себе на уме, а я все время работал. А как он теперь — чем занимается? Да вот он сам. Она подошла к двери и открыла ее. Старик (рановато меня так называть) встал и вытер ладони о пиджак. Он сделал два шага навстречу, длинный и короткий. Они смотрели друг на друга, молча. Мардон, Мардон, не бережешь ты себя! — потом так же молча обменялись рукопожатием. У меня руки потные, подумал он; чтоб такое сказать, и в горле пересохло, а у него нет указательного пальца, опа, слезы потекли, только этого не хватало. Я ждал тебя позже, сказал Мардон, я не думал… Они разом повернулись и посмотрели в ее сторону. Она плакала. Я ничего не могу с этим поделать, сказала она, после стольких лет разлуки, в вас столько величия, это так… Они отвернулись, уставились на старенький ковер. Давай, скажи, все равно что. Ты легко нашел? Да, хотя на домах нет номеров. Их воруют; не успевают повесить, как они тут же исчезают. Наверняка кто-то хочет людей попутать. Они снимают номера, чтобы люди плутали? Зуб не дам, хотя меня бы это не удивило. Винцо попиваете? Твоя милая соседка приютила меня — у тебя холодно.
Они сели. Я должен пройтись, подумал Мардон, мне надо привыкнуть к тому, что он приехал. Черт побери, как же он плохо выглядит, и родинка под носом жутко разрослась, наверняка у него рак, он умрет, так и не испытав счастья, жаль его, не будь он моим отцом, которого я помню на скамейке в парке одного под дождем, и на корточках за креслом в темной гостиной, он думал, я его не заметил, и тогда на чердаке, сидящим на свежеоструганном сундуке, — и на полу едва заметные пятна. Мне нужно отойти ненадолго, на полчасика, я забыл уладить одно дело. Отец стоял у окна и смотрел, как он уходит. Эх, Мардон, знал бы ты, как я одинок, ты только у меня и есть. На улице горели фонари. Бедный Мардон, сказала Вера Дадалави ему в ухо. Я тоже Мардон. Вы назвали его своим именем? Это не я, меня дома не было. Вы думаете, он вернется? Конечно, ответила она и накрыла ладонью его руку. Моего отца тоже звали Мардон, добавил он. Понятно, мягко сказала она, вы бы сели. Давайте выпьем. У вас плохое настроение, потому что вы устали с дороги, так всегда бывает, а потом проходит. Вы точно не хотите покушать?
Когда он вернулся, бутылка и бокалы стояли пустые. Ну, вот и я, сообщил он прежде, чем увидел, что отца нет. А где он? В туалете. Мардон, ты выпил. Пожалуйста, будь с ним помягче — его пальцем можно перешибить. Ну и туалет, протянул отец, было похоже, что он смеялся. Здорово, да? откликнулся Мардон. Давай-ка отметим встречу, сказал он, вытаскивая из кармана бутылку. А мы ведь никогда не пили вместе. Ты просто забыл, возразил Мардон, помнишь тот ресторан за рынком, как же он назывался, мы зашли туда после похорон, потому что я закоченел, маленький ресторанчик с оленями на стенах. Мы выпили по два стакана каждый, помнишь? Нет, не помню. У меня голова была занята другим. Я вообще все забываю. С оленями, говоришь? Да, я бывал там позже, когда вырос и мог ходить один, но к тому времени оленей заменили на обои под кирпич, зато у девушки в баре были глаза такого неземного водянистого цвета, как будто она только вынырнула из моря. Она была писаная красавица, то есть красивым было все выше стойки, а ниже все умерло, она сидела на высокой коляске, и говорили, что ее переехал бульдозер. Что такое? Все в порядке, сказал отец, все хорошо. Можно, я вас нарисую, спросила Вера. Да, пожалуйста, мне пора, надо позаботиться о… здесь есть какой-нибудь отель? Даже не выдумывай, ты ночуешь у меня, еще не хватало. Конечно, это не королевские хоромы, я терпеть не могу обрастать вещами, но белье свежее. Пойду-ка сразу и постелю, чтоб уж все было готово. Да не беспокойся… но Мардона уже не было в комнате. Он сбегает при первой возможности, как от прокаженного, и зачем я приехал. Вы не обращали внимания, что все люди похожи на автомобили? — сказала Вера. Нет. Вы похожи на «форд», а я — на «фольксваген». Пойду помогу Мардону, сказал он, решительно вставая. Дверь была приоткрыта, он толкнул ее. Мардон лежал на кровати и глядел в потолок. Голова закружилась, объяснил он, сейчас пройдет. И поднялся. Ничего у него не кружится, он