Московские французы в 1812 году. От московского пожара до Березины

Аскиноф Софи

Глава 7

После драмы 1812 года

 

 

Драма 1812 года, пожар Москвы и затем отступление из России неизбежно оставили следы на земле и в умах современников. «В первые дни после отступления французской армии было почти решено забросить Москву и перенести столицу России в другое место», – заявляла Наталья Нарышкина, дочь генерала Ростопчина. Конечно, для того чтобы нанесенные раны зарубцевались, требовалось много времени. Русские по-прежнему были унижены наполеоновской оккупацией, а московские французы травмированы тем, чего они сами не желали: войной против народа, который принял их в своей стране с радушием и к взаимной выгоде. Наполеоновское вторжение разрушило все: не только город, но и доверие, установившееся между двумя народами. Понятно, что удручены были и одни, и другие – все те, кто до сих пор вместе созидали богатый динамичный город и мирное сосуществование, в котором все были заинтересованы. В 1812 году город был обращен в руины, а в чувствах преобладали подозрительность и жажда мщения. В городе, будущее которого было неопределенно, продолжалось сведение счетов… Но вместе с тем следовало признать очевидное: за несколько лет Москва кардинально изменилась. Она быстро приобрела новое лицо: лицо гордости, возвращаемой по мере терпеливо ведущейся реконструкции. Она демонстрировала желание идти вперед, несмотря на тягостные воспоминания, которые никто уже не мог изгнать из своей памяти. Новое строилось не на отрицании прошлого, а напротив, на его примирительном приятии.

 

Французы в разрушенном городе

На следующий день после пожара 1812 года Москва представляла собой обескровленный город. Цифры материальных убытков и людских потерь, приводимые различными источниками, впечатляли. По мнению А. Домерга, последние достигли десяти тысяч умерших из двадцати пяти – тридцати тысяч человек, не эвакуировавшихся из города, что составляло около пятой части населения Москвы. В другом месте он говорит о двадцати тысячах больных и раненых, погибших в огне. По сведениям, приводимым историком В. В. Назаревским, на улицах было подобрано 11 959 непогребенных человеческих трупов, к которым он прибавляет 12 546 трупов лошадей. Во время грабежей и голода, наступившее после пожара, сильно ослабевшие жители столкнулись с новым испытанием – болезнями. Действительно, несоблюдение норм гигиены, отравление городских водоемов неубранными трупами, а также всевозможным мусором и отходами сделали санитарное состояние очень тревожным. Несмотря на усилия, предпринимаемые российскими властями, возвратившимися в город, тяжелое положение в этой сфере сохранялось еще долго, а список умерших удлинялся. Губернатор Ростопчин пытался успокоить царя: «В Москве ежедневно сжигают от двухсот до трехсот человеческих трупов и с сотню конских. После этого Ваше императорское величество может никоим образом не беспокоиться относительно весны…»205

Материальные потери были не менее значительны, как отмечают сами москвичи, прятавшиеся в лагерях по окраинам и возвращавшиеся в город после окончания пожара. Многие были шокированы тем, что там увидели, и Ростопчин в первую очередь. В письме царю от 26 октября/7 ноября он в растерянности признавался: «Я полагаю, Государь, что Москва никогда не оправится.»206 Огромный город, в котором стояло шесть – семь тысяч деревянных домов, действительно был обращен в руины207. «Какую печальную метаморфозу претерпел этот город, прежде столь богатый и процветающий! – рассказывали ссыльному A. Домергу. – Из четырех тысяч каменных домов целыми остались лишь двести, из восьми тысяч деревянных пощажены всего пятьсот, а из шестнадцати тысяч церквей восемьсот исчезли, прочие же серьезно повреждены. Склады, создание которых стоило москвичам многих жертв, разрушены, мануфактуры уничтожены. Исчезли целые улицы и кварталы, с трудом можно сориентироваться, чтобы найти жилище, оставленное несколькими днями ранее. Но очень немногим довелось испытать это удовлетворение!» Аббат Сюррюг, со своей стороны, оценивал размер разрушений примерно в четыре пятых от количества домов в городе. «До пожара насчитывалось приблизительно девять тысяч триста домов, плюс восемьсот дворцов вельмож, в которых искусство украшений соперничало с роскошью. Сегодня, пересчитывая дома, уцелевшие при пожаре, можно оценить их число приблизительно в одну пятую от бывшего… Потеря, нанесенная России пожаром Москвы, не поддается исчислению. Сколько миллионов погребено под руинами! Сколько богатств всякого рода обращено в пепел!»208 По мнению Ж. Лекуэнта де Лаво, из 9158 домов, зарегистрированных в Москве в 1812 году, сгорели 6341209. Ж. де Местр, будучи савойским послом, находился в то время в Санкт-Петербурге, но и он ужасался размаху разрушений. «Одних зданий уничтожено столько, что голова идет кругом, – писал он через несколько месяцев после бедствия. – А прибавьте сюда разную мебель, драгоценные ткани, статуи, книги, картины и т. д. и т. п. – есть от чего залиться слезами! […] Легко себе вообразить, каков был этот огромный город, место пребывания самого богатого в мире дворянства, веками накапливавшего эти сокровища»210. И он вспоминал богатую библиотеку графа Бутурлина, дом графа Алексея Разумовского, превращенный в пепел вместе с его уникальным ботаническим садом! Ж. де Местр считал эти потери невосполнимыми и никак не мог в связи с этим успокоиться. В его глазах, с дымом ушел целый кусок старой России. И это все без учета финансовой стороны катастрофы, потому что сейчас надо было думать прежде всего о восстановлении города. Дипломат оценивал размеры бедствия во многие миллиарды рублей, что, впрочем, утверждал и сам Наполеон в одном из своих бюллетеней.

Карта пожара Москвы

Итак, несмотря на разнобой в цифрах, приводимых различными источниками, и непосредственные свидетели драмы, и ее исследователи – все сходятся на том, что в городе были разрушены примерно две трети домов. Не были пощажены и магазины: историк В. В. Назаревский утверждал, что из 8520 торговых точек были уничтожены 7512. Что же касается культовых сооружений, очень многочисленных в Москве, многие из них были сожжены, разграблены или разгромлены. Большинство из них, будучи построены из камня, все еще стояли, но находились в плачевном состоянии; часто здания церквей и монастырей занимали солдаты, без колебаний осквернявшие их211. Было очевидно, что для восстановления города после пожара потребуются огромные суммы. По мнению шевалье д’Изарна, только для того чтобы снабдить дома простыми плетеными стульями, требовалось затратить 3,5 миллиона рублей. А это ведь ничтожная малость в общих потребностях! «По мнению многих, – также говорил он, – лишь на восстановление сгоревших зданий нужно будет употребить доходы всех горожан за три года». Из подобных подсчетов становилось ясно, что восстановление города пойдет не так быстро, как того хотелось бы.

