Тайны русских волхвов. Чудеса и загадки языческой Руси

Асов Александр

Литературное приложение

 

 

Ярополчские сказы

Московский раёк

Дивноморье

 

«Ярдань»

Из сборника «Ярополчские сказы».

Впервые напечатано в газете Владимирской писательской организации «Слово» в 1990-м году.

Кисть касается холста, краска ложится на грунт. Вначале яркая, ядовито-зеленая, смешиваясь с белой и фиолетовой, дает нужный холодный тон – цвет просыпающегося утра.

За холстом, так же как за отступающим туманом, проясняется сад. За холстом поднимается второе солнце – бледное в молочном воздухе.

Тихо ударил колокол в часовне Никольского монастыря, недалекой, едва видной за садом, спрятавшейся на вершине Ярилиной горы у края оврага, – там, где ее никто не видит, куда нелегко добраться… Нужно идти через сад, раздвигая кусты, переходя по досочкам ручеек и болотце… Можно, конечно, и в обход – по дороге, вдоль забора, но там редко ходят: далеко.

Игнат любит писать этюды утром – он встает перед мольбертом, щурится. Он замечает полосы на сапогах, оставшиеся от росы, и ржавый потек от гвоздя в доске забора, и качающийся одуванчик.

Рядом по колено в тумане и одуванчиках гуляют по саду коровы, хрумкая сочной, сырой травой, позванивая боталами и бубенчиками. Иногда они поворачивают в сторону Игната большие рогатые головы, смотрят долго и вдумчиво, как умеют смотреть только коровы… Медленно двигают челюстью…

Игнату почему-то хочется видеть себя маленьким, не больше кузнечика или муравья, – какими бы тогда громадными, цепляющимися рогами за тучи, показались эти сильные, неторопливые животные… А, и в самом деле, мы очень-очень маленькие, затерялись где-то в этом огромном мире… Но в то же время – сами пытаемся творить мир (не странно ли это…), переносим его красками на маленький холст…

На холсте появляется сад, тропинка, ведущая в темноту, в овраг, где на заросшем дубами и осинами откосе Ярилиной горы в узком ущелье никогда не умолкает речушка Змейка – тихая, смирная… Но весной и она меняет нрав, она вбирает в себя весь скопившийся за зиму снег, поднимается чуть не до краев оврага, выходит из берегов, затопляет под горой половину города…

Город становится похож на «Русскую Венецию». Под домами, унылыми пятиэтажками и покосившимися деревянными избами открывается второе небо (кажется, будто дома, заборы, деревья летят). Все достают из погребов банки и кадушки, надувают резиновые лодки; автобусы и машины ходят по брюхо в воде. А шоферы начинают воображать себя гондольерами – им осталось только запеть серенады под баклонами любимых, что высовываются оттуда в фуфайках и пуховых платках…

Вот что может лихая Змейка! И так бы она и бузила-бурлила, нося по городу мусор, если бы проснувшийся от зимнего сна Ярила-Солнце не усмирял ее, осушая вокруг все и загоняя речку обратно себе под ноги – к подножию Ярилиной горы…

Жаль – скоро Змейку и вовсе покорят, заключат в трубу и забетонируют… Странно – людям не нравится жить в Венеции…

Людям многое не нравится – тем, что живут под горой, в пятиэтажках, в пыльном микрорайоне, – там, где громыхают на выбоинах грузовики, ревут мотоциклы, где качаются на качелях дети… Да, там есть и дети… Дети, мечтающие сбежать в «далекую-далекую галлактику», где «давным-давно» идут Звездные войны…

Это действительно так, достаточно посмотреть их рисунки на свободную тему.

Вот, например, – фиолетовое небо, три солнца – розовое, синее и белое… Закрученные вертелами небоскребы, паутина дорог, космодромы, диковинные, многогорбые, прыгающие машины, многокрылые верто-самолеты и инопланетяне: они – в полосочку либо переливаются радугой. Вот в каком мире они живут, – спустись с горы – там иная Вселенная.

И эта Вселенная наступает, захватывает нашу. Не потому ли Никольский монастырь на плеши Ярилиной заброшен, замусорен, стекла выбиты, своды обрушились, входы заложены кирпичом?

Чтобы в него попасть, нужно долго карабкаться по стене, по старой кладке, рискуя упасть и расшибиться, – потом через дыру в крыше… и, – попадаешь внутрь, в темную келью…

Когда Илья помог забраться туда студийцам, дверь в соседний зал он смог отворить не сразу – слишком она была тяжела, заржавлена.

Он с силой надавил на створку – со скрипом петель, грохотом упавшего засова дверь подалась и – там за дверью, в свете и пыли замелькали крылья, забеспокоились, запорхали, забились потревоженные голуби, а за ними – херувимы, те, что на куполе…

Раскрылся огромный разрушенный зал, внизу открылся провал, груды кирпичей, остатки сводов. На головокружительной высоте, у самого купола, висело Распятие, – дубовый крест, весь белый от птичьего помета, с сидящими на нем голубями, с поникшим Иисусом…

В зале был взрыв, – давно, еще в Гражданскую войну люди со звездами на буденовках подложили в подклеть ящики с динамитом… Соседний храм разрушили в пыль, но на сей взрывчатки не хватило, стены уцелели, лишь обрушилось перекрытие и пласты штукатурки осыпались… И только спустя полвека из всего порушенного тут восстановили часовенку, что неподалеку, из коей покой сих руин изредка беспокоит звук одинокого поминального колокола…

Кто взорвал сей храм? На него будто обрушилась кара Небес… Может, это кара Ярилы-бога, знак коего – та же пятиконечная «буденовская» звезда? Да ведь когда-то и строители сего храма разрушили предыдущий, что носил имя Ярилы… Да… История повторяется, но никогда и ничему не учит…

Не отсюда ли – Звездные войны на рисунках детей? Они, верно, думают, что это инопланетяне разрушили храм! Вот они – обломки прежней цивилизации, а по ним идет следующая, захватывает новые земли, застраивает их безликими пятиэтажками, заковывает в асфальт – надвигаются, поднимая пыль, грузовики, перечеркивают небо авиалайнеры…

* * *

Кстати, недавно Игнат видел инопланетянина. Почти настоящего!

Тогда, по случаю хорошей погоды, студия вышла на этюды. Все устроились напротив Никольского монастыря, на вале, развернули листы ватмана.

Игнат ходил между учениками, поправлял, ставил руку.

– Мм… маковки немного съехали…

– А я их, Игнат Васильевич, закрашу ветвями – вот отсюда ветви свешиваются…

– Да, но откуда… – Игнат удивился. – Здесь нет…

Ученик улыбнулся, показал:

– А вы представьте, что я рисую во-о-он там!

Игнат невольно оглянулся и вдруг увидел, как из березовой рощицы вышел – инопланетянин. От неожиданности Игнат вздрогнул.

Не сразу Игнат сообразил, что это не инопланетянин, а просто – негр, не так часто негров можно увидеть в Ярополче.

На негре были джинсы и что-то яркое, полосатое – типа пижамы. Из сумки он вынул видеокамеру и стал снимать монастырь, – будто так и положено.

За ним шла группа туристов, с ними экскурсовод, который указывал на монастырь. Очевидно, туристы хотели пройти внутрь, но экскурсовод не пускал, говоря с иностранным акцентом:

– Нихт! Ноу! Реставрейшен! Понимэйшен меня? Спик-шпрехен зи мир битте-дритте? Что, никак? Вот тетери непонятливые!

– О! Уеs! уеs! – отвечали туристы.

Игнат заметил, что ученик стал торопливо набрасывать негра рядом с монастырем,

– Как можно! – Игнат наклонился к нему: – Никогда не видел ничего более несовместимого… Ты если негра рисуешь, то рисуй и пальмы. Негр и березы! Негр и монастырь!..

* * *

Игнат Васильевич живет в месте глухом, за садом, на отшибе. Там, за деревьями и крапивой, можно увидеть покосившийся некрашеный забор и крышу его дома, обитую с одной стороны дранкой, с другой – железом.

С этого края Ярополч по-деревенски путается улочками, покосившимися домиками, поднимается в гору, к бывшему Николину монастырю, нахлобученному на плешь Ярилиной горы…

За монастырем разбит сад, за садом по краю оврага, недалеко от старого, заброшенного кладбища, стоят пустующие дома, хозяева которых поумирали да поразъехались, – а рядом, у обрыва, съехал в овраг подмытым углом дом Игната.

В глухом месте живет Игнат Васильевич, да к тому же – хоть годы его подходят к пятидесяти – живет один, жены у него никогда не было, родители умерли.

Может быть, из-за этой одинокой жизни, да из-за того, что живет он рядом с кладбищем, и начали про него шушукаться: будто он – повредился в уме…

А после того, как послушали, о чем рассуждает Игнат на Водосвятии, в сем уверились окончательно.

На Водосвятие, в Христово Крещение, ярополчане устраивают крестный ход к Змейке. Обычай старинный и красивый.

Вереница людей спускается по протоптанной в снеге тропе, петляющей под оголенными дубами от часовенки к проруби; впереди – поп, за ним идут старухи, завернутые в черное, стариков нет: много ли их осталось после стольких войн…

На бычагах Змейки прорублена большая прорубь – «ярдань»; священник опускает в нее серебряный крест, поет:

– Когда Ты, Господи, крестился в Ярдане, открылось прославление Святой Троицы…

В темноте это делается, в тайне, – прячутся люди в овраге от любопытных взглядов, от электрического света… Горят только свечи, их закрывают ладонями от ветра. За горой – город, огни; рядом – слышно – гудит трасса, над головой мигает самолет.

Машины и самолеты оттеснили прошлое к кладбищу, в овраг, слепят его и глушат, пугают моторами, ждут когда оно само смешается с темнотой, минет….

Бабушки, крестясь, скидывают шубки, остаются в белых сорочках. Они подходят к проруби, быстро окунаются в ледяной воде.

– Возврати мне радость спасения Твоего, и духом владычественным утверди мя…

Здесь-то в тот раз и увидели Игната Васильевича.

Он спустился от своего дома по тропке. Выглядел странно, – распахнутая рубаха, растрепанная борода, обуви на ногах не было. Он босыми пятками месил снег. В руке держал ведро – для святой воды.

– Да пропустите же и меня к Ярданю! Ярилиной водицы жажду испить! – вот так и сказал. Да громко так, чтоб, значит, все слышали.

Поп-то от неожиданности чуть крест свой не утопил в проруби.

– Свят-свят! Не поминай беса языческого на празднике господнем!..

Тут и бабки стали Игната от проруби отгонять, так что он чуть всю воду зачерпнутую не расплескал.

– А я что? – беззлобно отмахивался он от бабок. – В «Ярдани», там ведь та вода, что Ярила дал… Вот по весне он все снега растопит, сами то же и увидите!..

* * *

Пустой старый дом… поскрипывают половицы, поет сверчок. Игнат лежит на кровати бородой кверху, ворочается, стонет, на лбу его высыпает пот…

Ему видится, что он сидит один на вершине горы, на камне разрушенного храма, да только не того, что разрушили буденовцы, а еще более древнего, языческого…

Он чуть наклонил голову. На нем ярига белоярова, жреческое облачение. Он – сосредоточен.

Медленно, чувствуя в себе необыкновенную силу, он поднимается, протягивает перед собой руки… Его тело немеет, он чувствует, как с кончиков пальцев стекает сила, от которой стал сворачиваться горизонт… И вот – он уже в луче света, ноги оторвались от земли, – он – летит к Солнцу, к Яриле, он сам – свет…

Игнат просыпается – прямо в глаза бьет яркая, полная луна. Он задегивает занавеску. Снова закрывает глаза…

…Игнат бежит по саду, затем по оврагу спускается к речке Змейке… Но вдруг впереди появляется негр с видеокамерой:

– Игнат Васильевич! Что вы здесь делаете? Вы что не знаете, что вам нельзя здесь воду набирать?!!

Игнат бросается в сторону, в овраг. Успел негр его заснять, или нет? Он же колдун, служит самой Смерти! Он же еще черт знает что натворит с этой записью! Проткнет экран иголками, а он от сего заболеет и умрет! Надо уходить, уходить!

Оврагом Игнат пробирается к монастырю… Фу-у… Кажется, никто не заметил, теперь он в безопасности… Он бежит по монастырю – монастырь огромный, множество переходов, лестниц, залов, – он поднимается все выше, выше…

И это уже не монастырь, а Звездный храм, выглянешь из окна… а там Млечный путь с мириадами звезд, и сияет там сам Ярила-Солнце!

А вот – и звонница в колокольне, устремленная в небо как ракета… Какая же она большая! Какой же колокол ей нужен! Но колокол сняли – нет колокола, нет!.. Буденовцы сняли!

Игнат напрягся… и – увидел колокол… Взял веревку… Но – почувствовал, что звонница начала раскачиваться, сверху посылалась штукатурка. Он выглянул из оконного проема, глянул вниз.

Внизу работал экскаватор – там негр рушил стены…

* * *

– Дети, сегодня я занимаюсь с вами в последний раз… Итак, сегодня у нас натюрморт.

Игнат поставил на стол засохшую ветку сирени, так чтобы на нее падал свет из окна.

Все начали рисовать натюрморт. Игнат тоже встал у этюдника, прищурил глаз, выставил карандаш, чтобы измерить пропорции.

– Не правда ли, удивительно… – сказал он. – Обыкновенная ветка сирени, засохшая. Просто – ветка. Но и у ветки есть своя история… Важно увидеть это. Почувствовать. Увядание… Не нужно повторять форм, можно нарисовать все – одной линией, или цветом, угадаешь цвет – получится чудо, рисунок будет пахнуть сиренью, говорить о старости, о близкой смерти… Понимаете, живое – и умирает… И всем нам когда-то придется также умирать… В этом все дело.

Умереть… А… вы не думали что там, дальше?..

Гороховец, 1981 – Геленджик, 1989 г.

Гой ты, Леля, Лелюшка! Ты для сердца милая! Ласковая девица со златыми крыльями… Ты скажи-поведай нам, как же без печали жить… Коли нет любви, можно ль не тужить? Выходила Лелюшка за Ирийские врата, Выпускала Сокола пёрышком из рукава… И во полюшко ходила да срывала первоцвет… Только без любимого мил ли белый свет?

1989 г.

 

Кулибин!

Начат в Гороховце, закончен в Геленджике (около 1990 г.).

После того как Михаил Александрович прославился на всю округу, многие не могли удержаться: к слову, и так подшучивали, смеялись над ним… Словом, считали его человеком… ну… малость не в себе, вроде того Ваньки-дурачка, которого мать по пьяни пригуляла.

Во-во!.. Скоро тоже будет, как он, ходить и всему радоваться, всем улыбаться… Вот к чему чудачества ведут; вот что бывает, ежели человек головой надсаждается, – и то хорошо, хоть не пьет горькую!

Но на это возражали, – мол, пока не пьет, а потом, как затоскует, так и запьет, – такие-то в первую голову спиваются, огонь у них внутренний; если тот огонь не залить – всего человека в ничто спалить может, – а того огня никто вытерпеть не в силах, – пробовали, но как ни бились, ни терпели, ничего не вышло; если чего душа жаждет – того не пересилить.

Потешались над Михаилом Александровичем, и все потому, что он задумал собрать самолет. Да-да, самолет! Настоящий самолет!

– Да ну! Быть не может! – (с первого разу как-то не верилось).

– А вы нарочно вечерком пройдитесь мимо его дому, да за забор-то и гляньте. Он там по вечерам железом стучит… трудится… нет чтоб полезным чем занялся; трактор собрал, что ли… А то… Его б энергию, да в мирное русло!.. Да… А самолет его готов почти, – на огороде стоит… х-эх!… как раз за капустными грядками.

И точно. Ходили, смотрели. В углу огорода на деревянных козлáх, полуразобранное, стояло что-то такое-эдакое, слепленное чуть ли не из папье-маше, с просвечивающими крыльями – вроде стрекозиных, – с фарами от мотоцикла, седлом от него же (надо полагать, Михаил Александрович разобрал на части свой мотоцикл), – в общем, корыто с пропеллером и крыльями.

Михаил Александрович бросал молот, снимал рукавицы, обтряхивал руки о штаны, шел здоровкаться.

– Да вы это… да вы заходите.

– Нет-нет, спасибочки… Да мы, ить, так тока – на чуду твою глянуть. И куды ж ты на ем лететь-то собралси… а? Кулибин!.. Нешто на Луну?

– Зачем же на Луну? – смущался Михаил. – В лес буду летать, на природу… – он махал рукою за реку, где чернел лес, и уточнял серьезным, рассудительным голосом, – по грибы… В нонешнем годе белого гриба уродилось – страсть!..

– О-а? – раззевались от удивления рты. – Х-эх! По грибы!!

– А што, и по грибы! Вы пока тут с лукошечком… а я туда-сюда: вж-ж-жик!.. А ишо можно и ворон пугать с огороду. Удобно – пропеллер крутанул и все дела… чучелы не надо-ть!…

Тут на двор выходила баба Нюра, мать Михаила:

– Ой, горюшко мое, хоть вы-то вразумите яво! Гли-ко, что выдумал – самолет! За облакы летать!

– О, да… – откликался Михаил. – Бога гневить! А может, передать там кому на небеси привет? Ярилушке Солнцу?! Я передам!

Баба Нюра только махала рукой:

– Язык-то пропридержи… Ишшо беду накликаешь, язычник!.. – Она не любила, когда сын так говорил. Хоть Михаил и был не то чтоб язычник, однако он всегда подсмеивался над ее набожностью…

– А че! – замечали из-за забора. – Как с небес загремит, Богу душу отдаст, так и передаст!..

Михаил возвращался с работы домой, шел вдоль набережной, как всегда размахивая руками, что-то бормоча под нос, – наверное, он переживал очередной «производственный конфликт» (он работал мастером на судоверфи).

С реки пахну́л сырой, свежий ветерок, – он вдохнул его ноздрями, остановился; слух, привыкший к заводскому шуму, отдыхал в тишине, нарушенный только едва слышным плеском реки. Михаил сошел с дороги и подошел к старому, узловатому вязу, уронившему с могучих ветвей множество тонких, слабеньких веточек, взлетавших при малейшем ветре. Провел по его коре рукою – просто так, будто ободрил…

«Старик Вяз… Оборвалась связь… Развязанное свяжи, расплетенное сплети… – шепнул он старый заговор, не веруя, конечно, уже ни в какие привороты-отвороты, но… все же, все же… – Что на небе свяжется, на земле не развяжется…»

Впереди на скамейке, лицом к реке, сидели три старухи, в черных платках, во всем черном, старом, – они смотрели выцветшими глазами в темную воду на медленно проплывавший мимо, закручивающийся в водоворотах, мусор и подхваченные движением ветки… Река текла мимо, неспеша, сонно, сегодня такая же, как и вчера, и такая же, как в дни их молодости. Старухи переговаривались, не замечая Михаила.

– Иринка-та бросила яво – оттово Михай и чудит… Оттово… Нельзя мужику-то одному…

– Да-а… тижало…

– Шалава! Ушла, хвостом махнула, и совесть-то не зáзрило!

– Да-а… вот оне нонешние-то… Все любовь-морковь в головах!..

– Вот она вам и любовь!

Бабушки завздыхали.

Михаил отшатнулся, пошел прочь – чуть не побежал. «Неправда! – закричал он шепотом. – Неправда ваша! Все было не так! Никто меня не бросал. Просто Ирина села на электричку и поехала в Нижний Новгород. А Нижний – большой город, а Ирина – рассеянный человек, – вот она и заблудилась! Ходила по городу, спрашивала прохожих: как вернуться домой, к Мише?.. А потом попался ей навстречу этот, с черными усами, в военной форме – герой… А Ирина – очень рассеянный человек…»

Он приходил домой, ставил перед собой фотографию в застекленной рамке, – на ней Ирина смеялась, прислонившись к вязу. Он сам ее тогда фотографировал. «Становись так! Лицом на Солнышко!»

Эх, Ярилушка-Солнце, отчего ты тогда не закрылся тучами?.. «Что на небе свяжется, на земле не развяжется…» Шептали они так и тогда, смеясь и прислонившись к вязу… Но развязалось, – пустые, знать, то были слова…Чему и верить-то теперь? Разве пойти, да вяз и срубить… Хотя причем тут вяз-то? Вяз – старый друг… Это не его – ее решение… И Михаил вспоминал Ирину… Легкомысленное платье в горошек, соломенную шляпку с лентами… Был тогда ветер, бежали по платью волны, ленты развивались… Все это плохо сочеталось с ее улыбкой… было в той улыбке что-то резковатое, похожее на застывшую ухмылку статуи…

Михаил вставал и быстро шел к самолету; в такие дни он работал особенно долго, до изнурения, до пота, ложился спать заполночь.

Все лето и осень Михаил Александрович собирал самолет, – появится минутка – он сразу к нему и чем-то лязгает, что-то гнет; натащил со свалки пропасть железа: сетку кроватную, кузов автомобиля, какие-то ржавые полосы, так что соседи ему даже предлагали принести части старого морского буксира и устроить у него дома судоремонтный цех, но он, подумав, отказался.

Наконец, настал день, когда Михаил Александрович расчистил перед домом снег, снял с петель забор и покатил по доскам свой новорожденный самолет к Клязьме, – ровный, чуть припорошенный клязьменский лед вполне мог сойти за взлетную полосу. Рядом с Михаилом шла баба Нюра и тихо причитала:

– Миша-а, ну зачем ты… Ты что, совсем меня жизни лишить хочешь… Пожалел бы старуху-то… Перед людьми стыд какой… Где ж это видано – летать по небеси, аки ангелу… Ить разобьесси!..

– Да что ты, мам! – хрипло отвечал Михаил, толкая со всех сил раму самолета. Зря ты так переживаешь! Погодка-то благодать! Я только с Солнышком там потолкую… Мне надо-ть! Я туды и сей миг обратно! – Он поднатужился и налег на раму: – Э-эх! Ну, пошла, родимая! А ну, еще раз!

Залив бак, он стал раскручивать пропеллер, – рыкнув несколько раз с натуги, мотор зафурыкал, заурчал… Михаил вскочил в кабину, надел мотоциклетный шлем, натянул очки-консервы и…

– Пое-е-ехали!

Михаил уже не смотрел по сторонам, дыхание его клубилось, на усы оседал иней. Самолет тронулся, пошел, завихрив бурунчики, отхлестав всех стоящих рядом снежным наждаком. Он разбежался, оставляя за собой следы колес, стал подозрительно встряхивать крыльями и хвостом, – показалось: еще немного – он развалится. Ничего подобного! Самолет бежал все быстрее и быстрее, пропеллер закрутил перед самолетом настоящую вьюгу. Михаил Александрович подпрыгивал в седле, лицо его лучилось, он чувствовал себя по-настоящему счастливым человеком.

С набережной кто-то закричал во все горло: «Давай, Михайло! Чаво там!» И – в снежном вихре, под карканье галок, поднявшихся с покосившихся крестов Никольского монастыря, он – взлетел! Его синяя тень метнулась по льду, он набрал высоту, лег на одно крыло, стал делать разворот, – внизу маленькие черные человечки на белом снегу махали шапками; опрокинутый, ставший под углом город с отточиями заборов, с церквушками, колоколенками и трубами судоверфи, с улочками, слоями опоясывающими Ярилину гору, засверкал снегом, почти ослепил Михаила Александровича.