просто тянет время, ума не приложит, как его скоротать. Это только на одну сегодняшнюю ночь, сказал он, а Мардон не согласился: чего это? Он не ответил, и Мардон подумал: почему я его жалею? И почему я не могу, раз мне его жалко, быть с ним поласковее? Зачем я буду занимать твою кровать — а ты где ляжешь? У Веры. У-у. Вот оно что. Он открыл дверь в стене и достал чистое белье. Я его сын, поэтому он думает, что должен меня любить. Бедный хромоножка, удовольствие продолжиться в сыне обходится недешево. Интересно, что он скажет, если я стану звать его Мардон. Большой Мардон, ты не поможешь мне вдеть одеяло в пододеяльник? Дай-ка я тебе помогу, предложил отец и посмотрел на его руку. Что с твоим пальцем? Пустяки, обычное воспаление. Вот оно что. Без указательного пальца прекрасно можно обойтись. Пойдем обратно?
Она повязала свои длинные светлые волосы коричневой лентой. Так он спит с ней, подумал он. Она старше его лет на десять. А у меня было мало женщин, почти не было, я их боялся, шарахался от них, а объяснял это высокими моральными принципами, надо же как-то величать свои слабости, почему бы не моралью, теперь-то я знаю, что она такое. Как там соседи? Мартенс? — спросил Мардон. Он умер, разве ты не знал. Слава Богу, выдохнул Мардон, а отец сказал: ну что ты такое говоришь. Должен признать, что есть несколько людей, в том числе Мартенс, которым я частенько желал скорейшего вечного упокоения, и вот получилось, ваше здоровье! Почему ты так, чем он тебе не угодил? Он стучал на меня и наговаривал — ты сам знаешь — а однажды… ладно, ну его. Мартенс и фрау Бауске — два сапога пара, но она еще коптит небо, да? Она умерла полгода назад — от рака. Прости, но не могу сказать, чтобы меня это огорчало. Что ты имел в виду, говоря, что я сам знаю, что Мартенс клеветал на тебя, спросил отец. Нет, я не хотел сказать, что ты знал наверное, что он врет, но когда он жаловался, ты наказывал меня, ничего не проверяя. Если это так, сказал отец и опустил глаза, а Мардон встал, отвернулся и подумал: ну зачем я цепляюсь, у меня просто мания ворошить старое, и не хотел я… видно, мне просто неймется сделать ему больно. Он ненавидит меня, понял отец, иначе бы он этого не сказал. Все, чем он мучился эти годы, он теперь навьючит на меня. Надо что-то сказать, думал Мардон, но что? Что я не держу зла? Такого не говорят вслух, я во всяком случае. Только не подумай, что я держу на тебя зло; если б меня это мучило, я б промолчал. Я знаю, сказал отец, что не был тебе хорошим отцом. А не могли бы мы, предложил Мардон, перестать быть папой и сынулей. Давай будем просто людьми, тогда образцово-показательность не потребуется, можно не пыжиться. Если б тебя не звали Мардон, я бы предложил обращаться по имени. Чем плох Мардон? — спросил отец. Это как разговаривать с самим собой, сострил Мардон. Вера засмеялась. Вера, в этом нет ничего смешного. Представь, если б все были просто люди и никакие не родственники, перед которыми у тебя вечно особые долги и обязательства. Наверняка Иисус имел в виду как раз это, когда звал свою мать женщиной. Твое здоровье, старина. Отец поднял стакан. Надо выпить, а то он прикончит бутылку один. Твое здоровье, Мардон. Вы очаровательны, сказала Вера. Не обращай на нее внимания, ей достаточно увидеть сосунка, чтобы разрыдаться. Отец отвел глаза. Он не очень деликатничает. Ишь ты, ему не нравится, что нас одинаково зовут. Мардон Лендер Второй и Мардон Лендер Третий. Тебе мешало когда-нибудь, что тебя зовут так же, как меня и деда? Мардон поднял на него глаза. Конечно. Раз уж ты спрашиваешь, сознаюсь, я часто ломаю над этим голову: с какой нужды родители дают ребенку свое имя? Простейших объяснений два, только не обижайся: или у отца, резонно или нет, очень высокое мнение о себе самом, или мать не до конца уверена, что ее сын от мужа. Не говори так о матери, сказал отец и выпрямился на стуле. Почему? Потому что… Он встал. Давай не будем об этом, не сейчас. Я… у меня нет привычки к спиртному. Если ты не против, я пойду лягу — сегодня был трудный день. Он взял чемодан и пальто. Конечно. Надеюсь, ты хорошенько выспишься. Не сомневаюсь. Спокойной ночи.
