Московские французы в 1812 году. От московского пожара до Березины

Аскиноф Софи

Глава 3

Французы перед лицом наполеоновской угрозы

 

 

В начале XIX века дипломатические отношения между Францией и Россией были очень напряженными. Россия Павла I (1796–1801), а затем Александра I (1801–1825) вела в отношении Франции весьма непоследовательную политику. С 1796 года в ней чередовались настороженность и сближения, союзы и разрывы. Участие России во Второй европейской коалиции в 1798 году оставило тяжелые воспоминания у молодого Наполеона Бонапарта. Русско-турецкий флот под русским командованием успешно действовал в Средиземном море, сначала в Египте в 1798 году, затем в Италии в 1799-м. С 1800 года под российской военной оккупацией находились Ионические острова. Россия впервые предстала на мировой арене как средиземноморская держава, с которой мир оказался вынужден считаться. Это положение не могло не беспокоить Францию, которая начала всерьез рассматривать планы сближения с этой страной. Но в тот момент когда Павел I прислушался к исходящему от Наполеона Бонапарта предложению и задумался над восстановлением союза между двумя державами, царя убили (март 1801 года) в Михайловском замке. Впрочем, эта драма не помешала подписанию франко-российского договора в сентябре-октябре, которого так страстно желал первый консул Бонапарт. Этот договор, поддерживаемый либерально настроенным царем Александром I, оставался в силе до 1805 года. Он знаменовал собой поворот в дипломатии и стабилизацию отношений между Россией и Францией. Или это всего лишь иллюзия? Существующий мир был очень хрупок, а амбиции Наполеона Бонапарта никуда не исчезли. Многие события совершенно правильно подсказывали московским французам, что им следовало соблюдать осторожность. Напряженность ощущалась в повседневной жизни, и с 1805 года ситуация быстро менялась. Война была на пороге…

 

Французская колония под давлением (1805–1812)

После первоначального оптимизма всегда приходит время разочарований. В 1805 году Франция и Россия разорвали дипломатические отношения; Россия вступила в Третью коалицию вместе с Англией, Австрией, Швецией и Неаполем. Поражение коалиционных сил под Аустерлицем (2 декабря) не заставило русских отказаться от взятых на себя обязательств. Напротив, оно укрепило их желание покончить с «чудовищем» – Наполеоном. В 1806 году страна участвовала в Четвертой антифранцузской коалиции, одновременно начав войну против Турции. Боевые действия против Франции складывались для русских неудачно, и, потерпев поражение при Фридланде (2-14 июня 1807 года), они задумались о выходе из конфликта.

Наполеон Бонапарт в битве при Аустерлице

Подписание Тильзитского мирного договора между Александром I и Наполеоном I (25 июня/7 июля) конкретизировало поражение России и наполеоновскую угрозу. На данный момент Россия предпочитала вести переговоры c Французской империей и подтверждала первоначальное соглашение Эрфуртской конвенцией осенью 1808 года. Но согласие, установившееся между двумя императорами, не могло успокоить французов, обосновавшихся в России. И те, и другие оставались начеку и правильно делали: опыт прошлых лет демонстрировал всю хрупкость подобных союзов и возможность резких перемен в политике. Однако только в 1810 году отношения между Россией и Францией испортились по-настоящему серьезно. Российские деловые круги осудили экономическую политику Наполеона, наносящую им ущерб. Провал попытки Наполеона жениться на великой княжне Анне, младшей сестре Александра I, усилил напряженность. Французский император находился в тот момент на вершине могущества и славы, несмотря на то что, начиная с 1811 года, многочисленные кризисы ослабляли положение в стране и вызывали недовольство общественного мнения. Недолговечный союз, установившийся между двумя странами в период 1807–1810 годов, все больше и больше напоминал временную передышку, не имеющую ни прочных основ под собой, ни перспектив сколько-нибудь длительного существования. Почти непроизвольно Франция и Россия двигались к новому разрыву. Все лето 1811 года обе стороны вели интенсивную дипломатическую подготовку. Разрыв совершился 27 марта/8 апреля 1812 года; царь предъявил Наполеону ультиматум, поводом к которому послужила аннексия Францией Ольденбурга. Отныне обе армии были готовы вступить в бой.

Встреча Александра I с Наполеоном на Немане

Легко себе представить, насколько сложным в этот семилетний период неустойчивых и напряженных отношений между Россией и Францией было положение французов, постоянно проживающих в Москве. Одно из лучших свидетельств тому принадлежит Арману Домергу, тому актеру, который приехал в Россию из Германии в июне 1805 года. «Едва я ступил на эту землю, – говорил он позднее, – как уже мои иллюзии, мои радужные мечты испарились. Это было как бы смутным предчувствием несчастий, которые мне готовила мрачная обидчивость московитов». Он приехал в Москву как раз в тот момент, когда Россия разорвала отношения с его родиной и готовилась к вступлению в Четвертую коалицию. Вследствие этого на всех французов смотрели как на врагов, и власти России строго за ними следили. Ситуация напоминала ту, что существовала в 1793 году. «Когда же война была объявлена, – продолжил A. Домерг, – нам приказали отправиться в резиденцию московского губернатора, чтобы принести там присягу в том, что мы не станем поддерживать никаких прямых или косвенных связей с Францией. Та же самая мера безопасности была применена ко всем нашим соотечественникам на всей территории империи».

Если полицейские меры во время войны можно считать легитимными и выходцы из Франции восприняли их относительно спокойно, то общее отношение к ним русских беспокоило их гораздо сильнее. На улице, в общественных местах французы становились объектами неприятных, если не сказать оскорбительных выпадов, которые постепенно отторгали их от общества. «На спектакле, – снова свидетельствовал A. Домерг, – на котором хорошая русская публика никогда не показывала своего одобрения, она бурно аплодировала любому оскорбительному намеку в адрес нашей нации». И он замечал это каждый день. «Однако, несмотря на присягу, которую от нас потребовали84, несмотря на эти проявления общественного мнения, эта враждебность еще была далека от бурной ненависти, обрушившейся на французов семь лет спустя, во время Московской кампании. Поначалу русские свободно принимали нас в круг своих друзей. Ссора одного правительства с другим нисколько не нарушила гармонии и дружелюбности частных отношений». К тому же его успокаивал приезд в Москву герцога Брауншвейгского, покровителя семьи Домерг. Герцог, задействовав свои прочные связи в высшем обществе, рекомендовал француза г-ну Нарышкину, директору Императорских театров. Действительно, Арман задумал создать французскую труппу, но, как человек осторожный, прислушивался к мнению опытных людей, советующих ему подождать окончания войны. Терпение должно главенствовать над дипломатическими трудностями, сказывающимися на делах и усложнявшими повседневную жизнь. После подписания в 1807 году Тильзитского договора, знаменующего франко-российское сближение, положение должно было бы улучшиться. Однако оно улучшилось совсем незначительно, поскольку многие русские считали французов неисправимыми революционерами и видели в этом сближении опасность заражения подрывными идеями. Наполеон оставался для них революционным деятелем и вместе с тем завоевателем. Например, рассказывали, что князя Тюфякина, сказавшего во время обедни несколько слов на французском своему соседу, едва не линчевала толпа. Своим спасением он обязан полицейскому, который, сделав вид, будто арестовывает его как шпиона, позволил ему бежать через черный ход85. Этот инцидент очень хорошо показал антифранцузскую атмосферу, существовавшую в тот момент. И такие настроения ширились, подпитываемые, главным образом, русской аристократией, которая, несмотря на привязанность к французской культуре, опасалась за свои привилегии и свою идентичность. Как и в конце царствования Екатерины II, все французское стали называть «якобинским» и относились к нему соответственно. Спустя десять лет после Террора русское дворянство почти в полном объеме вернулось к своим антиреволюционным взглядам. A при дворе особенно «вида головы со стрижкой под Тита, ненапудренной, было достаточно, чтобы вызвать их недовольство, даже ярость, – свидетельствовал все тот же Арман Домерг. «Вот опять эти черные волосы, еще один французский якобинец!» – восклицали они с презрением и возмущением при виде одного из наших соотечественников». К счастью, царь Александр I старался положить конец этим страхам и озлобленности. К нему в этом присоединился большой русский барин г-н Нарышкин. Он помогал образованию труппы французского театра, той самой, которую хотел создать Арман Домерг, обещав ему значительные льготы. «Император хотел этим великодушием успокоить возбуждение умов», – рассказывает этот последний, который довольно скоро уехал в Брауншвейг вместе со своей женой Лизелоттой, чтобы набрать актеров. По прибытии на место супруги оказались в крайне тяжелом положении: Лизелотта разрешилась от бремени мертворожденным ребенком, от Нарышкина не было никаких вестей… Но труппа была сформирована и принято решение ехать в Кассель, где Жером Бонапарт открывал перед ней свой театр. Там к ним пришло известие от их русского покровителя и нанимателя Нарышкина. Он утверждал, что ждет артистов в Москве с контрактом на три года, субсидией в шестьдесят пять тысяч рублей и многими другими привилегиями. В сентябре 1808 года труппа из двадцати двух человек в семи каретах наконец-то отправилась в царскую империю. После некоторых перипетий и мелких административных придирок, хорошо известных путешественникам, въезжающим в Россию, после остановки в Санкт-Петербурге, A. Домерг и его коллеги 5/17 января 1809 года прибыли наконец в Москву. Труппа останавилась в «Отель де Пари», который содержал француз Лекен, родственник знаменитого артиста «Комедии Франсез», Анри-Луи Каин Лекена. Французские артисты, объединившиеся вокруг A. Домерга, по-настоящему хотели начать сезон в Москве. Первые месяцы оказались благоприятны для них, но, к сожалению, их успехи были очень недолги, потому что международная обстановка в очередной раз изменилась, принося новую порцию волнений и разочарований. Год 1810-й стал моментом резкого поворота, грозящего еще худшими переменами. Одна из актрис, Мелани Гильбер, предпочла в данных условиях оставить труппу и уехать в Санкт-Петербург86. Будущее представлялось слишком неопределенным.