«И… эх! Какая красота!» – крикнул он кому-то с высоты. Он сделал круг над городом, пролетел в опасной близости от маковок монастыря; потом, страшно рокоча, сотрясаясь всем корпусом, из последних сил напрягаясь, поднялся… высоко, высоко, – пробил темную вату облаков, вознесся еще выше… И вот облака, подсвеченные Ярилою Солнцем, снежными горами, замками, ирийскими садами, нагромождениями торосов, пенными гривами, вздыбилось, всклубилось под его крыльями, а над головой открылось небо, чистое, свободное, беспредельное… «Ярила Солнце… Ты один тут царишь! Услышь меня, взываю к тебе… Ты знаешь, о чем болит сердце! Растопи лед, верни радость в жизнь горемычную…»

…По дороге, ведущей к Ярополчу, с трудом подымаясь на холмы и поскрипывая тормозами на спусках, выпуская сизый дымок из выхлопной трубы, катил рейсовый автобус. Ирина надышала небольшое – на один глаз – окошко и рассматривала худосочные березки, занесенные грязноватым снегом рядом с обочиной; дальше, за белым полем, над темной неровной полосой ельника уже виднелись маковки ярополчских церквей. Автобус качало, сильно пахло бензином, потому хотелось спать… Ирина проспала всю дорогу, только раз на остановке вышла и съела пирожок. Но когда автобус подходил к городу, будто что-то толкнуло ее, она проснулась от солнечного лучика, просиявшего ей сквозь надышенное окошко… Она глянула туда, сердце защемило – она узнала родные места. Здесь она выросла, здесь ее дом, здесь она повстречала… Но – что теперь говорить, у нее уже другая жизнь, и тоже все непросто, но что теперь говорить…

– Эх-эх… давно я не была здесь…

За окном стали частить заборы, показались первые дома и кряжистые, растрескавшие над собой небо, столетние вязы. Автобус затормозил, выпустил Ирину, и она, вдыхая сладковатый, морозный воздух, улыбаясь и щурясь на ослепительный под ярким Солнцем снег, стала спускаться с Ярилиной горы к Клязьме.

Она пошла по набережной, по знакомой, столько раз хоженой дорожке… А вот и дом Миши: забор накренился, но дорожка перед домом, в отличие от соседей – расчищена, так что по бокам ее горою высятся сугробы, и в одном из них торчит лопата – свидетель давешнего сражения, из коего победителем все-таки вышел упрямый, одержимый человек…

На дорожке видны следы протекторов, спускающиеся к реке, – туда, где толпа и… самолет! Ведь писали ей, писали, что Миша мастерит самолет… И вот он его собрал!.. «При мне он ничем таким…»

От толпы отделилась одна фигурка, бегущая и махающая руками… Да это он – Мишка! Ой, то есть Михаил Александрович…

Он подбежал, встал, ничего не говоря. И вдруг засмеялся, бросив взгляд куда-то вверх…

– Я же говорил! Я же верил!.. Ну, спасибо! Благодарю, тебя, Солнышко!

– Да не́ за что! – откликнулась Ирина. – Хм! Ты меня раньше «солнышком» не называл… А вообще-то, здравствуй! Это я! Пришла. Вот…

– Здравствуй-здравствуй! Здравствуй, дорогая! – засуетился Михаил. – Заходи в дом! Вот вешалка, бросай шубейку на крюк… А вот мы сейчас чайку́ сообразим! Самоварчик поставим!

– Здра… Ирина! – это в дом вошла баба Нюра. – Ты что ж… Да ты откуда? Да где… Миша! Ты посмотри – а вот Ирина приехала!

– Да я уже заметил!

Баба Нюра села на стул. Ирина прошлась по комнате, посмотрелась в зеркало, увидела на трюмо свою фотографию в рамке, подняла ее, стала рассматривать.

– Сейчас! Он – мигом, он еще горячий… Мам, что ты сидишь? Поди варенье принеси! Черничное… Ирин, ведь ты черничное любишь… да?

Баба Нюра поднялась и пошла в кладовку:

– Да, сейчас… черничное…

Ирина поставила фотографию, снова оглядела себя в зеркале, потом обернулась к Михаилу:

– Да ты не суетись так… Я ж ненадолго.

Михаил остановился, искоса с тревогой глянул на Ирину.

– Мне же еще домой… Маме нужно показаться – я почему-то прямо сюда пошла, с автобуса… Даже и домой не заглянула…

– Да-да, конечно, к маме!.. – Михаил поднял самовар и понес его в комнату. – Вот! Готово! У нас – один миг! Ты присаживайся – в ногах правды… Садись, а я пока чашки…

Тут вошла баба Нюра с банкой…

– Мам! Я ж тебя просил – черничное, этого года! Это ж не то…

– А я знаю, куды ты его запхнул-то?

– Да там, сбоку, еще крышка такая… – Михаил крякнул с досады. – Я сейчас сам пойду и найду!..

Михаил пошел и хлопнул дверью.

– А Миша все такой же… – вздохнула Ирина. – Все так же шумит, все на нервах… – Тут она заметила, что баба Нюра обвязывает платок и надевает шубу. – Баб Нюр, а вы куда?

– Пойду я, вы тут без меня… – Баба Нюра обернулась на пороге: – Только вот что скажу! Если б муж мой, царствие ему небесное, был жив, то плети тебе не миновать бы… Стара я стала, ничего уж не пойму… Пришла, ушла – будто так оно и надо… И сидит тут, улыбаетси… Вот! – Тут вошел Михаил. – Да, Михайла, пойду я… Да…

Баба Нюра прошла мимо опешившего Михаила, бормоча, покачивая головой. Хлопнула входной дверью…

– Ты, Ир… не слушай ее, – Михаил виновато потупился, – она женщина старая, со своими понятиями. – Он подошел, сел напротив Ирины и подпер голову руками. – Очень рад видеть тебя. Да ты – пей чай-то…

Ирина отвернула кран, и в чашку, дымя, полился кипяток. Михаил невольно следил за ее руками, потом поднял глаза, встретился на миг со взглядом Иры, насмешливым, с прищуром, и тут же, смутившись, опустил голову.

– А я заметила твой аппарат – там, на реке. Значит, правда, ты – летаешь? – Ирина рассмеялась. – Я-то сначала не поверила, когда мне написали… Нет, ну – правда что ли?

– Летаю! Да… Сегодня – летал! Первый раз с тех пор как учился на пилота да бросил… – Михаил обрадовался тому, что Ирина заговорила о его самолете, заулыбался и покраснел. – Ой, ты бы знала, как там, – он махнул вверх, – красиво. Это Ирий! Внизу – все как на ладони… и облака… И слепящее, близкое, – руку протяни, – Солнце наше… Красота!.. Это надо видеть! Я бы хотел тебе показать все это…

– Верю-верю!..

– Сверху все видно… далеко… Только там понимаешь, на каком крохотном лостуке земли мы живем… и такой маленький срок… А все чем-то недовольны, права качаем, жизнь друг дружке портим… Зачем?.. Мама говорит – я разобьюсь… Запрещает летать… Хочет из крыльев самолета навес для поленницы сделать. Правда-правда. Только я не слушаю… Не маленький же. Я теперь часто летать буду! Я вот так решил!

– А ты молодец, Миша. Дело себе нашел по́ сердцу. Увлекся… А у меня… все как-то не так… – Ирина вздохнула, потом быстро поняла глаза и посмотрела на Михаила с вызовом: – Только ты не думай, что я жаловаться приехала. Совсем нет!

– Ну что ты, Ир…

– А почему ты не спрашиваешь – что я здесь делаю? Почему я здесь?

– Зачем же спрашивать – сама скажешь… Только, Ир…

– За разводом я приехала… Нам нужно подать на развод, вот что!..

– Да… Ясно…

– Ну, я пойду, Миш… Ты не обижайся на меня… Вот такие дела… – Ирина обернулась у двери: – Ну, до свидания!

Михаил отвернулся и встал у окна. Солнце за окном уже завалилось за Ярилину гору. На дворе быстро темнело… Как же так? Как такое может быть… Что завязано – развязалось…

…В доме потушен свет; темно; уже далеко заполночь. Михаил Александрович лежит с открытыми глазами, ему не спится. Не спит и баба Нюра. Он поднялся, пошел на кухню, сел…

– Миша, что делать-то будешь?

– Спи, мама…

Михаил смотрел в окно… За окном одинокой звездочкой горел фонарь, мерцал снег под скорбной, ущербной луною…

– Говорила я тебе, всегда говорила: Ирина – шальная девка, да ты разве послушаешь? Вот теперь и расхлебывай… Да…

– Мама, ладно… Чего теперь…

…Наконец, баба Нюра уснула. Михаил Александрович осторожно на цыпочках прокрался из дома… Пошел, проваливаясь, по снегу к реке…

Ночь была тиха и прозрачна. Самолет его стоял на клязьминском льду на полосе сиреневого фонарного света, оплетенный тенью вяза… Он включил фару, стал раскручивать пропеллер. Пропеллер сделал оборот, остановился на миг… И вдруг – надрывно, как дантист, задевший нерв, принялся буравить, резать, дробить ночь. Самолет тронулся, набрал скорость, зачертил по льду.

За вязами вспыхнул желтый прямоугольник – проснулась баба Нюра.

Далее время сжалось, сбилось в короткие, задыхающиеся мгновения, в торканья мотора, в частые толчки пульса. Снежная пыль вскипала на ветровом стекле, она принялась хлестать, стегать машину искрящимися хвостами. Позади пропал освещенный участок набережной – стало темно. Мимо мчали холмистые берега, пролетела освещенная, разграфленная стекляшка судоверфи, склон Ярилиной горы с кладбищем на боку и темным погостом… Впереди, далеко за окраиной города, замерцала ведьмина Лысая гора – единственный в окрестностях безлесый холм….

Михаил тронул штурвал – река покачнулась, пропала внизу, зато Лысая гора, без огней, надвинулась черным (показалось, рогатым) лбом…

* * *

…Кроткая, с выжженными проплешинами трава стлалась, ложилась под ветром на холме до самого откоса, до реки. Клязьма стальной полосой отделила зеленый горб Лысой горы от ровной, выглаженной пажити на противоположном, низком берегу.

– Ми-и-ишка! Ми-и-иш!.. – в рощице за спиною Ирин голос. Зовет, ищет… Зовет, ищет… Сейчас выйдет, а я… Она говорит – перетрушу, не съеду с горы, а я – съеду! У моего велика – новые тормоза, крепкие, такие – выдержат.

– Мишка, ты что? Брось! Миш!..

Миша оглянулся: вышла! – сунул ногу под раму (через раму еще не получалось, ноги не доставали до педалей), нажал на тормоз что было сил, и – осторожно, на самой малой скорости, направил велосипед вниз.

Пришпоренный, велосипед тут же сорвал Мишкины ноги с педалей. Мишка отпустил руль, схватился обеими руками за раму…. Но велосипед, как заговоренный, не падал – он несся, набирая разгон, к близящейся линии, за которой кончался пологий спуск и начинался резкий, намытый рекою, обрыв. Мишка, как гимнаст, изогнулся, с неожиданной для себя силою поймал оглашенно вертящуюся педаль, нажал на нее, – лязгнув, тормоза полетели, – сзади раздался хруст; они стали пересчитывать, выбивать спицы, – теперь педали свободно вращались в любом направлении…

– Ми-и!!!… – донесся до него испуганный крик.

Линия обрыва налетела… И вдруг показалось, что время встало. Он спокойно, неспеша, сгруппировался, оторвал в броске ноги и, оттолкнувшись от велосипеда, боком, по касательной, нырнул в песочный склон.

Время, разогнавшись, закрутило колесами.

Лежа, чувствуя, что кровь сочится по разодранным вдрызг штанам, Мишка наблюдал, как велосипед, птицей, очертив параболу, шмякнулся, подняв в небо фонтан черной воды, у самого берега, в затянутой тиною, зловонной заводи. Из воды торчал теперь забрызганный грязью руль.

– Мишка, Ми-ииш… ты жив? – услышал он над собою плачуший Ирин голос.

– Ира… – Миша попытался встать, но ойкнул от боли и снова сел. – Ира, а я все-таки смог… Слышишь, Ир?..Получилось!..

* * *

Не помня себя Михал рванул штурвал и резко свернул, – машина, взвыв, теряя управление, боком завалилась, ухнула вниз и влево, в тошноту, к летящей навстречу границе берега…

Затем, рубанув колесами наст на откосе, выправилась и вновь взмыла вверх в ночь, к звездам и ушербной, удивленной луне…

– Чуть не залетел в гости к лунному старику… – скрипнул зубами Михаил, поворачивая победно ревущий самолет к Ярополчу….

Вскоре машина его покатилась по льду у причалов. И, не рассчитав силу пробега, она прорвалась сквозь кусты ивняка, прямо к вязу, который проскоблил веткою по корпусу и сорвал фару… Пропеллер отсек ветку и остановился. Стало тихо….

Михаил опустил руки на колени, уткнулся головой в штурвал и замер…

– Ми-и-ша… – вдруг послышалось с набережной.

Михаил приподнялся… Соскочил с самолета на снег. Там, под фонарями, металась тень…

– Ира? Ты?

– Ты… жив?..

Михаил обнял плачущую Ирину.

– А помнишь… – сказал он, – мы ведь говорили тут: что на небесах свяжется, на земле не развяжется…

– Помню… А ты простишь меня?..

1985–1989 гг.

Ввысь! Вверх! Падение! Взлёт! Свободный полёт! Полёт! Троллейбус сошёл с маршрута! Нет в проводах – нот! Откинул держатели, цепи и путы — Вверх! Падение! Взлёт! Стриж небо разрезал крылом! Счастье! Внизу – город — внизу – горе… Вверху – облака! Счастье! Троллейбуса солнечный росчерк: – Путь солнце встаёт! Пусть день настаёт! Свободный полёт — счастье!

1988 г.

 

Троллейбус на юго-запад

Из сборника «Московский раек»

Этот рассказ начат в 1987 году, перед окончанием Университета (временно́е эхо – XVIII век).

Одно сказанное шепотом слово может взорвать Вселенную.

В это трудно поверить, но это так. Сомневающиеся могут, разумеется, пойти в научную библиотеку и перечитать подряд все толстые тома, содержащие весьма поучительные сведения как о больших, так и о малых взрывах, о вселенных, перемешанных миксером, о вселенных, раздувающихся и лопающихся, как мыльные пузыри, – и, потратив напрасно кучу времени, так и не отыскать ни слова о том, что же произошло: отчего все полетело вверх тормашками, сорвалось с катушек, вывернулось шиворот навыворот, почему серьезное стало смешным до глупости, а детский лепет оказался разумнее того, о чем внятно говорят с кафедр в лекционных аудиториях. Да и какой профессор хоть что-нибудь в этом смыслит!?

А слово это и сказано-то было не очень всерьез, так, между прочим, с улыбочкой, милой улыбочкой, в которой сквозила едва заметная сумасшедшинка. Катя как могла сдерживалась, сжимала губы, чтобы не рассмеяться, но смех прорывался и раздувал ей щеки.

Что она сказала? Ничего особенного: «Ты мне – интересен».

Только и всего. Она смотрела на высокого, одеревеневшего от смущения Павла снизу вверх и представляла, что его целует (она даже прикрыла глаза, потому что всегда целовала с закрытыми глазами). Да-а… он такой… нескладный, длинный, что пришлось бы встать на цыпочки, или попытаться согнуть немножко, обхватить руками шею, ноги отпустить и… Можно целовать и со скамеечки… Но не водить же его каждый раз в парк, когда захочешь целоваться? Лучше купить туфли на платформе – тогда можно будет целовать, когда захочется. Жаль только, что такие туфли – трудно достать… А Паша пусть пока потерпит, – кто ж виноват, что он такой высокий? Что поделаешь… Пока туфли на платформе дефицит, придется найти кого-нибудь, кого не надо перед каждым поцелуем водить в парк…

Павел чувствовал себя очень неловко, глаза его за круглыми очками были несчастны, он вжался в стенку, стремясь пропасть, стушеваться… Интересен? Так она сказала? Он слабо усмехнулся! это шутка, – конечно, шутка… ничего больше…

Стараясь развеяться, стряхнуть наваждение, он ходил быстрым шагом по городу, выбрасывал вперед длинные ноги. Но это не помогало, он ловил себя на том, что ищет Катю в толпе, – не она ли во-о-н там? Он ускорял шаг, почти бежал, задыхаясь, вдыхая морозный воздух и выпуская из покрасневших ноздрей пар.

– Ка-а!.. простите…

Не она – ошибся… Незнакомая девушка оглядела его смешную фигуру, улыбнулась, пожала плечами.

Павел ходил по Арбату, заглядывал под арки. «Может быть, она там? Нет, и здесь Кати нет. Да и что она стала бы тут делать, скажите пожалуйста… от кого прятаться?» Он шел мимо ресторана «Прага», мимо притоптывавшей на морозе очереди и неприступного швейцара в чем-то зеленом, обшитом золотым позументом. «А может быть, она в ресторане? Сидит одна с томным видом… А тут, неожиданно – я! Подхожу: «Здрасьте!.. Не занято? Ах! Какая встреча! Нет, что ни говорите – это судьба…»

Непринужденно присаживаюсь: «Люблю, знаете, посидеть, отдохнуть в хорошем ресторане, послушать музыку… в приятной компании…» Элегантный жест: «Официант… э…» А что же я закажу? Сколько у меня денег? Нда… не густо, ресторан мне не по карману… Хм! В таком случае, – мне кажется, Катя пошла в кино…

Павел покупал билет в кино, томился в жаркой темноте под жгучими индийскими страстями и, не выдержав, шел по ногам, чертыхаясь и извиняясь, наружу.

Он опускался на эскалаторе в метро. Вдруг ему показалось, что впереди – Катя. Он побежал, прыгая через ступеньки, сбежал с эскалатора, – навстречу надвигалась толпа, – он нырнул, стал барахтаться, бороться с течением, – вот-вот прорвется… Его подхватило, понесло, прижало к стенке… Еще рывок… Но двери захлопнулись, он налетел на стекло, ткнулся в расплющенные, испуганные лица. Внизу лязгнуло, впереди свистнуло, поезд дрогнул, пошел… Быстрее, быстрее! С визгом и топотом умчался в черный зев тоннеля… Павел сделал несколько шагов вслед, но потом, опомнившись, стал просто прохаживаться взад-вперед по перрону…

Куда бы он ни шел, где бы ни был, всегда мысль его возвращалась к одному, от этой мысли невозможно было избавиться, он убегал, но она везде настигала его.

Он вспоминал, как он сидел на семинаре, показывал, что он увлечен тем, о чем рассказывает и что пишет на доске преподаватель, – он приподнимал за дужку очки, ставил стекла под углом, чтобы лучше видеть. В это время его жгло: рядом, справа – Катя; ни о чем другом он думать не мог. Катю вызывали к доске – он делал сосредоточенный вид: его интересует только то, что она там пишет, Катя писала что-то такое… Преподаватель хватался за сердце, бледнел и садился на стул, аудитория замирала… Катя кокетливо поправляла прическу, – полагая, что это произошло потому, что все восхищены ею, все просто от нее без ума…

Катя – шатенка, с волосами, падающими на плечи, с огромными живыми карими очами, с очками на пол-лица. В синеватых стеклах очков отражаются бликами, голубыми тенями – дома, люди, деревья, – за голубыми деревьями мелькнул Павел, мелькнул и растаял, отплыл тенью за ободок…

Почему она пошла учиться на Физический факультет? Что ее привлекло в физике? Когда-то она поступала в Театральный институт, мечтала о цветах, о кулисах, овациях… но не получилось.

Сорвалось все случайно, хотя и по ее вине. На экзамене, когда читала стихотворение, она очень волновалась, от страха закрыла глаза и жестикулировала так, что задела вазу с цветами, стоявшую на столе перед членами комиссии. Ваза упала. Катя продолжала читать, размахивая руками, но приемная комиссия была занята спасением бумаг от воды, выплеснувшейся из вазы, а до Катиной игры никому не было дела.

Нужно было куда-то поступать, – куда? все равно!.. Вот она и пошла на Физический факультет, – привлек маленький конкурс и то, что ехать от дома до факультета без пересадки на одном троллейбусе… Каждый день… скрип-скрип… двери открываются, двери закрываются, следующая остановка…

Троллейбус идет по проспекту Вернадского – дома, котлованы, новостройки… в сиреневое небо упираются подъемные краны… Заборы, склады… Троллейбус сворачивает на проспект Ломоносова. Свет, падавший в верхние изогнутые стекла под косым углом, повернулся, рассеялся золотыми пятнышками, которые весело замельтешили в салоне по лицам и одеждам, – троллейбус вошел под сень университетской аллеи.

Следующая остановка – Университет… Куда ее привез троллейбус? Ей же нужно было совсем не сюда! И зачем ей физика?..

Она стала играть в Студенческом театре, а на факультете, во время перемен между парами – стала репетировать, отрабатывать роли…

В партнеры определила – Павла, первого оказавшегося рядом, – он такой смешной, неловкий – весь в комплексах: отгородился от всего наукой, уткнулся в учебник, – о жизни, наверное, судит по школьному Пушкину, в крайнем случае – Толстому, которого прочел через страницу и напрочь забыл; от чтения в голове остались лишь осколки, вроде онегинского слова «сплин», обращения «сударь» и прочего, – все это его сбивает с толку, никак не связано с окружающей жизнью, которой он сторонится, которую не принимает. Вот его-то и интересно растормошить, – сыграть с ним в паре.

Ее реплика:

– Э-эй, милостивый государь! Ты что? Ты в каком столетии находишься? Ну-ка, пересаживайся из кареты в троллейбус! Брось монокль, оглянись, – видишь? Ни одной Татьяны, Ольги, Наташи Ростовой. А если все же и есть – им следует скорее, теряя бальные туфельки, подобрав кринолины, бежать из гостиных на дискотеку!

Его реплика:

– Прости, Катя, – не могу! Нет сил. Мне тяжело в вашем веке, трудно дышать – у вас такой смог! Мне тесно в ваших домах, неудобно в ваших одеждах… Лучше я останусь в своем столетии… Для тебя это игра, а для меня – очень серьезно… Ты поиграешь и отбросишь в сторону, оставишь меня одного на обочине, – будут мимо нестись свирепые автомобили – ревя, брызгая грязью, не будет ни одного извозчика…

– Ах, как это скучно… – вздохнула Катя.

Ее троллейбус скрипнул дверями, мягко тронулся с места. По троллейбусным стеклам проплыли бледные отражения остановки и одинокого человека, который даже не попытался взойти на подножку; отражение сдвинулось, по стеклам пробежали линии и пятна – сплетения ветвей аллеи.

– Прости, я остаюсь… Не х о ч у!..

Но уже засосало, подняло за облака, закрутило и бросило… Павел очнулся, стал проситься обратно, бегал по коридорам, ломился в запертые двери… – Я не могу, не хочу жить в вашем веке!

Пустите! Еще не поздно! Верните меня! – Но вопрос его не подлежал обжалованию, шлагбаумы на всех дорогах были опущены… Да и сами дороги заросли бурьяном, заколодели, обвалы завалили, перекрыли горные перевалы, – нельзя, невозможно вернуться, нет пути ни конному, ни пешему…

– Отпустите! Я не буду терпеть! Я не могу больше!!!

Нужно что-то делать, нужно действовать, действовать! Павла подхватило, закружило… Он сам не заметил, как оказался рядом с университетским Дворцом Культуры, – да-да, надо пойти на репетиции Студенческого театра, – нужно все, все сказать Кате.

Нужна ясность! Пусть все станет просто и понятно. Самое худшее – это неизвестность, – неизвестно с чем, против чего бороться. Зачем, зачем это ей? Ей приятно мучить? Или это просто неосторожность, просто она проходила мимо и сделала это невзначай, не придавая ничему значения.

Павел вошел в зал, сел на последнем ряду и стал следить за репетицией. Через сцену была протянута веревка, на которой сохло белье, позади закручивалась на второй этаж лесенка, виднелись раскрашенные фанерные приступочки, подвешенный вверх колесами велосипед, посреди сцены лежало жестяное корыто, рядом – ржавая буржуйка (весь этот хлам, очевидно, был принесен со свалки). Действие разворачивалось в двадцатые годы, в замоскворецком дворике.

Седой режиссер с плохо выбритым лицом, жесткими глазами, делая резкие движения, ходил перед сценой; одну руку он заложил за спину, другую выбрасывал вперед; лицо его нервно подергивалось, говорил он морщась, углом рта:

– Энергичнее! Неужели никто из вас не жил в коммуналке? Неужели никто не знает, что это такое? Сергей! – он обратился к парню в кепке, в порванном трико, с подтяжками на голом теле. – Сергей, что же ты? Ты ж в общежитии живешь! Ты что, не знаешь, как финку в руках держат? Вот так надо! – Режиссер взял финку, улыбнулся как-то особенно, сладенько, ноги его напружинились; он, вытянув руку, разрезал лезвием воздух перед собой. – Вот та-а-ак надо! Так, а не так! Ты что, брат, хлеб резать собрался? Ну, давай, Сергей! Давай, родной!