И как же обстояли дела через два года после катастрофы 1812 года? В октябре 1814 года освобожденный заложник A. Домерг наконец вернулся в Москву, в город, где столь счастливо жил со своей семьей и с друзьями из французской колонии. Новое открытие этого города через два года после драмы оказалось для него настоящим шоком. В нем все стало не так, как было прежде. «Было 24 октября, – рассказывал он, – когда мы увидели издалека сорок сороков московских церквей, купола которых, сферические и устремленные ввысь, выделялись на лазури неба. Какая восхитительная панорама! Как примирить этот живописный вид с печальным зрелищем, которое готовила нам древняя столица? Однако действительность оказалась много страшнее моих представлений о катастрофе, сложившихся на основе дошедших до нас печальных рассказов. Прошедшие с того момента двадцать шесть месяцев не внесли почти никаких изменений в картину разрушения. Из каждой сотни домов восстановлены были от силы десять. Трудно было сказать, где многочисленное население, вернувшееся в свои стены, укрывается по ночам и в холодное время года. Множество обитателей Москвы жило, набившись в погреба. Некоторые, разобрав развалины до уровня человеческого роста, обнаружили доски и куски толя в форме крыши, под которыми нашли убежище. Повсюду видны были картины нищеты и многочисленные следы пожара. Эти обломки, эти куски разбитого кирпича, растираемые колесами экипажей в пыль, поднимавшуюся красноватым облаком, которое ветер постоянно крутил в воздухе. Глаза уставали от обжигающей жары, и невозможно было находиться на улицах, где белье и одежда пачкались этой пылью цвета мяса».

И артист продолжал удивляться тому, что видит. Все дома, расположенные вокруг Кремля, пострадавшие от взрыва 11/23 октября 1812 года, до сих пор сохраняли его следы. Стены в трещинах, двери и окна выбиты, в деревянной обшивке все еще торчали осколки стекла. Рухнула часть стен царского дворца. Целой осталась только знаменитая колокольня Ивана Великого, но и она была вся облупленная. «Стоя среди этих руин, она казалась аллегорическим изображением русской империи, которая, поколебленная сначала наполеоновским ударом, все же устояла и утвердила свою власть». Первоначальный крест на верхушке заменили деревянным, покрытым листами позолоченной меди. Но колокольня была по-прежнему гордо устремлена в московское небо. А сюрпризы для француза еще не закончились. Наполеоновская армия оставила за собой не только руины, она бросила в городе множество самых разных трофеев, все еще украшающих собой раненый город. На дороге от Москвы до Вильны было найдено 870 русских пушек, украденных французами из городского арсенала. Там и тут находили самые неожиданные предметы. «Покидая Кремль, – продолжал А. Домерг, – я увидел лежащие на прилавках рынка, где торговали всякой одеждой, военные мундиры, шако212 и эполеты, покрой и форма которых были мне очень хорошо знакомы. Это была французская униформа, и кровь, которой она была запачкана, красноречиво говорила о судьбе храбрецов, носивших ее. В этом несчастном городе одни неожиданности тут же сменялись другими». Он продолжал свой путь в направлении Кузнецкого моста, иначе говоря, в так хорошо ему знакомый французский квартал. Здесь его тоже ждало сильное потрясение. «Ведомый столь хорошо понятным желанием, я шел в квартал, в котором жил, но поначалу я не узнал ни улицы, ни дома, бывшие свидетелями моего ушедшего процветания. Мое жилище, построенное в глубине большого двора, сад и забор – все исчезло; их заменило новое строение, возведенное на проезжей части. Я сел на полусгоревший сруб и печально смотрел на происшедшую метаморфозу. Но пока мой взор напрасно искал предметы, которые столь отчетливо рисовала мне память, невольное волнение овладело мною, и я слезами отдал дань своим горестным воспоминаниям… Никогда еще печаль не была более оправданной и более глубокой! В сих местах, видевших прежде мое домашнее счастье, в местах, где я, уезжая, оставил семью, друзей и слуг, сегодня никто не вышел мне навстречу. Вокруг меня были одни лишь незнакомые лица, я встречал лишь равнодушные взгляды. Я был чужаком на самом месте моего былого очага!»

Возвращение в Москву оказалось по-настоящему болезненно для этого француза, все потерявшего в несколько дней. Переполняемый эмоциями и чувствуя страшное одиночество, он не знал, где ему найти душевную поддержку и хоть какую-то материальную помощь. Наконец, он вспомнил о приходе Сен-Луи-де-Франсэ и его кюре, аббате Сюррюге. «Мои дела требовали пробыть некоторое время в Москве, – рассказывал он, – и, не зная, где преклонить голову, я подумал о достопочтенном кюре французской католической церкви, г-не аббате Сюррюге.

Но увы! Жертва своего рвения к пленным и грубости нескольких негодяев, он сошел в могилу. Он не пострадал ни от грабежей, ни от пожара во время французской оккупации. Его дом, взятый ей под особое покровительство, напротив был гарантирован от любых покушений, но вскоре после их ухода банда казаков, приведенная крестьянами, проникла в его жилище. Их добычей сделалось довольно значительное количество предметов серебра и наличных денег, его белье и продуктовые припасы, а с ним самим обошлись грубо и самым недостойным образом. Его здоровье, уже подорванное усердными трудами во благо несчастных, не смогло выдержать этого нового испытания. Несколько дней спустя после этого рокового события он отдал душу Богу. Все эти детали я узнал от аббата Перрена, сменившего г-на Сюррюга в его должности кюре французской католической церкви. Идя по стопам своего предшественника, г-н Перрен принял меня с истинно евангельским милосердием, и дом Господа стал моим пристанищем».