«К сожалению, проявления симпатии к нам были недолгими, и очень скоро мы стали предметом враждебных проявлений, которые, непрямые и робкие поначалу, скоро превратились в настоящие преследования, – говорил Домерг. – Эта неприязнь русских к имени французов набирала силу постепенно; она проявлялась уже в 1810 году. Импульс, исходивший из Санкт-Петербурга, быстро почувствовался в Москве, а оттуда распространился по всей территории империи. Поворот в политике произвел перемены в нашем положении. […] День ото дня национальная ненависть против наглых захватчиков становилась все более глубокой. Имя французов было всеми ненавидимо. […] Во французском театре хватались, как в предыдущие годы, с тем же и даже большим пылом за любое обстоятельство, за всякий намек, благоприятствующий тому, чтобы заклеймить нас презрением или выставить на посмешище. Хотя я был еще очень молод и никоим образом не вмешивался в политику, эти все возрастающие проявления ненависти к моей родине больно задевали меня. Пьесы же, в которых французы представали героями, вызывали неодобрительный ропот и оскорбительные выкрики зрителей. Скоро пришлось удалить из репертуара все пьесы, в которых имелись персонажи-французы, чтобы не провоцировать скандал и не задевать национальную гордость. От этого экзальтированного дворянства политический фанатизм незаметно распространился на рабов и даже проник в ряды армии. […] В тот момент когда смена посла оставляла нас без поддержки или осложнения в европейской политике не позволяли оскорблять нас, нам досаждали бесчисленными мелкими придирками. Наши пьесы, какими бы они ни были, подвергались строгой цензуре, и г-н Майков, директор императорских театров, по своему произволу использовал полномочия, каковые ему давала эта должность. Он затевал ссоры с нашими артистами, чтобы получить предлог для принятия мер против них, а когда они справедливо возмущались этими отвратительными приемами, он довольно глупо обзывал их якобинцами. Вот такие унижения нам приходилось терпеть. Когда же позднее генерал Ростопчин сменил графа Гудовича в должности московского губернатора, эти унижения перешли в тяжкие оскорбления. Г-н Майков отличался от числа прочих упорством, с которым он преследовал нас своей местью. Этот выскочка, из тех, кого настоящее дворянство презрительно именовало «человечишко», выказал себя самым рьяным в преследовании. Однажды возникшая из спора по незначительному поводу ссора, приключившаяся между камергером, г-ном Майковым и мною, приобрела такую степень горячности, что от бурной дискуссии мы скоро перешли к действиям. Из-за этой провинности я был препровожден в полицию, а оттуда – в театральную тюрьму. Свободное время, выдавшееся в заточении, я употребил на то, чтобы сложить об этом приключении песенку, которую намеревался отправить директору и распространить по городу, но г-н Ивашкин, московский полицмейстер, чей мягкий и доброжелательный характер контрастировал с грубостью г-на Майкова, отговорил меня от сего проекта, напомнив мне о вспыльчивости и влиянии моего противника. Однако, поскольку распространился слух, будто я готовлю обличительное сочинение против камергера, тот прислал ко мне своего эмиссара с предложением отпустить меня на свободу при условии, что я ничего против него не напишу. Я принял условия этого соглашения и был освобожден […]». Однако на этом дело не закончилось. «Через несколько дней после моего выхода из тюрьмы, – продолжал A. Домерг, – когда я работал ночью в своем кабинете, находившемся на первом этаже, камень, брошенный в окно, задел мою голову и с силой ударился в стену напротив.

Князь Ростопчин

Все мои попытки догнать убегающего виновника оказались тщетными. Это обстоятельство открыло мне, каким опасностям я могу подвергаться. Наконец, после всех этих преследований, дирекция императорских театров сообщила нам, что французский театр не будет сохранен.

Война между Францией и Россией казалась неотвратимой. Неприязнь к французам стала популярной. Эта ненависть подпитывалась статьями одного французского эмигранта, который издавал в Санкт-Петербурге газету «Северная пчела»87, полную самых грубых оскорблений в адрес Наполеона. Само дворянство и лучшее общество аплодировали этим отвратительным диатрибам».

Это объемное свидетельство А. Домерга многое нам сообщает о давлении, испытываемом французской колонией в Москве накануне 1812 года. Под угрозами и под воздействием страха французы молчали или, по меньшей мере, вели себя чрезмерно осторожно. Если первое время еще можно было надеяться на успокоение умов, теперь уже мало кто в это верил. Совсем наоборот. Каждый новый день свидетельствовал об ухудшении ситуации. Русские в целом относились к Наполеону негативно, чтобы не сказать с ненавистью. Многие надеялись на его скорый конец и крах наполеоновской империи. Рассказывали даже, будто в русских избах устраивали традиционные сеансы ворожбы с протыканием иглой фигурки, дабы ускорить это событие. Но французский император находился на вершине славы и не останавливался ни перед чем в своих амбициях. Вследствие этого угроза войны между двумя странами возрастала, а с ней – угроза нашествия мощной наполеоновской армии. Многие природные явления понимались в этом смысле: комета, которую видели в небе в 1811 году, или ураган, сваливший конную статую Петра Великого, установленную на куполе здания сената. Оба эти инцидента истолковывались как дурные приметы. Они беспокоили и суеверных русских, и обосновавшихся в Москве французов. Арман Домерг запрещал себе верить во все это. Но и он не мог забыть, что последний спектакль Французского театра в новом здании закончился в пламени случайно возникшего пожара. Сюжет представляемой пьесы Д. Кашина – пожар, и пламя в тот день пожрало практически весь театр. Зловещее предзнаменование для труппы! «Хотя и не веря во все эти дурные знаки, – писал он, – я, тем не менее, счел благоразумным не дожидаться развития событий и, освободившись от всех своих обязательств перед дирекцией императорских театров, обратился в соответствии с правилами с просьбой о выдаче мне паспорта для возвращения во Францию, ибо вдали от столицы просьба эта сопряжена с бесконечными формальностями». Для него все было ясно, он предпочитал уехать, пока ситуация не испортилась окончательно. После трех месяцев ожидания он получил отказ. «Потеряв всякую надежду получить разрешение вернуться на родину, – писал он, – я не знал, чем занять себя в своей праздности. Всякие наши связи с русским обществом разом оборвались. Дворяне, предвосхищая разрыв договоров, умножали унижения и даже пускали в ход кулаки против французов, учивших их детей. Такие методы, подхваченные учениками и даже прислугой, делали положение тех шатким». Итак, все чувствовали, что война на пороге, несмотря на то что Наполеон и Александр окружали свои военные приготовления строжайшей тайной. Но для кого это по-настоящему оставалось тайной? Уж точно не для московских французов…

 

Война объявлена (июнь 1812)

12/24 июня 1812 года Наполеон I перешел реку Неман, ту самую, на которой был подписан на плоту Тильзитский договор88, и бросил свою Великую армию в направлении на Москву. Так началась знаменитая и страшная Русская кампания. Имея в своем распоряжении около четырехсот тысяч человек разных национальностей, – как говорили русские, «двунадесять языков», – император быстро продвигался вперед. 16/28 июня он был в Вильне89, через месяц – в Витебске, в августе – в Смоленске. В России страх охватывал не только население, но и политическое руководство, опасающееся худшего.