Сергей сунул в уголок рта бычок, снял с плеча гитару и лихо ударил по струнам:

Сын поварихи-и-и… и лекальщика-а-а…

– Ну, давай же! давай! – Режиссер все еще держал перед собой финку, словно собираясь кого-то зарезать.

Я с детства был приме-е-ерным мальчиком!..

– Так! так!

Кепка его была надвинута на глаза, бычок дымился, на поясе болталась финка. Цветные подтяжки плотно лежали на теле с красиво рисующимися мышцами. Павел вспомнил свое слабое длинное некрасивое тело с дряблой кожицей, и ему захотелось спрятать его, застегнуть покрепче на все пуговицы.

«Ах! Катя где-то рядом! за сценой!» – вспомнил Павел. Ему подумалось, что голый Сергей должен увести ее, и уведет, обязательно уведет, и против ничего не скажешь, потому что у него – финка! «Сиди, сиди! – сдерживал себя Павел. – Ты сам выбрал последний ряд, – вот твое место!»

Режиссер замахал руками, зашикал:

– Стоп! стоп! Музыкальная пауза! – Он приложил руку ко рту и позвал:

– Ка-а-атя, на выход!

Катя вошла, цокая каблучками, встала посреди сцены, тряхнула челкой. В руках она держала флейту.

– Не так! Не так! – схватился за голову режиссер. – Показывай! – Он сделал большие глаза, пошел на цыпочках, воровато оглядываясь. – Ты входишь… Вошла… Ты здесь первый раз. Оглядываешься… ме-е-едленно подносишь флейту… Одну ноту… берешь только одну ноту… И – в душу! – Режиссер хлопнул в ладоши: – И-и раз!!! На контрасте! Выходят все инструменты! Пошла массовка! На сцену выходят все! Все! Балаган! Фокстрот! Светопредставление! Ты – забираешься не лестницу и бьешь в барабан! Ты – высовываешься из окна и начинаешь вытряхивать коврик! Ты – идешь колесом! Скрипочка-а-а! Сюда! Ну? Все готовы? С богом!.. Начали!

Катина нота вошла в грудь Павлу по самую рукоять. От этой ноты он потерял слух, и все, что было после, не слышал.

Люди бегали по сцене, кричали, играли и пели; размахивал руками режиссер; но все это происходило где-то далеко, – в наступившей тишине лишь флейта продолжала звучать, только флейта и ничего больше.

С этих пор Павел, когда знакомился с девушкой, спрашивал – не играет ли она на флейте? Если – да, то Павел тут же поворачивался и уходил, чуть ли не убегал от изумленной, ничего не понимавшей девушки, потому что чувствовал боль, потому что не хотел повторения спектакля, – он этого бы не вынес.

Репетиция кончилась. Павел вышел из ДК и подождал Катю на остановке. Увидев, что Катя выходит не одна, он спрятался в тень. Актеры что-то оживленно обсуждали, – Сергей смешно показывал, как ходит и говорит режиссер, Катя улыбалась и махала на него рукой.

Подошел троллейбус, Павел вошел на переднюю площадку, Катя, попрощавшись с друзьями, – на заднюю.

…Что было дальше – Павел потом вспоминал с трудом, эта часть памяти была выжжена, разъедена кислотой, – остался пепел, обрывки глупых фраз: «а если бы я была с кавалером?» «тоже мне дама с валетом!»

Кажется, он обвинял Катю, ревновал ее к Сергею… Он – и обвинял?! И потом в его памяти остались гореть последние Катины слова, прозвучавшие, как пощечина:

– Ты был мне интересен – это не было игрой. Теперь ты мне не интересен. Прощай!

ПРОЩАЙ!

Павел вышел. Вокруг была ночь, темь. Островком света отплыл троллейбус; его слепили и бросали во тьму мчавшиеся мимо автомобили. Павел пошел прочь от дороги, обогнул котлован со спящим над ним экскаватором, полез через свалку строительного мусора, заблудился между штабелями бетонных плит. Все вокруг было заброшено, замусорено. Вдруг ему показалось, что вся Москва лежит в руинах: он – единственный, оставшийся в живых. Он доживает последние минуты, голова его кружится от смертельной дозы радиации…

Павел споткнулся о рельс, спрятавшийся в траве, чуть не упал… Оглянулся. Рядом, на заброшенной железнодорожной ветке, в тупике – старый паровоз; вспоротый, покрытый коростой ржавчины корпус, выбитые глазницы. «Ты – такой же как и я. Ты так же загнан в тупик и ржавеешь. Тебя бы в переплавку, в тебя бы вдохнуть новую жизнь, а тебя заставляют гнить долгие годы…»

Он забрался в кабину машиниста, – в кабине со всех сторон свисали сгнившие кабели и паутина, под ногами скрипело стекло.

Павел потянулся к воображаемым рычагам:

– Ничего! Ничего! Мы еще покажем… Мы еще кое-что можем! Вперед! Курьерский поезд прибывает!..

Вдруг ему стало страшно, – перед глазами сверкнуло, и он увидел, как сходит под откос поезд, как налетают друг на друга вагоны, путаются линии электропередач…

* * *

После той ночи прошел год, целый год, – Павел не заметил этого, будто год украли той ночью – в лунном свете блеснуло лезвие финки, его обшарили, вырвали из рук год, потом сбили с ног и оставили лежать на земле…

Легче ему становилось только тогда, когда он забывался, уходил в физику, садился за учебники, за научные труды. Тогда перед его столом начинали громко спорить корифеи физики: Эйнштейн не соглашался со Шредингером, Максвелл беседовал со своим демоном, Бор надувал электронные облака, словно воздушные шарики, – и всех их уже теснили, загораживали новые нобелевские лауреаты…

А может быть – перевернуть страницу?

Там за распахнутой, раскрытой настежь страницей должен быть выход в другой, – наверное, счастливый мир, в иное время, в иное – следующее измерение… В нашем же сонном мире – время течет не так, как там, – оно разошлось на рукава, и один рукав, в который мы попали, потерял связь с общим потоком времени, он стал старицей, озером, зарос ряской и кувшинками. Здесь время замерло, зависли маятники; сбилось с пути, еле волочит ноги по пояс в снежных облаках солнце, – еще немного, оно встанет, замерзнет, будет ночь…

Теперь Павел редко встречался с Катей, а когда встречался – всегда видел ее вместе с Сергеем. Они шли рука в руке, Катя не замечала Павла, для нее он перестал существовать… Потом, как-то раз осенью, Павел читал списки на доске приказов – и… не нашел Катину фамилию. Он несколько раз просмотрел списки.

Что если… Не может быть! Он стал искать ее по инициалам. «Кэ-И, Кэ-И… Нет – эту я знаю… Постой! Не Кэ-И, а Е-И! Екатерина Ивановна! Вот она – Олсуфьева! Была Молчанова, а стала Олсуфьева!!»

Ну и что? Тебе-то что?!

Но безучастным Павел остаться не мог. Нужно было срочно что-то предпринимать. Сейчас же! Сию минуту! Нужно куда-то идти, что-то говорить, нужно что-то делать, делать! нужно действовать!

Он отправился в ГУМ и, отстояв получасовую очередь, разом ахнул всю стипендию и сбережения на югославские ботинки невероятной красоты, которые он приметил, как только вошел в магазин. Пришлось вытрясти весь кошелек и распрощаться с мечтой о программируемом калькуляторе.

Но они – жмут! Его размер разобрали, остались только эти, – чтобы их надеть, нужно ставить ступни аркой. Но – ничего. Разносятся. Зато теперь он гоголем, чуть хромая, пройдет по факультету, а девушки, при виде его ботинок, будут валиться вокруг направо и налево. Уносите! Вы не нужны мне! Нисколько! Мне интересна только та шатенка, которой все равно – в ботинках я или без.

Вскоре, через несколько дней, Павел появился в новых ботинках на вечеринке. Ботинки его сразу привлекли внимание, в них он чувствовал себя уверенно, он даже сам, первый, разговорился с девушкой, которая сидела справа. Девушку звали Анечкой, она слушала и скромно, маленькими кусочками, с ложечки, отправляла в рот кремовую розочку, срезанную с торта. Что ж… Анечка, так Анечка… Не все ли равно? А-анечка-а… приятное имя.

Он спросил ее:

– Извини, ты не играешь на флейте? Правда – нет?!

Он обрадовался, облегченно вздохнул, – «прекрасно, – значит, проблем не будет». Можно было по Катиному примеру начинать игру… Да-да, игру, только игру – он хорошо понимал, что главное для него то, чтобы Катя увидела его в югославских ботинках, под ручку с Анечкой, – око за око.

В тот же вечер он провожал Анечку. Каждый шаг давался ему с невероятным трудом, на глазах выступали слезы. Ему казалось – пятки стерты до костей, в ступни вбиты ржавые гвозди. Эскалатор уносил его вниз, с Голгофы, к людскому торжищу. А там, наверху, рвала на себе волосы, стенала, стонала Катерина.

В его воспаленных мозгах били колокола, он шептал:

«Нет… Вознесения не будет… Не будет и второго пришествия… Оставайся с миром… Меня влечет в земные недра мой черный ангел – Анечка. Я тоже умею говорить: прощай!»

Неожиданный роман Павла развивался успешно, – он был принят у Анечки дома и познакомился с ее родителями.

У Анечки был папа, которого Павел тут же про себя окрестил «французским папой», – папа работал дипломатом, а мама – переводчицей. На стенах скалились маски в перьях, привезенные из Сенегала; что-то заграничное играл японский магнитофон, пили чай особенный, со специями, выращенный где-то у реки Хуанхэ. Потом смотрели фотографии из Франции; папа пояснял: «Это я и Триумфальная арка. Вы представляете, – там, у памятника Наполеону, всегда живые цветы!.. Нотр Дам де Пари… Рядом, на блошином ринке (его так называют французы), я купил Анечке шубейку… Мех ламы! А это… Э… Там у них пляжи… нудистские… Н-мм… Эта норвежка – ничего… Крупновата, правда, – не в моем вкусе… А это я. Слева. В желтых шортах…»

Потом последовали длинные, холодные, утомительные поцелуи в каком-то дворике, под аркой, рядом с Арбатом. Когда Павел завел туда Анечку, он невольно оглянулся: нет ли здесь Кати? Когда-то он искал ее здесь, а что нашел? Нет, Кати здесь не было… Павел старался быть честным, – если поцелуи пресные, так хоть культурная программа – ничего себе. Он водил Анечку в кино, в театр и даже, заняв крупную сумму, привел ее в ресторан «Прага» (когда он вытряхнул из кошелька всю мелочь, доплачивать пришлось Анечке).

Не было ли жестокостью такое отношение к Анечке? Ангел-Анечка, разумеется, что-то чувствовала? Пустяки! Мелочи! А на суде потом так и скажем: «Обвиняемый был в невменяемом состоянии, потому заслуживает снисхождения…»

И настало утро, когда Павел посмотрел в зеркало и увидел в нем свое небритое, покойницкое лицо. А ну, улыбнись! Подмигни! Так… Уже лучше… Постарайся теперь всегда улыбаться и подмигивать… Что вы говорите? Плешь? Мешки под глазами? Ничего. Зато сам – личность полная содержанием… И рядом – Анечка… Анечка? Почему именно Анечка? Как это понимать – Анечка?

Анечка крутилась рядом перед зеркалом, куталась в мех ламы, прыскала в рот французским дезодорантом.

– Хорошая вещь… Хочешь?

Павел повертел баллончик в руках, прочитал надпись:

«Уничтожает неприятный запах, отличается современным изысканным ароматом, подчеркивает ваше очарование и женственность».

Нда… И женственность! Вот так попрыскаешь и станешь женственным… Извините – не стоит, обойдусь… Буржуйская штучка.

Он пошел к умывальнику. Из крана капала вода: отстроенная, профильтрованная, с добавками фтора, хлорированная, подвергнутая коагуляции. На кухне хорошо поставленный баритон запел про то, что он мускулист и скуласт, а зовут его: КАМАЗ.

Потом Павел и Анечка ехали в метро. Двери открывались и закрывались, менялись станции, проходили дни… После тьмы и грохота тоннеля, ночных кошмаров, возни на мятых простынях снова становилось светло, появлялись проблески, просветы, открывались двери, и в них толпой валили люди, радостные, свежие… Но Павел не успевал заговорить с ними, даже рассмотреть их лица – они выходили на следующей станции.

Так проходили месяцы…

В это время Катя родила девочку и назвала ее Кристиной; Павел успешно защитил диплом; на широкую ногу (французский папа помог) отгулял свадьбу в ресторане «Прага», а чтобы отвлечься от всего этого, постоянно занимался наукой, целыми днями пропадал в библиотеках и на Вычислительном Центре. Очень редко находил время, чтобы сходить с Анечкой в кино или ну хоть на выставку.

Один раз они зашли вместе на Выставку Русского Портрета, открывшуюся на улице Горького. По улице шли троллейбусы, в «РОССИИ» показывали фильм: «Блондинка за углом». Везде, в трамваях, в метро, в толпе мелькали одинаковые «фестивальные» курточки, которые на фестивале молодежи раздавали бесплатно.

А здесь, в маленьком, уютном зале, со стен снисходительно смотрели цари и вельможи, фрейлины; какие-то старики, бледные, будто только что восставшие из гроба. Анечка задержалась перед портретом Екатерины II. Павел прошел дальше в зал…

И вдруг… остановился…

На него, чуть улыбаясь, смотрела Катя. Да-да, Катя! Он ее сразу узнал, несмотря на ее необычный наряд – на ней было пышное шелковое платье, на голове целое архитектурное сооружение… Не в тот же миг Павел понял, что она смотрит из-за рамы. Нагнувшись, он смущенно улыбнулся:

– Извини, Катя, я только на подпись посмотрю…

Христианек Карл Людвиг Иоханн /1732 – 1792/ ЕКАТЕРИНА ИВАНОВНА МОЛЧАНОВА /1779/

Не может быть! Этого не может быть! Совпадает все – внешность, имя, фамилия! Он поднял глаза… Катя улыбалась по-прежнему, так же загадочно и необъяснимо:

– Ты потерял меня… Наши пути разошлись в пространстве и во времени…

После этого Павел перестал ходить на выставки, опасался даже смотреть на афишные доски. Но потом долго, даже после того как выставка закрылась, ехал ли он в троллейбусе, просто шел по улице и случайно его взгляд останавливался на доске или заборе, и он успевал прочитать надпись: «ВЫСТАВКА РУССКОГО ПОРТРЕТА», и опять, чуть улыбаясь, смотрела на него размноженная в тысячах экземпляров Катя.

И снова рядом, из той ночи, звучал ее голос: «А что – если бы я ехала с кавалером?» Почему не – с парнем? Ну-ка, диалектические материалисты, растолкуйте! Объясните, что тут к чему! Это ж мистика, ей-ей! А… А, может, она проговорилась? Случайно?!

А ее вопрос про даму? Она же, хорошо помню, спросила: «Почему у тебя нет дамы?» Спросила! Теперь не отопрется!

И еще помню… Да-да! На лекции по Теории Относительности, когда речь зашла о необратимости хода времени, она вдруг, вроде бы к слову, просто так, очень тихо (если бы Павел не сидел рядом, он бы ничего не услышал!) сказала: «Все равно, во все времена люди одни и те же…» Конечно, мало ли что может сказать человек! Но… запомнилось! А как это выглядит теперь? А? Очень, очень подозрительно выглядит!

А… подождите-подождите! В самом деле – что ему терять? Нечего. А приобрести можно такое! Что если купить цветы и поехать к ней? С разоблачением! Он представил, как это будет:

– Тук-тук-тук! (Это он стучит в дверь).

Открывает Катя.

Он падает на колени, протягивает цветы:

– Катя, открой мне тайну бессмертия!

Катя баюкает Кристину: лицо Кристины – копия Катиного лица:

– Вот моя тайна!

Потом выйдет грубый Сергей, схватит Павла за шкирку и вытолкнет вон.

– Ишь, куда захотел! В бессмертие! Проваливай! Давай-давай отсюда! Вакантные места заняты!

И трахнет по башке гитарой.

И все же Павел решился. Он поехал на «Тургеневскую» – купил букет тюльпанов. Больше ничего стоящего в продаже не было: мертвые хризантемы в ведрах – и все. Продавщица бросила на испачканный землей стол кровавые букеты: «Вам повезло – остались цветы. Это невостребованный заказ». – «Что за заказ?» – «Похороны какие-то… Скрипача хоронили, а может флейтиста, – артиста, словом… А может артистку… Берите! Хорошие цветы! А вам-то они зачем? В смысле четное или нечетное количество?» – «Не знаю». – «Как так – не знаешь? Покойнику четное полагается, живому – нечетное». – «Заверните все…»

Павел стоял у ее двери и пересчитывал цветы, – получалось нечетное число. Но один цветок был маленький, неуверенный, недоросток такой в букете оставлять стыдно. Он завернул букет в бумагу, чтобы со стороны не было понятно, что это за пакет, и засунул в ручку двери.

Домой ехал в метро… В руке его теплился маленький, неуверенный огонек надежды… Огонек надежды… пристань мечты… идеал красоты… Слова из лексикона шлягеров. Он чувствовал себя опустошенным, оглушенным, в его ушах надрывался чей-то голос, обрушившийся на Павла из репродуктора. Голос пел о любви. Казалось – все кончено.

Но ничего не было кончено, все только начиналось. Когда ветер разорвал в клочья афиши с Катиным портретом, на их месте приклеили новые – с голым роденовским мыслителем. Над мыслителем крупными буквами было написано:

ЮРИЙ ГОРНЫЙ. ТВОИ ВОЗМОЖНОСТИ, ЧЕЛОВЕК! ТЕЛЕПАТИЯ!! ТЕЛЕКИНЕЗ!! МАГИЯ ЧЁРНАЯ И БЕЛАЯ!!!

Павел усмехнулся;

– А как насчет перемещения во времени? А? Слабо?

Павел зашел в выставочный зал, теперь в зале шла выставка работ итальянских абстракционистов. На месте Катиного портрета висело во всю стену ослепительно белое панно с маленьким черным ромбом посередине и радужными разводами по краям, – все это называлось «ПОЛЁТ НА КВАДРАТ МАЛЕВИЧА»

Павел вышел из зала, купил в киоске журнал «АВРОРА», открыл на последней странице… С обложки на него смотрела – Екатерина Ивановна Молчанова.

Он не удивился, он бы не удивился, даже если бы сейчас по дороге проехала раззолоченная карета. Он знал, что сегодня что-то должно произойти…

Павел рассмотрел репродукции, – работа Левицкого… а вот и статья к его юбилею… Тут и про картину есть! Вот! Автор статьи рассказывал о том, как создавалась картина, о заказе Екатерины II, и о самой Екатерине Молчановой… Так… Любимица императрицы… воспитывалась в Смольном институте благородных девиц… увлекалась театром… (Конечно, театром!) Ее игрой восторгался поэт Сумароков…

Хм… Сумароков? Разумеется, восторгался. Как тут не восторгаться, когда она – любимица императрицы. Актрисой она и тогда, вероятно, была посредственной, – выходила на сцену, заламывала руки и со слезой в голосе, с надрывом проклинала тиранов. Мило! Так вот чем объясняется ее неудача при поступлении в театральный институт! Школой Сумарокова!

Вижу ее в роли Офелии (не шекспировской, а сумароковской), которая захватывает трон вместе с Гамлетом, устанавливает просвещенную монархию и все действие находится в здравом уме и твердой памяти. Вижу зал – в раззолоченных креслах дремлют вельможи, – один откровенно храпит, завалился на бок, его парик съехал на лоб. Сумароков восторженно смотрит на сцену, ему мешает храп соседа, – он толкает его локтем,

– А? Что? – пугается вельможа. – Переворот? Кто у власти? Екатерина? Петр? Славься! Славься-я!!!

– Тс-с-с! – шикает на него Сумароков. – Следите за действием… Ах-ах-ах! Как хороша Молчанова! Прелесть, просто прелесть!!

Павел перевернул страницу. Вздохнул… Сумароков… Подумаешь, поэт! Кто помнит о нем? В лучшем случае слышали про то, что он поссорился с Ломоносовым, и то, что Ломоносов, когда их пытались помирить, в гневе сказал:

– Не токмо у стола знатных господ или каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже самого Господа Бога!

Так и сказал. А потом встал из-за стола, взял трость и вышел. И дверью хлопнул.

Когда же это было?.. Годы жизни Ломоносова, Молчановой… Так… Не раньше и не позже семьсот шестьдесят пятого… Последние дни Ломоносова… А Катя еще девочка – семь лет… Только-только начала учиться в Смольном институте… Ученица первого, самого младшего возраста… Кофейного цвета форменное платье (кофейная барышня). Первоклашка… И уже замечена императрицей… Первый раз приглашена на светский вечер. Вокруг вельможи сидят и жрут. Из-под огромных париков капает пот. У графов Орловых жарко.

Сюда же приглашены прославленные поэты: Сумароков и Ломоносов. Ломоносов еще чем-то занимается? Опыты? Академия? Пустое. Пусть оды пишет, императрицу славит. А то…

И что это он обидчивый такой? Сумароков только пошутил. Очаровательная шутка, каламбур. Тонкий намек на толстые обстоятельства. Сказал, мол, Ломоносов…

…Из сама подла рода, Которого пахать произвела природа…

Вот характер – обиделся! Ишь-ты, дураком быть не хочет! Скажите на милость! Надо будет – захочешь. Чего уходить? а?

Катя набросила шубейку и побежала вслед. Она бежала завьюженными петербургскими улочками… Вот позади – мост… Вот и Мойка… В этом доме через много, много лет поселится Пушкин… А вот и дом Ломоносова…

– Михайло Васильевич, дядя Миша! Сумароков – плохой, плохой! У него щека трясется, он только и знает, что нравоучения читать да пальцем грозить.

Михайло Васильевич улыбается: – Все-то ты понимаешь… – Он гладит ее растрепавшиеся волосы, а потом… Как я раньше не догадался! Да-да! Именно тогда он и подарил ей удивительный прибор, последнее свое изобретение, к которому он шел всю жизнь, открывал законы, опережал свой век на целые столетия… Изобретение, оказавшееся преждевременным, а потому опасным для человечества…

Это был прибор, разрешивший проблему перемещения во времени. Он подарил его Кате, – это последнее, что он успел сделать…

Вот он!

Этот прибор изображен на картине Левицкого! Вот, в тени, справа. Виднеются металлические стояки, цилиндры, что-то еще… Плохо видно… Нет-нет, это не антилия, вакуумный насос, как подумал автор статьи, – вероятно, насос только часть этого прибора.

К тому же, автор просмотрел архивы Смольного института и убедился, что Катя не занималась физикой. Правильно, не занималась. Она и сейчас ею не слишком увлечена…

Переворачиваем страницу и читаем дальше… Погребена в Петербурге, оплакана Сергеем Адамовичем Олсуфьевым (!), ее склеп на Лазоревском кладбище Александро-Невской лавры…

Погребена?..

Не верю!!

Склеп пуст!!!

Она всех нас провела, а сама села в карету, доехала на перекладных до Москвы, – и живет здесь, на проспекте Вернадского (троллейбусом до Юго-Западной, два квартала пешком, налево, лифтом на пятый этак и звони… откроется дверь, ты войдешь в роскошную залу, будут скользить по паркету дамы в робронах, кавалеры галантно кланяться, в канделябрах гореть свечи)…

Скорее, скорее, скорее… Все понятно! все понятно!

Павел побежал на остановку, вскочил в троллейбус, когда он уже захлопывал двери… «Успел! Сегодня я – успел!»

Троллейбус тронулся… За стеклом, по которому хлещут дождевые струи, – темный парк, над колышущийся черными деревьями сверкает, освеженный прожекторами, университетский шпиль… Троллейбус идет мимо парковой ограды, воинственно ощетинившейся копьями, угрожающе поднявшей стволы колонн с пушечными ядрами… Мимо, мимо, мимо…

Пролетел зеленый глаз светофора, указатель: «К аэропорту Внуково». Позади остался Ломоносовский проспект, Физический факультет… Все что пережито, все что переболело, все, все позади…

Троллейбус останавливался, открывал двери, водитель объявлял остановки:

– Проспект Вернадского… Двери закрываются… Улица Лобачевского… Двери закрываются… Метро Юго-Западная…

Двери открылись, и последний пассажир вышел в дождевую, непроглядную тьму. В салоне погас свет.