Мардон вслушался в запинающееся шарканье на площадке, взглянул на культю на месте указательного пальца. Отец зажег свет и запер за собой дверь. Он положил пальто на кровать, поставил чемодан и стал озираться в пустой, холодной комнате. Тебе жалко его? — спросила Вера. Да, ответил Мардон, не отрывая глаз от культи. Отец подошел к окну и раскрутил дырявую штору с изображением девушки, сидящей в траве под большим деревом. Может, тебе пойти к нему? — сказала Вера. Отец смотрел на девушку в траве и думал: если б ты только знал, каково доживать уже прошедшую жизнь. У меня нет времени ждать напрасно. Мардон налил себе стакан и выпил. Я знал, что все так и будет, я знал. Вера, ну что мне делать? Пойди к нему, скажи что-нибудь, что угодно, порадуй его, не знаю, наври с три короба, как если б ты знал, что он умрет сегодня ночью, по крайней мере, ты будешь уверен, что отсюда он уехал не более несчастным, чем приезжал. Мардон обернулся и посмотрел на нее. Отец взял чемодан, положил его на стол и раскрыл. Погладил верхний из двух альбомов. Я говорю, что думаю, а совесть мучает. Почему так, Вера? Но ты же сам сказал, что совесть — ворота в бессознательное, забытое. Отец вытащил альбомы из чемодана и раскрыл один из них. Мардону пять лет. Мардон в саду у бабушки. Мардон на пляже. Мардон идет в первый класс. Надо было стереть имя. Лето 1948-го. Бог мой, Мартенс стоит прямо за ним, положив руку мне на плечо, уж такими близкими друзьями мы не были. Мардон встал. Пойду спрошу, не надо ли ему чего. Отец вынул карточку из альбома и спрятал ее в карман.