Вторжение наполеоновской армии в Россию

В Москве ситуация находилась в руках нового генерал-губернатора города, генерала Ростопчина, отправленного в отставку (в 1801 году) царем Павлом I. Новый царь Александр I вернул его на службу. 47-летний губернатор любил и хорошо знал Москву, в которой родился. Однако он колебался. Огромная ответственность, лежащая на нем, еще больше увеличилась в начальный период войны, когда дела пошли не лучшим образом. Но он был настоящим патриотом. Он принял должность и, вступив в нее 1/13 июня, сделал все, от него зависящее, чтобы обеспечить в городе порядок и безопасность. В этом ему помогали гражданский губернатор г-н Обрезков и полицмейстер Брокер. Как писала спустя почти пятьдесят лет его дочь Наталья, «в 1812 году мой отец поставил на службу Отечеству свое состояние, свои силы и саму жизнь»90. Генерал Ростопчин тотчас же обратился к царю с просьбой разрешить усилить наблюдение за обосновавшимися в стране французами, подозреваемыми в измене. Сначала Александр I отказывался от этой меры, которую считал необоснованной и бесполезной. Но перед лицом усиливающейся опасности он уступил и дал генералу «карт-бланш», как он высказался перед Сенатом. Параллельно губернатор Ростопчин приказал своей супруге, тайно перешедшей в католичество и посещающей приход Сен-Луи-де-Франсэ, временно прервать там все контакты. «Аббата Сюррюга, кюре французского прихода Святого Людовика, – писала его дочь Наталья, – попросили сделать его визиты столь редкими, сколь это было возможно, и моя матушка также согласилась принять некоторые меры, чтобы не быть замеченной в исполнении своих религиозных обязанностей». Это понятно: не то время, чтобы посещать, даже тайно, французов. Приезд на несколько дней в Москву 13/25 июля царя Александра как будто несколько успокоил умы. Он приехал призвать москвичей к мобилизации войск и воли, чтобы уверенно противостоять наполеоновской армии. Но действительно ли этого достаточно? Можно усомниться. Его отъезд в ночь с 18/30 на 19/31 июля оставил население наедине с его сомнениями и страхами.

Очень скоро пришлось принимать быстрые решения. На следующий день после сдачи Смоленска (6/18 августа) все стали готовиться к худшему. Губернатор Ростопчин начал эвакуацию городских ценностей, хранящихся в церквях, монастырях, музеях и библиотеках. Для этого проводились реквизиции повозок и лошадей. Тяжело нагруженные, они покидали город в направлении Владимира и Нижнего Новгорода. С каждым днем возрастало количество жителей, которые, собрав вещи, бежали из города, тогда как испуганные жители Смоленска прибывали в Москву, рассчитывая найти в ней убежище. Это была впечатляющая чехарда. Москвичи обвиняли беглецов, часто богатых и надменных, в трусости. Некоторые из последних переодевались, чтобы избежать насмешек и агрессивных выпадов толпы. Напряжение на городских заставах усиливалось, и все боялись, что ситуация станет еще хуже. На это указывали тревожные признаки. Тем временем царь решил сменить командование армии. На пост главнокомандующего он назначил старого фельдмаршала Кутузова, несмотря на то что тот был разбит под Аустерлицем. Кутузов сменил Барклая-де-Толли, который служил царю много лет, но тот невысоко ценил его заслуги и обвинял в том, что тот действует в сговоре с противником, облегчая ему овладение Москвой. Известие о его смещении распространилось по городу 19/31 августа и вызвало большой прилив надежды. Но, несмотря на перемены в высшем командовании, русская армия потерпела жестокое поражение (sic! – ред.) при Бородине 26 августа / 7 сентября 1812 года. Обе стороны понесли значительные потери. Это знаменитое сражение при Москве-реке оказалось решающим для исхода кампании. Императорская армия пошла на Москву, которая, как обещал Наполеон, должна была стать для нее местом отдыха.

В восьми лье от Москвы, слева от главной дороги. 23 сентября 1812 года

Напряжение в Москве, как можно догадаться, достигло наивысшей точки. Губернатор Ростопчин пытался успокоить население, регулярно публикуя небольшие тексты, сообщающие новости из действующей армии и призывающие москвичей не поддаваться чувству ненависти и мести. Тем не менее произошло несколько нападений толпы на иностранцев, в частности, на двух немцев, башмачника и пекаря, которых едва успела спасти полиция. В другой раз, рассказывала Наталья Ростопчина, «полицмейстер Брокер, наблюдавший за всем, случайно услышал разговор двух субъектов, обсуждавших заговор, устроенный против иностранцев; те, в большинстве своем торговцы, проживали на улице под названием Кузнецкий мост, на которой также находились их магазины и конторы. Речь шла не больше и не меньше как о том, чтобы в одну ночь перерезать всю эту добропорядочную деловую часть населения»91. Правда ли это? Действительно ли такое возможно? Не являлось ли это скорее проявлением страхов, умноженных слухами? Как бы то ни было, губернатор усилил меры предосторожности. Аббата Сюррюга, в частности, призвали в его проповедях к «умеренности в речах и благоразумию в поступках»92. Несмотря на это, многочисленные свидетельства, русские и французские, подтверждали, что атмосфера в городе становилась все тяжелее. Г-жа Луиза Фюзий, французская актриса, служащая в Московском императорском театре, закрывшемся 6/18 июня, вернувшись 31 июля/11 августа из многомесячного турне, была глубоко обеспокоена. Она нашла город «в тревогах», он пустел по мере приближения к нему наполеоновской армии. Очень скоро она сама начала подумывать сделать то же самое. «Родившись в герцогстве Вюртембергском, в Штутгарте, – писала она в своих «Мемуарах», – я надеялась получить при покровительстве императрицы-матери, уроженки той же страны, паспорт до Санкт-Петербурга, куда я хотела выехать». Но в этом ей, к сожалению, отказали, причем слишком поздно – у актрисы не осталось в Москве никакой поддержки. Многие русские и французские артисты уехали. Директор Императорского театра г-н Майков попросил у губернатора сто пятьдесят повозок для эвакуации актеров и реквизита, но получил лишь девятнадцать, какового количества, естественно, оказалось недостаточно, чтобы вывезти все93. Если одни артисты поспешили уехать из города, другие, как, например, А. Домерг, остались. Г-жа Фюзий, в свою очередь, вынуждена была остаться на месте, несмотря на возрастающую тревогу и слухи о пожаре. Она нашла приют у друзей, тоже артистов, и поселилась в огромном дворце, принадлежащем князю Голицыну. Дворец был расположен в очень удаленном от центра районе Басманном на северо-востоке города94, то есть точно в стороне, противоположной той, откуда в город должны были войти наполеоновские войска. Так она надеялась спастись от нападений и при этом не слишком удалиться от города95. «Поскольку все опасались нехватки продуктов, – продолжала она, – каждый делал запасы. Скоро паника стала всеобщей, потому что пошли разговоры о том, чтобы похоронить себя под руинами города. Люди выезжали в окраинные районы и, поскольку Москва очень велика, считали, что та ее часть, в которую войдет армия, будет сожжена первой, а возможно, единственной». Дом князя Голицына стал для нее и ее друзей Вандрамини идеальным убежищем, поскольку оказался окружен большим парком и оранжереями, где, в случае необходимости, можно было спрятаться и переждать опасность. Наконец, совсем рядом располагался дворец князя Александра Куракина, в котором владелец на данный момент не проживал и который также, при необходимости, мог послужить убежищем. «Итак, мы решили, что находимся в неприступной крепости, и не занимались ничем иным, кроме как доставлением всего необходимого. Я тоже внесла в это свой вклад…» Г-жа Фюзий поселилась там в конце августа. Нагруженная чемоданами и минимумом вещей, она шла по опустевшему городу, как вдруг ее внимание привлекло зрелище, одновременно странное и волнующее. «Огромная толпа, впереди которой шли облаченные в ризы священники с иконами; мужчины, женщины, дети, все плачущие и поющие священные гимны. Это зрелища населения, бросающего свой город и уносящего свои святыни, было душераздирающим. Я упала на колени и стала плакать и молиться, как они. К моим друзьям я пришла все еще растроганная этим волнительным зрелищем». Там, окруженная своими близкими, она понемногу пришла в себя и даже привыкла к своему новому жилищу, по-прежнему с тревогой ожидая завтрашнего дня. Оторванные от мира, беглецы ждали и выживали посреди города, который покидали его жители и который становился непривычно тихим.