Действительно, аббат Сюррюг умер 21 декабря 1812 года, вскоре после московского пожара. Ему было 68 лет, и его здоровье было истощено усилиями, направленными на спасение людей и их имущества во время драмы. Его хрупкое здоровье так и не восстановилось. По мнению Ж. Лекуэнта де Лаво, аббат «умер от последствий заразной болезни, которую он подхватил в госпиталях, принося духовное утешение больным». Похоже, что действительность была еще драматичнее. Очевидно, ближе всего к реальности был рассказ аббата Перрена, упоминавшего нападение казаков, будто бы и ставшее причиной смерти священника. Это подтверждала точная запись в регистрационной книге прихода Сен-Луи-де-Франсэ, но она, почему-то, отсутствовала в брошюре, изданной в 1891 году аббатом Вивьеном. «Из страха перед безжалостной тогда цензурой или же просто из опасения допустить неточность?» – спрашивал себя отец Либерсье в 1912 году213. Изъятые двенадцать строчек мы нашли, вот они: «Бацилла подозрительности и гнева является неизбежной спутницей страданий, перенесенных во время иностранной оккупации, вооружая слепой суровостью полицейских, повсюду видевших угрозы и опасности; они продолжали силой разгонять всё, что хоть отдаленно имело вид подрывного сборища или просто казалось подозрительным. Во время совершенно невинной прогулки, когда он даже в мыслях не имел ничего, что могло бы встревожить полицию, месье Сюррюг получил удар кнутом от казака, который, не зная ни разума, ни меры, полагая, что, раздавая жестокие удары, поддерживает порядок, нанес его мирному и достопочтенному старику. Достойный пастырь, испытывая унижение и боль, с трудом вернулся к себе домой, лег в постель и больше не встал с нее». Похоже, именно таким был печальный конец священника, героя 1812 года. Совершенно обессиленный, он получил последнее причастие из рук аббата Антуана де Малерба, французского священника, много лет жившего в Москве. Этот последний, сильно встревоженный будущим, писал шевалье де Берну: «Кто теперь приедет сюда заменить того, кого мы потеряли? Здесь нужен человек, обладающий весом, человек, пользующийся общественным доверием: таковым мог бы стать аббат Николль. Он любит творить добро, но он также востребован в Санкт-Петербурге»214. Конечно, аббат Николль – человек очень активный и хорошо известный в России. Основав после Французской революции в Санкт-Петербурге пансион, пользовавшийся очень большим успехом, этот священник, несмотря на проблемы со здоровьем, не оставил труды на ниве образования. В частности, он участвовал в организации образовательных учреждений в Одессе. В Москве он имел крепкие связи, был дружен с семьей Голицыных. Естественно, что аббат Малерб подумал о кандидатуре этого преданного и энергичного человека на должность главы московского католического прихода. Но аббат Николль отказался. Он хотел завершить свою карьеру во Франции. Вернувшись на родину в 1817 году, он умер там в 1835-м, прожив богатую, насыщенную событиями жизнь. Аббату де Малербу оставалось лишь принять этот отказ и, в конце концов, согласиться помочь аббату Перрену нести тяжкий груз наследства аббата Сюррюга. Первой их задачей, и задачей нелегкой, стало оказание помощи пострадавшим от пожара 1812 года. Среди них был и А. Домерг, вернувшийся в город в октябре 1814 года.

Временно поселившись у аббата Перрена, А. Домерг осознал – как мы помним – масштабы народного бедствия, вызванного пожаром 1812 года. Действительно, очень многие семьи в городе и в его окрестностях были разорены, как и он. Беспорядочно отступавшая французская армия не щадила деревень, оказавшихся на ее пути. И избы, и роскошные усадьбы аристократов в равной мере испытали на себе ярость солдат; многие из них были разграблены и сожжены. Так что у мужиков зачастую не было иного выбора, кроме как искать пристанище в огромном городе, пополняя тем самым ряды московских нищих. Но в самой Москве было недостаточно жилья для размещения такого потока беженцев, пышным цветом цвела спекуляция. Государственные учреждения захватывали свободные дома в ущерб бедным людям, выброшенным на улицу. Цены на жилье непрерывно росли, в некоторых случаях на сто процентов. Те же, чей городской дом сохранился, зачастую не имели средств для приведения его в порядок. Поэтому и спустя много месяцев после драмы 1812 года в городе сохранялись развалины.

Тем не менее пострадавшему от войны населению поступала помощь, идущая, в частности, от одной петербургской ассоциации, и даже из-за границы, в первую очередь, из Англии. В 1813 году специально для этой цели было создано Дамское общество под личным патронажем царицы. Однако, учитывая размеры бедствия, всего этого было явно не достаточно. Мало того – помощь распределялась неравномерно и неорганизованно; говорили, в этом деле царит произвол. «Ссуду тем, кто желал заново отстроить свои дома, давали лишь под большой залог, – рассказывал А. Домерг. – Земельные участки и здания, которые запланировано было на них возводить, не считались надежным залогом; это означало невозможность восстановления своих жилищ для бедняков». Одни из тех, кто лишились состояния, жили надеждой однажды вновь обрести крышу над головой.

Другие бродили по улицам, прося подаяние, страдая от холода, голода и отчаяния. Третьи обращались в религиозные организации, такие как французский приход, где нашел приют сам A. Домерг. «Поселившись у г-на аббата Перрена, я ежедневно видел, как приходили другие несчастные просить у него убежища и помощи. В таких условиях я посчитал, что мой долг – не злоупотреблять гостеприимством, предоставленным мне на время; я покинул дом настоятеля и положился на Провидение в поисках нового пристанища». Действительно, у француза имелись кое-какие денежные средства, к тому же он в любом случае не желал оставаться в Москве. Ему удалось найти жилье у немцев, чем он остался доволен, пускай там сыро и не было огня. Он не мог и не хотел жаловаться, когда многие москвичи жили в еще худших условиях. Тем не менее он попытался, насколько это представлялось возможным, отыскать своих должников, в первую очередь, отправился в Императорский театр, который должен ему около тысячи рублей. Он обратился к занимавшему в тот момент пост директора г-ну Маркову, однако его демарш кончился неудачей. Нынешний директор не ответил или, по крайней мере, не пожелал отвечать за прежнее руководство. Он заявил, что не может заплатить Домергу сумму, которую ему задолжали его предшественники. Француз вынужден был смириться с этим категоричным ответом и уйти таким же бедным, как раньше.

А что же другие французы, которые не ушли с отступающей наполеоновской армией? Многие ли из них жили и вели дела в Москве, которая раньше была такой динамичной и богатой? А. Домерг вспомнил некоего г-на Ламираля, бывшего балетмейстера русского театра, который также должен был ему денег. Он намеревался нанести ему визит, зная, что тот вернулся в Москву после долгих месяцев изгнания, как и он сам. «Но где найти смелость напомнить ему о том, – говорил Домерг, – когда он сам в беде? Так же, как и я, он все потерял, а его дом, чудом уцелевший при пожаре, заняли полицейские и не желали освобождать». Царь Александр I тем временем издал указ, согласно которому имущество сорока заложников должно быть возвращено им в кратчайшие сроки. Но этот указ, как и многие другие, не исполнялся. А. Домерг жаловался на это, обвиняя в бездействии полицию и другие московские власти, прямо покрываемые той же полицией и русским дворянством. «Мы были французами, без поддержки, без протекции; этого было больше чем достаточно, чтобы оправдать любой произвол против нас всемогущей полиции, злоупотреблениям которой втайне аплодировали все придерживавшиеся старого московского духа». При этом француз утверждал, что любит Москву и страдает от отношения русских к иностранцам! В его глазах царь не являлся подлинным самодержцем, потому что пребывал под прямым вредным влиянием аристократии. Он не чувствовал себя защищенным в этой огромной стране, в которой, тем не менее, прожил столько счастливых лет. В конце концов, к счастью для него, г-н Ламираль, несмотря на все трудности, все-таки получил себе свой дом и вернул часть долга А. Домергу. Тот из этой суммы отдал долг старику Жилле, который помог ему в ссылке в Нижнем Новгороде. Итак, все были квиты; счета оплачены, умы несколько успокоились. Для Домерга, проведшего в Москве три месяца, наступил наконец момент отъезда. 8/20 января 1815 года он навсегда покинул этот город без надежды когда-либо вернуться сюда.