Постучали в дверь. Войдите. Я только хотел спросить, не надо ли тебе чего. Он прикрыл дверь. А что это у тебя? Так, ерунда, просто захватил с собой, думал, тебе интересно… Я его для себя делал, ты по подписям увидишь, но хочешь — взгляни, это твое детство. Он закрыл альбом и сделал шаг назад. Как помыслишь, подумала Вера, что Бога нет… Хочу, еще бы, сказал Мардон, большое спасибо. Вера сняла бусы из крашеных сухих горошин и положила их в стеклянную плошку рядом с зеленым будильником. Мне кажется, этих фотографий я не видел, сказал Мардон. Если тебе что-то понравится, бери. Вера посмотрела в зеркало. Бог мой. Спасибо, отец. Он сказал отец. Я сказал отец — он не может требовать больше. Мальчик мой, мой сын. Она развязала коричневую ленту и помотала головой, распуская волосы, чуть расставила ноги, взяла расческу, поглядела себе в глаза, провела языком по верхним зубам, подняла расческу, перевела взгляд с глаз на прыщик слева под губой, отложила расческу, выставила вперед подбородок, подковырнула прыщ указательным пальцем, так что он излился, подцепила гной ногтем, услышала шаги за дверью, вытерла белую массу об юбку, схватила пудреницу, дверь распахнулась и вошел Мардон с двумя альбомами под мышкой. Отец стал раздеваться в свете голой лампочки. Он обрадовался альбомам, это было видно, просто он в меня, не умеет выражать свои чувства. Значит, мы выпили вместе после похорон, я забыл, но для него это было серьезно, еще бы. Мардон швырнул альбомы на диван. Мое прошлое, сладкие напоминания, без задней мысли, естественно. Взгляни сама. Она посмотрела. Отец натянул пижаму поверх белья, погасил свет и лег. Он смотрел на крест за окном долго. Через три дня полнолуние. Они сейчас сидят и рассматривают фотографии. Я не усну. Открывая глаза, он всякий раз снова видел крест. По крайней мере, Мария, на твою долю не досталось коротких лет и долгих ночей. Ты не успела начать бояться смерти, нет, я не имею в виду страх смерти, нет. Мардон… Сердце забилось быстрее, хотя он знал, что это просто мнительность; никто не звал его по имени. Надо только открыть глаза — если захочу, можно зажечь свет. Это ни к чему, просто надо подумать о другом. С головой у меня все в порядке. Они сидят, смотрят альбомы. Или занимаются любовью. Ей бы не мешало быть попухлее, не такой тощей, у каждого свой вкус и не то чтобы я при случае отказался, но будь я немецким офицером, перед которым стоит шеренга женщин на выбор и надо только ткнуть пальцем вернее, кнутом — я бы взял маленькую забитую толстушку. Я бы… да ладно, человек мечтает о том, чего не делает, чего он не в состоянии сделать. Если я свинья, то и все свиньи. Я не натворил ничего, в чем бы раскаивался, к сожалению, и грущу единственно из-за того, чего не совершил. Я мог обладать и фру Карм, и Шарлоттой, ну, фру Карм наверняка, она только о том и мечтала, да и Шарлотта. Шесть-семь потаскух и Мария — вот и все, причем перед потаскухами приходилось упиваться в дым для храбрости. Я даже не помню, как они выглядели. Значит, только Мария. Мардон… Он открыл глаза и перевел взгляд с луны за окном на полную света замочную скважину. Нет, конечно. Комната, кстати, больше, чем мне показалось, наверняка четыре на три метра, просто в темноте… Мы могли бы сыграть партию в шахматы, хотя он, наверно, не играет… Зажгу-ка я свет, рассмотрю комнату получше. Я не заметил печки, но она должна быть, как бы он стал обходиться без нее, зима на носу. Зря он не повесил что-нибудь на стены. Что за идея с рисунками масок и рук, их там не меньше сотни. Значит, я похож на «форд». И он попытался вспомнить, как выглядит «форд». Вера постелила на надувной матрас ватное одеяло. Что бы ты ни говорил, а мне его жалко. Мне тоже, но вместе с жалостью мне хочется, чтобы он уже умер. Из-за него я чувствую груз, как сказать, безнадежных долгов. Как будто я ему обязан. Плюс он отвратителен мне чисто физически, понимаешь, я не могу без содрогания думать о той ночи, а это могло произойти только глухой ночью, когда я был зачат, меня тошнит. Вера