Что это?! Что происходит?!!

Искры перед глазами или созвездия? Почему все летит, все рушится?! Что случилось?

Показалось, что троллейбус разогнался, поднялся над асфальтом, над потоком автомобилей, отлетевших в сторону, вниз, строчкой разноцветных огоньков, сделал разворот и полетел на сверкавший вдали шпиль Университета… Снизился, мягко сел на заасфальтированную площадь перед Главным Входом Университета, покатился по аллее мимо означившихся в темноте бюстов мыслителей и ученых… Ударила молния, высветилось дерево на обочине, – оно потеряло крону, уменьшилось, стало ростком…

ИЮНЬ 29. 1776. ПОЛДЕНЬ.

Павел открыл глаза… Яркий, слепящий свет… Скрипнули, распахнулись двери, он вышел из троллейбуса. Вокруг – лес. Троллейбус стоял на залитой полуденным солнцем поляне, над троллейбусом покачивались держатели, на его стеклах сохли дождевые дорожки. Рядом, на зеленой лужайке, Павел увидел карету, запряженную парой горячих гнедых.

И он услышал знакомый голос:

– Ну что же вы, друг мой! Пожалуйте в карету! Сколько можно ждать, в конце-то концов!!

1987–1989 гг. Москва-Геленджик

– Капли… капли… – Пусто в сквере на Неглинной… Серые пальто и шляпы За витриной магазинной — Это дождь от нас их спрятал.. – От тебя и от меня… – Слышишь?  Слышу… – Это капли… Или сердце в беспорядке. Всё попасть не может в такт им… У тебя и у меня… – Но для нас ли странный доктор Прописал так много капель? – Мы поймаем их в ладони, станут все они… для нас.

Июль 1985 г.

 

Девочка со спичками

Потемневшее городское небо нависло над низкими крышами старых улочек, над перекрестьями антенн и путаницей проводов. Оно поглотило тупые, подпирающие горизонт вершины высотных домов, – их громадность, грозная торжественность скралась, перестала напрасно давить, пропала за тяжелым, отравленным туманом. Пошел холодный колючий дождь, смешанный со снежной крупкой, затяжной, обещавший к ночи стать метелью, но не очищающей, снежной, а сырой, покрывавшей дороги и тротуары чавкающей слякотью.

В такую погоду очень легко промочить ноги, особенно – если эти ноги всего только в туфельках на шпилечках. Конечно, Маша могла бы надеть и сапоги, утепленные, непромокающие, к тому же – модные, и даже стеганое пальто, а шею укутать длинным вязаным шерстяным шарфом – все это осталось дома, в прихожей, – все это можно было бы надеть вместо этой одежды бабочки, проснувшейся на пороге зимы, можно было бы… Тогда и этот пожилой гражданин, и эта дама, и этот, и тот, – все, – не стали бы то ли осуждать, то ли сочувственно поднимать брови, прошли бы мимо нее и не заметили, смотрели бы сквозь нее невидящим взглядом, будто ее и вовсе не существует на свете…

Высокие тонкие каблучки вязли в снежной каше, туфельки промокли насквозь и хлюпали, кожа за ажурными, в крупную черную клетку, чулками, открытая много выше колен, закоченела и уже не посинела, а наверное – побелела. Большой черный, старомодный зонт, с торчавшей, вырвавшейся спицей, плохо спасал от дождя и снега, – на голом плече были заметны крупные капли; подмочило и платье, – точнее не платье… Можно ли назвать платьем это подобие балахона? Маша, мечтавшая стать художником-модельером, сама сшила его из двух китайских полотенец, – ей понравилось шитье: золотые драконы на черном фоне. Она шла, гордо подняв красивый подбородок, независимо и спокойно поглядывая вокруг. Она сдувала спадавшую на глаза черную непослушную челку, встряхивала головой, вся подтянутая, строгая, – по крайней мере, такой она хотела выглядеть. На самом-то деле – все было не так: люди видели продрогшую, маленького роста девушку, почти девочку, которая шла, вздрагивая от каждого порыва ветра, печатая туфельками на побелевшем асфальте восклицательные знаки.

– Гг… Э-эй! Дэвушка… Не холодно? – услышала она позади чей-то хамоватый хриплый голос. Маша ускорила шаги, обернулась через плечо, – так и есть! За ней, улыбаясь во весь рот, нетвердо, но широко шагал краснорожий, подвыпивший мужчина, державший руки в карманах брюк.

Быстро сойдя на обочину, Маша махнула рукой – сразу затормозил и раскрыл дверцу жигуленок – она села на переднее сиденье, хлопнув дверцей и нажав замок.

– Я с дамой! – Мужчина сунулся было в заднюю дверцу, но дверца не поддалась – и улыбка разом сползла с его лица.

– Поехали! – Маша тронула водителя за рукав.

Жигуленок рванулся, а краснорожий, стукнув ладонью по капоту, остался под дождем.

– Ну, погоди, девка, – я до тебя…

…Дождь разбивался и растекался струйками по стеклу автомобиля, его сметали, сгоняли дворники, мерно качавшиеся, раскрывающие два веера перед водителем и Машей. Из посвистывавшего, потрескивавшего приемника вытряхивались мелодии духового оркестра, сменявшиеся скороговоркой известий. Водитель, мужчина лет пятидесяти, устало следил за дорогой, – к происшедшему, по-видимому, он отнесся спокойно.

Элегантным жестом Маша достала сигарету:

– Можно?

Нажав рычажок электрозажигалки, водитель, как-то жалостливо, поморщившись посмотрел на нее, спросил:

– Тебе лет сколько?

Маша затуманилась, словно этот вопрос ее опечалил.

– Старенькая я…

– Ста-а-аренькая… – Водитель поморщился еще сильнее. – Восемнадцать-то есть, или еще нет?

– А что? – Маша с достоинством улыбнулась. – Скажете: маленьким курить – запрещено! категорически! И вообще – курение вредно для здоровья, вот тут даже кто-то предупреждает… – Она ткнула в пачку. – Так?

– Ничего не скажу… Ехать-то тебе куда?

– Поезжайте прямо – прямо, прямо, – сигарета, зажатая между двух пальцев, очертила круг, – а потом повернете по Садовому направо… Кстати, это вам по дороге? А то у меня с собой… – Она выразительно щелкнула замочком сумочки.

Водитель не ответил, пошел на обгон, включив поворотные огни. Он хмурился, его раздражала развязанность соседки. Неожиданно он повернулся и спросил:

– Он твой знакомый?

– Кто? А… не-е-ет! – Маша отрицательно замотала головой, удивилась: – Вы полагаете – у меня могут быть такие знакомые?

Водитель усмехнулся.

– Что вы! Так… привязался… Жаль, не успела спросить – а что ему собственно было нужно. Ну… думаю, я ему понравилась. Вы – как считаете?

– А я считаю, что ты сумасшедшая и слишком легко одета.

Маша нервно расхохоталась, откинулась, так что волосы ее разметались, отлетели за спинку кресла.

– И… и вы про то же!

– Нет – я серьезно…

– Да-а?..

– Мой дом недалеко, а тебе сейчас не помешала бы чашка горячего чая… а потом я нашел бы тебе что-нибудь одеть…

– О! Нашелся хоть один добрый человек… – Маша закурила от раскалившейся зажигалки, закинула ногу на ногу, оперлась локтем о приборную доску – ее бледный профиль в сигаретном дыме вдруг напомнил водителю фотографию из зарубежного журнала. – Нет, вы не шутите? Правда – приютите, обогреете? Вот так вот – впервые увидели, и сразу – горячий чай… и… а чем мы будем заниматься после чая?.. Как обычно? Ах, ну да… Кхм… А как на это посмотрит ваша супруга, которая сейчас, разумеется, где-то на работе? А-а?

Водитель округлил глаза.

– Жена? Причем… Ах, боже мой! Ты ж мне в дочки годишься! Девочка, что ты?

Маша не улыбнулась, скорее – оскалилась, – она заговорила, яростно комкая сигарету в пепельнице:

– Ну, простите, ну, пошутила! Пятьдесят лет и семнадцать это смешно, это неприлично? Ведь так? Ну, скажите, так?!

– Что… ты о чем?

– А… а если это – любовь? Тогда как? Если ОН – талант? – Маша, очевидно по-рассеянности, заговорила о чем-то совершенно постороннем. – Может быть, даже – гений?! Ну и что ж – что жена? А если он не любит ее? Ну, не любит – тогда как? А если он любит только меня? Ну, что вы молчите?

– Не понимаю о чем… Кто – «он»?

– Ах, ну да… Кто… Человек! Хороший – че-ло-век. – Маша, чтобы занять пальцы, стала катать между ними новую сигарету.

– А… а вы не слушайте меня, что вы меня слушаете? Вы рулите, рулите – просто у меня неврастения, обыкновенная неврастения… неврастения… – Маша отвернулась от водителя, посмотрела на улицу.

– Ой-ей! Кстати, мы проехали лишний квартал. Заговорилась я – мне выходить! Остановитесь же! Стойте!

* * *

…Маша нажала кнопку звонка – навстречу раздался радостный с повизгиванием лай. В дверь с разбегу ударились две лапы.

– Тише, тш-шш!.. Марат! Кому сказал на место!

Тяжелая дверь, с дорогой, стеганной ромбиками обивкой, отворилась, отмякнув несколько язычков у разных непростых замков, щеколд и звякнув цепочкой.

– Мышонок, ты? Наконец-то – заходи, дружок! Ох, какая ты мокрая, озябшая… В такую-то погоду – и в одном платьице! Сейчас я мигом горячий кофе… А ты пока вылей вот, – у меня остался коньяк. Пей! Ах, боже мой – ты совсем синяя!

Кирилл Витальевич встретил ее в дорогом, тоже стеганном, как и дверь, халате. Его яйцевидная голова с высоким лбом, переходящая в чистую лысину, отсвечивала красным в интимном свете абажура. Маленькие провалившиеся глазки приветливо улыбались.

Маша наклонилась к псу, крутившемуся между ней и Кириллом.

– Маратушка, Марат… что – рад? Псина! Рад? Вижу – рад… Соскучился, лохматый! Вот я и пришла…

Марат благожелательно заурчал и подставил ухо. Кирилл открыл шкаф.

– Я тебе сейчас дам халат, а ты снимай что тут на тебе…Да-а… – Кирилл окинул взглядом Машин наряд. – Искусство требует жертв, но не таких же! Маша, ты это – ради меня? Твое? Мышонок, мышонок… снимай немедленно!!

– Так сразу… снимать?

– Маша! – Кирилл шутя покачал головой. – Как тебе не ай-яй-яй? Ну… Ладушки… Ты тут располагайся, а я сейчас заварю кофе… Да держи халат-то!

С халатом в руках Маша пошла по коридорчику в мастерскую Кирилла Витальевича. Кирилл, художник-мультипликатор, расписал все стены, – и не удивительно, что Маша шла, как завороженная, шла медленно, не обращая внимания на Марата, поскуливавшего рядом. На стенах коридора – жила улица, не просто улица – это был Копенгаген, набережная Нюхавн, где когда-то жил Г. Х. Андерсен, великий сказочник и поэт. Дверь в мастерскую приходилась как раз на дверь его дома, а дверь в гостиную – на вход во дворец Шарлоттенборг. По улице шли люди, укрытые от дождя зонтами. Все было так размыто, что за дождем невозможно было разобрать, в каком веке это происходит, – вполне можно было предположить, что сейчас из-за угла выйдет сам – Андерсен, неловкий, долговязый человек, переступающий через лужи, бормочущий, или напевающий свои стихи… Он подойдет к Маше и скажет, разумеется, по-датски:

– Здравствуй, Маша! Ах, бедная девочка, ты совсем промокла! Тебе холодно! Зайдем в дом – я разожгу камин, я напою тебя горячим кофе…

Маша открыла дверь в мастерскую и вошла. В мастерской она сбросила мокрое платье, накинула халат – и почувствовала, что согревается, озноб почти прекратился.

В комнате все стены занимали книжные шкафы, на одной попке стояло полное собрание сочинений Андерсена, книги разных изданий, книги об Андерсене, о Дании, – давней мечтой Кирилла Витальевича было сделать мультфильм по его сказкам. Были написаны удивительно лиричные картоны, наброски к этой мечте, они все были тут, висели по стенам… Но мечта все откладывалась по разным причинам, сейчас Кирилл делал детские мультфильмы в примитивном русско-диснеевском стиле, – целлюлоидные листы с героями этих мультфильмов тоже были везде прикноплены – к полкам, к двери, пачка их лежала на столе. Посреди комнаты стоял мольберт, а рядом на ступе в беспорядке валялись кисти, полувыдавленные тюбики, палитра и испачканный маслом его рабочий халат.

– Здесь он работает… – Маша погладила его халат. – Встает утром, надевает халат, смотрит за окно на шумную улицу, мучается, стирает рукавом пот со лба… и пишет, пишет…

Подойдя к картону, который ей полюбился особенно, Маша поднялась на цыпочки, сняла его с полки.

Синяя-синяя вьюга… Маленькая, хрупкая девочка закрывает от летящего снега озябшими белыми ладошками зажженную спичку… смотрит на огонек большими печальными глазами… Спичка вспыхивает ярким пламенем, и девочка видит накрытый стол, пареного гуся с вилкой в боку, рождественскую елку… Маша достала сигарету, чиркнула спичкой. И вдруг… она снова оказалась на улице.

…Уже стемнело, дождь прекратился, с неба медленно падали и кружились в раструбе фонарного света пушистые снежинки. Может быть, от зажженной спички, а, может быть, оттого что шел снег, ей было совсем не холодно.

– Гг… Эй, девушка! Не холодно?

Маша увидела, что рядом, покачиваясь в неверном Фонарном свете, возник силуэт недавнего знакомого.

– Нет, нет! Совсем не холодно! – поспешно ответила она. Силуэт покачнулся, развернулся и пошел в другую сторону.

– Так бы и сказала… Я только это и хотел… А то… может, думаю, пиджак одолжить? Может, думаю, холодно? Зачем обо мне так…

Из потока машин вынырнул и затормозил рядом с Машей черный вытянутый кадиллак. Распахнулась дверца, и показалась улыбающаяся яйцевидная голова.

– Маша, мышонок! Прошу!

Сев рядом с Кириллом, Маша восхищенно ахнула:

– Откуда у тебя?..

Кирилл Витальевич довольно щурился; он нажал какие-то кнопочки, и в машине заработал кондиционер, включились встроенные стереоколонки, открылся небольшой с зеркальными стенками бар.

– Прошу! У меня остался коньяк… Лей – тебе необходимо согреться… – Кирилл нажал другие кнопки, переключил скорость, – машина, загудев шмелем, мягко оторвалась от асфальта, поднялась над улицей; разноцветные фонари, городские огни канули вниз, а навстречу летели, закручивались в спирали, подмигивали другие огни – россыпи звезд, галактики…

– Добралась-то до меня как? – крикнул из кухни Кирилл Витальевич. – Неужели пешком?

Маша очнулась.

– А… Нет, подкинул меня один жигуль. Водитель… добрая душа – всю дорогу расспрашивал, потом хотел зазвать в гости. Но – заметь, я не поддалась. Вот еще!

Кирилл вошел с подносом, на котором дымился кофе. Он сел и, стукнув себя ладонью по колену, сказал:

– Ну, ладно, мышонок. Скажу тебе прямо – жена мне сегодня устроила нелепую сцену и ушла к теще, представляешь? Собрала чемодан – и уехала! Так что ты сегодня можешь не уходить. Да и не отпущу я тебя… – он хитро прищурился, – такую…

Маша возмутилась:

– Тебе не понравилось мое платье?

– Что ты! Платье потрясающее! Великолепное платье. Особенно драконы…

Кирилл сел рядом и заговорил с нею, почти сюсюкая, как с малым ребенком: – Ух, какие драконы! А? Потрясающе! Разумеется, все это сама сшила? Потом – на выставку? Нм… А не кажется, что это слишком… мим… вольно?

Маша пересела на колени Кириллу и обвила его шею рукой, – в другой она держала кофе.

– Не кажется…

Кирилл погладил ее по щеке, тихо дотронулся губами до лба.

– Ладно-ладно… Мои вкусы в этом вопросе несколько старомодны…

– Зато в других вопросах!

Они вместе расхохотались и стукнулись лбами.

– Милый, милый мышонок!.. Кстати, – оживился Кирилл Витальевич, – а у меня для тебя есть сюрприз!

– Сюрприз? Обожаю сюрпризы!

– Я, наконец, закончил работу… – Он кивнул на кипу целлюлоидных листов. – Да-да, ту самую…

– Что… «Мышонка»?.. Нет, правда? Кирюша! – Маша чмокнула его в бритую щеку.

Кирилл приложил руку на место поцелуя, будто почувствовал легкий ожог, краска прилила к его довольному лицу.

– Идем… – заторопился он, – я покажу…

Он встал и, пошатываясь на расслабленных ногах, повел Машу в гостиную – во дворец Шарлоттенборг.

– Марат, Марат! – позвал он. – Иди сюда! Мультфильмы! За ними, высунув язык, вбежал Марат.

– Марат любит мультфильмы, – объяснил Кирилл Витальевич, включив видеомагнитофон. – Он мой главный ценитель… Я стал замечать, что у него прекрасный, развитый вкус.

Маша улыбнулась Кириллу и погладила Марата по лохматой умной голове, которая со всем вниманием уставилась в экран. Побежали титры:

«МЫШОНОК»

На экране появился облезлый пес, который вздрагивал от холода и старости, – чем-то он напоминал одновременно Марата и Кирилла. (Марат, глядя на него, подвыл.) Рядом веселились мультяшечные щенята, котята и поросята. Они прыгали, визжали, срывали цветы, пели песенки, кружились в хороводе – иногда забегали под ноги старому псу, который, по-старости, не обращал на них внимания. Наконец, один котенок подошел к псу и спросил звонким голоском – такой голос получают, ускоряя запись:

– Ой, как жалко-то! Дядя, а что это с вами такое? Почему не поете, не пляшете? Ах, сегодня такой солнечный день! А, может быть, вы больны?

– О-хо-хо… – ответил пес. – Нет, я не болен… Просто я очень, очень старый…

– А что это значит – старый?!

Пес закашлялся.

– А это значит, что я уже не могу ни плясать, ни петь…

– Ой, как жалко-то! А что теперь делать?

– Ну, что с этим поделаешь… Говорят, правда, есть где-то целебный… – пес смахнул лапой слезу, – красный цветок, только поди достань его… Нет, видно не придется мне ни петь, ни плясать… Кха… кха… Ста-а-арость!

– Ой, как жалко-то! А давайте… мы этот цветок – отыщем!

– Давайте, давайте! – запрыгали щенята и поросята.

И вся эта забавная компания двинулась на поиски цветка. А идти пришлось по оврагам и болотам, переходить опасные ручейки, потом стемнело, взошла на небо и зевнула луна, ухнув, пролетел филин – стра-а-ашно! А они все шли и шли, только глаза во тьме светились… Вдруг – тонкий писк:

– Ой-ей-ей!

В темноте они на кого-то наткнулись и разбудили. Загорелся огонек, и высветилась маленькая мышка со спичкой в руке.

– Ты кто? – спросил заводила-котенок.

– Мы-ы-ышка!

– А что здесь делаешь?!

– Сплю!.. А вы что делаете?

Тут котенок стал размахивать руками, объяснять:

– Понимаешь, мы ищем красный цветок! Там – старый, больной пес… И так его жалко! так жалко! А помочь ему может только этот самый цветок!

– Я знаю – где он! – пискнула мышка.

И в самом деле, та мышка привела их к цветку, – цветок был нарисован в виде мерцающего красного сердечка.

Следующий кадр:

Мышонок принес цветок и протянул его старому псу. Пес понюхал, забавно пошевелив носом – потянулся за цветком, схватил его и… начал прыгать, визжать, кружиться, размахивая ушами, высунув язык, делая разные неловкие, не по возрасту, движения, а вокруг него закружилась в хороводе малышня.

– Ах, как хорошо!!! – хрипло с энтузиазмом воскликнул он. Вот и все, потом выскочили мурзилочные буковки:

«Конец»

– Ну как? – спросил Кирилл Витальевич.

Маша молча поднялась, подошла к Кириллу и – дала звонкую пощечину.

– Ма… – опешил Кирилл. – Что с тобой, Маша? Тебе… не понравилось?

Маша скинула с себя халат, бросила его в лицо Кириллу и побежала в мастерскую.

– Маша! Маша! – побежал следом Кирилл, а вслед за ним затрусил и залаял Марат. – Маша, ты… что? Я хотел… тебе подарок…

Маша надела свое платье и пошла к двери. Кирилл встал на пороге, преградив ей путь. Завозился и заскулил пес.

– Нет, я тебя никуда не пущу. Давай объяснимся.

– Нечего объяснять. Прощай.

– Нет, подожди!

Маша замахнулась на него зонтиком:

– Пусти, говорю!

Кирилл отшатнулся, и Маша бросилась на лестничную площадку, чуть не сбив с ног соседку, которая стояла за дверью, прислонив ухо к замочной скважине.

– Ох ты, боже мой! – отпрянув, воскликнула соседка. – Уже голышом от любовников бегают!! А я вот – к участковому!..

Кирилл выбежал следом за ней в одном халате. Марат тоже выскочил на площадку и стал яростно лаять на соседку, – та отступила за порог своей квартиры, хлопнула дверью:

– Развели собак, жить невозможно!

Кирилл выбежал на улицу и остановился в тапках посреди лужи. – Маша, я не понимаю… Его хлестал дождь, он заслонялся рукой от летящего снега.

Но Маша не смотрела в его сторону, она ничего не слышала, она махнула рукой – тут же остановилось жигули, распахнулась дверца.

И вскоре Кирилл уже не мог различить за дождем жигули, в котором уехала Маша, оно стало незаметным в потоке машин. А он все стоял и стоял, ему было холодно и горько.

К нему подошел пес, поскулил – Кирилл наклонился, погладил его… Что теперь поделаешь…

– Ну, что, лохматый? Пошли что ли домой?

И сам же ответил:

– Пошли.

1989 г. Москва-Геленджик

На дне, где стылая вода, нора есть под корягой. Там рак отшельничал всегда… Миляга! На берег как-то погулять он, задом пятясь, вылез… А там все лилии опять — раскрылись! Подполз поближе рак к одной и шепчет: – Извините! Похожи вы… О боже мой!.. на Нефертити!.. Он пел стихи, а время шло, за днями – дни, недели… Все лепестки… пока… не облетели!

1982 г.

 

О море, море!.

Из сборника «Дивноморье»

– А ветер с моря заходит. Во-о-он рябь…. – Ромка по прозвищу «Галс» приложил ладонь козырьком к глазам и опечаленно вздохнул.

Томившийся у причала тучный гражданин теребил кепочку в руках, мялся, с сомнением щурил близорукие глаза в сверкающую даль. Над утренним морем висело розоватое перекрученное облако, живо напомнившее ему чучхелу (А и в самом деле… что-то такое… Нет, определенно там блики… рябит…).

– Но ведь у вас – объявление, прока-ат… – протянул он с надеждой в голосе.

– Ну и что же что объявление? – Рома снова заложил руку за голову. – Но по утреннему бризу выходить… как раз в мол впечатает! – Рома присвистнул и показал двумя пальцами шагающего человечка. – Идите… поищите другие яхты! Была еще охота рисковать! Да даже если и выйдешь… Ра-а-аз! И на камни бросит! Вот там, справа, под водой очень нехорошие скалы… Сколько яхт побилось… в мелкие щепы! – Ромка скорбно покачал головой. – Вот так вот выходят; кляк-мляк, что нам ветер? Нам, де, море по колено! А ветер их на скалы и бросает! А там-эть и впрямь по колено! Дальше что, а? А дальше – хрясь! То-о-онем!

И тут Галс кивнул на догнивающий рядом баркас с разломанным бортом.

– Вот пожал-ста! Баркас – атас! Ему что правый, что левый галс!