Уход жителей из Москвы

Как часто бывает в подобных обстоятельствах, городская элита, особенно дворянство, первой покинула город или, по крайней мере, готовилась к этому. У нее не только имелись для этого средства, но она еще и получала информацию о надвигающейся беде от городских властей, в первую очередь, от губернатора Ростопчина. Город, одно за другим, покинули учебные заведения. Государственные архивы и сокровища Кремля были уже спрятаны в надежном месте. Многочисленных раненых эвакуировали на телегах и судах в импровизированные госпитали за пределами города. В датированном 1/13 сентября письме царю Ростопчин откровенно сказал: «Головой ручаюсь, что Бонапарт найдет Москву столь же опустелой, как Смоленск. Все вывезено: комиссариат, Арсенал. Теперь занимаюсь ранеными; ежедневно привозят их до 1500. […] Москва в руках Бонапарта будет пустыней, если не истребит ее огонь, и может стать ему могилой!»96 Однако около двух тысяч раненых все еще оставались в городе, тогда как университет, Институт благородных девиц и Воспитательный дом нашли себе убежище в Казани. Относительно университета были отданы четкие приказы, рассказывал шевалье д’Изарн, тот самый бывший эмигрант, что обосновался в Москве, чтобы заниматься коммерцией. «На собрании университетского совета 24 августа 1812 года куратор Кутузов объявил профессорам, что, ввиду приближения опасности, те из них, кто желает, могут покинуть Москву; одновременно он информировал их о будущем месте их пребывания». По приказу Ростопчина, все профессора получили 30 августа треть жалования, деньги на дорожные расходы и подорожную до Нижнего Новгорода. Одни тотчас же уехали, но некоторые вернулись через несколько дней, как, например, профессор Штельцер, движимый политическими мотивами. Со своей стороны кюре прихода Сен-Луи-де-Франсэ, аббат Сюррюг, беспокоился за свою паству. Но мог ли он и дальше исполнять свои обязанности и проводить все службы и таинства, оставаясь в подчинении архиепископа Могилевского? 19 августа он написал тому письмо, в котором изложил свое беспокойство. В регистрационных книгах прихода обнаружена точная запись: «19 августа кюре церкви Святого Людовика, ввиду быстрого продвижения французских войск по российской территории, опасаясь, что их приближение к Москве прервет связь между этим городом и Санкт-Петербургом, и рассеяния прихожан, которое это весьма неожиданное событие может за собой повлечь, прося расширения своих церковных полномочий лишь для возможности служения верующим в сих обстоятельствах, написал монсеньору архиепископу, дабы засвидетельствовать ему свою озабоченность в связи с этим; но ответ его преосвященства не был получен»97. И тому была причина: сообщение с остальной территорией империи было прервано; город находился уже практически в осаде.

Если городская элита бежала из города, из имеющихся в нашем распоряжении рассказов многих свидетелей следует, что простых москвичей намеренно держали в неведении относительно степени угрозы. Им даже официально запрещено было уезжать из города под угрозой ссылки в Сибирь или порки кнутом, таков приказ губернатора Ростопчина. Такое различие в подходе к разным группам москвичей лишь усиливало тревогу и напряженность. Никто по-настоящему не был обманут молчанием властей. Иностранцы чувствовали, что над ними нависла особая угроза как над врагами русского народа. Отсюда – всего один шаг до того, чтобы объявить их виновниками надвигающейся драмы, и многие русские готовы были этот шаг сделать. Кроме того, московский губернатор, человек православный, совершенно не доверял католикам, видя в них иллюминатов, членов секты, обвиняемой в намерении дестабилизировать Российскую империю, подобно «мартинистам», стоящим за спиной некоего Поздеева. В Европе действительно существовало христианское движение иллюминатов, которое продолжало распространяться, но оно было далеко от того, чтобы охватить всех французов-католиков в России. Однако Ростопчин намерено раздувал размеры опасности и без колебаний выдвигал обвинения против то одного, то другого человека, не имея на то реальных оснований. Так, он обвинил в принадлежности к движению владельца типографии Семэна и книготорговца Аллара. Французы почувствовали буквально травлю. Вновь свидетельствует А. Домерг: «С тех пор как генералу Ростопчину был дан пресловутый карт-бланш, за нами в Москве строго следили и поставили под контроль строгой инквизиции; на повестке дня стоял террор». Генерал-губернатор множил провокационные и оскорбительные для французов заявления, например, такое: «Я дозволяю мужикам хватать за волосы всякого француза, который шевельнется, и приводить ко мне связанным по рукам и ногам, а я уж позабочусь его наказать». Или вот такое: «Что за диковина ста человекам прибить костяного француза или в парике окуреного немца. Охота руки марать! Войска-то французские должно закопать, а не шушерам глаза подбивать». «Очевидно, что подобные речи усиливают ненависть между жителями, и так уже настороженными. Многие уже не осмеливаются выходить из домов». Одна француженка говорила, прямо обвиняя Ростопчина: «Эти злые слова действовали на дикие умы, на этих отчаявшихся людей, которые, чтобы отомстить за многие строгости, преследовали и нападали на иностранцев на улицах. Особенно на французов! Став объектом особого наблюдения, они едва решались выпускать своих слуг за провизией, да и тогда им приходилось принимать самые тщательные предосторожности. Нельзя было, не подвергая себя опасности, разговаривать на людях на иностранном языке. Один из наших соотечественников, бывший судья, когда шел по городу незадолго до вступления Наполеона, едва не был разорван толпой на куски за то, что они услышали, как он разговаривал по-французски, выходя из полицейского управления. Лишь с огромным трудом удалось вырвать его из рук этих одержимых»98. По свидетельству A. Домерга, агенты-провокаторы без колебаний публично оскорбляли французов и немцев, совершенно безобидных. На следующий день после визита в Москву царя Александра I (с 13/25 по 19/31 июля), визита, сделанного для успокоения населения и подготовки города к обороне, Ростопчин принялся злоупотреблять своей властью. A. Домерг обвиняет его в том, что он приказал высечь повара-француза, некоего Турне, из-за простого намека на Наполеона. В другой раз, на обеде у графа Апраксина, на котором присутствовал Домерг, Ростопчин будто бы сказал, глядя прямо в глаза французскому актеру: «Я буду удовлетворен только тогда, когда приму ванну из крови французов!» Это свидетельство Домерга преувеличено? Выдумано? Такой вопрос законен, когда знаешь, что человек писал свои воспоминания много лет спустя, пережив еще более тяжелые испытания. Очевидно, что злоба на Ростопчина глубоко отпечаталась в его памяти. Но он не единственный француз, рассказавший о жестокости московского губернатора. M.-Ж.-А. Шнитцлер свидетельствовал, что французский гувернер по фамилии Баллуа был однажды арестован за сочинение сатирической поэмы, озаглавленной «Широкая повязка», направленной против русского вельможи, князя Кропоткина, у которого он жил. Ростопчин, бывший инициатором этого ареста, через некоторое время решил написать Баллуа в тюрьму. Его слова просты и прямы: «Я Вас не знаю, – заявил он в своем письме, датированном 2/14 сентября, – и не желаю знать. С французским бесстыдством Вы соединяете прекрасную добродетель – презрение к стране, легкомысленно оказавшей Вам гостеприимство. Зачем Вы избрали ремесло учителя? Не за тем ли, чтобы обучать глупости и собственному опыту? И кто Вы такой? Сын купца, известного как шут и лжец. Я знаю Вашу мать, и лишь из уважения к ее летам отношусь к Вам снисходительно. Ваша поэма «Широкая повязка» открыла бы Вам ворота на север (в Сибирь). Вы должны быть крайне порочным человеком, если гордитесь названием француза, кое есть синоним слова «разбойник». Поразмыслите здраво над своими поступками, ибо если в будущем Вас заподозрят в чем-то подобном, Вы очень плохо кончите. Великодушный Александр порой воздает по заслугам верным служителям этого негодяя Наполеона…»99 Эти слова являлись самым суровым предупреждением. Ростопчин надеялся, что арестованный сделает для себя выводы, и он больше о нем никогда не услышит. В этом контексте становится понятной вся сложность и тревожность положения членов французской колонии в Москве в конце лета 1812 года. Оно ухудшалось по мере продвижения наполеоновской армии. По всей стране полиция ужесточила контроль и увеличила число арестов. Из Москвы все больше и больше людей высылали в Сибирь. И это не могло не пугать французскую колонию. По рассказам многих французов, Ростопчин предстал настоящим маккиавелистом.