удивленно посмотрела на него. Отец слышал громкий стук своего сердца, потом хлопнула дверь, и в замочной скважине потемнело. Он прислушался, но не расслышал ничего, кроме стука сердца. Оно скакало быстрее обычного. Странно, сказала Вера. И что, сказал Мардон, когда ты думаешь о совокуплении своих родителей, тебе, мягко говоря, не мутит душу? Нет. Отец сел в кровати и прислушался. Это все тишина. Японцы, кажется, придумали запирать людей в звуконепроницаемые комнаты, вернее, камеры особой конструкции, чтобы сводить с ума. Это как-то непонятно, если только они располагают их высоко под крышей? Сердце колотится не оттого, что я трус, наоборот — я заехал слишком далеко, да на поверку оказался жидковат, а страх — нормально, это из-за сердца… Он снова лег, отвернувшись лицом к стене. Вытянул руку и пощупал обои. Да, та пыточная комната должна быть высокой, к примеру, два на два метра в основании и десять метров вверх — и ни единого звука. Я мог бы написать ему записочку и уехать, объяснить, что не смог заснуть, и приезжал просто взглянуть на него, что я скучаю по дому, чтоб он не обижался, что меня мучает бессонница, и я оказался старше, чем мне казалось, он бы понял, и обрадовался, я не нужен ему, а я тоже не нуждаюсь в тех, кому не нужен. Никто не заплачет, когда я умру. Я мог бы написать, что очень признателен за тот дружеский прием, который он мне оказал, и что я изначально не собирался оставаться на ночь, просто не захотел обижать его отказом, но так и не заснул, а поезд идет рано утром. Я просто хотел повидать тебя и повидал. А теперь меня потянуло домой, к моим вещам, так бывает со стариками, знающими, что их дни сочтены. В молодости я полагал, что с годами люди все меньше и меньше боятся смерти, просто устают жить, потому что, будь иначе, это было бы невыносимо, — но старики боятся смерти не меньше. Возможно, кто-то переживает это иначе, тот, кто брал от жизни все и не упускал случая, так что если мне позволено будет дать тебе совет, я скажу: Мардон, бери от жизни все, не сомневайся, пусть считают тебя беспутным, плевать — потому что путевые доживают сперва до зрелости, потом до старости, и жмутся, жмутся по чердакам. Бог мой, ты же застал меня за этим, как я мог забыть. Может, по малолетству ты ничего не понял, но ты застукал меня на чердаке. Он отдернул руку, снова сел, посмотрел на крест, чувствуя, как колотится сердце и как пылают лоб и щеки, встал, пошарил рукой в поисках выключателя, ведь он же был здесь или здесь, спокойно, он никуда не мог деться, но так и не нашел его. Подошел к окну и потянул за веревку. Штору заело, потом она вдруг вырвалась из его рук и с шумом закаталась, прохлопав холостой оборот, его прожгло ужасом. Он постоял неподвижно, а потом уперся руками в оконную раму, а головой — в деревянную сердцевину. Я едва помню ее, сказал Мардон, хотя она почти дожила до моих пятнадцати лет. Она не оставила по себе никаких следов — во всяком случае, видимых. Между нами не было связи — если ты понимаешь, о чем я. Он поколебался и выговорил: я думаю, чем больше человек помнит, тем больше он хозяин своей жизни. Эти фотографии ничего мне не говорят. Я мог бы рассказать тебе о ягодах на белой черемухе, они текли по пальцам, когда я стискивал ветку, или о пыльной траве слева от дороги, по которой я шел в школу, — это я помню. Еще отца, но это должно быть позже. Однажды я застал его, когда он онанировал на чердаке, мать еще, наверно, не умерла. Я бы многое дал, чтобы узнать, как я на это реагировал — тогда. Позже это придало ему вес в моих глазах, я счел его нормальным мужиком, если ты понимаешь, что я имею в виду. Он меня не заметил, а то бы все очень усложнилось. А в другой раз — он мне врезался в память — я видел, как он в дождь сидел на скамейке. Я сделал вид, что не заметил его. Зачем человек в дождь сидит один на скамейке в каких-то трехстах метрах от своего дома? Она не ответила. Отец отвернулся от окна. Увидел у двери выключатель, подошел к нему и нажал. Потом вернулся к окну и опустил штору, не глядя на девушку