 

Охота на коллаборационистов продолжается

Недели и месяцы, прошедшие после драмы 1812 года, не заставили забыть русские власти о сотрудничестве некоторых французов с оккупантами. Новая власть намерена была продолжать их преследование. Она собиралась успокоить раздражение против нее мерами, которые сама считала восстановлением справедливости и наведением порядка. Сам Ростопчин поддерживал эту политику, потому что, как он ясно говорил царю, война еще не окончена. Конечно, существовал императорский манифест от 30 августа 1814 года, объявлявший о восстановлении мира в Европе и тем самым амнистировавший всех осужденных. Но на местном уровне существовали совсем другие реалии. И результаты работы Следственной комиссии, организованной русскими в октябре 1812 года, не способствовали оптимизму французской колонии в Москве. Сенатский указ от 8 июля 1815 года перечислил более восьмидесяти иностранцев, в отношении которых правосудие продолжало действовать. Скоро на них обрушились наказания за измену и сотрудничество с врагом!215 Все подлежащие наказанию лица были разделены на три категории, в зависимости от степени их сотрудничества. К первой категории отнесли лиц, сотрудничавших с неприятелем добровольно; таковых двадцать два человека. Во вторую были объединены лица, которые сотрудничали с противником по принуждению – тридцать семь человек. Наконец, в третью категорию зачислили людей, в отношении которых существовали лишь подозрения; их двадцать один. К этим последним отнесены были многие лица, которые не занимали посты во французской оккупационной администрации, но чьи кандидатуры на эти посты рассматривались. Их имена оказались внесены в список. В тот период этого было достаточно, чтобы быть арестованным! В этом списке Пьер Пелль (или Паль), сын петербургского купца, фигурировал как секретарь муниципалитета; губернский секретарь Луи Визар – как помощник комиссара216; Оде де Сион, отставной подпоручик гвардейского Литовского полка, и, наконец, Василий Альм, хирург. Но очевидно, что наиболее тяжелое наказание понесли двадцать два обвиняемых в государственной измене. Из них комиссар Бушотт пострадал за свой доклад, представленный французским властям, в котором он излагал собственное мнение относительно необходимости принятия мер против русских раненых. Для русских измена здесь была очевидна, тем более что исходила она от иностранца, присягнувшего на верность царской империи. Он был сослан в Сибирь. Комиссары Д. Фабер, Ж. Визар и Ж. Лаланс, все трое, осуждены за вербовку сотрудников в наполеоновскую полицию, склонение жителей поставлять оккупантам продовольствие и, в целом, за попытки завоевать доверие органам управления, организованным Наполеоном. Некоторым удалось избежать строгого наказания, как, например, комиссарам и помощникам комиссаров: Мишелю Марку, Карлу Кусту, Франсуа Ребе, Жозефу Бекаделоли, Огюсту Гебелю и Андрею Конашевскому, поскольку они не присягали России. Их обязали лишь в кратчайший срок покинуть российскую территорию. Рядом с этими изобличенными коллаборационистами, исполнявшими четко определенные административные функции, находились другие иностранцы, привлеченные к ответственности за свою деятельность или за политическую позицию. Таков был случай некоего Гравея, коллежского секретаря, которого маршал Мортье, после вступления французской армии в Москву, отправил к Наполеону передать просьбы и пожелания московских французов.

Некоторые французы считали, что преследования Сената им не грозят; таков, например, Франсуа-Ксавье де Вилье, хотя этот человек открыто сотрудничал с наполеоновскими властями в качестве начальника полиции. Но он вовремя сбежал и теперь считал, что он и его семья находятся в полной безопасности вдали от столицы217. Однако он забыл об упорстве русских властей, которым все-таки удалось найти его; он был арестован и под надежным конвоем препровожден в Москву. Посаженный в тюрьму, он все же не терял надежды на скорое освобождение. Все же заключение стало для него тяжелым испытанием, о чем свидетельствовал А. Домерг: «Один молодой француз, г-н Вилье, учитель в Москве, во время оккупации согласился занять пост начальника полиции. Он был брошен в карцер, откуда вышел несколько месяцев спустя, лишь чудом оставшись в живых; все это время он сидел на хлебе и воде и подвергался жестокому обращению со стороны тюремщиков. И лишь когда генерал Тормасов сменил генерала Ростопчина в должности московского губернатора, этот несчастный был выпущен из смрадной тюрьмы. С длинной бородой, с грязными растрепанными волосами, исхудавший, он предстал перед всеми как вышедший из могилы призрак». Правда, этот француз, уточнил А. Домерг, входил в состав депутации, явившейся к Наполеону накануне его вступления в Москву. «Этот внушенный филантропическими мотивами поступок, которому должны были бы аплодировать здравомыслящие люди обоих лагерей, тем не менее был поставлен ему на вид графом Ростопчиным. Получалось, что г-н Вилье входил в число достопочтенных людей, которых г-н де Сегюр без колебаний заклеймил именем бродяг и негодяев». Заключение сильно подействовало на француза: «Никакой самый заботливый уход, никакое искусство врачей не смогли стереть следы перенесенных пыток, которые навсегда подорвали его могучее здоровье». Утомленный пережитым, профессор решил навсегда покинуть Россию и поселился в Дрездене, где и умер около 1825 года.

Русские власти вообще с подозрением смотрели на учителей, потому что некоторые из них бежали или пытались бежать до начала пожара, пускай даже и с согласия московских властей. Таков случай профессора Штельцера, который организовал эвакуацию своей семьи, после чего вернулся в Москву один и, при доброжелательной поддержке маршала Нея, поступил на службу в новую городскую управу. Затем он вызвал своих близких, которые приехали под охраной офицера и пятнадцати солдат. Репрессии Сената – как можно догадаться – его не обошли. Другому соотечественнику, торговцу Жаку Дюлону, помог недостаток улик против него. Поэтому он не был осужден Сенатом. Однако кому во французской колонии было не известно, что в период наполеоновской оккупации этот человек был заместителем мэра? Многие из допрошенных и осужденных давали показания, что заняли места на службе у французов после визита к этому Дюлону, который всячески поощрял их к тому. Как бы то ни было, этот человек избежал наказания. Или вот еще один случай известного коллаборациониста, сумевшего избежать наказания: Александр Михайлович Прево, занимавший при французской оккупации пост комиссара. Он не был изобличен ни в каких деяниях, объявленных Сенатом преступными, но прятался за спиной своего старика отца, Михаила. Хитрый и беспринципный, этот человек отнюдь не невинен. Однако, будучи человеком осторожным, он, присягнув России, сохранил и французское подданство. И, имея двойное прикрытие, он ловко пользовался своим преимуществом. Не потревоженный Сенатом, он прожил в Москве до самой своей смерти, наступившей 5 августа 1840 года, когда ему было 54 года.

Эти многочисленные обвинения, подозрения и наказания морально ослабляли французскую колонию, вернее, то, что от нее осталось. Хватит ли у этих французов мужества начать все сначала, надеясь восстановить добрые отношения с русскими? Многие в этом сомневались… Однако для тех, кто верил, еще возможно было будущее в Москве. Город понемногу восставал из пепла, возрождалась торговля, вся Европа заинтересована была в восстановлении связей с процветавшим прежде центром.