 

Сорок иностранных заложников высланы в Сибирь

Тревога А. Домерга и его соотечественников была вполне обоснована. Еще до решающего сражения на Москве-реке генерал Ростопчин задумал арестовать многих проживавших в Москве французов и других иностранцев, оправдывая свой поступок обычными мерами безопасности. Некоторых из этих людей считали политически неблагонадежными, другие рисковали просто из-за своего иностранного происхождения подвергнуться нападению толпы и линчеванию. Списки составлялись городскими властями. A. Домерг с тревогой ждал. «Быстрое продвижение Наполеона, вселяя сильные страхи в умы жителей Москвы, ухудшило наше печальное положение: с этого момента за нами установили гласный надзор. Мы ежедневно видели французов, которых отправляли в Санкт-Петербург или в Сибирь. На наших глазах арестовали г-на Этьена, исполнявшего обязанности учителя в доме богатого вельможи, и молодого Эро, заканчивавшего в тот момент сборник анекдотов и поэму, прославлявшую Александра; его панегирик императору не смог уберечь его от суровой ссылки. Двоих этих несчастных посадили в кибитку и отправили в Сибирь. Эти преследования еще больше беспокоили нас относительно уготованной нам участи. И наши предчувствия не замедлили осуществиться… Утром 20 августа 1812 года (1 сентября по нашему календарю) г-н Робер, сын французского торговца, обосновавшегося в Москве, прибежал еще до рассвета, чтобы сообщить нам, что, в соответствии с проскрипционными списками, составленными Ростопчиным, многие наши соотечественники были этой ночью арестованы». Домерг, живший в это время у шведского консула, г-на Сандлерса, спрятался в доме. Он воображал, что скоро придет и его очередь, но даже не пытается бежать; напротив, он готовился к скорому и весьма вероятному аресту. «Я готовился, – говорил он, – к путешествию, время и конечный пункт которого были мне неизвестны. Мои предосторожности были не напрасны. В полдень, когда мы собирались садиться за стол, я увидел, как с улицы во двор, где находилась сторожка, в которой я жил, вошел квартальный в сопровождении двух будочников, вооруженных их алебардами. Мне приказали сдаться, не оказывая сопротивления. Мой арест был решен генералом Ростопчиным, невзирая на то что моем поведении ничто не мотивировало этого нового насилия. Я поцеловал свою заливавшуюся слезами семью и, надеясь на более счастливое будущее, пошел под конвоем будочников.

Когда мы вышли на улицу, квартальный, кого моя покорность, очевидно, убедила в том, что я неопасен, отпустил своих помощников и пригласил сесть в дрожки, где, зажатый между ним и кучером, я не мог бы даже попытаться бежать, если бы вдруг задумал это сделать. […] Так мы проехали по многим улицам, и по дороге мне не раз приходилось слышать самые гнусные оскорбления и самые подлые провокации. Должен, однако, признаться, что мужество изменило мне, когда, вместо того чтобы продолжать наш путь до дома, куда, как мне было известно, временно доставили моих соотечественников, экипаж остановился перед зданием полицейского участка нашего квартала; такая необычная мера встревожила меня. В моем возбужденном мозгу возникли самые мрачные мысли. Что я сделал?.. В чем меня обвиняют?.. Я ни с кем не встречался… никого не принимал, ни читал газет. не разговаривал о политике и не занимался ею. Я не мог справиться с невольным страхом. Тогда в памяти моей возникли образы моих жены и сына, и мысль о них была тем горше, что я не знал, суждено ли мне увидеть их вновь. Я опасался разделить участь г-на Эро, Турне и многих других, кого ссылка в дальние края оторвала от самых нежных привязанностей. Мне представлялись Сибирь, плеть, кнут. Бог знает, что еще.

Я уже продолжительное время предавался моим печальным размышлениям, когда заметил в одном углу залы, куда меня препроводили, экземпляр тех самых проскрипционных списков, о которых мне рассказывал месье Робер. Он был составлен в алфавитном порядке и разбит по категориям. Очевидно, меня считали одним из наиболее опасных, так как моя фамилия была вписана на первом месте в первой категории. Чтение этого списка заставило меня похолодеть от ужаса. Я написал своей семье записку, в которой пытался внушить ей надежды, коих не испытывал сам, и успокоить относительно моей участи. Затем я попросил моих стражников отослать послание по назначению, но мне было отказано в этой милости. Тогда я надумал отправить записку с моей собакой, великолепным сибирским грифоном, который, несмотря на угрозы и удары кучера, упрямо следовал за мной. Я привязал записку ему на шею, и по моей команде он побежал домой.

Ожидая результатов моего ареста, один, охваченный смертельной тоской, я не мог отогнать от себя образ ожидающей меня ссылки».

Тогда он начал жалеть о том, что не уехал в Санкт-Петербург несколько месяцев назад, после закрытия 6/18 июня Императорского театра, потому что в таком случае он был бы депортирован не в Сибирь, а в Швецию, как прочие артисты. Оттуда он мог бы бежать в Гамбург и возвратиться во Францию. Теперь же было слишком поздно оплакивать упущенную возможность. К тому же события ускорились. Ночью его перевезли в дом Лазарева – как он узнал позже, благодаря вмешательству его сестры и жены, делавших все возможное для его освобождения. Он оказался среди других заключенных, арестованных при таких же обстоятельствах, и это помогало ему сохранить присутствие духа в постигшем его несчастье. По крайней мере, на это надеялась его семья. Но особняк, частная собственность, реквизированная под тюрьму, был расположен в центре города. При этом «не было принято никаких мер, дабы помешать насилию со стороны черни, постоянно шумевшей под нашими окнами, – рассказывал артист. – Всего один полицейский офицер следил за нами внутри, и также лишь один часовой, вооруженный только саблей, охранял наружную дверь. Таким образом, мы были беззащитны перед яростью народа, который многочисленные провокаторы подстрекали против нас. Наконец, уступив нашим настойчивым требованиям, власти согласились предоставить нам дополнительно иллюзорную охрану из шести ветеранов.

Непрерывно шли новые аресты. Скоро число заключенных в доме Лазарева достигло сорока. Мы в большой тесноте разместились в трех маленьких комнатах третьего этажа, окна которых выходили на фасад особняка. С прибытием каждого новичка сутолока увеличивалась из-за присутствия членов наших семей, приносивших нам предметы первой необходимости: еду, матрасы и т. д. Потому что в трех этих комнатах, совершенно пустых, отдыхать можно было только на полу. Случалось, что нам отказывали даже в обычной арестантской пайке; хотя среди нас находились люди, нуждавшиеся в ней. […]

Утром второго дня нам официально объявили, что мы будем высланы из Москвы. Наши жены, получив недостаточные сведения о месте нашего назначения, которое держали в тайне, и новость о том, что путешествие это будет осуществляться по воде, побежали осматривать барку, предназначенную для того, чтобы везти нас.

Эта плоскодонная барка длиной в 81 аршин на 13 в ширину100 была столь же пустой, как и три комнаты, служившие нам временной тюрьмой. Поскольку наши энергичные протесты в адрес Ростопчина относительно холодного равнодушия, с коим готовилась наша перевозка, остались безрезультатными, мы решили не повторять их. Вместо того чтобы взывать к человеколюбию губернатора, мы открыли между собой добровольную подписку и внесли по десять рублей каждый. Собранная сумма была употреблена на приобретение всего необходимого для нашего пребывания на барке.

Г-н Волков, заместитель полицмейстера, с наступлением темноты пришел объявить нам приказ о посадке на судно. Этот достойный человек, казалось, с неохотой исполнял возложенную на него обязанность. Он взволнованным голосом обратился к нам со следующими словами: «Господа, мой долг принуждает меня исполнить тягостную миссию; но я исполню ее со всем уважением к вашему положению. Я должен вас предупредить, в ваших же интересах, что офицер, отряженный сопровождать вас, получил самые строгие приказания. Так что не усугубляйте вашу участь, подавая повод обходиться с вами с самой большой суровостью».

При виде толпы, еще больше увеличившейся при известии о нашем отъезде и ожидавшей нас на улице с откровенно враждебными намерениями, многие из наших жен упали в обморок. Г-н Волков счел более благоразумным вывести нас через черный ход; но эта предосторожность, которая должна была нас спасти, едва нас не погубила. Действительно, как только мы вышли из двери, как народ заметил, что нас хотят укрыть от его взглядов, развернулся и бросился к нам. Возник жуткий шум из невнятных криков, угроз и оскорблений, но присутствие г-на Волкова, фамильярно подавшего руку г-ну Аллару и мне, заставило гул разом умолкнуть, и мы смогли пройти сквозь толпу черни. Наши спутники тотчас же последовали за нами, конвоируемые шестью ветеранами.

Среди этой враждебной толпы, при неверном свете сумерек, едва дыша, терзаясь неизвестностью, мы отправились на пристань. К счастью, расстояние до нее было невелико, а присутствие г-на Волкова усмирило ярость толпы. Возможно, если бы мы шли более длинной дорогой, чернь взбунтовалась бы. Окутывавшая нас ночь также защищала от насилия. Придя на берег Москвы-реки, мы увидели огромное количество зрителей, ожидавших нас молча, но с явно враждебными чувствами: под внешним спокойствием кипели сильные страсти. Г-н Волков первым ступил на борт барки. Он развернул лист бумаги и при свете фонаря произвел перекличку сорока высылаемых. По мере того как он вызывал нас, мы быстро проходили по переброшенной с берега на судно доске». Мы приводим здесь имена и род занятий сорока высланных, а не четырехсот, как неверно сообщила в то время «Ле Монитер», если только в это число не включены те, кто был выслан из различных губерний России.