Когда у Ромки нет желания, донимать его – себе дороже. Всегда жди неприятность: то вдруг ветер не с той стороны зайдет, то волна велика… А он будет полеживать на песочке и пальцем не шевельнет.

Но вообразим другую картину – ветерок легок и свеж, будто из-под облачка машут опахалом, и приятно сквозь полуопущенные веки смотреть на лиловый хребет, подступивший к бухте, по коей лепестками цветов разбросаны паруса яхт и виндсерфингов… А рядом раскачивается чаечкой, просится в море его яхта, привязанная канатом к причалу…

И представим далее, что со стороны порта, где разбиты цветники, пахнуло розами и жасмином… Тогда-то и происходит вполне обыкновенное и то и дело повторяющееся чудо: неожиданным порывом с ближайшей клумбы срывает и переносит на причал платьица-бутоны (невесомые платья, сшитые явно из лепестков, бутонов, опрокинутых вниз, – из-под них выглядывают тычинками стройные ножки…).

Разумеется, тогда погода улучшается!

Ромка подает руку, и цветы, ахая, прыгают на качающийся борт яхты.

– Ах-ах! А… мы не перевернемся?

– Что вы! Э… Разве это волна? В легкий бриз выходить – милое дело! Да… и он вот-вот стихнет – смотрите: во-о-он рябь!..

Рома отдает швартовы, выбирает якорь, – яхта медленно отваливает от берега. Он бросатся к фалам и подымает стаксель. Железное кольцо с углом стакселя летит вверх по тросу. Стаксель вбирает в себя ветер, выгибается – и яхточка не спеша, плавно качаясь, оставляя за собой тающий на воде клин, разгоняется.

Ветер явно крепчает, – несмотря на предсказания Ромы. Он набирает силу, резкими порывами перебрасывает парус.

– Э-эх! Хороший ветер! Кто ж и выходит в штиль! – Он подмигивает бутонам, закручивает ус. – А что? Подымем и грот! – Рома выбирает гротофал и грот, гремя, взлетает вверх.

Яхта заскользила веселее, накренилась, так что вода поднялась вровень к борту. И яхта боком, чуть не черпая, запрыгала с волны на волну, – одну протаранила, обдав брызгами взвизгнувших девиц.

– Мелисема… мелисема… – запевает Рома какую-то греческую песню, из которой он знает пару слов, да зажигательный мотив… – Это я пою по-гречески! Похоже? И разве я не вылитый Одиссей?.. Опа-опа, та бузуки… изма, изма сарастуки!

– А Пенелопа у Одиссея есть? – спросил вдруг цветок постарше – темный, томный тюльпан. Второй цветок – молоденькая, в белых кудряшках, астра, прыснула смехом, уткнулась в плечо подруге.

– Э-а… Зачем спрашиваете? Если и есть Пенелопа, все равно она будет ждать… Даже если Одиссей где-то в Тмутаракани загостился у Цирцеи! – Он подмигнул тюльпану. – Или там у прекрасной Калипсо… – Он улыбнулся и астре.

И тут Ромка раскурил капитанскую трубку и стал дымить, словно пароход.

Рядом пролетел на доске виндсерфинга, высоко взлетая на волне, выгнувшись длинным, черным от загара телом, местный жиган Гена. Он пересек курс у самого носа и крикнул через плечо:

– Эй! Галс, закладывай галс, а не за галстук! А где твои дизель-шкоты?!!

– Эть, жухлявый жихарь! – буркнул в нос Рома. – Вот попадет в тень от паруса, встанет, я ж его и расшибу! Да кто ж так близко…

Рома выбил промокшую трубку и, снова закурив, пустил дым в пышные, неотразимые усы. Яхта же шла, качаясь на волнах; сидящие на ней видели: качается не только яхта, но и весь мир – бухта, море, горы, – от этого кружилась голова, будто раскачиваешься одновременно на качелях и кресле-качалке…

Впереди показалась яхта Митрича, старого морского волка, точнее не волка, а медведя – судя по его фигуре и волосатой груди.

– А вот кого мы сейчас!.. – обрадовался Рома и стал колдовать со шкотами. – Так… так… А мы его бабочкой! – Рома поставил стаксель и грот бабочкой – паруса захватили ветер с обеих сторон.

Яхта потянулась, полетела быстрее, а Митрич, разомлевший, задремавший на солнце, почти остановил свою яхту, стаксель у него болтался тряпкой.

Когда яхта Галса на хорошей скорости пронеслась мимо Митрича, Ромка не удержался, снял шляпу и поставил ее на ветер, – это яхтсменский жест: смотри, мол, – под шляпой иду! Мальчишество, конечно, но – разве удержишься?

Митрич подпрыгнул, так что корма его яхты глубоко окунулась, кинулся к шкотам. Ну, теперь держись! Паруса-то у Митрича поболее, да корпус легче…

Эх, помогай, Морской бог! Так-так… Что ж теперь делать? Рома щурит глаза, прикидывает: там, вроде, ветер сильнее, вот его бы поймать…

Ага! Начавший было догонять Митрич, снова отстал, попав в безветренную щель, его паруса заполоскали. Мирич заложил галс, поймал ветер…

– Эй, капитан!.. – тронула Рому за руку девушка-тюльпан. – Смотри-ка, он что-то тебе показывает, кричит.

Рома обернулся… Митрич в самом деле кричал и размахивал руками, но – что, за ветром было не разобрать. Рома огляделся – и тут он все понял. В бухту уже вошла, поднявшись на ножках, напоминая гигантское насекомое, комета. Она шла на хорошей скорости своим курсом к главному причалу порта. Впереди, как раз на ее пути, спиной к комете стоял Генка.

Митрич сделал поворот и пошел в ту сторону. Рома достал ракетницу, поднял – раздался выстрел, ракета полетела вверх. Услышав выстрел, Генка обернулся, испугался, хотел селать поворот, но, видимо, поспешил – и выронил парус.

Издалека показалось, что комета накрыла его, Рома даже закрыл глаза, но когда открыл – увидел, что Генка стоит на прежнем месте и уже пытается поднять парус, а комета тормозит, разворачивается на подходе к порту.

– О, Морской бог… чуть не поседел! Пороть таких, а им паруса дают!.. Опа, опа та бузуки… Выпалить бы из базуки!…

Рома повел яхту вокруг бухты. Мимо проходили берега с домиками, пансионатами, утопавшими в зелени, с причалами, на коих за голыми телами не видно было песка.

Ветер постепенно стихал, пришлось опустить стаксель, медленно идти под одним гротом, который при заходах ветра перебрасывался то в одну, то в другую сторону, грозя сбить размечтавшегося тяжелым гиком.

Девушки легли впереди, у самого носа, они скинули лепестки и загорали – ничего так, приятный обзор по курсу яхты образовался… Судя по всему, они решили во что бы то ни стало сегодня сгореть.

Рома тоже прилег, надвинул на глаза шляпу и задремал…

– А жена сейчас на работе, – думал он, – с курортниками преругивается. Вас-де много, а я одна с борщами! А вечером заберет Бориску, прижмет его крохотульку со слезами и начнет – совсем нас папка забыл, не любит… Морякам-де нужно вообще запрещать жениться!.. Ничего-де хорошего из этого не выходит… Пенелопа!.. Да, теперь я понимаю Одиссея: сам, верно, сбежал от жены, сначала на войну, потом, под благовидным предлогом – боги, де, попутали, – стал путешествовать… От иной Пенелопы впрямь на край света сбежишь! И потом – романтика дальних странствий… Э-эх… бросить бы все, и в море! И пойти вокруг шарика! А что… и пошел бы! Ванты укрепил – и пошел… При любом ветре! Встречный, так встречный, попутный, еще лучше – и шел бы так год… А вокруг ни одного человека, ничего, только море, океан… вода-вода-вода…

Ах, море, море! Беспокойная смена настроений, – то вдруг разъярится неизвестно с чего, то стихнет и едва дышит, парит, томится, – то вдруг ощерится под свежим бризом, и яхта летит, прыгает, режет волны… Все резкие краски, крики чаек, пряные запахи, корабли и паруса, все это звало, шептало об островах и пальмах, о солнце, поднимающемся в золотом, розовом тумане, о звездах, пляшущих в бурной ночи, о расстояниях, измеряемых месяцами томительной качки…

…Ветер стих, гик стало пербрасывать из стороны в сторону – его пришлось закрепить, яхта остановилась почти посередине бухты.

– Теперь жди вечернего бриза, – сказал Рома. – Есть не хотите?

– Хотим, хотим! – донеслось с носа.

Порывшись на камбузе, Рома загремел кастрюлями и мисками, стал выкладывать все на палубу; потом зажег примус, поставил воду.

– В штиль, конечно, готовить легко… а вот в шторм – это да… – Рома прищелкнул языком.

– Так вы что – и в шторм готовите? – спросил, свесившись сверху из люка, улыбающийся тюльпан.

– Приходится… С пустым желудком как укачивает? А? Голова от мыслей тяжелая – вот ее и бросает из стороны в сторону. Не голова – маятник… Мозги взбалтываются, как гоголь-моголь… Но – поешь, сразу чувствуешь себя устойчивее: центр тяжести в живот перемещается, – Рома похлопал себя по животу и показал большим пальцем вверх. – А? Хорошо!

В люке показалась и улыбающаяся астра.

– А как же вы готовите – если качает?

– Как-как… морская смекалка! – Рома стал помешивать в котелке и балагурить. – Вот, помню, прижало нас крепко посредине Черного моря – шли мы тогда на регату в Болгарию… На катамаране – не на этой яхте… И как нас не расколотило тогда? По всему было видно – конец. Несло четверо суток под одною мачтой, а волны – выше краспиц! Ну, значит, пристегнулись. Сидим в спас-жилетах, ждем, когда перевернет либо расколет катамаран на два поплавка: один пойдет в Турцию, другой в Крым. Я тоже сижу, приготовился прыгать на тот поплавок, который в Крым. Турция – это, конечно, интересно: минареты там, янычары, а особенно турецкие бани – после шторма бы да в баньку! Но… все же лучше податься к родному берегу, – у янычаров-то ятаганы, аллах их знает, какие у них там в бритой голове мысли? Так вот… сидим, аппетита нет, но есть-то надо, иначе обессилеешь, да и если за борт попадешь – неизвестно, сколько потом на одном планктоне жить будешь… Кстати, гадость ужасная этот планктон, между нами говоря… Не завидую я в этом смысле китам, – чем им приходится питаться! Готовить, словом, надо – а как? Яхта чуть не переворачивается, на камбуз заглянуть страшно, все разорено, воды по колено, в воде плавают продукты – и запах за четыре дня… залетишь на секунду и наверх, подышать. Но тут смотрю – мукá упала в воду, перемешалась – получилось отличное тесто, зачерпнул я тесто в котелок, подвесил над плитою, рядом повесил бутылку с маслом, потом зажег газ, поставил сковородку – а сам наверх. Дышу… Э-эх, как дело весело пошло! Яхта качается – то тесто капнет на сковородку, то масло. Блин поджарится с одной стороны – толчок! – его на другую сторону переворачивает… Потом забежишь на камбуз, а там блинчики горкой в тарелочке, маслицем политы, с правой стороны нож, с левой – вилка! Все качка разбросала по своим местам… Так вот и выходили из положения. В море без смекалки нельзя!

Рома стал накладывать в миски и протянул ложки девушкам:

– Держите-ка весла, дамочки, и гребите на себя!

* * *

…Сейчас Роме легко балагурить, а тогда – в шторм…

Погода изменилась, когда никто не ждал. Только что яхта покачивалась, почти не двигаясь, при полном штиле; закидывали лески и вытаскивали бьющуюся серебристую ставридку; прогноз, который сообщило по радиосвязи судно, обещал, что погода в ближайшие сутки меняться не будет, – и, вопреки прогнозу, край неба тут же потемнел, быстро стала надвигаться обложившая весь горизонт темная туча.

Яхтсмены собрались на палубе, смотрели на нее – вокруг было безветрие, яхта шла медленно, а на горизонте, казалось, море встало на дыбы. У всех лица будто посерели… Был почти штиль, но все понимали: это – сюда, этого миновать не удастся…

Туча надвигалась, захватывая новые области неба. Верх тучи сверкал, искрился в лучах солнца, купающегося в его снежной, дыбящейся массе, похожей на всесокрушающую, неправдоподобно медленно, как в бреду двигавшуюся, клубящуюся лавину; под тучею все было черно́, там рвали, пучили, разрывали поверхность моря ожесточившиеся, ошалевшие ветрá, – эта черная, взрыхленная полоса неотвратно близилась.

Закрепили, зарифили паруса, а когда налетел шквал, Рома попытался уйти по грозовому фронту на маленьком штормовом стакселе, но продержался недолго, через пару часов пришлось убрать и его.

Туча проглотила небо, и сразу, будто их снули в мешок, стемнело. Теперь яхта шла под одной мачтой. Массивная, широкая мачта гнулась под ветром, грозила либо вылететь из шарнира (тогда поплавки катамарана, крепившиеся к мачте вантами, разломали бы все балки и связи), либо перевернуть катамаран, – что лучше, сказать трудно, – в такую погоду, при таком ветре, любого, оказавшегося за бортом, оглушило бы и отнесло от яхты бог весть куда…

Рома прислушался к себе… Нет, ничего не должно случиться. Откуда-то у него появилась уверенность, что из этой передряги он выберется. Будет тяжело, но все обойдется. И еще он подумал: «Зачем волноваться прежде времени, вот окажемся за бортом, тогда… А вот тогда точно беспокоиться будет поздно, да и незачем!»

Задачка была проста – нужно было лавировать с волны на волну, не позволяя яхте становиться к волне лагом. И Рома, одурев от качки, направлял поплавки под углом. Оба носа высоко взлетали над водой и тут же падали, разбивая волны, которые хлестали сквозь сеть, протянутую меж корпусами, окатывая всех на палубе.

К ночи следить за волнами стало невозможно, электричества в аккумуляторах хватало только на сигнальные огни, но не на освещение, и приходилось полагаться на свою интуицию… Рома боролся с волнами половину ночи, потом пришла смена – оставшуюся часть ночи он провел тут же на палубе в полузабытьи…

Четверо суток прошли в изнурительной, однообразной борьбе. Все были измучены, но двигались, делали то, что было необходимо, либо лежали пластом на палубе, а ветер и волна не утихали, не давали передышки. Море показывало, что ему ничего не стоит в щепки разбить ненадежную яхту, смять, оглушить, выбросить за борт жалкую кучку людей…

Последняя ночь была самой тяжелой. Рома отлеживался в каюте перед своей вахтой, то проваливаясь в сон, то просыпаясь от грохота швертов, бившихся после каждого падения с волны в швертовом колодце. Казалось, кто-то грозный ломился в каюту, обещал все разломать, сокрушить…

Рома поднялся и, упираясь в стены, полез на палубу. Когда он открыл люк, его окатила вода, обрушившаяся на него и вниз, по ступеням, в каюту.

– Э-эй! Как там? Слушай, до Турции далеко? – прокричал он рулевому.

– Аа?!! – не слышал рулевой.

– Говорю – смена пришла! – проорал он в ухо. – Отдыхай!

– Какой отдых! Глянь, что делается! – Их снова окатило, и совсем рядом в волну, сопровождаемая пушечным выстрелом, разрядилась ветвистая молния.

Рома скатился вниз и стал поднимать всех, используя морские, походящие случаю трехпалубные выражения и соленые словечки.

– Свистать всех наверх! Робяты, вышибай дверь – вас заклинило!..

В заклинившую дверь ударилось плечо – она вылетела вместе с петлями.

– Не робей, – авось, пронесет! – Рома стал помогать облачаться в спасжилеты. – Если яхту опрокинет – всем цепляться за канат, вяжись к чему попало! Катамаран не утонет, его только поломает даже при оверкиле! Но при шквале он и вверх дном улетит – без подводных крыльев не нагонишь!

Молнии на миг освещали поверхность моря, – было видно, как с волн протянулись водяные нити – это ветер, проносясь над хребтами, сшибал вершины и пену. Этим туманом заволокло все, а волны становились выше, грознее.

Пристегнувшись карабинами к канату, все легли на палубу, а Рома сел у балки, крепившейся к румпелям. И тут он заметил на краспицах голубоватое сияние…

– Эльм! Огни святого Эльма! – он толкнул лежащего рядом, показал вверх: – Эй, Морской бог нам весточку шлет – буре скоро конец!

Волны не становились меньше, но через несколько часов неожиданно тучи рассеялись, их очень быстро отнесло куда-то в сторону, а над еще грозным, дыбящиеся морем открылось звездное небо, показался мученический лик луны.

Теперь, когда яхта взлетала на гору и отрывалась от воды так близко к луне, казалось, немного, один толчок… и – она не упадет обратно, а, приобретя первую космическую, преодолеет земное тяготение…

Вверху и внизу разверзлась бездна, лунная дорожка рассыпалась, – в ней плескались, играли звездами золотые рыбы.

Море успокаивалось, край горизонта светлел…

– Что, Одиссей… – буркнул Рома, – выбрались мы с тобою…

* * *

Стемнело… От городских огней на черную воду лег разноцветный, бегущий серпантин. Приемник поймал танцевальную мелодию, и девушки, распустив длинные, русалочьи волосы, затанцевали на корме.

Рома встал на носу и рыбкой нырнул в ошпарившую при падении воду, вынырнул – вокруг вода светилась, зажигались и гасли огоньки.

– Девочки, вода – чудо что такое!

Следом за ним упали два тела. Рома полежал на воде, глядя на небо с огромными, яркими звездами.

– Да… – подумал он, – а мир все-таки устроен неплохо… Да… И значит – будем жить!..

Июль 1989 г. Геленджик

Лихо моё лихо… Ты погодь манихонько.. Дай маненечко дохнуть — Недалече держим путь… По морю, по синему, по волне, по крутенькой… На досочке гниленькой, погоняя прутиком… Только край засинееет, неба край засинеет, И судьба-судьбинушка нас уже не минует… Ой, да что-то застит, как слеза – глаза… Может, то ненастье, близится гроза… Ой, да разгуляется непогодушка… Ты погодь, хоть малость, погоди немножко… Там, за краем облака, Солнышко сокрылося… Ветка да травиночка мне тогда приснилися.. Ой, ты ветка клёна, не роняй листок!.. Не клони былинку, ветер-ветерок…

Июль 1989 г.

 

Магиструс

Жарко сегодня, жарко и пыльно. Над горячим, проминавшимся асфальтом – дрожание: восходили, клубились нагретые струи, по стенам окрестных домов бежала зыбь. Едкий пот застилал глаза; плыли, мрели миражи – как в пустыне: изнываешь от жары, жажды – только бы дойти, доползти, окунуть иссохшие губы и пить-пить-пить… Но – увы! Даже автоматы с газированной водой, попадавшиеся по дороге, были неисправны, глотали мелочь, плевали и трубили в стакан; марево, манившее издали, растаяло; озеро не оставило даже мутной, солоноватой лужицы, – никаких перемен: все те же раскаленные пески, все то же бессмысленное, жестокое солнце.

– Уф-ф! дошел… – Илья Иванович Петрищев промокнул платочком красный, лоснящийся от пота затылок и свернул за ограду под тяжелые, нависшие над душным, тесным двориком, пыльные липы.

Илья Иванович – дэ-фэ-мэ-эн: доктор физико-математических наук. Солидная комплекция, солидные труды… Старательный, пунктуальный во всем, он всю жизнь посвятил морю, растратил, пытаясь зажать его между страниц монографий, препарировал его формулами и системами уравнений; и, казалось, стихии было невыносимо тяжело в замкнутом, затхлом пространстве его кабинета, она, чуть не до смерти замученная, чуть не зарезанная на его столе, вырывалась на волю, плескалась, пускалась в загул, и вечно в голове ее шумел ветер, вечно она увлекалась, неслась куда-то, безоглядно, опрокинув каноны, не подчиняясь общепринятым нормам и правилам, обоснованным точной наукой.

Откроем любую страницу его научных трудов и попробуем прочитать, крепко держась за челюсть, чтобы не раззеваться: турбуль… буль… – чтобы правильно произнести, наберем в рот воды – турбулизация… Крупный специалист! Так говорили о нем и вспоминали его многоярусный лоб, – не лоб, а лбище: рвы, изгибы, вмятины, наплывы и наросты… Перепаханный, изуродованный нелегкой жизнью, глубокими – как яма, в которую сам-то и попал, – раздумиями, плодотворными трудами на поприщах… И думалось, здесь, в паутине ветвящихся морщин – а не где-то там в сумерках за черепною костью, в тех извилинах! – здесь, как в гамаке, пружинила, давила чугунным ядром, довлела, глобальная мысль… И тут же вспоминалась парящая над всем, ясная, отсвечивающая нимбом, вздувшаяся пузырем лысина с прилизанною прядью и пришлепнутые по бокам, вялые уши с пробивающейся седою щерстью.

Тяжело переваливаясь, колыхаясь плавящимися жирами, он проплыл в душной, пыльной тени – мощный, грузный, с бухающим в затылок сердцем – мимо детской площадки, мимо малышей, возившихся в песочнице (игрушечными, смешными рядом с ним показались лесенки и грибочки), пересек двор и двинулся к входу в родной НИИ. Обычно Илья Иванович поднимался к себе, усаживался у окна, выходящего во двор, и с удовольствием разбирал бумаги – сортировал, раскладывал в папочки, а папочки завязывал шелковыми тесемочками. Иногда отрывался от дел, подходил к окну, поливал кактус и смотрел во двор, – во дворе дети играли в песочек, лепили блины, копали совочками, – и было умилительно до слез наблюдать, как они сосредоточенно трудятся…

Но сегодня Илья Иванович не дошел до двери. Вдруг вокруг тени стали резкими; световые пятна замельтешили, ослепили его – солнце сорвалось и разбилось о его голову. Он боком, неловко, осел на скамейку, с силой рванул ворот – отлетела пуговица. Его рука сползла по телу, длинная прядь неряшливо свесилась с лысины.

Последнее, что он увидел, – была песочница; мнилось – близко она, только руку протяни… но – не дотянешься, будто в бинокль смотришь… Сначала изображение было размытым, – он делал усилие, вглядывался… – теперь все хорошо различимо: вышитый на панамке цветок, совочек… Малыш поднял голову – лицо его знакомо, – да-да, конечно… Илья вспомнил: солнечный день, волжский берег, мелкий горячий песок…

Как давно это было! Время наложилось виток к витку… И вдруг, словно плеснули и смыли все наносное, смели сор, скопившийся за долгие годы, смахнули пыль со стекла… Илья смотрит глазами Илюши, он замер между двумя зеркалами: с двух сторон открылось прошлое и будущее. Перед ним тоннель, – из прошлого тянется вереница людей, стоящих в затылок друг ко другу; кто-то выглядывает из-за спины из уходящего в голубизну колодца:

– Кто ты? отзовись, пришедший на смену! Что сделал ты? Кто пришел на смену тебе?

– Кто я? Илюша… Нет-нет, не Илья! – Он испугался, отшатнулся, когда зеркало на миг показало ему грузного морщинистого человека, полулежащего на облупленной скамейке. – Это не я! Я не виноват! Я играл в песочек, а больше ничего такого не делал!

Илья бился лбом и кулаками о стекло, он уже не мог кричать, доказывать… И вскоре он обессилел, он сползал, падал, оставляя на стекле тающие следы от рук. Молча, в упор смотрели предки его из-за зеркала и видели за его спиной пустоту, пустыню. Никто не пришел ему на смену, цветущая ветвь рода засохла, осталась торчать под палящими лучами без листьев и побегов… Почему… почему так получилось? Как ты мог, Илья? Ты играл в песочек, но что осталось от песочного города после стольких лет, ветров и дождей?