 

Понемногу возрождающийся город

Хотя пожар и грабежи 1812 года оставили глубокие раны на теле Москвы, город все же не умер. Главные его институты сохранились и готовы были заработать вновь. Это необходимо и для того, чтобы показать Европе силу духа русских и их способность к сопротивлению, а также для того чтобы восстановить доверие населения. Француз A. Домерг, вернувшийся из ссылки, констатировал: «Следует, впрочем, отметить, что среди зданий, уцелевших при пожаре, находились самые значительные строения Москвы. Французские генералы, по большей части, селившиеся в этих зданиях, естественно, приняли самые большие предосторожности, дабы уберечь их пламени. В их числе были Воспитательный дом, Хирургическая академия, Почтамт, Сенат, Голицынская и Шереметевская больницы, Екатерининский и Александровский институты, и несколько других, менее важных».

Москва. Начало XIX века

Благодаря им административная жизнь столицы быстро восстанавливалась и помогала населению в его нуждах. Но, помимо неотложных мер, следовало подумать и о более отдаленном будущем. Посол Ж. Де Местр с горечью задавался вопросом: «Россия в настоящий момент не имеет более центра. Что с ней станет? Какой выбор сделает дворянство? Найдется ли у него мужество англичан 1666 года? Придет ли оно на московское пепелище сказать: мы сделаем ее еще краше? Рассеется ли оно по провинциальным городам? Вновь соберется здесь? Вот важные проблемы». Дипломат размышлял о больших пожарах в истории: римском в 64 году от Р. Х., во времена императора Нерона, и лондонском 1666 года, случившемся в царствование Карла II. На следующий же день после лондонской катастрофы англичане принялись восстанавливать и в конце концов привели в порядок свою столицу. Произойдет ли то же самое с Москвой? Это был вопрос национальной гордости, патриотизма. Губернатор Москвы Ростопчин, который в первое время не верил в возрождение города, быстро поднял голову. 18/30 ноября 1812 года он написал царю следующие строки: «Москва должна быть отстроена заново; нужно, чтобы она возродилась из своего памятного пепла и чтобы картина ее разрушения осталась лишь в памяти очевидцев ее бедствия». Он также планировал воздвигнуть памятник во славу царя Александра, проект которого изложил в письме от 2/14 декабря 1812 года. «Моя мысль такова, что не следует переплавлять пушки, но установить их в виде колонн или пирамид», – сообщал он, имея в виду орудия, брошенные наполеоновской армией. Данное предложение осталось без последствий, возможно, потому что тогда имелись более срочные дела… Пушки были просто установлены перед Арсеналом, как о том свидетельствует Ж.-Ф. Ансело, бывший проездом в Москве в 1826 году: «Дабы дать утешение и вознаграждение русским, чей взор удручали следы бедствия, перед Арсеналом выставили французские пушки, которыми они завладели в ходе рокового отступления нашей армии»218. Всего было выставлено 875 орудий, из которых 365 – французских. Печальная экспозиция для побежденных!

Во всяком случае, стало ясно, что вопрос о восстановлении города должен был быть рассмотрен в кратчайшие сроки, хорошо продуман и способен получить поддержку властей. Савойский посол Ж. де Местр, живущий в Санкт-Петербурге, внимательно следил за ходом работ, о которых регулярно упоминал в своей дипломатической переписке. 6/18 июля 1814 года он констатировал: «В Москве много строят, но только лишь купцы, насколько я могу судить; я не вижу, чтобы дворянство предприняло в этом смысле общее усилие. Восстановление этого города в его первоначальном состоянии по-прежнему кажется мне проблематичным»219. Он прав, но надо быть реалистом: московская беднота не имела средств, что же касается дворянства, свои средства оно предпочитало инвестировать в другие места. Его поведение представлялось в первую очередь странным, поскольку именно дворянству долгое время принадлежало первенство в отношении вложений в экономику Москвы. Похоже, теперь оно стало более осторожным, если не сказать пугливым. Вне всяких сомнений, в этом следовало видеть последствия шока, пережитого московской аристократией в 1812 году. Однако такая реакция не предвещала быстрого и стабильного возрождения торговли в Москве. Ситуация оставалась тем более тревожной, что экономические трудности ощущались по всей стране – следствие свержения наполеоновской империи и восстановления мирной жизни в Европе. Падение рубля, умножение числа банкротств, повышение цен стали приметами повседневной жизни России и, в особенности, Москвы. Это сказывалось на настроениях в обществе, которые все ухудшались. «Общество в целом стало грустным, – писал Ж. де Местр 28 марта/19 апреля 1816 года. – Иностранцы, возвратившиеся после двух-трех лет отсутствия, не узнавали его; насчитывались по меньшей мере двадцать три уважаемых дома, готовых убыть в иные страны». В особенности, речь шла о французах, которые чувствовали, что в России их больше не любят, и о новых предпринимателях, испытывавших большие трудности в организации и развитии своего дела. Вполне резонно задать себе вопрос: неужели эта страница готовилась перевернуться навсегда? Тем не менее для того кто, как А. Домерг, прожил несколько лет в Москве, ее экономическое возрождение в среднесрочной перспективе было несомненно. Он констатировал это со спокойствием и удовлетворением. «Возрождение денежного кредита, – говорил он, – произведенное с большой разумностью и с учетом положения в Москве, понемногу восстановило в ней коммерческую деятельность и вернуло ее политическое влияние». И в этом французам предстояло сыграть важную роль, ведь они на протяжении десятилетий доминировали в Китай-городе.

Вообще, не следует недооценивать энергию москвичей. Появлялось все больше и больше позитивных признаков, говорящих о возрождении у них оптимизма и об экономическом росте, что отражалось на строительстве. «О восстановлении рассказывают разное, – писал Ж. де Местр в июле 1816 года. – Одни говорят, что дело быстро продвигается, другие говорят, что у крупных собственников нет пока рабочей силы. Сам я давно уже отчаялся; но сегодня я не столь тверд в своем мнении, мне кажется, что дух общества нуждается в этой столице, а все, что требуется духу общества, всегда осуществляется, особенно у могущественных народов»220. В его глазах, Москва заслуживала возрождения, потому что, в силу традиции, она являлась первым городом империи, символом русской нации и ее зеркалом. Ее исчезновение не рассматривалось ни на национальном, ни на международном уровнях. Абсолютно необходимо было восстановить этот город. Дипломат начал говорить об этом на следующий день после пожара. «Для всякой нации, но особенно для нации великой, древней и славной, столица непременно является священным местом, окруженным многими великими воспоминаниями, а также как бы горном, в котором выковываются национальные идеи. Разрушение Парижа разрушило бы Францию, ибо Париж – это вся Франция. В этом смысле Москва, возможно, превосходит все прочие столицы; в ее стенах заключено политическое единство, религиозное единство; сам язык подтверждает это, потому что русские говорят: «Матушка-Москва», почти так же, как мы говорим: «Наша мать церковь». Сам Бонапарт в одном из своих бюллетеней именует ее «священным городом»: там находится знаменитый Кремль, стены которого защищают гробницы древних царей, старинные соборы и, главное, иконы святых, потому что вся греческая вера заключена в этих иконах. В сравнении с этими изображениями евхаристия – ничто, и никому не понять, что значит икона на русском празднике… Примечательно, что отъезд двора сделал Москву еще более почитаемой в глазах русских, национальный дух в ней усиливался ворчунами, собирающимися в этом городе и почти свободными от влияния двора, которое в этой стране часто является врагом национального духа. Что есть Петербург в сравнении с Москвой? Загородный дом, более французский, нежели русский, где пороки сидят на коленях у легкомыслия»221. Действительно, и Ж. де Местр это совершенно справедливо подчеркивал, Москва являлась одновременно экономическим и религиозным центром страны. Ее динамизм обязательно должен был получить новый импульс. От этого зависело выживание страны. И известный национализм русских здесь мог только помочь.