Действительно, как говорил А. Домерг, выслано было 40 человек: 31 француз, шесть немцев (пруссаки, австрийцы, гамбуржцы) и три швейцарца. Среди французов треть составляли учителя (11 человек). За ними шли торговцы (шесть человек), затем артисты и ремесленники (соответственно, четыре и три). Присутствовали и лица других профессий: от издателя и книготорговца до повара101. Это преобладание учителей и, шире, лиц связанных с писательской деятельностью давало российским властям основание оправдывать высылку опасностью, которую представляли собой французы. Своей деятельностью они могли оказать влияние на большое число людей: учеников, читателей и прочих, с кем поддерживали постоянный контакт. Их арест и высылка имели целью помешать данному влиянию, расцениваемому как негативное, и обезопасить русский народ от всяческой революционной заразы. Эта забота сохранялась у власти на протяжении еще многих лет. Речь Ростопчина, произнесенная Волковым при посадке высылаемых на судно, очень показательна: «Французы, – сказал он, возлагая вину за происходящее на них, – ваш император сказал в своей прокламации, оглашенной в Париже: «Французы, вы много раз говорили мне, как сильно меня любите», и вы, дабы убедить своего государя в правдивости этих слов, непрестанно служили ему в нашем суровом климате, где холода соперничают с бедностью. Спокойствие города и ваше спасение настоятельно требуют вашего удаления. Русский народ, такой великий и щедрый, готов перейти к крайностям. Дабы избавить его от пятна и не замарать его историю резней – слабым подобием вашего внутреннего сатанинского бешенства, я высылаю вас. Вы будете жить на берегах Волги, среди народа мирного и верного своим клятвам, который слишком сильно презирает вас, чтобы причинить вам зло. Вы на некоторое время оставите Европу и отправитесь в Азию. Перестаньте быть негодяями и станьте хорошими людьми. Превратитесь в добрых российских граждан из французских; будьте спокойны и покорны или же бойтесь сурового наказания; входите на барку, возвращайтесь и постарайтесь, чтобы она не превратилась в лодку Харона. Прощайте и счастливого пути»102. Московский губернатор в своем обращении явно намекал на Харона, персонажа греческой мифологии, который перевозил души умерших по реке до их последнего пристанища: острова мертвых.

Этими словами, одновременно угрожающими и успокаивающими, Ростопчин подчеркивал свою боязнь спонтанной реакции русского населения против французов. Таким образом, изгнание являлось способом сохранить им жизни, спасти от возможного народного суда Линча, каковой власти не смогли бы предотвратить. По крайней мере, такова официальная речь губернатора. В своем рапорте от 4 сентября, адресованном министру полиции, он проявил гораздо большую агрессивность в отношении иностранцев, даже называя их «последней сволочью»103. В действительности совершенно ясно, что речи московских властей, особенно Ростопчина, нисколько не успокаивали население, совсем наоборот. Отсюда был всего один шаг до утверждения, что он подстрекал расправиться с французами. A. Домерг сделал этот шаг, рассказывая о призывах к насилию, раздававшихся на протяжении уже многих недель. И после этого российские власти лицемерно заявили, будто французы, подвергающиеся наибольшей опасности, должны быть высланы из Москвы в качестве превентивной меры. «Как бы то ни было, – рассказывал в свою очередь шевалье Франсуа-Жозеф д’Изарн-Вильфор, – они должны были поражаться тому, что с ними обходятся как с заговорщиками, и мало гордиться привилегией быть избранными из многочисленной французской колонии в Москве». Кроме того, есть сведения, что некоторые русские воспользовались волной арестов, чтобы донести в полицию о якобы подозрительных иностранцах и таким образом свести личные счеты. Рассказывали, например, что русские аристократы, испытывавшие определенные финансовые трудности, будто бы добились высылки некоторых своих кредиторов. Случай был слишком хорош, чтобы не воспользоваться им для избавления от некоторых долгов! Но если эти не слишком порядочные русские и составляли меньшинство, их поведение все же весьма показательно для понимания настроения москвичей в начале Русской кампании. Население все больше настораживалось по мере продвижения французов.

Такая мера, как высылка, примененная к сорока заложникам, по всей видимости, должна была применяться к любому иностранцу, вне зависимости от его подданства. Так, во всяком случае, говорил A. Домерг. «Три другие барки, пришвартованные возле нашей, – рассказывал он, – как нам сказали, предназначались для других изгнанников; но приближение французов не позволило московскому губернатору продолжить аресты». Так что всего сорок человек, включая Домерга, прослушали речь Ростопчина, сорок человек стали жертвами франко-русской войны, ни продолжительности, ни исхода которой они не могли себе представить. Подавленные постигшей их судьбой и возмущенные в душе, они пока что готовы были отправиться в изгнание. «Эта позорная прокламация буквально убила нас, – продолжает свой рассказ A. Домерг. – Когда чтение завершилось, наступила полнейшая тишина. Потом он попрощался с нами и вернулся на землю, унося наши благословения и оставив нас переполненными признательности, которая никогда не угаснет. Через мгновение с берега был подан сигнал к отплытию, из толпы на него ответило всеобщее «ура». По этому сигналу полицейский офицер, назначенный сопровождать нас, приказал отшвартовать барку, которая, отдавшись течению реки, медленно отошла от берега. Вскоре из-за густой ночной тьмы Москва и ее бесчисленные колокольни растворились во мраке». Для этих людей, ставших невинными жертвами, начиналось долгое и мучительное путешествие…

В тот день остальная французская колония в Москве поняла, что не просто лишилась трех десятков своих членов, но и все ее будущее стало весьма неопределенным. По мнению шевалье д’Изарна, участь изгнанников была даже «менее несчастна, нежели участь их соотечественников, оставшихся в городе». В самое ближайшее время им предстояло психологически и материально приготовиться к худшему. Если одни жители продолжали убегать, то другие оставались ждать вооруженного столкновения, ибо Наполеон находился уже совсем близко. Постепенно налаживалась подготовка к обороне города, и к 28 августа/10 сентября, как рассказывал шевалье д’Изарн, «оставалось лишь защищать город, что было объявлено несколькими днями ранее, подтверждено раздачей с этой целью оружия и общественными порицаниями тех людей, кто покидал Москву без перспективы возвращения.

В соответствии с этими сведениями, твердо решив даже пожертвовать собой в случае необходимости, я ожидал катастрофы и, главное, ради моих кредиторов обязан был до последнего мгновения охранять свой дом, который оставил им в залог погашения долга. […] Печальный опыт научил меня, что бегущий всё теряет; сейчас был не тот случай, когда следовало прислушиваться к страхам или советоваться с собственной щепетильностью; мое место было здесь, и я остался». Действительно, вложив немалые суммы в торговлю сельскохозяйственной продукцией, он уже понес немалые убытки вследствие континентальной блокады. Теперь же, столкнувшись с серьезными финансовыми трудностями, он не хотел потерять то, что у него еще оставалось: дом в Москве. Как и остальные, он с фатализмом ждал неизбежного: прихода наполеоновской армии.

 

Вступление наполеоновских войск в Москву (сентябрь 1812)

Через несколько дней после высылки сорока иностранцев Наполеон и императорская Великая армия подошли к воротам Москвы. «При виде этого золоченого города, – свидетельствовал восхищенный генерал де Сегюр, – этого блестящего узла, в котором сплелись Азия и Европа, мы остановились, охваченные горделивым раздумьем. Какой славный день выпал нам на долю!»104 Если французские солдаты радовались при виде сияющей Москвы, жители российской столицы напротив были насторожены. Русские продолжали уезжать из города, французы прятались. Ни одна иностранная газета в город больше не попадала – их перехватывало русское почтовое ведомство. За день до вступления Наполеона напряжение в Москве достигло наивысшей точки. По мнению шевалье д’Изарна, «накануне вступления французов и в самый этот день город покинули десять тысяч обитателей; остались лишь те, для кого нужда в деньгах или же другие настоятельные причины сделали отъезд невозможным». Сам генерал Ростопчин, узнав от Кутузова о предстоящей сдаче города, собирался бежать. Действительно, теперь его здесь ничего не удерживало. До полуночи он рассылал служащих своей канцелярии, генерал-губернаторства и полиции. Город остался без власти.