в траве. Быстро, как на пожар, снял пижаму и оделся. Убрал ее на дно чемодана и захлопнул крышку. И встал, глядя прямо перед собой, как будто у него все-таки обнаружилось в запасе время. Тогда Мардон закурил и сказал: мы такие, какие есть, и ничего не можем с этим поделать, ведь так? Мы целиком и полностью во власти нашего прошлого, но не мы одни создавали его. Мы вываливаемся из материнского лона, а потом вытягиваемся за кладбищенской оградой. И не все ли равно, как высоко мы летали, если объявлена посадка. Или как долго мы были в пути и многих ли мы обидели? Это только отчасти верно, сказала Вера. А что же в другой части? Отец раскрыл бумажник, вытащил голубую квитанцию из туристического агентства и принялся писать на обороте: Дорогой Мардон, я уезжаю домой, поезд через несколько часов. Я хотел повидаться с тобой и очень рад, что приехал. Но я старше, чем мне казалось, и долгая дорога выбила меня из колеи. Если б я хотя бы мог заснуть, но я забыл, как действуют на меня незнакомые места, да и сердце что-то разошлось. Ты, конечно, поймешь меня правильно. Желаю тебе всего наилучшего, сынок. Твой любящий отец. Он оставил письмо на столе, подошел к двери, погасил свет, потом осторожно открыл дверь. На площадке было темно. Он снова закрыл дверь и зажег свет. Вдруг они еще не спят. Он распахнул дверь настежь, чтобы свет из квартиры освещал площадку. И услышал приглушенные, неясные голоса. Да, да, да, я знаю, что его жалко. Но тогда выкажи ему любовь, хотя бы только на один день, не только ради него, это нужно тебе самому. Он стал пробираться к лестнице. Выказать любовь? Фу, гадость. Он держался за перила правой рукой. Света внизу не было. Когда он давал мне альбомы, я назвал его отцом. Потом увидел, как он обрадовался, и готов был ненавидеть его за это. Что он сделал мне, что я не могу вынести даже, что сам доставил ему радость? Он ступал медленно — темнота становилась все чернее. Но ноша его облегчалась с каждым шагом. Он ощупью дошел до двери, нашарил ручку, открыл, все, теперь домой. Или что ты ему сделал? — спросила Вера — она погасила свет и лежала на надувном матрасе, подложив ладони под щеку. Что ты имеешь в виду? То, что обычно должник ненавидит кредитора, а не наоборот. Он шел и улыбался, шел посреди спящей улицы с домами без якобы сбитых номеров и думал: через два дня я дома, я уже еду. Я помню, одна женщина сделала мне раз огромное одолжение. Она безусловно заслужила мою безмерную признательность, я это знала, но не спешила с благодарностью, откладывала со дня на день, пока не прошло время и мне не стало казаться, что теперь глупо, а потом я узнала, что она умерла. Угадай, что я почувствовала? Облегчение. Но я здесь не шел, так, посмотрим, я пришел с востока, лучше выбраться на большую дорогу, а то тут какое-то место ненадежное, и кошка черная. Ерунда, я не суеверный. Бог знает, куда я забрел. Лучше идти посередке, тут все загажено. Нет, здесь я точно не шел. С чего я взял, что пришел с востока — и как определить в такую темень, где восток? Ладно, торопиться мне некуда, я спокойно пойду на запад, и, будем надеяться, рано или поздно обнаружится что-нибудь поприятнее черных кошек. Дай мне совет, попросил Мардон, что я должен делать? Она не ответила. Она плакала. Вера, почему ты так? Он услышал шаги за спиной. Он прибавил ходу, хотел оглянуться, но не стал, а перешел на левый тротуар, что, он думает, я делаю в таком месте ночью с чемоданом в руке? Мардон опустился на колени рядом с матрасом. Вера, ну почему ты плачешь? Шаги приближались, показалось ему. Он оглянулся, там никого не было, а когда он остановился, шаги стихли. Он развернулся и пошел назад той же дорогой, и сразу же услышал шаги. Я гонялся сам за собой. Мардон погладил ее по мокрой щеке. Ну, расскажи мне, Вера. Она подняла голову и посмотрела на него. Просто я глупая, сказала она. Он едва различал ее черты. Давай позаботимся о нем, Мардон. Давай. Он прижался щекой к ее щеке и закрыл глаза. Отец вышел на широкую торговую улицу и пошел налево, к станции.