Панорама Москвы с птичьего полета. Вторая половина XIX века

Пять или шесть лет спустя после драмы пожелания, высказывавшиеся разными людьми, осуществились. «Этот город, подобно фениксу, возрождается из пепла еще более блестящим, – утверждает Ж.-M. Шопен222, – и даже хорошеет». Этот человек хорошо знал Россию, потому что родился в Санкт-Петербурге, во французской семье, привлеченной в страну в конце XVIII века политикой Екатерины II. Большой любитель путешествовать, он был очень наблюдателен и замечал перемены, происходящие в Москве. Базар в центре города украсился великолепным фасадом, университет расширился, также как Кремль и его служебные постройки. В 1817 году императорский двор полностью разместился в Кремле без каких бы то ни было проблем.

А. Домерг тоже с радостью отмечал украшение города, который приобрел больше пространства и стал удобнее для жизни. «Вместо второй крепостной стены, окружавшей часть города, расположенную на левом берегу реки, появился новый квартал самой элегантной постройки, украшенный садами. Места для общественных гуляний занимают сегодня места рвов, окружавших город в узком понимании. Кроме того, в Москве построили великолепный театр, мосты и каналы. На земле, тщательно разровненной после пожара, построены новые дома, стоящие ровно в ряд; таким образом более широкие и более прямые, чем ранее, улицы приобрели в некоторых кварталах регулярность, каковой никогда не бывало в центре древних городов. Одним словом, каждый день исчезают последствия бедствия, казалось, уничтожившего старинную резиденцию царей; сегодня по элегантности и роскоши Москва равняется с красивейшими городами Европы». Какое невероятное дело после драмы 1812 года!

A. Домерг не единственный, кто признавал это. Многие путешественники удивлялись столь быстрому возрождению. Ж. Лекуэнт де Лаво, секретарь Императорского общества натуралистов Москвы, – один из них. «Никакой другой город не поднимался с большим блеском и столь же быстро, как Москва, из почти полного разрушения, – писал он в своем «Путеводителе путешественника по Москве», изданном в 1824 году, – и своим быстрым восстановлением она столь же обязана благодеяниям, сколь и мудрому управлению, сумевшему распределить помощь и поощрения. Едва опустошительный бич войны перестал обрушивать свои бедствия на дымящееся пепелище этого города, как в нем уже послышались звуки пилы работника, восстанавливающего его; промышленность и торговля едва открыли свои заводы и магазины, как порядок и изобилие возродились в городе, который, казалось, стал добычей духа разрушения; наконец, в 1818 Его императорское величество вновь увидел цветущей свою столицу, бывшую особым предметом его отеческой заботы, и его щедрое великодушие излечило последние раны, еще отягощавшие центральный город его державы»223. Конечно, выражения напыщенные и преувеличенные, автор писал спустя много лет после пожара, удивленный и восхищенный городом, так отличающимся от Парижа. Но правда то, что пожар помог «расчистить» город, убрать бедные и грязные строения, заменив их большими великолепными зданиями. Москва приобрела большую четкость. Старинная «пестрота», составлявшая часть оригинального облика Москвы, после 1812 года начала исчезать, как замечал со своей стороны Ж.-Ф. Ансело224. А писатель Ж. Лекуэнт де Лаво продолжал более лиричным тоном, вновь вспоминая жуткий пожар 1812 года: «Но, к счастью для человечества, дни бедствий проходят, как и дни радости. Едва руины Москвы перестали дымиться, как рассеявшееся население собралось по утешительному зову своего монарха, и вскоре этот город стал еще более прекрасным, еще более блистательным, чем когда-либо был. Утро века, памятное этой катастрофой, заканчивается; время каждый день пожирает кого-то из свидетелей этого бедствия, и скоро потомство будет видеть в нем лишь один из больших примеров, кои божественное провидение дает людям, дабы предупредить их о непостоянстве фортуны и тщетности земных благ».

 

Травма 1812 года

Энтузиазм Ж. Лекуэнта де Лаво, конечно, не мог скрыть последствия 1812 года. Не все после этого испытания поднялись так быстро, как можно было подумать. Некоторые русские и французы, разоренные и уже немолодые, так никогда и не выбрались из бедности. Они прозябали и умирали в нищете и спустя много лет после пожара. Поэтому один из членов французской общины, граф де Кенсонна, принадлежавший к старинной и богатой семье из Дофинэ, решил сделать в 1821 году пожертвование приходу Сен-Луи-де-Франсэ. Благодаря его щедрости французская колония вскоре обрела приют для стариков, получивший имя Святой Дарьи. Жертвователь, как человек скромный и смиренный, пожелал остаться неизвестным, укрывшись «за своим официальным представителем, г-ном Иваном Бахметевым, который совершал все формальности по учреждению приюта… По замыслу основателя, приход должен был ввести ежегодное пожертвование для сбора средств, необходимых на содержание приюта для стариков.»225 Таким образом, приют Святой Дарьи, основанный и открытый рядом с французской церковью, скоро принял первых стариков – жертв 1812 года. Мало-помалу и в них возродилась вера в жизнь.

Но построить новые дома на месте руин оказалось проще, чем залечить душевные раны. В Москве шок от пережитого в 1812 году продолжал жить внутри каждого, богача и бедняка, юноши или старца. Появившиеся в народе новые поговорки ярко это показывали: «Замерз, как француз», – говорили с тех пор, или же: «На француза и вилы оружие». В течение XIX века распространялись и другие поговорки, вроде этой: «Француз – храбрый, а русский – упрямый»226. То, что события того года оставили глубокий след в памяти российских подданных, подтверждают многие наблюдатели, в частности, виконт Ш. д’Арленкур. «Кроме того, – констатировал он около 1840 года, – примечательная деталь! Катастрофа Великой армии так отпечаталась в памяти русских, что народ во многих местах ведет отсчет дат от наполеоновского нашествия. Потому часто можно услышать следующие выражения: «Это случилось за месяц до входа французов в Москву». – «Это было через три недели после взрыва Кремля». – «Это было через два года после бегства Наполеона.»227 Русская кампания и впрямь оставила следы, которые не так-то легко стираются!»