Въезд французских войск в Москву

Последние часы были ужасны. Огромная толпа москвичей собралась перед домом губернатора на Лубянке105, чтобы потребовать от него как можно скорее подготовить город к обороне. В тот самый момент, когда разнесся слух о неизбежном вступлении наполеоновских войск, генерал вывел к испуганной и возбужденной толпе двух арестованных. Первый – русский, молодой человек, служащий почтового ведомства и сын московского купца Верещагин, арестованный за перевод нескольких статей из немецкой газеты, благоприятно отзывавшихся о французах. Другие источники говорили о какой-то наполеоновской прокламации, которую молодой человек будто бы составил при содействии своего гувернера-француза и распространял с целью склонить народ к поддержке захватчика. Второй арестованный – француз по фамилии Мутон, который, по словам аббата Сюррюга, был «обвинен в том, что держал речи вредные и противные государственным интересам».106 Приговоренные уголовным судом к битью кнутом, оба они дожидались в тюрьме исполнения приговора. 2/14 сентября губернатор Ростопчин приказал доставить их к себе. Он миловал и отпустил француза, предварительно унизив его и публично обвинив в предательстве. «Ловко отвлекши внимание народа от цели, которая привела его, – рассказывала одна француженка, – Ростопчин сначала обратился к французу и, выбранив его в самых суровых выражениях, даровал ему свободу. Это означало обречь его на смерть среди отчаянной черни, однако он спасся; это было чудо». Молодому русскому такое чудо не выпало. Осужденный Сенатом, он видел, что исполнение приговора откладывается, и надеялся на милосердие губернатора Ростопчина. Но, как представляется, еще прежде, чем тот успел вмешаться, арестованный ускользнул от внимания своих конвоиров, и, по словам многочисленных свидетелей, толпа его линчевала. Его труп затем протащили по городским улицам и бросили неподалеку от Кремля107. Понятно, какой ужас вызывали подобные сцены у французской колонии Москвы, все более и более парализуемой страхом. Кроме того, действительно ли Верещагин был виновен? В этом не было никакой уверенности. Возможно, он просто стал козлом отпущения, избранным московским губернатором108.

Сколько жителей еще оставалось в охваченном паникой городе? Трудно назвать точную цифру. По различным источникам, от двенадцати до пятнадцати тысяч человек, бедноты и иностранцев. Среди последних – французская актриса Луиза Фюзий, нашедшая в конце августа убежище у друзей, в стороне от центра города, во дворце князя Голицына. Ту неделю, что прошла с момента ее заселения, жизнь в доме текла относительно спокойно. Но в начале сентября ситуация резко изменилась – распространился слух о неминуемом приходе Наполеона. Г-жа Фюзий и ее друзья высматривали признаки этого. «Ежеминутно мы поднимались наверх с подзорной трубой, – писала она. – И однажды вечером увидели бивачные огни». На сей раз сомнений быть не могло. Великая армия стояла у ворот города, и требовалось соответствующим образом устроить жизнь. Но, «не считая толстой служанки, которая пекла хлеб и напивалась, чтобы забыть про страх, мы оказались без прислуги».

Москва. Сентябрь 1812 года

Паника в доме быстро усиливалась. Нервы были натянуты до предела, все ловили малейший звук. Однако чаще всего слышали пьяниц, громко ругающихся по ночам. Луиза практически не спала. «В ночь с 13 на 14 сентября, – рассказывала она, – мне показалось, что шум усилился; мне послышалось французишки; каждую секунду я ждала, что нашу дверь выломают; я тихонько пробралась в комнату моей подруги по несчастью и сказала ее мужу: «Похоже, они здесь». Он посмотрел через штору и ответил, что пока нет. С такими приятными перспективами мы провели следующие две ночи». Другая француженка, жена одного из сорока высланных заложников, свидетельствовала в свою очередь: «С того дня когда, брошенные в барку, чтобы быть увезенными в ссылку, вы покинули стены Москвы, мы вели жизнь арестантов. Заперевшись в своих домах, закрыв ставни и забаррикадировав двери, соблюдая полнейшую тишину, мы не осмеливались зажигать свет даже по ночам из страха привлечь внимание недоброжелателей. Непрестанно вслушиваясь, мы избегали всего, что могло бы выдать присутствие живых существ…»

Утром 2/14 сентября все сомнения развеялись: первые подразделения французской армии находились всего в нескольких километрах от города, готовые войти в него через Дорогомиловскую заставу и одноименный мост, расположенный на западе Москвы. С восьми часов началось ускоренное бегство населения, встревоженного слухами. К полудню, рассказывал шевалье д’Изарн, «это была уже полная эмиграция». Каждый бежал, унося то, что смог взять с собой; в этом беспорядке раздавались крики и плач жителей, охваченных паникой. Губернатор Ростопчин находился в первой группе беженцев. «В то самое мгновение, – рассказывал он позднее, – как я оказался по ту сторону заставы, в Кремле были произведены три пушечных выстрела. Эти выстрелы были знаком занятия столицы неприятелем и известили меня, что я уже более не глава ее».

Прежде чем удалиться в изгнание, Ростопчин позаботился об освобождении из острога (главной московской тюрьмы) приблизительно восьмисот заключенных109, призвав их найти выход своей энергии, грабя и уничтожая оставленное имущество и даже нападая на людей. Но первым делом эти люди занялись разгромом винных складов. Напившись, они принялись распевать песни и угрожать всякому встреченному ими на городских улицах. Французы, затаившиеся в своих домах, были этим сильно напуганы. Одна француженка рассказывала: «Они грозили нам смертью; проживая неподалеку от острога, мы должны были стать их первыми жертвами, нами овладел ужас. К счастью, Небо пришло нам на помощь: упав под воздействием опьяняющих напитков, эти негодяи заснули, а когда проснулись, в город уже вошли французы»110.

После шума и беспорядка, связанных с бегством испуганных жителей, Москву внезапно окутала тяжелая зловещая тишина, предшествующая еще большим катастрофам. В городе неожиданно все замерло. Аббат Сюррюг говорил о «тишине, соединенной с ужасом. […] Каким чувством страха были охвачены иностранцы и оставшиеся мирные жители при мысли о том, что их могло ожидать в городе, оставленном без полиции, без каких бы то ни было властей, полностью преданном людям злонамеренным? Каждый, накрепко запершись в своем доме, считал с нетерпением, смешанным со страхом, сколько времени должно пройти между уходом одной армии и приходом другой»111. Действительно, оставшиеся продолжали прятаться, как шевалье д’Изарн, и с тревогой ожидали, что же будет дальше. «Тишина, – рассказывал он, – наступившая вслед за утренним шумом, дала нам время подсчитать возможные в нашем положении шансы; мы ждали прихода войск или начала боевых действий». Другие французы также подтверждали резкую смену атмосферы, происшедшую 2/14 сентября. «Около 10 часов утра, – поведала жена одного из сорока высланных, по-прежнему сидевшая, забаррикадировавшись, дома, – песни каторжников стихли, и вокруг наших домов воцарилась ужасающая тишина. Я рискнула выйти на террасу. Крики и гул прекратились, и, подобно заколдованным городам «Тысячи и одной ночи», этот огромный город казался погруженным в ночную тишь». Женщина решилась послать слугу на разведку; тот вернулся через час и сообщил, что город практически пуст. Несмотря на шум, еще производимый проходящими по городским улицам воинскими частями, царило спокойствие, и оно весьма удивляло оставшихся москвичей.

Москва. 8 октября 1812 года

Взятие города, как кажется, произошло безо всякого сопротивления, без криков и разрушений. «Мы бы и не заметили, что оказались под властью французов, – продолжал свой рассказ шевалье д’Изарн, – если бы ружейная стрельба и два пушечных выстрела, сделанные подле Кремля, не сообщили нам о недолгом сопротивлении». Действительно, несколько десятков вооруженных горожан засели в Кремле и открыли огонь, демонстрируя, что отказываются подчиниться французской оккупации. Но эта стрельба имела скорее символическое значение, ибо они не могли оказать никакого серьезного сопротивления наполеоновской армии. К тому же выстрелы очень быстро прекратились. В полдень, или, по другим свидетельствам, в 17 часов, в притихший город вошел авангард армии Наполенона112. Очень быстро солдаты овладели Кремлем. Командовал ими знаменитый и славный маршал Мюрат, соратник Наполеона и командующий кавалерией Великой армии. Один француз, г-н Лористон, проявив любопытство, вышел на улицу, и тотчас же генерал Себастиани велел ему послужить проводником оккупационной армии. Это вынужденное сотрудничество одного из членов французской колонии имело определенные последствия в будущем. «Сей анекдот, – рассказывал шевалье д’Изарн, – и тысячи других в том же роде решили участь многих иностранцев, оставшихся в Москве; их сочли скомпрометированными отношениями, избежать которых они не могли, и по этой причине обвинили их в соучастии»113. Виртуальный ярлык «коллаборационистов» совершенно не успокаивал членов французской колонии. Некоторые из них уже заранее опасались репрессий в близком или не очень будущем. А пока что многие из них пребывали в эйфории от освобождения и наполеоновской победы. Жена одного из сорока высланных свидетельствовала: «Был полдень. Внезапно тяжелый и медленный шаг русской армии сменился легким и быстрым цокотом копыт кавалерийских лошадей. Скоро звуки эти стали четче, нам казалось, что мы различаем доносящиеся издали звуки военных фанфар, мелодии которых напомнили нам о любимой родине!.. Или это была иллюзия? Мы затаили дыхание… наши чувства не обманули нас; это был неудержимый Мюрат…»114 Король Неаполитанский, несомненно, был очень горд, не менее чем остальные офицеры наполеоновской армии, встречаемые французской колонией в Москве как освободители. «Должна признаться, – говорила та же француженка, охваченная радостью и возбуждением, – что мое воображение женщины волновали вид и громкая слава этих необыкновенных людей. Я гордилась тем, что принадлежу стране, рождающей таких воинов»115.