Илюша играл в песочек… Он помнит: было много, много света, обжигавший пляжный песок, откос, чуть не весь заросший травой, позади плескала и холодила спину медленная, спокойная волжская вода… Он набегался за день, накупался чуть не до простуды, устал, – теперь, сомлев на жаре, присмирев, занялся строительством: он строил песочный город. Отлетели годы, брошен портфель, разглажены морщины, – Илья Иванович, дэфэмэн, поднялся и уплыл голубым шариком… Остался – Илюша, – капает мокрый песок из кулачка, слой за слоем растут стены… Уже закручиваются улитками крыши, поднимаются сталагмитами храмы, капители колонн пускают листья аканфа…

– Красивый город… Да, очень красивый! И очень похож на всамделишный… Сразу не отличишь…

Илюша вздохнул:

– А я бы не отказался жить здесь… Нет, не отказался бы! Даже если не в центре, а на окраине… Тринадцатый этаж, лифт, мусоропровод… Рядом – булочная, метро… Но… – он опомнился, – а если ветер? или, например, дождь на неделю зарядит? Или пройдет кто-нибудь рассеянный не смотря под ноги и нечаянно растопчет мой дом? Хорошо, что песка вокруг много и вода рядом, можно построить новый! А если пролетит по реке моторка и поднимет цунами, которое обрушится на пляж и смоет город?

Но – что поделаешь? Многое ли зависит от наших желаний… Не спросив: согласны ли мы – вытолкнули нас на свет; не спросив – толкнут дальше. Будем жить там, где предписано!

– Так… – Илюша осмотрел песочный город, – а не заняться ли нам, пока есть время, просвещением? Насадить вон там и там науки и искусства, потом их пестовать, ждать, когда завяжется достойный плод, заколосятся всходы, орошенные из неиссякаемого источника… А потом – придет срок – и потекут молочные реки в кисельных берегах и блага посыпятся, как из рога изобилия…

Просвещение… брожение умов, озарения и открытия… Платоны и быстрые разумом Невтоны… Чтобы они появились на свет, чтобы они родились, нужна Альма Матерь, она будет тужиться, испытывать родовые схватки, когда Невтоны толпами пойдут из ее чрева. И куда же они пойдут? Разумеется, в Академию! Пойдут, щелкая на калькуляторах, посыпая направо и налево терминами, и все, что нужно высоко нести, – они понесут высоко; и все, что нужно широко развернуть, – они развернут широко; и не будет для них узких мест и белых пятен, и на каждый фактик они уверенно повесят свой ярлычок, и на каждый вопросик они без колебаний дадут исчерпывающий, недвусмысленный ответ.

Илюша отжал из горсти грязную воду, чтобы песок капал погуще, стал возводить серые плоскости университетских башен. Поднялся монолит центральной башни – строгий, как формула, без украшений, с ровными рядами окон, стоящий по стойке смирно. Рядом встали конвоем две такие же серые башни, но поменьше и поуже. Перед зданием у входа Илюша установил и посадил безликих чугунных юношей и девушек, – девушек в приличных, застегнутых на все пуговицы блузках и скучных, опущенных ниже воображения, юбках, а юношей в безрукавках, обнаживших литые мышцы, все свои силы отдавших служению науке, ношению толстых, многопудовых томов, напичканных чем-то тяжеловесным, но несомнено приносящим пользу, проливающим свет на тайное тайных, – не потому ли и смотрят они просветленно поверх голов, не потому ли у них одинаково сосредоточенные суровые лица… Закончил строить Илюша, укрепив на главной башне сверкающий шпиль и последней капелькой приладив к нему эмблему.

Потом за оградой, в тени лип, построил особнячок в стиле ампир: Академию – колонны с завитушечками, кудряшечками, маскарадные маскароны, – будто француз, времен империи, напялил на себя маску Тирсиса или Кандида, бряцает бутафорским оружием, клянется Юпитером, а сам – в панталонах и парике и манеры изящные… правда не совсем, что-то в его поведении настораживает, и прононс у этого француза неидеальный, потому, наверное, что учился французскому не в Париже, а у няньки-бонны.

Если внимательно присмотреться к зданию Университета, то можно кое-где заметить ампирные детали – колонночки, барельефы, теряющиеся, подавленные, кажущиеся неуместными, как тапочки и чепчик на солдате, но тем не менее раскрывающие родственную связь Академии и Университета, – становится понятно, что Университет вырос из Академии, просто по рассеянности, да по убогости не воспитали в нем изящных манер, натянули родительскую одежонку, так что все разошлось по швам, налепили кое-где кое-что и на том успокоились.

– Чуть не забыл самое главное! – спохватился Илюша, окинув взглядом берег и пляж. – Город стоит на реке – значит, ему нужен порт! Пусть торгуют с дальними странами, смотрят, как там люди живут, какие там обычаи… Строят ли и там дома из песка… Пусть просвещаются, расширяют кругозор, – это полезно. И потом, порт – значит: выход в море, научные суда, экспедиции, заходы, суточные, морские надбавки… Будет чем заняться в Академии!..

Илюша взял совок, несколько раз копнул и выкопал море, достаточно глубокое и широкое. Он утрамбовал дно, наносил горстями воду… На скалистый берег накатила волна, ударила, выбросила вверх пенные струи. Швырнула привязанную канатами шхуну, откатилась, прополоскав между причалом и бортом горло. Взвыл, наклоняя траву к земле, предвещая бурю, ветер, заплясали, ринулись ордой, с гиканьем, вспенясь гривами, малахитовые волны.

Управившись с морем, Илюша стал рыть каналы и водохранилища. Каналы осыпались, водохранилища зарастали ряской, мхом, становились болотами. В море поднялась муть, расплылись масляные, лоснящиеся болезненной радугой, пятна. Там закручивались щепки, оберточная бумага, кажется – даже листы из его диссертаций; над водами, снижаясь и не рискуя сесть и окунуться, носилась и кричала голодная чайка; на черный от нефти берег выбросило мертвую, вспухшую белобрюхую рыбу. Потом море стало мелеть, отхлынуло от берега и ушло испускать дух за линию горизонта. Осталась грязная соляная пустыня. В пустыне поднимались смерчи, соль завихривалась, шла стеной, сжигала по пути все живое, настигала и погребала под собой караваны, хлестала, проникала в каждую щелку одежды, резала до крови; разойдясь, в бессмысленном гневе, валила с ног, засыпала, хоронила одиноких путников.

Почему так получилось? Почему? Илюша и не предполагал… Ну и что с того, что – ученая степень? Природа настолько сложна, своенравна и в то же время ранима, настолько хрупка, что в царстве природы с любой ученой степенью, будь ты хоть семи пядей во лбу, будешь ворочаться, как слон в посудной лавке. Илья хотел как лучше… Так почему же соль и песок все выжигают, все – мертвят? Почему там, где рокотал, бил прибой, носилась в воздухе пена и перья чаек – ныне раскаленные мертвые пески, скалы, соль…

Нет, нет! Он и не предполагал… Он не виноват! Не он разворочал, перепахал эту землю и вычеркнул море, не он разрабатывал проекты орошения, которые обернулись проектами осушения и опустынивания, осолонения залежных и освоенных земель. Ничего этого он не делал, он только писал статьи, защищал диссертации… Ну – да! Одобрил. Поддержал, подвел научную базу, а потом вы-яснилось, что все его доказательства построены на песке. Но на него же давили – ого-го как! Разве от него зависело что-либо? Если бы не он, это сделал бы кто-нибудь другой, а желающие нашлись бы, только кликнули б, грошиком поманили – толпой бы набежали, затоптали песочный город, забросали, вычерпали море. Было бы то же самое, только грошик достался бы не ему. Он – исполнитель, «стрелочник», надо – значит надо… вот он и выполнил приказ! А в приказе значилось: море сие преступным образом изрядную площадь на карте занимает и переводит в бесполезные колебания и зыбь водные ресурсы, принадлежащие народу. И далее черным по белому с подчеркиваниями и разбиением по пунктам: надлежит, ничтоже сумняшеся, искоренить сию вредную хлопководству и бахчеводству игру природы, а об исполнении – сей же час доложить. Скреплено гербовой печатью, размашистой подписью; сверху мелкими буквами отпечатан гриф: ужасно, ужасно секретно! тсс… чтоб никому ни под каким видом – ни-ни!!!

Разве Илюша виноват? Виноват – большой дядя, а старших нужно слушаться! Будешь себя хорошо, прилично вести – получишь конфету, продвижение по службе, квартиру – пусть на тринадцатом этаже, но с мусоропроводом, и булочная будет недалеко, за углом; а будешь характер показывать – можешь и с ремнем коротко сойтись. Да! Ремень – предмет особенный, годный к употреблению кроме всего прочего и в воспитательных целях. Взыщешь по всей строгости, поставишь в угол – в следующий раз неповадно будет, а как старших зауважаешь – любо-дорого!

Да… Стоит немного мягкие места пообхаживать – и сразу просветление наступает, и ум из нижних полушарий в верхние перемещается. А там и тебя за рассудительность зауважают, – крепок, скажут, такой-то задним умом… А там и расти начнешь, недолго в младших походишь, выдвинешься в старшие научные сотрудники. Сам с ремешочком будешь похаживать, пряжечкой поигрывать… Пока не споткнешься вдруг, ведь трудно же ходить в штанах без ремня…

…Илья медленно завалился на бок и вдруг – почувствовал под собой брусья скамейки…

Он на мгновение понял, что находится во дворе перед входом в НИИ, и что из окон института уже выглядывают. Позвать? Сказать, чтоб помогли, вывели его из подземелья, вызвали скорую? Что-то с сердцем… Илья повел рукой, приподнялся, глотнул воздух и… снова провалился в водоворот мыслей, чувств и воспоминаний…

* * *

А почему Илюша занялся морем? Разве он не мог найти другого, не столь пагубного для экологии дела? Например: чистая, высокая математика… Чем не занятие для интеллектуала? Забраться в глушь, отгородиться от мира частоколом формул, Гималаями абстрактных алгебр, посадить на цепь лязгающий челюстями, негуманный, бесчеловечный г-о-м-о-морфизм, затопить все накатывающимися, плещущими тригонометрическими функциями, самому завернуться в матрицу, чтобы практика, членистоногие машины добрались до этого места лет через сто, когда ему будет все равно, а то и – это было бы лучше всего – никогда не добрались бы и не стали выкачивать из его костей, праха и перегноя презренную пользу…

Кто его направил сюда, взял за шиворот и окунул в это море проблем? Кто этот большой и странный дядя, столь похожий на памятник, указующий куда-то в светлое будущее?.. Да и живой ли он? Из чего же он сделан – из песка? из камня? Да и один ли он – тот, указующий перстом, – или «имя им легион»? И каждый и них хватает за шкирку предыдущего и бросает… Куда? В море, или просто в придорожную канаву?

Это же не лю́ди – не́люди! Они окаменели, затвердели, когда их заставили затвердить: всяк, кто устроен не по их образу и подобию, настоятельно рекомендованному в соответствующих параграфах соответствующих уложений, всяк кто оступается, идет не в ногу, забегает вперед или бросается в сторону, прыгает выше головы, лезет вперед батьки, не зная броду, – а делает это – всякий, все грешны и одним миром мазаны, – все, значит, и подлежат регламентации, нивиляции и обструкции: т. е. всех следует обстругать, снять стружку, пройтись с наждачком, продрать с песочком, подвести под линеечку, под общий знаменатель, а то и – вычесть, для простоты и общности, рубануть с плеча, чтоб долго не канителиться, не колупать по щепочке…

А как же превратился в живую окаменелость сам Илья? Да-да, и его убили… в него вбивали, вдалбливали: структурные изменения… хладореагент…И так же ходил перед ним лектор, в той же докторской (или судейской?) мантии, в той же четырехугольной шапочке с болтающейся на веревочке кисточкой, – и было это в том же песочном городе через несколько лет, когда он приехал учиться, чтобы стать ученым и двинуть науку, думая, что если ее хорошенько двинуть, то все станут жить лучше, хлеба будет вдосталь, все будут довольны и сыты, и никто не будет никого вести к стенке, поскольку простейший расчет покажет, что выгодней не вычитать, а складывать, потому что, вычитая, можем в конце концов остаться на нуле, а складывая и преумножая – достичь благоденствия.

Он пришел, ни в чем не виноватый, не готовый, не знавший, за что его могут осудить, а его повязали, заключили в четырех стенах, сунули в руки конспект и сказали: пиши! Кибернетика – продажная девка, теория Эйнштейна противоречит основным догматам внеисторического материализмуса, которые голубок нашептал нашему отцу и учителю, всевеликому генералиссимусу… Тсс! Нельзя поминать всуе священное имя его.

Лектор черкал формулы: по доске разбегались диковинные, похожие на скорпионов иноязычные буквы. Они цеплялись друг за друга закрученными хвостиками и ножками. Лектор сражался с бесконечностью – эта опрокинутая восьмерка не давала ему покоя. Он обеими руками ставил ее на попа, подпирал загогулиной интеграла, обливался потом, пыхтел. Когда доска кончалась, он нажимал на кнопочку – со скрипом начинал работать мотор, доска из плотного линолеума перекручивалась, написанное поднималось вверх.

– Докажем, что… – гундосил лектор, – количество чертей, могущих поместиться на острие шпиля Университета, находится в пределах от нуля до бесконечности… – Его кисточка описала восьмерку. – Предположим, что количество чертей больше бесконечности, это утверждение не соответствует истине, так как, если на острие чертей бесконечно много, то было бы весьма проблематично найти еще хотя бы одного черта и затолкать его туда же, даже если там осталось сколько угодно места, его просто неоткуда взять, этого черта… Да и вообще, на какого черта я вам объясняю, когда это и так ясно!

Бежать… Бежать… Уносить ноги из этого сумасшедшего дома… Илья убегал с лекций, шатался по темным коридорам факультета, не находил себе места. Куда бежать? Где лучше? Что с ним будет? Песочный мир нестоек, в любой миг может разрушиться, а что за песочными стенами – кто знает? Нет-нет, придется жить здесь, стараться не попасть под осыпь, искать слабину, понемногу освобождать руки от пут… А пока поищем себе место… Да-да, я попал сюда по ошибке, но именно здесь приходится искать свое дело… Надо приспосабливаться… Надо… надо… надо… Он ходил в темноте, тыкался в стены, заходил в комнаты, в залы, в аудитории… Может быть, мне – сюда? Он входил в зал, в котором дробили ядро, – дюжий физик, с засученными рукавами, бил кувалдой по наковальне, лицо его сияло, пот лил ручьем. На стене грохотал счетчик Гейгера. Рядом парила в воздухе магнитная бутылка, на ней были нарисованы череп с костями и красная предупреждающая надпись: осторожно – термояд! Тут же вытачивали на станке бомбу.

– Да, – радостно объяснял физик, – ежели эта штука жахнет, так жахнет… полетят клочки по закоулочкам!

– Нет, нет… это не по мне… – пугался Илья и отходил в сторону.

Из другой двери Илья вылетел пулей – там настраивали зеркала гиперболоида, причем лазерный луч был направлен как раз на входящих в комнату.

На следующей двери было нарисовано губной помадой огромное сердце, пронзенное стрелой, но туда его не пустили. Его вытолкали на том основании, что вход разрешен только по спецпропускам: но он успел заметить, как перед маститыми профессорами, убеленными сединой, под ритмичную мелодию показывала танец живота продажная девка – кибернетика. Профессора потупляли глаза, страшно смущались, прикрывали глаза логарифмическими линейками.

В других комнатах что-то пыхтело и взрывалось, валили клубы из сосудов Дюара, вращались вечные двигатели, носили ящики с кричащими надписями: «Не квантовать!», кто-то соединял два куска урана и ждал, что из этого выйдет, кто-то бегал с сачком и ловил элементарные частицы, после каждой пойманной щелкая на счетах. В одно крыло здания – ход был закрыт, в дверях цербером сидела вахтерша и никого не пускала, по одним слухам, там смоделировали черную дыру и все, кто туда попадал, исчезали бесследно, по другим слухам – там была просто столовая для избранных и подавали там черную и красную икру. Во дворе время от времени приземлялись летающие тарелки и оттуда выходили зеленые человечки, но, так как встречи с ними не были запланированы, то на них никто не обращал внимания, они чесали зеленые затылки и улетали обратно. Временами здание сотрясалось, когда особенно натренированный физик разбегался и бил ногой по спутнику, выводя его на орбиту. Вокруг здания ходили колонны с транспорантами: «Крепи ряды Фурье! Нет предела нашему интегралу! Наше тело твердое – мы победим!» На самом верху сидел белобородый старец, свернувший трубу из газеты, и смотрел в небо, внизу – кто-то копал ход к центру Земли.

– От этого всего хоть в воду… – мучился, метался Илья. – Нет-нет! Не хочу я, чтобы моя жизнь пролетела в трубу, как у этого чудака на чердаке, и заниматься солнечными пятнами мне не светит… Сражаться с прибором, вооружившись паяльником и инструкцией по технике безопасности, всю жизнь просидеть за кристаллической решеткой… Ну уж нет! Ни за что! Все! Решил. Ухожу в море!

Туда, где свежий ветер надувает паруса! Да, так! И… «пусть ветер гонит парус за белой чайкой вслед… восточному базару подобен белый свет…» Загремела в мозгу фраза из морской песенки, то ли слышанной где-то, то ли прилетевшей из сна…

Морем, а также прочими водами: реками, ручейками и болотцами, – занимались в маленькой, захламленной комнатке в цоколе. Там громоздились остовы приборов, вряд ли бывших когда-то в употреблении, но по инвентаризации зачисленных за этой комнатой во времена о́ны, свешивались провода, стояла канистра и еще много разных сосудов и сосудиков, в том числе корыто с грязью, имитировавшее дно моря.

Посреди комнаты перед разбитым стаканом сидел профессор Парчевский, вымоченный с ног до головы, и жаловался, что опять эксперимент не удался, потому что снабжают их допотопной техникой, – сколько раз просил, чтобы достали стаканы из закаленного стекла, потому что обычное стекло не выдерживает перегрузок, возникающих при генерации бури в стакане, на что аспирант, стоявший рядом, отвечал, мол, это ничего, бывало и хуже – в прошлый раз, например, когда моделировали цунами, затопили весь этаж, и приходилось добираться до гальюна вплавь.

Илье сразу понравился шум, морские словечки, которыми пересыпали свою речь физики. Например, туалет и буфет, находившиеся рядом, назывались соответствено – камбуз и гальюн. «На камбуз лучше не ходи… Бр-р! Траверз!.. Котлеты по-африкански; съешь – в животе аппартеид начинается. А в кофе – подводные лодки плавают…» Кабинет заведующего кафедрой на втором этаже называли капитанским мостиком; сходство усиливалось оттого, что в кабинете стояли два антикварных компаса, снятые с каравеллы.

Да и сам завкафедрой напоминал капитана, с трубкой в зубах, бакенбардами. Любимая поговорка: ветер в компáс – течение из компáса, – ударение на предпоследнем слоге; и еще: «я помню метод Макарова-Надсо́на», – тоже какой-то антикварный метод определения чего-то там в море, ровесник бутылочной почты. Он побывал на всех морях, на обоих полюсах, облазил все пальмы на островах Кука и истуканы с острова Пасхи; и сфотографировался там в непринужденных позах – эти фотографии были вывешены на стендах под стеклом; измерил температуру всех океанов, придумал и свой новый океан, потому что старых ему не хватило, и в нем тоже измерил температуру. Он вообще представлялся колоссом, богом морей с трезубцем в одной руке и градусником в другой, – жаль только, что от морского ветра, да от холода на полюсах он почти лишился слуха, но разве слух нужен заведующему, если он все понимает с полуслова, и разве не следует повышать голос, дабы боги вняли тебе?

Чтобы найти общий с ним язык, стали применять морские вымпелы, и вся кафедра обучилась новой грамоте. Если выбрасывался желтый флаг – это означало, что какой-то сотрудник болен, берет бюллетень; если – белый, значит – решили задачу Штурма-Лиувилля; адамова голова с костями – означала, что кого-то прокатили на защите, и так далее. Однажды завкафедрой выбросил флаг штормового предупреждения в адрес Ильи, мол, если еще раз сбежишь с лекции, то…

Лекции… лекции… Как с них не бегать? Когда же учить физику, как не во время лекции, сбежав с нее в библиотеку? Если бы все делалось как положено – физика остановилась бы на Аристотеле… Впрочем, разве нас учат не по методикам средневековых схоластов? Главное – вызубрить, получить отметку, но кто говорит, что главное – понимать? Да, а самое главное – присутствовать на лекциях, – что ты делаешь, спишь ли, читаешь художественную литературу, рисуешь шаржи и сочиняешь эпиграммы на лектора – неважно, – главное присутствовать. Правила игры: вы – студенты, сидите и спите за партами, мы – профессора, говорим и пишем на доске, а за это нам платят «зря-плату»… За что же ее будут нам платить, если вы не будете сидеть и спать?

Так что бессмысленно препираться, упираться… Илья приходил на лекции, садился на последней парте; слова лектора вкатывались в его уши, как чугунные шарики, и, не удержав отяжелевшую голову на слабой шее, он клал ее на парту, отключался от внешнего мира… Во сне он возвращался домой, на берег Волги, и видел он, как мама, Настасья Ивановна, готовила что-то, стоя у печи. Илья даже чувствовал дразнящий запах кислых щей с салом… От этого запаха он просыпался, вспоминал, что стипендию-то он давно проел, в кармане ни копейки, в желудке пусто… Какая наука пойдет в голову, если желудок пуст? Но что до этого заведующему кафедрой?

Заведующий кафедрой командовал большой флотилией научных морских судов. Перед началом навигации в его кабинете собирался весь профессорский состав кафедры: морские волки с обветренными лицами, подвязанными глазами, с кортиками за поясом и трубками. Раскладывалась на столе карта с загадочными очертаниями берегов Европы, с Черным морем, на котором по-древнегречески было написано «Pontos Euxeinos» и нарисован Морской Змий.

Дымили трубки, все вспоминали невероятные происшествия, рассказывали о штормах, о неразгаданных тайнах морских пучин.

– Шли мы как-то, шли… – начинал Парчевский классической фразой, – кругом туман… Вдруг… смотрю – из моря чудище высунулось… Я на него, а оно на меня глядит! А само-то странное до чего: голова козлиная, хвост щучий, во рту зуб, – один, но длинный и острый, как сабля!

– Ну и что? – невозмутимо попыхивали трубкой напротив. – Со мной то же самое чуть ли не каждую навигацию случается… Да! Помню, высадились мы раз на Сейшелах… Вы не представляете, как разнообразен там животный мир!.. Так вот, поверите ли, стали мы забивать там козла, а потом он оказался рыбой!

– Э-хе-хе… – то ли смеялся, то ли кашлял завкафедрой (он как будто ничего не расслышал, а может, просто давно не забивал доминошного козла).

Завкафедрой откидывался в кресле, тоже начинал вспоминать:

– А вот со мной за Геркулесовыми столбами… Да-а-с….был случай… Представьте – подходим мы к острову… Мм… Да-да, припоминаю… к Атлантиде… Так вот – на острове вулкан дымит. Пух-пуф! Пух-пуф! Такие, знаете, клубы… Аборигены ходят сонные с красными глазами… Боятся пропустить начало извержения… Как мы поняли – это у них обычай такой… Не спят – значит, грех проспать, все же – редкое зрелище. Собрались они вокруг нас и лопочут по-своему: помогите, мол. Как не помочь! Задумались мы, сели пить чай – известно, без чифиря ни одна серьезная проблема не решается… Сидим. На плите чайник посвистывает… И тут меня осенило, – снял я свисток с чайника, сбегал на вулкан и приладил его в жерле: как извержение начнется – он сразу свистнет и разбудит аборигенов… Спите – показываю им (завкафедрой положил ладони под щеку) – спокойно! – Завкафедрой чуть сам не заснул, но встряхнул головой и продолжил: – Бр-бл-бл! Ах! Как нас благодарили, как благодарили! Полный трюм бананов загрузили – они потом портиться начали, пришлось часть выбрасывать…

– А вот со мной был случай…

…Поговорив таким образом, наконец решали, что в нынешние времена и вода не так солона, и ветер не крепок, и рыба в морях передохла от химии, и моряков настоящих не осталось. Кто-то вспоминал, что собрались-то они обсудить навигацию, так сказать, вопрос – куда ж нам плыть?

Завкафедрой тыкал пальцем в карту, попадая, как правило, в район пустыни Каракум, и говорил:

– Сюда!

На этом заседание заканчивалось.

* * *

Долгие были обсуждения, давали слово каждому профессору, прели до седьмого пота в прениях по докладам. Все выступления протоколировались и подшивались, по всем заседаниям давался подробный отчет в вышестоящих инстанциях, – так и определялся окончательный вариант маршрута.