Наполеоновский миф нашел здесь прочную основу. Царь Александр I в Москве, едва поражение Наполеона в России стало очевидным (в декабре 1812 года), решил воздвигнуть церковь в память о войне 1812 года и в знак благодарности Богу за уход наполеоновской армии. Первый камень грандиозного сооружения был заложен в октябре 1817 года на Воробьевых горах на юге Москвы, на том самом месте, где вражеские войска стояли лагерем перед тем, как оставить Москву. Но в

1825 году, буквально на следующий день после смерти царя, архитектор A. Витберг был обвинен в служебных злоупотреблениях и сослан на Урал. Стройка тут же остановилась. Пришлось ждать 1839 года, чтобы царь Николай I возобновил проект и организовал новый конкурс, по результатам которого был принят проект крупного петербургского архитектора K. Тона. Архитектором было предложено другое место для храма – Алексеевский холм напротив Кремля и на берегу Москвы-реки, который до того времени занимал женский монастырь228. Первый камень в основание будущего храма Христа Спасителя положен 10 сентября 1839 года. Работы продолжались около сорока лет. Одновременно памятник и символ свободы, обретенной русскими после наполеоновской оккупации, этот храм поражал своими размерами. На стенах внутри него располагались мраморные таблицы, на которых золотыми буквами были выбиты названия мест сражений Русской кампании, а также фамилии офицеров, павших в боях с неприятелем. Также имелись изображения наполеоновской эпопеи после 1812 года: отступление из Москвы, кампании 1813–1814 годов, вступление союзников в Париж, отречение Наполеона и подписание мирного договора229. Хотя русские сильно пострадали от французского нашествия, они, тем не менее, все же восхищались наполеоновским величием. Данный храм являлся подтверждением этого парадокса.

Французский народ, со своей стороны, тоже не мог изгнать из памяти жестокий 1812 год. Путешественники, проезжающие через Москву в XIX и XX веках, за неимением руин, обнаруживали другие следы, напоминающие об этой фатальной эпопее. В Кремле, у стены Арсенала, на которой, по словам Ж.-Ф. Ансело230, еще в 1826 году видны были повреждения, причиненные взрывом, по-прежнему стояли пушки, потерянные Великой армией при отступлении из России. Сами стены Кремля хранили следы того взрыва. «Белый цвет, которым их покрасили, скрывая трещины, придавал Кремлю молодой вид, опровергаемый его состоянием… и никого не способный обмануть, – добавлял он. – Я слышал, как говорили, будто следы разрушения больше незаметны. Люди, высказавшие это рискованное предположение, видели Москву лишь мельком и только из окна своей кареты; при пеших же прогулках, проявив больше внимания, могу уверить, в ней можно найти еще много улиц, где там и тут отсутствуют дома, где взгляд печалят куски почерневших стен, где фасады, возведенные для регулярности, скрывают пустые пространства, не заполняя их. Сколь бы многочисленны ни были эти следы недавней беды, их почти не замечаешь, потому что они разбросаны по всему огромному городу, но они все же существуют!» 231

Что же касается тени Наполеона, по рассказам разных людей кажется, что она по-прежнему витает над городом. Учитель фехтования Серизье, герой романа Александра Дюма, путешествующий по России между 1824 и 1826 годами, отмечает это по своему приезду в Москву. «Москва произвела на меня сильнейшее впечатление: я видел перед собой огромную могилу, где Франция похоронила свою фортуну. Я вздрогнул помимо воли, и мне показалось, что тень Наполеона, словно тень Адамастора232, вот-вот предстанет предо мной и, плача кровавыми слезами, поведает о своем поражении. Въезжая в город, я повсюду искал следы нашего пребывания в нем в 1812 году и находил некоторые из них. То тут, то там нашему взору представали разрушенные дома, все еще почерневшие от пламени, – свидетельства дикой преданности Ростопчина»233. Обиды – как видим – сохраняются! Впрочем, французской литературе XIX века как будто нравится поддерживать искаженный образ этой страницы истории, вопреки необходимости успокоения умов. В исторических романах поражения наших соотечественников обычно замалчивались, их подвиги приукрашивались, а Россия намерено изображалась в карикатурном виде. «Не есть ли это попытка избежать болезненных воспоминаний, кажущихся слишком актуальными?» – задавалась вопросом в связи с этим исследовательница Шарлотта Краусс234. Видимо, так оно и есть. Интересно отметить, что художественные произведения, действия которых разворачивались на фоне событий 1812 года, появились относительно рано. Первым таким произведением стал роман «Арманс» (1827) ветерана Великой армии Стендаля. В следующем году Эжен Скриб написала водевиль «Ева, или Русская сирота» (1828), излагающий историю ребенка, потерявшего родителей во время отступления из России и великодушно подобранного французским офицером. Этот сюжет удивительно похож на историю г-жи Фюзий, которая в 1813 году вернулась в Париж с маленькой сироткой по имени Надеж [Nadège], которую актриса подобрала в Вильне235. В Париже она вывела свою протеже, прозванную «Виленской сиротой», на сцену. Молодая актриса дебютировала на французской сцене и не без успеха выступала во многих странах Европы вплоть до своей преждевременной смерти в 1832 году. Правда это или нет, но кое-кто утверждает, что она была незаконнорожденной дочерью г-жи Фюзий, плодом ее связи с одним русским офицером236, – и эта история вдохновляла нескольких писателей первой половины XIX века. Сюжет действительно был трогательный. Он способствовал развитию того, что Ш. Краусс назвал «романом сострадания». В дальнейшем Оноре де Бальзак много страниц посвятил горестной авантюре 1812 года. Его повесть, озаглавленная «Прощай» (1830), рассказывала о трагической судьбе графини Стефани де Вандьер, сошедшей с ума на следующий день после того, как она была разлучена при переходе через Березину со своим возлюбленным – офицером. В следующем году в своем романе «Шагреневая кожа» О. де Бальзак вновь возвратился к отступлению из России и к Березине, где у него пропал без вести гренадер Годен де Вичнау. Наконец, в «Сельском враче» (1833) писатель опять обратился к теме отступления через рассказ майора Женеста. Каждый раз слова Бальзака были сильны, пропитаны болью и состраданием к храбрым солдатам Наполеона и к гражданским лицам, вовлеченным в эту авантюру. Вместе с ним и с другими писателями вся Франция страдала и сострадала еще много лет после 1812 года! Так литература подменила историю, рассказывая о человеческой драме, политической и военной.