Однако этот приход победителей успокаивал не всех. «Пока французский авангард занимал город, – рассказывал шевалье д’Изарн, – несколько иностранцев, в малом числе, появились на улицах и в окнах; все остальное население забаррикадировалось в домах и никому не отпирало двери. Опустевшая Москва представляла собой западню, тем более опасную, что в большинстве домов, как полагали, прятались ее жители». Как мы видим, в оккупированном городе ощущалась тяжелая атмосфера, насыщенная неуверенностью и страхом. Проживавшие в Москве иностранцы умерили свои душевные порывы, раздираемые между патриотической радостью и тревогой. Оккупанты, со своей стороны, были спокойны не более. Куртизанка Ида Сент-Эльм, сопровождавшая Великую армию, подчеркивала: «Когда мы входили в Москву, наконец-то оккупированную нашими войсками, этот огромный город показался нам гигантской могилой; пустынные улицы, пустые дома, эта торжественность разрушения заставляла сжиматься сердце. Несмотря на победную помпу, я чувствовала, что при виде ее мною овладевает какая-то незнакомая меланхолия; знамена казались мне унылыми и чуть ли не обвитыми траурными лентами и мрачными предчувствиями»116.

Пока передовые части входили в почти мертвый город, император Наполеон ждал на окраине, возле Смоленской заставы, расположенной на юго-западе Москвы. С предыдущего дня, не зная, что город практически опустел (в нем осталось около пятой части населения, то есть двадцать – двадцать пять тысяч человек), он ждал, что ему навстречу выйдут городские власти. Польский эмиссар еще 1/13 сентября был послан поторопить или инициировать отправку депутации. Он повстречал французского учителя, г-на де Вилье, который отвел его в город, где теоретически должны были находиться власти. Но там никого не оказалось. Никто не вышел навстречу Наполеону, и тому была причина. Управляющие городом чиновники уехали. Губернатор Ростопчин отправился во Владимир, взяв с собой мебель, во всяком случае, самую ценную, чтобы она не досталась оккупантам. Когда император Наполеон осознал возникшую ситуацию, он пришел в ярость и решил отложить свой въезд в город. «Он рассчитывал на то, что до следующего дня жители организуют депутацию, – пояснял шевалье д’Изарн, – или на то, что французы, итальянцы, немцы – его подданные явятся от своего имени. Но ничего такого не произошло. Бонапарт заночевал у заставы, в доме трактирщика, а во вторник, 2 сентября, в два часа дня117 отправился в Кремль, без барабанного боя и сигналов труб, возмущенный тем, что офицеры его свиты назвали наглостью и беспрецедентным афронтом». Став хозяином города, он назначил маршала Мортье118 генерал-губернатором Москвы на место уехавшего Ростопчина.

Маршал Мортье

Тем не менее по приезде Наполеона в Москву все-таки образовалась небольшая делегация от живущих в городе иностранцев, которая попросила допустить ее к императору, чтобы рассказать ему о своих радостях и страхах. Наполеон принял эту делегацию, целиком состоящую из иностранцев, «в большинстве своем самых богатых купцов, обосновавшихся в Москве; во главе их фигурировали г-да Рисс и Сосе, компаньоны-руководители крупнейшей французской книготорговой фирмы в империи»119. Их цель была весьма почтенна: движимые чувством гуманности и общественной безопасности, они явились отдать свое имущество под покровительство завоевателя, которому они рассказали о высылке Ростопчиным сорока иностранцев. Император потребовал подробностей, но сквозь его доброжелательные манеры проскальзывали некоторые нетерпение и неудовольствие; он сократил аудиенцию, озабоченный, очевидно, отсутствием той депутации бояр, которая обманула его ожидания. «Несмотря на эту внешне холодную первую встречу, Наполеон не бросил своих соотечественников и дал ход их просьбе». На следующий день (3/15 сентября) он принял меры в этом направлении. «Забота, проявленная императором к судьбе сорока изгнанников, скоро выразилась в конкретных действиях. Список их имен был вручен маршалу герцогу Тревизскому, назначенному московским губернатором. Наполеон, которому передали список, заглянув в него и увидев имена одних лишь артистов, литераторов или негоциантов, приказал позвать Бертье. «Напишите от моего имени графу Ростопчину, – сказал он, – что войны ведутся солдатами против солдат, а не против артистов, учителей или торговцев. Скажите ему, что если хоть с одним из французских изгнанников что-нибудь случится, русские офицеры, находящиеся в плену, ответят за это головой». Он простер свою заботу еще дальше: приказал, чтобы по нашим следам была отправлена погоня. Руководить ею был назначен адъютант короля Неаполитанского, юный граф Луи де Нуайе. Во главе кавалерийского отряда этот офицер проскакал вдоль берега Москвы-реки двадцать пять верст вниз по течению, но все усилия были напрасны. Барка уже много дней как плыла по водам Оки»120. Пришлось ждать еще долгие месяцы, чтобы не сказать «долгие годы», прежде чем эти гражданские лица, жертвы войны между Францией и Россией, вернулись домой.

Некоторые москвичи, покинувшие, как г-жа Фюзий, центр города, узнали новость о приходе наполеоновских солдат с запозданием. Это вполне можно понять: процесс овладения городом происходил без сколько-нибудь заметных инцидентов. Итак, 3/15 сентября, на рассвете, г-жа Фюзий, по-прежнему встревоженная, сидела у окна. «Вдруг я вижу конного солдата, – рассказывала она, – и слышу, как он спрашивает кого-то по-французски: «В эту сторону?» Судите сами, каково было мое удивление! Я, всегда бывшая чуть более смелой, чем моя подруга, кричу ему: «Месье, вы француз?» – «Да, мадам». – «Значит, французы здесь?» – «Вчера в три часа они вошли в предместье». – «Все?» – «Все». Я посмотрела на мою подругу. «Должны ли мы радоваться, – спросила я ее, – или тревожиться, избавившись от одной беды, чтобы, возможно, попасть в другую, еще большую?» Наши размышления были очень грустными, и события подтвердили, что это предчувствие было более чем обоснованным». Во второй половине дня, когда первые волнения прошли, актриса решила отправиться на дрожках в центр города. Она видела лишь размах беспорядков, неизбежных в подобных ситуациях: разрушения, грабежи, дома, брошенные жителями и т. д. Ночью солдаты бродили по городу и врывались в дома в поисках еды и алкоголя. Еще одна француженка рассказывала, что в полночь итальянские солдаты осадили ее дом. Его перепуганные обитатели бросили им несколько краюх хлеба и тем самым добились их ухода, избежав дальнейшего буйства. Тем временем мадам Фюзий с ужасом обнаружила, что ее собственный дом, занятый военными, буквально «перевернут вверх дном». Побоявшись вмешаться, она вернулась к своим друзьям.

Большинство солдат оккупационной армии днем и ночью оставались начеку и спали в обнимку с ружьями. «Этого было довольно, чтобы у несчастных иностранцев вновь появились нехорошие предчувствия»121, – говорила одна француженка. Страхи и тех, и других были вполне обоснованы, потому что самое худшее ждало впереди. Война – это всегда испытание, которое иногда к тому же бывает очень продолжительным. На долю московских французов и так уже выпало немало страданий. Тридцать один из них находились на пути в Сибирь, имущество остальных было разграблено или повреждено солдатами оккупационной армии. Все они, перепуганные и расстроенные, находились вдали от родины. В Москве у них не осталось даже привычных убежищ. Взятие города их братьями-французами совсем не являлось для них гарантией безопасности, а очень скоро появились слухи о пожаре…