Затем собирали экспедиционное оборудование: упаковывали ящики всеми приборами, которые пылились по полкам, – их предстояло потом везти на судно и таскать с кормы на нос, а потом с носа на корму – считалось, что это служит развитию физической выносливости, необходимой начинающему физику.

Близилось лето, где-то наверху шла напряженная работа, подписывались и утрясались различного рода документы и справки, занявшие потом отдельный, особенно тяжелый ящик. А Илья одолевал сессию, брал штурмом зачеты и экзамены…

Наконец, все экзамены были сданы (даже завкафедрой, принимавший самый ответственный экзамен, выбросил белый флаг, извещавший о благополучной сдаче), и Илья с радостью забросил конспекты, чтобы никогда больше в них не заглядывать и навсегда начисто забыть все, что он учил и сдавал: сдано – так с плеч долой! Прошло время разбрасывать камни, пришло – собирать: нужно было проходить преддипломную практику, – и Илья вместе с группой, в которой он учился, отправился к морю. Наконец он вырвался из задымленного, зачумленного города с его мельтешением, маетой, с его метро, с его толпами, с низким, тяжелым небом, с его трубами и смогом. Проклятый песочный, каменный город!

Наконец над ним ясное, полуденное южное небо, воздух чист и свеж, пахнет травами, близким морем…

Море! Яркое, живое… Оно развернулось перед Ильею до края неба и из-за крутизны берега казалось почти отвесным, будто тяжелый, подсвеченный изнутри занавес… И, как перед началом представления, Илью охватило нетерпение: когда же… когда начнут?

И вот уже рукоплещет прибой… первый такт… настраиваются, пробуют голоса инструменты… стучит дирижерская палочка…

И – занавес взвился, судно отдало швартовы, погудело, прощаясь с портом, прошло мимо белых гражданских судов, серых, хищных, костистых военных кораблей, прошло между бакенов и, оставляя в кильватере пенную струю, двинулось вдоль побережья. Полетели в лицо соленые брызги, сердце застучало по-особенному… И вот уже кровь кипит и пьянит, и ветер дальних странствий, романтичный и несовременный, треплет волосы.

Все волнуются, и те, кто в первый раз выходит в море, и старые просоленные морские волки. Даже судовой пес повизгивает, бегает по корме и смотрит на кипящую, рассыпающуюся галлактиками кильватерную струю, – а может быть, у него, как и у всех моряков, кто-то остался в порту? Может быть, бегает где-то там по причалу его подружка и жалобно скулит на масляную портовую воду, и даже откажется от прекрасной, жирной колбасной обертки, валяющейся рядом с мусорным баком…

И пошли дни за днями, и море каждый день менялось, то представало в золотистом тумане, выглаженное штилем, то щерилось мелкой рябью, то на горизонт ложилась темная штормовая полоса… И лишь там, где садилось солнце, оно блистало, словно там был золотой остров, где жили в хрустальных дворцах ветры, где Гелиос распрягал своих уставших за день, грызущих удила коней…

А ночью волны бились о борт, как бокалы, и трепали луну, которая элегично пролегла по движущимся, дышащим холмам… И так теснило грудь, что даже тем, кто никогда не пытался слагать рифмованные строчки, вдруг овладевало желание во что бы то ни стало зарифмовать: луна… волна… Но наступало утро, рассеивало ночные призраки и обманы, и приходилось рвать и выбрасывать за борт исписанные листы, – все это оказывалось шутками, светившей отраженным светом луны, тысячи лет заставлявшей человечество искать и находить эту рифму (в которой, разумеется, столько же новизны, как в египетских пирамидах), заставлявшей нашедших ее умиляться и почитать себя поэтами, в то время как они, подобно луне, светили лишь отраженным светом.

Но пусть! пусть! Зато какую ночь переживал счастливец!.. Море и звездное небо легко выливались в рифмованные строки, и как потом свободно и безмятежно становилось душе, когда листы с ними оказывались за бортом, и долго еще можно было наблюдать, как они покачиваются, постепенно намокая, на мускулистых спинах волн…

И наступало утро, и розовое, еще не совсем проснувшееся солнце мазало по морю фантастическими, фейерическими красками – все окрашивалось в розовые, желтые, малиновые цвета… С одной стороны, море было ровно обрезано по темному краю, с другой – громоздились горы со вздыбленными, непричесанными со сна тучами.

И неудивительно, что весь корабль словно сошел с ума. Море и солнце согревали, плавили души, вливали в них расслабляющую нежность и томление. Матросы все как один ходили пахнущие одеколонами, а когда устраивали купания, то они срывались очертя голову с рей в море, вызывая восторг и восхищенный визг слабого пола. И Илья вдруг заметил, что невидные, даже скучные в Университе-те, пишущие аккуратным почерком конспекты студентки, раньше существовавшие для него абстрактно, – ну есть и есть… что с того? – здесь неожиданно преобразились: они, как древние богини, появлялись в соблазнительном ниглиже, открытых купальниках, на которые, хочешь или нет, так и тянуло бросить рассеянный взгляд.

…В тот месяц Илья понял, почему море – соленое. Дело в том, что море кто-то пересолил – рассеянный от любви…

Только почему же он так и не решился подойти ни к одной из богинь-сокурсниц, хоть те изредка бросали и на него заинтересованный взгляд?.. А ведь такое в жизни потом так и не повторилось с ним ни разу…

* * *

…Илья очень волновался перед премьерой – первым выходом на работу. Тщательно готовился: первый день очень важен, – как покажешь себя, так потом тебя и будут принимать, в каком направлении сделаешь первый шаг, туда и будешь идти долгие годы, пока не споткнешься и не вытянешься во весь рост.

Перед входом в институт Илья развязал шнурки ботинок – пусть думают, что он настолько рассеян, сосредоточен на научных проблемах, что обыденные предметы для него не существуют, – он постоянно погружен в размышления, перспективен, склонен к теоретической работе, ему можно без колебаний в первый же день доверить – из тех что под рукой – самое важное задание.

Научно-исследовательский институт Илья отыскал не сразу, ему долго пришлось плутать по задним дворам, по переулкам. Он спрашивал прохожих, милиционеров, – все показывали в разные стороны, так как никто толком ничего про этот институт не слышал, но все как могли старались помочь. Отчаявшись, он наконец набрел на особнячок с колоннами.

Вход в него был забит, и Илья хотел было пройти мимо, – но перед этим спросил дворничиху, разбивавшую лед на тротуаре. Она ахнула со всего маху пешней, отломила кусище льда и сказала, вытерев пот на красном лице: «А тута, милый, как во двор свернешь, если, не дай бог, шею не свернешь, так налево – дверка, там твоя наука заседает, – и, размахнувшись, опять ударила пешней, проворчав вслед: – Думают, думают… А чиво думают – сами не знают… уже все мозги продумали!.. придумали б лучше что, чтоб лед силом не долбать…»

Окна института выходили на небольшой дворик. Во дворике вытянулись столбами из сугробов старые продрогшие липы, стояли занесенные грязноватым снегом детские грибочки, под снегом означивался ящик песочницы. Он нашел дверь, к которой вела утоптанная дорожка, открыл, – прошел по темному коридору, заваленному ржавыми приборами, похожими на разобранные стиральные машины и холодильники. Свернул в светлый коридор, – здесь по стенам были развешаны плакаты и стенгазеты с улыбающимися научными работниками, весело разгребавшими кучи мусора во время субботника. Справа и слева находились обитые дерматином двери, – одна дверь его особенно заинтересовала – она была обита железом, с кодовым замком, с кнопочкой и надписью: звонить сюда! Он прошел прямо и остановился перед дверью, на которой висела табличка: директор т. Татев. Он постучал и вошел.

Его встретили на пороге, чуть не раскрыв обьятия, с радушной улыбкой и даже слушать не захотели с каким он делом пришел, а сначала усадили в кресло и долго рассматривали в фас и профиль.

«Какой приятный, обходительный человек – Татев!» – подумал Илья и объяснил цель своего посещения.

– Молодой специалист? Ни слова больше! Отлично! Отлично! – Татев стал потирать руки от удовольствия. – Нам как раз позарез нужны молодые мозги, у нас масса проблем! Масса! – Татев покачал головой, показывая, какие это сложные, посильные только молодым, энергичным людям проблемы. – Есть к чему приложить свои силы, есть над чем поработать головой, – он постучал себя по лбу. – Наш институт занимается глобальными, глобальнейшими! экологическими проблемами… Может быть, – он игриво улыбнулся, как бы снисходя к слабости молодого специалиста, – может быть, и в море сходите… Но не сейчас! не сейчас! Два-три года испытательный срок – проявите себя, зарекомендуете – тогда… А в общем, вам крупно повезло, что вы попали именно к нам! Да-с! Повезло!

Илья был обласкан, его потрепали по плечу. Директор лично отвел его в комнату, где ему предстояло работать ближайшие годы.

– Вот ваш стол, вот стул, – радостно сказал Татев. – Познакомьтесь… – он обернулся к сидевшим в оцепенении, наподобие статуй, сотрудникам. – Ваш новый сосед. Он будет здесь работать. – Татев сделал ударение на первом слове, потом, подумав, поправился и повторил эту фразу, сделав ударение на втором слове, потом на третьем и наконец на последнем:

– Он бу́дет здесь работать! Он будет зде́сь работать! Он будет здесь рабо́тать!

Илья сел на свое место, сложил руки на столе и посмотрел на дверь, в которую вышел Татев. В комнате повисла тишина, в Илью, как будто даже с некоторым суеверным страхом, уставилось несколько пар глаз, как бы не понимавших: как такое чудо могло произойти, как вообще хоть что-то могло произойти, – никого не было и – раз! – кто-то сел. Потом, привыкнув к его присутствию, от него с равнодушием отвернулись и снова – словно окаменели. Долгое время никто не подавал ни звука, все сидели неподвижно, глядя перед собой, ни один мускул не дрогал на лицах, лишь радио, включенное на полную громкость, сотрясало стены и дребезжало в оконных стеклах бравурным маршем. Илья стал было подумывать, что попал в общество глухонемых, и решил, что неплохо было бы вспомнить, как общались с помощью морских сигнальных флагов на кафедре. Но когда он полностью в этом уверился, вдруг один из сотрудников (вскоре выяснилось, что это был Морозильников, самый инициативный, разговорчивый из всех, пребывавших в комнате) широко открыл большой рот и сказал хриплым томным голосом:

– А не попить ли нам чаю?

Во время чаепития Илья со всеми и перезнакомился. В этой комнате работали: во-первых, Морозильников – шатен с рыжинкой, с завитыми от природы волосами; как и все рыжие, он имел язвительный характер, – когда к нему подходил директор и говорил высоким голосом, что он делает что-то не то, он даже осмелился в лицо сказать: а вы сначала обьясните, что значит – то, а потом говорите, что я делаю не то! За этот необдуманный поступок его хотели лишить премии, но поскольку директор забыл напомнить об этой безобразной выходке, то трогать его не стали. Как определили, что директор не придал значения поведению Морозильникова? Очень просто: на следующий день история повторилась, директор вошел, спросил, получил ответ; повторилась она и на следующий день, и стала повторяться ежедневно. Илья сверял по директору часы: вошел – десять тридцать две, спросил – тридцать три, получил ответ – тридцать четыре, повращал глазами – тридцать пять, вышел хлопнув дверью – тридцать шесть! все!

Во-вторых – Эразм Багратионович, старик предпенсионного возраста, поплававший на своем веку по разным морям и океанам, побывавший во многих странах, правда, не видевший там ничего, кроме припортовых кабаков, окурков, покачивавшихся в портовой воде, и нескольких магазинов, где он успешно тратил валюту. Когда его провожали на пенсию, через несколько лет, он всплакнул, растрогавшись от радостных напутственных речей, а вокруг стояли понурые сослуживцы, но у одного, как это всегда бывает на юбилеях и иных торжествах, лицо сияло юбилейным рублем.

Также в этой комнате сидели две полные молодящиеся бабушки – Боженькина и Одуванчикова. У Одуванчиковой на полке стоял толстый том, на котором вязью было выведено: «Мохообразные и другие болотные растения». Боженькина вязала веселенькую полосатую кофточку внуку.

Рядом с телефоном сидела одна особа неопределенного возраста (ее звали Эсмеральда, впрочем, потом выяснилось, настоящее ее имя было Фрося) с заштукатуренным, насурьмленным, нарумяненным лицом, с ярко-алыми губами, накладными ресницами и веснушками, вышипанными бровями, в черном, очень дорогом парике, с длинными фиолетовыми ногтями; на столе ее временами позванивал телефон, – она поднимала трубку и медленно, тонированным под альт голосом переговаривалась с кем-то, занимавшим ей очереди, ждущим ее то у Вернисажа, то у Пассажа.

Когда Илья со всеми перезнакомился, он спросил: чем же они здесь занимаются? – на него долго смотрели, пытаясь понять, что он имеет в виду, – Илья пояснил, – тогда на него посмотрели, как на человека со странностями, а потом налили чаю и сказали только одно: пей! И он понял, что в основном, из имеющего отношение к воде, тут занимаются чаем и кофе.

Питие чая составляет в этой лаборатории отточенный до мелочей ритуал. Запирается от начальства дверь, Эразм Багратионович тянется к сахарнице (он очень любит сладкое, все зубы на сахаре потерял), Морозильников удобно разваливается на стуле, откидывается, будто это не стул, а кресло-качалка. Боженькина и Одуванчикова вынимают плюшки с мармеладом из целлофановых пакетиков, Эсмеральда элегантно подносит к губам длинную сигарету, а Морозильников шелкает импортной зажигалкой. Все этот происходит при полном молчании, только позванивает крышка закипающего чайника. Но вот чай разлит, лица потеплели, и начинается долгий, неспешный разговор, – каждое слово выговаривается степенно, со значением, и тема у разговора важная – говорят о ценах на фрукты; Боженькина и Одуванчикова сетуют, что на базаре цены невозможные; Эсмеральда спрашивает: а арбуз – это фрукт или овощ? Морозильников отвечает, что это все равно, четкой границы здесь нет. «Да! По поводу границы… – не расслышав, встревает Эразм Багратионович, – за границей – фрукты-овощи – первый сорт, бери – не хочу, так в рот и смотрят!»

– Илюша, как ты относишься к чаю? – задается невинный вопрос, и добавляется соблазняюще: – С мя-ятой!..

Ему протягивают чашку, он принимает ее, как чашу с цикутой. И понимает, что он пропал отныне и навеки, и что отказаться невозможно, как невозможно выбраться из омута, если тебя уже закрутило, и остается одно – нырнуть поглубже, – ведь только представить, что произойдет, если начнешь барахтаться и откажешься от этой чашки…

Что произойдет – что произойдет… Да ничего не произойдет! Ну, отказался человек, ну – бывает. Потом одумается – прибежит: «Дайте еще чашечку, ну пожа-а-алуйста, и заварочки… и кипяточку… Нет-нет, спасибо, – сахар не употребляю!» Не прибежит? Э… это как же? Да… тогда это серьезно! Это нельзя так просто оставить! Так сказать, на произвол случая! А если так каждый… кто же тогда чай пить будет? А? Разве так поступают порядочные люди? Все собрались, дела побросали, а один выискался – не хочу! Коллектив уважать нужно! Да! Моральный климат превыше всего! Нет, нет, это – неспроста. Вот с таких якобы мелочей все и начинается. Что начинается? А – все! Сначала человек отказывается пить чай, ставит себя вне коллектива, потом – что ему остается? Начинает употреблять более крепкие напитки. И пошло-поехало: вытрезвитель, профком, местком, партком, – товарищеский суд! Катится человек по наклонной, падают производственные показатели, рушится семья… А потом с коллектива же и спросят: куда коллектив смотрел? почему меры не принял? почему не отнесся со всей чуткостью к опускающемуся в нравственном отношении товарищу? почему не выслушал его на открытом собрании?

Нет-нет, что вы! Илья не такой! Смотрите – он пьет чай… Морщится, но пьет… Ничего – привыкнет! Молодой еще! Всем поначалу нелегко было…

Илья выпил, и тут он понял: дальше все так и будет идти, день за днем. Постепенно нальются от сидения и безделья жиром члены, заплывет жиром мозг. Чай войдет в обмен веществ, отравит весь организм, – он выступит желтыми пятнами на руках и ногах, и кожа набухнет, сморщится…

* * *

Где же выход, где прорыв от серости к свету? И тут чей-то голосок, прожужжавший в ухе, шепнул: стань кандидатом! Поскольку знания – это свет!

Кандидатство… Кандидатство… В последнее время эта мысль стала для Ильи неотвязной и мучительной.

Почему, собственно говоря, я не кандидат? Ну кто я по сути? Как это понимать – мэ-нэ-эс (младший научный сотрудник)? И звучит-то, как комариный писк! И оклад комариный, и носки драные, а в кармане – три копейки! А стану я кандидатом – другой коленкор! а у коленкора – другой колер! Совсем другой! И я уже не простой человек с улицы… Да-с! Уважение! Ты меня уважаешь, и я тебя соответственно… твоей степени и окладу! А как обо мне говорить будут: вот, мол, такой-то – достиг! добился! головой поварил, лоб поморщил – и что-то такое умное, полезное открыл, и ничто перед ним не устояло… а ну-ка, милый, расскажи что-нибудь… чтоб дух захватило!.. ну хоть о турбулентности… или там – об уравнении Шези-Меринга (что-то слишком напоминает шизофрению и мерина…).

Кандидатство… ах как хочется! даже пальчики дрожат: так бы и ухватил за хвост Жар-птицу, и выдрал бы золотое перышко, и положил бы его в нагрудный кармашек… Ну пустите! Ну что вам стоит? Я только на секундочку – подбежал, выдрал и быстро-быстро обратно: никто ничего не поймет и не заподозрит! Но, конечно-конечно, понимаю-с… Нельзя так сразу! Нельзя-с… Придется сначала и попотеть, не одну пару обуви переменить, пока пробираешься через леса темные, через овраги да болота, пока взбираешься на научный олимп, не одни брюки сотрешь, пока отполируешь свой стул до зеркального блеска, пока высидишь золотое яичко, из которого вылупится та птичка, у которой нужно будет потом вырывать золотое перышко… Понимаю-с! Но что может быть важнее этой цели? Будет трудно, знаю, придется перелазить через рогатки, препоны, утверждать свои прерогативы, пусть, – я не пойду на попятный двор (да и нет у меня ни кола ни двора)! С легким сердцем, с ясною мыслью встаю на этот путь. Твердо и решительно. Отныне неукоснительно буду шествовать к поставленной цели! Шаг за шагом. Сантиметр за сантиметром. Помаленьку, полегоньку – капля камень точит.

Нда… а пока, до времени, придется исполнять отправление должности, осуществлять самые естественные отправления организма нашего института. Ничего не поделаешь… Но цель поставлена, но цель ясна: засучим рукава и – за кандидатскую!

Для начала Илья просмотрел все диссертации, которые защитили в его институте… и ничего не понял. Эти диссертации походили одна на другую, будто были написаны одной рукой на одну и ту же тему, даже заглавия были похожи: все турбулизация, да турбулизация, – что означало это слово, Илья не знал, но часто слышал его еще на кафедре – ученое, умное слово! Через строчку эти диссертации делали ссылки на различные работы, опубликованные в разные годы, начиная с восемнадцатого, кончая нашим столетием в Академиях наук многих стран, и было непонятно: а что в этих диссертациях нового? Впрочем, все новое – это хорошо забытое старое и дряхлое… да-да, конечно же! Ничего нового нет и быть не может! Все возвращается на круги своя… Хм! А если попробовать вырваться из этого круга? Открыть что-нибудь свое… Не выходя, разумеется, из известных рамок (очень широких, как уверяют: ведь и верблюд как-то раз прошел через игольное ушко, не споткнувшись и не взбрыкнув)… что-нибудь такое… наш институт экологический, вот я по экологии и напишу и опубликую… например, по возможным экологическим последствиям строительства новой плотины где-нибудь! А что – проведу эксперимент: налью в банку воды, поставлю отстаиваться, пока не протухнет, измерю время протухания, помножу на масштаб – и всем-всем на пальцах покажу, что вода-то от неподвижности – протухает! Они плотину строят, а я их статеечкой – плотина-то и рухнет!.. прославлюсь!

Илья налил в банку воду, поставил ее на подоконник и пошел к Татеву излагать смысл поставленной задачи.

– Что ж… ново-ново, – обрадовался Татев, потирая руки, – Работа предстоит важная и интересная! – Он похлопал Илью по плечу, – Не побоюсь этого слова: пионерская! Я сердцем, – он ткнул себя в грудь, – чувствовал, что вы сразу, без раскачки включитесь в работу института и принесете много, много пользы! Но, согласитесь… – Татев подошел к Илье близко, и вкрадчиво, на полушепоте, будто сообщая нечто архиважное, советуя прислушаться к голосу разума, намекнул, – на первых порах вам будет крайне необходим чуткий знающий руководитель…

Илья тоже перешел на полушепот.

– Я понимаю…

– …остерегающий от возможных ошибок и уклонений…

– Согласен…

– …дающий в руки путеводную нить…

– Я ее возьму…

– Ну и отлично! отлично! – Татев в возбуждении потер руки. – А теперь за работу! Только знаете что, – тут Татев наклонился к уху Ильи, – поверьте моему опыту, тему вам лучше несколько изменить – самую малость…

– Да-да, конечно…

– Вода у вас должна не протухать, а… – тут Татев сделал умильное лицо, словно он собрался сказать о приятной, но несущественнной мелочи, – становиться свежее…

– Но…

– Вы хотите со мной спорить?

– Но она же протухнет! Как… так?

– Ладно-ладно. – Татев сделал примирительный, успокаивающий жест, будто оттолкнулся ладонями от чего-то невидимого, напиравшего на него. – Пусть не свежее… это все равно…

Илья облегченно вздохнул.

– …пусть остается такой же… Но большего я вам не уступлю, – Татев шутливо погрозил пальчиком, – ни-ни!

Илья вышел от Татева несколько ошарашеный, сел за стол, посмотрел на банку, в которой становилась свежее вода, и задумался.

– Да-да… безусловно, вода протухает, но с другой стороны: вода протухает не сразу, а постепенно, для этого ей нужен срок – иногда очень значительный. Итак, исходим из того, что вода никогда не может протухнуть до конца, – в каком бы состоянии вода ни была, мы можем утверждать, что она может протухнуть еще сильнее. Делаем вывод, что для того, чтобы вода протухла окончательно, нужен бесконечный отрезок времени. Возьмем любой мыслимый ограниченный отрезок времени – время наблюдения за банкой – и делим бесконечность на этот отрезок… Что получаем? Ту же бесконечность! Значит, по сравнению со временем, за которое вода должна протухнуть, этот отрезок пренебрежимо мал. Так? Логично. Значит, все равно: берем мы очень маленький, ограниченный отрезок или довольно значительный… Но за маленький-то отрезок времени банка не успеет протухнуть! Следовательно, она не успеет протухнуть и за большой отрезок времени! Вот! Вот! Значит, Татев был прав!

– Можно, конечно, доказать – и что вода становится свежее… Но… – Илья с опаской посмотрел на банку, – в данном случае имеем два решения, выбираем из них то, которое лучше отражает наблюдения…

Илья принялся делать расчеты, обложился грудами книг, чем удивил и испугал сослуживцев. Эразм Багратионович подходил к нему и говорил: «Ты эта-а… не сильно напрягайся… да… Поработал-поработал и дай мозгам отдохнуть, сходи покури… Сегодня не получилось – завтра получится». Эсмеральда ничего не говорила, но, когда проходила мимо его стола, пускала особенно изящные кольца сигаретного дыма. Морозильников садился прямо к нему на стол, смотрел долго и безмолвно на то, что Илья пишет, потом нервно усмехался, чесал затылок и отходил, пожав плечами: чудак! Боженькина и Одуванчикова смотрели на него с обожанием и страхом: боялись даже подходить к его столу.

Илья стал неделями пропадать в библиотеках, выписывал себе сотни журналов, книг, брошюр, относящихся к его вопросу, конспектировал, составил каталог (очень впоследствии ему пригодившийся, – когда его спрашивали что-нибудь по специальности, он мог солидно отвечать: да что я буду с вами разговаривать, когда вы даже этой работы такого-то автора не знаете! изучайте источники!).