Но книгой, которая наиболее полно вписывалась в течение, названное «романом сострадания», вне всякого сомнения, являлась «Московская сирота, или Молодая гувернантка» Катрин Вуалле. Этот роман, опубликованный в 1841 году в «Христианской библиотеке», пользовался большим успехом и выдержал много переизданий вплоть до Первой мировой войны. Действие сюжета разворачивается в 1812–1813 годах; через приключения четырех главных героев (г-жи Обинской и ее дочери Жюльетт, раненого французского солдата Антуана и его жены, маркитантки Марианны) рассказывается о пожаре Москвы, отступлении из России, драматическом эпизоде на Березине и оккупации Парижа казаками. На протяжении всей книги героями руководят христианские и патриотические ценности, параллельно подчеркивается, что зло исходит от России. Не случайно маркитантку зовут Марианна, как символ родины-матери, вышедшей из народа и готовой на самопожертвование! Французские солдаты изображаются людьми добрыми, чуть ли не идеальными, в том числе и во время московского пожара. Этот роман представляет интерес не только для истории литературы, его успех говорит о том, как глубоко и надолго трагедия 1812 года ранила французов. На протяжении десятилетий, вплоть до начала ХХ века, этот роман поддерживал традиционно негативный образ русских у нескольких поколений его читателей. Но они также должны были понять, что их долг – перешагнуть через эту ненависть и эти страсти, чтобы подняться и строить новую Европу. И если родители были непосредственными жертвами 1812 года, то на детях лежала трудная обязанность восстановить франко-русские отношения. И разве сам роман мадам Вуалле не завершается примирением между двумя странами и двумя народами?

Царь Александр I решил предложить г-же Обинской некоторую сумму денег «в возмещение ее потерь и также в оплату земель, брошенных ею в городе Москве»237. Компенсация – это больше чем символ: это надежда на завтра, на новую страницу истории, которую предстоит написать. Но на это потребуется время, так как трудно забыть обиды, даже если кое-кто и вспоминает их с юмором. Художник Гюстав Доре, воспользовавшись началом в 1854 году Крымской войны, выпустил свою первую большую книгу «История Святой Руси», в которой, разумеется, коснулся и 1812 года. Его рисунки изображали крах Наполеона в России, тяготы холодной русской зимы, ужасы прошлого, не стершиеся из памяти и даже нарочно поддерживаемые в детях. Франко-русский союз, по крайней мере, в политическом плане, придет еще не скоро. Прошлое слишком сильно, слишком тяжело…

В это же время с русской стороны развивался национализм, берущий начало в наполеоновских войнах, а в первую очередь – в войне 1812 года. «Лубок», эти печатные картинки с текстом, пользующиеся популярностью в простом народе, подчеркивали это. Они уверенно заявляли, что русские победили Наполеона, что они изменили судьбу Европы238. Слава и гордость на их стороне. Это произвело впечатление на умы даже неграмотных. Литература также эксплуатировала наполеоновскую историю. В таких произведениях, как L’Invisible de la femme mystérieuse (1815), она предлагала новый образ России, более сильной и менее закомплексованной, по сравнению с Западом. Так зарождался «миф 1812 года», придающий смысл и силы русскому национальному единству. Однако шло сближение с Францией, даже тогда, когда русская «варварская империя» несколько отошла от чувства собственной неполноценности перед ней, свойственного ей до сих пор239 (!!! – ред.). Итак, на следующий день после войны 1812 года Россия XIX века ступила на противоречивый двойственный путь: славянского национализма с одной стороны и франко-русского сближения с другой, которые не всегда было легко примирить друг с другом.

А как французская колония в Москве отреагировала после 1812 года на эту новую реальность? Каковы были чувства этих людей, вернувшихся после драмы или же приехавших после нее? Как они переживали воспоминания о 1812 годе? Готовы ли они перевернуть страницу наполеоновских войн? Из поколения в поколение французы вспоминают жертв 1812 года, рассказывают о них, молятся за них и оплакивают их. Но время идет своим путем… В конце XIX века французская колония решила воздвигнуть памятный монумент, как гласят архивы прихода Сен-Луи-де-Франсэ: «Долгие годы после кровопролитных битв нашествия и жутких страданий отступления французская колония Москвы мечтала увековечить память этих бесчисленных жертв. Она приобрела участок земли на Немецком кладбище и установила там колонну240 с рельефным изображением креста Почетного легиона и следующими надписями: «Французским воинам, павшим в 1812 году». И ниже: «Установлено французской колонией в 1889 году». Открытие стеллы состоялось 15 октября 1889 года в присутствии всей колонии и многочисленных дипломатов. Также французы планировали соорудить памятную часовню, но проект был оставлен из-за отсутствия финансовых средств. Как бы то ни было, важно отметить время, прошедшее от войны до открытия памятника: более 75 лет! Все эти годы понадобились для того, чтобы залечить раны французской колонии в Москве. Долг памяти всегда требует времени, утишающего страсти и способствующего примирению. Кроме того, московские французы 1889 года, конечно, не хотели забывать прошлое, но они желали по-прежнему жить, работать и преуспевать там, где живут. Французская колония не умерла после пожара 1812 года. Она даже возродилась через былые страдания и нынешние трудности. Конечно, она отличалась от прошлой, но была не менее динамична и не меньше верила в будущее.

Новая французская колония, действительно, все больше и больше преуспевала в делах. Гувернеры-французы по-прежнему пользовались спросом в знатных русских семьях. Но поколения Старого режима, аристократы и священники, эмигрировавшие при революции, все чаще уступали место людям совсем другого социального происхождения, амбициозным в делах. Среди них встречались и бывшие солдаты 1812 года. Молодой Кропоткин вспоминал в начале 1850 годов своего московского гувернера, месье Пулена: «Во многих домах в Москве были тогда французы-гувернеры, обломки наполеоновской великой армии. Пулен тоже принадлежал к ней»241. Несомненно, что не все солдаты последовали с Наполеоном в его отступлении, некоторые предпочли дезертировать, возможно, избежав худшей участи. Некоторые нашли места гувернеров, другие стали содержателями гостиниц или рестораторами. Часто они открывали заведения высокого класса, которые со временем приобретали известность, как, к примеру, торговля предметами роскоши вокруг Кузнецкого моста. В 1826 году Ж.-Ф. Ансело не мог этого не отметить: «Кузнецкий мост, оккупированный французскими модистками, является местом встреч всех московских модниц, которые ежедневно навещают эти блистательные арсеналы кокетства»242. Скоро первые промышленники обосновались в Москве или поблизости, внося свой вклад в экономическое развитие и модернизацию города. Драма 1812 года не остановила французскую эмиграцию, она ее обновила. Ибо, как писал в 1843 году виконт Шарль д’Арленкур, «нет ничего более искреннего и более трогательного, чем московское гостеприимство. Петербург ослепляет, Москва привязывает. В Петербурге живут внешним блеском, в Москве живут чувствами»243. Именно чувства – причина того, что воспоминания о 1812 годе сохраняются в памяти. Они сохраняются как болезненная страница истории московских французов, но это, тем не менее, не мешает новой французской колонии расти и богатеть вместе с русскими и для пользы русских XIX века. Кто бы в это поверил несколько лет назад?