Правдами и неправдами он пробился к ЭВМ, работал несколько суток, загрузил в нее свои программы, запустил ее на счет, машина долго гудела, собираясь с силами, мигала лампочками, раскалилась до белого каления и наконец выплюнула распечатку, на которой крупно было написано: «ДУМАТЬ НАДО!!!» Обидевшись на машину, Илья пнул ее, – машина, завращав всеми бобинами, замигав лампочками и включив аварийную сирену, вдруг стала выдавать горы исписанной цифрами и значками бумаги. Илья с воплем схватил, оторвал себе часть и прибежал в институт: «Смотрите! Смотрите! Я сделал расчет!»

Встретил его Татев, долго жал руку, поздравлял с успехом, потом забрал у него все расчеты, все материалы – для ознакомления, и Илья сел снова за свой стол. С этих пор Татев, когда подходил к нему, уже не спрашивал: «Как ваши успехи?», а говорил: «Очень-очень интересная работа, но – объем, объем! Да с такой работой не кандидатскую, а докторскую можно защитить! Но время, время… все, знаете, руки до нее не доходят… сами понимаете – какой институт на плечах держать приходится и какие проблемы приходится решать… глобальнейшие!»

Через полгода, когда Илья поинтересовался: а может ли он посмотреть свою работу, – вдруг выяснилось, что она куда-то подевалась. Татев на глазах Ильи перерыл все ящики, открыл шкафы, из которых вывалилась груда пахнущих мышами бумаг, но сколько Илья не искал, он так и не смог найти даже листочка от той своей первой работы. Теперь он стал умнее: к чему идти непроторенными путями? Это трудно, тебя на каждом шагу останавливают, поворачивают в нужном направлении, и потом – ты то и дело вязнешь в топях, тебя критикуют на Научных Советах и в конце-концов заваливают на защите как зарвавшегося и неуважительно относящегося к сединам. Поднимется какой-нибудь старец – песок сыплется – и скажет: «Глуп-п-пже надо, молодой человек, глуп-п-пже!» (А это значит – глупее.) Нет, нет – идти, если хочешь чего-то достичь, предпочтительнее по проторенным путям – как все, ведь получают же здесь как-то кандидатскую степень? Кандидатов-то – пруд пруди, куда ни плюнь – в кандидата попадешь, в пивной подходишь к столику – а там кандидат сидит, очередь в магазин занимаешь – и тут кандидат!

Илья снова и снова разбирал груды чужих диссертаций, думал, думал, и наконец понял, в чем секрет их изготовления. Он сделал себе копии этих диссертаций, взял ножницы и стал не читая отрезать от страниц абзацы, – после этой операции у него образовалась полная корзина вырезок. После этого Илья тщательно перемешал кучу вырезок, направив в корзину струю воздуха от вентилятора, потом не глядя брал их и в произвольном порядке вклеивал в диссертацию – как выяснилось, кроме научных текстов туда попали и тексты газетные, но это тоже сыграло Илье нáруку, так как показало направление его мыслей. Поколдовав таким образом, Илья склеил себе диссертацию достаточно внушительных размеров.

Как Илья и предполагал, она удивительно быстро – для этого понадобилось всего несколько лет – прошла через Научные Советы и заслужила одобрительные отзывы оппонентов. За это время Илья успел подготовить и опубликовать в соавторстве с Татевым (тоже очень верный ход, если бы он не предложил Татеву соавторство, то никогда бы не опубликовал) несколько крупных программных статей и заслужил этим всеобщее признание. Теперь он сам подходил к Татеву, был с ним на ты, на короткой ноге: «Простите… я вот в этом месте ссылочку на вас сделал… ничего, что под тринадцатым номером?» – «Э-этто нич-чево, нич-чево… Это можно!» Илья хихикал, пожирая глазами начальничка, а если тот вынимал сигарету, сей же момент щелкал дорогой, специально для этого случая купленной зажигалкой. «Э-этто можно… и мы любим пошутить – если по пустякам!» – Татев говорил важно, пускал в лицо Илье ароматный дым от импортного табака.

И, наконец, его диссертация была представлена к защите.

Защита была назначена в скромном старом зале Академии, в котором проходили защиты еще в восемнадцатом столетии, в них принимал участие сам тогдашний Президент Академии наук Шумахер, – рассказывали, что был один раз случай, когда на защиту пришел Ломоносов – вошел, сел, послушал, а потом (вот деревенщина! без соблюдения субординации!) так в лицо Шумахеру и сказал: «Чепуха это все! Бред!» Шумахер позеленел и сломал с досады свою ручку с самопишущим пером – эта ручка теперь хранится в Университете в музее реликвий. А Ломоносов предложил ему свою: «Mоя хоть и не импортная, обыкновенная шариковая ручка, но именно этой ручкой я писал свои труды, попробуйте и вы напишите что-нибудь, – может быть, что и получится, иначе неясно: что вы сделали, как Президент Академии… Может быть, и откроете что-нибудь в области Естественных или Неестественных наук… открыл же я Университет!»

В зале на первых рядах сидели магистры в полном облачении, в париках, лица магистров были морщинисты, будто их долго мяли в руках, а потом забыли расправить. Повыше, на «галерке», собрался народ попроще, без званий и степеней, интересующийся: как испекаются кандидаты? – и прикидывающий: а хорошо ли будут смотреться они, если и они будут когда-нибудь защищаться? Илья развешивал и прикреплял кнопками плакаты и рисунки (предмет его особой гордости – на них он потратил больше времени, чем на диссертацию: магистры ничего так не любят, как раскрашенные яркими цветами картинки). В это время на трибуну, согласно порядку, установленному еще до падения Римской империи, вышел человек со свернутым в трубку свитком. Он дребезжащим голосом стал оглашать правила защиты диссертации:

– Оппонентам, не имеющим степени, возбраня-яется швырять в защищающегося тяжелыми фолиантами… поскольку швыряние – привилегия членов Ученого Совета (Илья сначала порадовался, а потом сник)… Швыряние есть священный обряд, подобный удару мечом при посвящении в рыцари. Если защищающийся не выдерживает удар, значит, он не может претендовать на звание кандидата естественных наук…

Пока он говорил, в зал вошли двое рабочих в промасленных спецовках. Они установили водяные часы, которые применялись для соблюдения диссертантом регламента. Над Ильей повесили ведро, к ведру провели шланг, – по шлангу должна была течь вода: когда ведро наполнялось, оно переворачивалось и выливалось на голову защищающегося. Илья был этим обеспокоен, но потом заметил, что кран-то отвернули, но воды в нем, как обычно, не оказалось.

Началась защита. Илья волновался, за стуком сердца не слышал собственного голоса, заикался, боялся даже взглянуть в зал. Он ходил спиной, протыкал указкой плакаты: «А вот что сказал по этому поводу Зенон Элейский… А это было показано самим Аристотелем…» Боясь остаться непонятым, он пускался в пространные объяснения, в ненужные подробности, исписывал доску формулами, но так как был не совсем в них уверен, то поступал следующим образом: одной рукой он писал, загораживая написанное телом, а в другой держал тряпку и быстро все стирал – в результате сидящие не успевали прочитать ни одной буквы. Под конец он обернулся в зал и только тогда понял, что означали те звуки, которые его сбивали во время доклада….

Весь зал поголовно спал! Сидящие впереди магистры еще старались делать вид, что они заинтересованы диссертацией. Один оперся головой на руки, так что глаз его не было видно и нельзя было с уверенностью сказать, спит он или нет. Другой раскрыл перед собой его диссертацию, склонился над ней и так увлекся чтением, что расплющил об ее страницы свой нос. Остальные магистры спали, непринужденно откинувшись в креслах; у одних отвисла челюсть и показались десны с редкими желтыми зубками, другие завалились на бок. Один спал, широко открыв глаза, – что он спал, можно было понять только по тихому храпу, доносившемуся из приоткрытого рта. А на «галерке» не стеснялись, вынули из дипломатов подушки и удобно развалились, сняв ботинки и закинув ноги на столы.

Илья вежливо кашльнул, стараясь привлечь к докладу внимание. Потом кашльнул посильнее, потом будто невзначай уронил на пол диссертацию. Никто не пошевелился. Илья посвистел в потолок, постоял, потом открыл окно. В то время на улице у грузовика лопнула шина, раздался звук, подобный выстрелу. Сидевший впереди старик ойкнул, – не открывая глаз, поднялся и чуть не повалился обратно, но Илья его поддержал, – он произнес речь:

– Ваша диссертация безусловно является новым впечатляющим вкладом в нашу науку. Вкладом безусловно является новым диссертация ваша впечатляющим в нашу науку. В науку нашу вкладом впечатляющим является ваша безусловно диссертация новым. Ваша в нашу впечатляющим является новым в науку безусловно вкладом диссертация…

Он говорил долго, – и постепенно магистры стали просыпаться, они пялили на диссертанта глаза, старались припомнить, а что они тут делают, некоторые вынимали из карманов паспорта, чтобы выяснить, кто они такие, как их фамилия, женаты ли, есть ли дети, и где они прописаны.

Наконец кто-то сказал:

– А не закрыть ли нам заседание? Темнеет уже, да и спать пора!

– Закрыть! закрыть! – поддержали эту идею остальные.

Все бросились к выходу, на ходу впихивая подушки в дипломаты. Лишь старик, начавший свою речь, решил сначала довести ее до конца.

– Вашу в нашу… впечатляющимся-являющимся… вкладом-докладом… диссертация-новация… безусловно!

Так благополучно закончилась защита.

…После защиты диссертация должна была пройти через Высшую Аттестационную Комиссию, которая находилась в большом сером здании за глухим забором, охранявшимся усиленными нарядами милиции (очевидно, от напирающих толп защитившихся диссертантов). Диссертация Ильи путешествовала с этажа на этаж, ее тщательно изучали, рассматривали со всех сторон – как спереди, так и с тыла. Она обрастала сопроводительными бумагами – их скоро стало больше, чем листов в самой диссертации, – на каждом листе стояли внушительные подписи и печати различных форм и размеров.

Так бы она и пришла к победе, но… Вдруг кто-то, по ошибке открывший его диссертацию, воскликнул: «По-о-звольте! Она полностью состоит из цитат! других!! авторов!!!» Посмотрели в диссертацию, охнули: правда! И – назначили специальную подкомиссию по изучению диссертации. Подкомиссия работала оперативно, – всего несколько лет ушло на то, чтобы разобраться – те авторы, на которых ссылается Илья, тоже на кого-то ссылаются, а те еще на кого-то, а те еще, и еще, и еще… Были перерыты, обработаны сотни трудов, изучены все ссылки и сноски. И, наконец, был сделан фундаментальнеший вывод: «Круг ссылок – замыкается. Если последовательно идти по сноскам, то можно прийти туда, откуда начали». Тут же встал вопрос: а кто же является первоисточником цитат? Были бурные дебаты, – одни склонялись к одному мнению, другие – к другому. Чтобы раз и навсегда решить проблему, поставить последнюю точку над i, в директивном порядке постановили:

«Считать первоисточником – Илью Ивановича Петрищева».

Так Илья стал звездой в научном мире, кандидатом. Но квартиру ему не дали, только переставили из очереди на жилье, где он как простой смертный дожидался светопредставления, и если действительно ключей, то разве что от райских врат, в очередь для олимпийцев, двигавшуюся необычайно быстро, – ожидалось, что всего через несколько лет он получит (тьфу! тьфу! тьфу!) заветные ключи от двери к поистине райскому блаженству.

Цикл работ по материалам диссертации появился при содействии и соавторстве Татева в ряде академических изданий. Потом вышел в свет сборник: «Экологические последствия строительства новых плотин на реках Волге, Ниле и Миссисипи».

Быстро организовалась научная школа под руководством Татева, выступившая за повсеместное строительство новых плотин, на всех реках и ручейках, – обсуждался также вопрос: не зарегулировать ли водопроводную систему, поставив небольшие гидроэлектростанции рядом с водонапорными башнями. Илья вернулся к прерванным когда-то по молодости опытам с банкой воды и доказал, что вода в банке становится свежее. Вскоре в одной из центральных газет появилось сообщение:

СЕНСАЦИЯ В НАУЧНОМ МИРЕ!

Недавно в НИИВоды к. ф-м. н. И. И. Петрищевым проведен блестящий эксперимент по доказательству непротухания стоячей воды. Сенсационное открытие подающего надежды ученого опровергает все существовавшие прежде теории. Проверка чистоты эксперимента еще раз продемонстрировала всему миру, каких высот может достичь наша наука. Вода в банке, которую показал И.И. Петрищев, действительно оказалась свежей. По свидетельствам коллег, Илья Иванович уже много лет каждый день поливает из этой банки кактус, стоящий на подоконнике, и за все это время не было ни одного случая, чтобы вода протухла и зацвела. Отсюда ученым был сделан вывод, что водохранилища, сколько в них вода не будет отстаиваться, никогда не протухнут и не зарастут ряской. А если все же и зарастут, то беды в этом никакой нет, – на образовавшихся болотных мхах можно будет собирать клюкву – потом продавать ее за рубеж на валюту, а на эту валюту покупать мощную строительную технику, с помощью которой осуществлять новые проекты, перегораживать все, что течет, и заставлять течь все, что этому противится.

В это время на Волге уже шли приготовления к торжественному пуску новой плотины. Как главный научный консультат по вопросам чего-то там связанного с экологией на сем пуске присутствовал и Илья.

Сама плотина была уже готова и красочно, со вкусом, отделана: по ее периметру были поставлены скульптуры трудящихся, с гаечными ключами и кирками, женщины с венками на головах, повешены барельефы с эпизодами строительства, – на одном барельефе был высечен в мраморе камаз, сбрасывающий землю, на другом – начальник строительства, указывающий собравшимся вокруг него рабочим генеральное направление, по которому все потом пойдут, – правая рука его была выброшена вперед, и так как на барельефе не хватало места, то казалось, что он задевает рукой впередистоящего, старающегося вникнуть в суть дела, передового рабочего.

Рядом с барельефом прохаживался живой начальник строительства и посматривал на свою мраморную копию, впрочем, без особого волнения, а с чувством достоинства и выполненного долга. Невдалеке сверкал на солнце начищенной медью духовой оркестр. Ждали первого камаза, который должен был сбросить первые бетонные блоки, чтобы укротить отведенную в запасное русло, строптивую Волгу.

В облаке желтой пыли показался камаз, заиграл и стал глушить, давить звуком пространство духовой оркестр; cтроители, стоявшие поодаль, яростно зааплодировали, – камаз с разгону разорвал красную ленточку, развернулся и медленно поднял кузов, – с грохотом, пререкрывшим траурный голос оркестра, более всего походившим на громыхание пустой канистры, бетонные блоки стали падать в темную, тут же побелевшую, вспенившуюся, гневную воду. Через несколько часов все было кончено, вода, встретив преграду, встала, начала прибывать, а камазы все шли и шли, поднимали плотину, все было завешено желтой и белой пылью; посмотрев издалека, можно было подумать, что здесь кипит сражение, – здесь действительно сражались, здесь укрощали, побеждали Волгу-матушку, здесь приносили ей дань, сбрасывали в нее, но не персидскую княжну, как бывало прежде, а бетон, гравий, каменные глыбы.

Илья бегал по плотине в облаках белой пыли, чихал, кричал, а что – было не разобрать, – может быть, он хотел все это остановить? Вряд ли, – когда он вернулся домой и переменил пыльный пиджак на полосатую пижаму, и уже собирался отходить ко сну, он вдруг сказал, хлопнув себя по колену:

– А лихо мы ее одолели! – Он явно чувствовал себя героем дня, причастным к обузданию древней первобытной стихии…

Волжская вода, поднявшаяся темной, грозной грудью, вздувшаяся, негодующая вначале, а потом привыкшая к своей больной участи, забывшая себя, как не помнит себя опухший, бредящий больной, разлилась и затопила все низкие пойменные берега Волги.

Она хлынула в притоки, сметая ветхие пристани, поднялась выше вершин самых высоких деревьев, загоняя на образовавшиеся острова зверей и птиц, оставляя лес гнить в темных, мутных своих водах, стала подмывать, отхватывать пласты земли с высокого обрывистого берега, где были деревенские кладбища. Она беспокоила, будила покойников, рушила старые погосты; падали в воду, раскрываясь, гробы… И долго потом выносила Волга на берег останки, кресты и гробовые доски.

Скажете – этого не могло быть? Не верите, а если и верите – не видите и не понимаете? Не слышите? Что это? Неужели мы по-прежнему держим в руках совок и думаем, что перекрываем течение ручейка, и что если смоет песочный город – беда невелика, построим новый! Да образумимся ли мы? Вырастем ли из детских штанишек? Или до старости, до седины в волосах будем лепить песочные блины, играть в классики, в прятки, в догонялки? Прыгать, пиная шайбу, продвигаясь по службе; завязывать глаза и идти наощупь, стараясь не замечать, что подходишь к пропасти; вечно бежать, спешить, сидеть на собраниях, крутиться в огромном колесе, в котором все бегут, все страшно заняты, всем некогда, и проходят мимо важнейшего, мимо чего нельзя пробегать, а нужно остановиться и, наконец, немного подумать, многого-то не требуется, так, самую малость, трудно разве понять, что не стоит трогать раскаленный утюг и прыгать с тринадцатого этажа, даже если этот путь короче, бросаться под машину, даже если на дорогу выкатился мяч…

Илья так взопрел, бегая по строящейся дамбе в одном пиджачке на ветру, что простудил спину, да так, что неделю не мог согнуться, в пояснице стреляло, будто кто-то трогал оголенный нерв.

Это был первый приступ болезни, с тех пор не покидавшей его, – она регулярно повторялась зимой и в начале весны. Врачи прописали Илье змеиный яд, также ему посоветовали поменьше волноваться, поменьше курить и употреблять, почаще бывать на свежем воздухе, делать вечерние прогулки, может быть, даже пробежки трусцой, по утрам обтираться холодной водой, чистить зубы, мыть руки перед едой, а ноги отходя ко сну, регулярно стричь ногти, есть побольше фруктов, после обеда спать хоть полчаса, – и съездить отдохнуть на курорт, на море…

Скоро представился подходящий случай – отправлялась очередная экспедиция на Черное море. Как всегда в горячке, как всегда наспех, – ящики упаковывались всем, что попадалось под руку, – в один ящик просто положили кирпичи, решив подшутить, а заодно и проверить: будут ли ящики распаковываться на судне, или их так и провозят сначала на юг, потом обратно, – и только здесь вскроют и обнаружат, что возили.

Илья, как начальник экспедиции, бегал, задыхаясь, по этажам, стучал в кабинеты, получал одни подписи, за другими трясся в метро на другой конец города, а там долго томился в ожидании приема. Как-то он с очередной бумагой пробегал от одного кабинета к другому и остановился перед зеркалом поправить прическу.

Был серый, будничный день. Свет от окна за его спиной сеялся и накладывал серые тени особенно уродливо, выделял тяжелые мешки под глазами, щетину на мертвенно-сизой коже, морщины у углов рта и на лбу, просвечивающие редкие волосы…

Когда все это он успел приобрести? Не вчера ли он был молодым, здоровым студентом с нестириженой шевелюрой на голове, с южным загаром, с блестящими глазами? Нет, нет – скорее на юг!

Он вдруг понял, что он чем-то стал напоминать Татева, какое-то неуловимое сходство с ним появилось в выражении лица. Илья солидно расправил плечи, крякнул, как это обычно делал Татев, и сказал, подражая ему: «Отлич-чно! отлич-чно! Глоба-а-альнейшие пробле-е-емы!» – он радостно потер руки.

Илья снова бросился бежать по коридорам, толкаясь, размахивая бумагой. Вскоре ему начало казаться, что он так всю жизнь и провел, бегая по инстанциям, – действительно: только он родился, его сразу понесли освидетельствовать, еще ничего не понимая, не умея толком сосать грудь, он уже имел бумагу установленного образца с подписями и печатями, потом бумаг становилось все больше и больше, они множились, они управляли его движением, его мыслью; вся жизнь его состояла в том, чтобы получить очередную подпись ответственного лица на очередной бумаге: табели, ведомости, журналы, членские билеты, характеристики, аттестат, паспорт, диплом, – невозможно перечислить даже основные: сколько порогов, сколько дверей, сколько приемных, сколько кабинетов пришлось ему пройти, а сколько еще предстояло!

Но все имеет свой конец, пришло время, и Илья упаковал чемодан, сел в поезд и отправился к морю. Долгая тряская дорога, переполненные, движущиеся, как муравейники, вокзалы, утомительные пересадки, всю ночь прохрапевший сосед с нижней полки, измотали его, – до моря он добрался совсем больным, измученным духотой, пылью, сутолкой, сердце его стучало надсадно, отяжелевшая, налитая металлом голова гудела, как колокол.

Когда море выскочило, сверкая, из-за поворота, заиграло зайчиками по всему автобусу, он зажмурился от боли, ударившей в затылок, и отвернулся. Позади его завизжал от радости ребенок – золотушный, с синими венами, просвечивающими сквозь прозрачную кожицу; он запел, а точнее, стал выкрикивать без мелодии, бесконечно одно и то же, как сбившийся на одну бороздку проигрыватель: – Мы едем-едем-едем в далекие края-я-я! Мы едем-едем-едем…

Море оказалось непохожим на то море юности, каким он его помнил. И здесь была та же суета, то же утомительное мелькание жизни. Он прохаживался по берегу, пинал банки из-под мороженого; маленький черный горец предложил ему комплект скверного качества фотографий: «партрэт Сталина, Высоцкого и Божьей матери» – он отказался; потом сфотографировался в обнимку с обезьяной – обнимал не он ее, а она его. «Артур, Артур!.. – умолял фотограф. – Покажи авторитет!» Но Артур не слушал, он сорвал с Ильи шляпу, надел ее на себя и, насмехаясь, показал желтые нечистые клыки, чем сильно обеспокоил Илью. «Нет, нет, – успокоил его фотограф, – Артур не кусается, Артур у нас интеллигент!»

Илья посмотрел на Артура в шляпе и подумал, что он в самом деле мало отличается от интеллигента. Да-да, интеллигент… примат-доцент… Осталось наклеить маску, и ему можно будет поручить возглавить хоть НИИ. И будет он приходить на Научные Советы, что-то чертить научное на доске – обезьяны хорошо поддаются дрессировке. Конечно, дикция у него будет невнятная, но мало ли таких ученых? А можно и без маски, ну и что – пошепчутся немного: посмотрите, наш начальник похож на обезьяну! А другие им ответят: Ну что вы! у Артур Артурыча благородная внешность! Оцените его надбровные дуги, – разве не говорят они вам о его многолетних раздумиях, о подвижническом труде на благо науки? А что цвет лица… так это оттого, что Артур Артурыч не пожалел ради большого дела и своего драгоценного здоровья…

Илья пошел в порт; их судно не выпускали в море, потому что был военно-морской праздник, и он решил пока посмотреть на парад военных кораблей. По бухте кильватерной колонной шли крейсеры, потом на невозможной, невероятной скорости пролетел над водой на воздушной подушке монстр-небоскреб, бахнув из орудий так, что заложило уши и в ноздри ударил запах пороха, – толпа, облепившая весь берег (мальчишки, чтобы лучше видеть, залазили на деревья), стала подкидывать кепки, весело кричать: ур-р-ра!! Бойко торговали морожеными воздушными шариками, в громкоговорителях трещали праздничные марши. Илья, подхваченный общим энтузиазмом, хлопал в ладоши, кричал, подмигивал соседям: э-эх, как бахнула, а? – ел мороженое, прогуливался по тенистым аллеям и легко, спокойно улыбался.

На следующий день море открыли, судно вышло. Илья стоял опершись о леера на корме, смотрел на сверкавшее море и чаек, повисших на воздушном потоке, редко двигавших то одним, то другим крылом. Илья находился под впечатлением праздника, улыбался, вдыхал пряный морской аромат, и на минуту из молодости до него донеслась нота, мучительно сжавшая сердце, и почему-то, может быть, от свежего ветра или яркого солнца, у него навернулись на глаза слезы. Но это продолжалось минуту, а потом он пошел на камбуз обедать. Подавали как всегда пшенку, которую он не выносил с детства, и испорченное, отдававшее селедкой масло. Как всегда он пожелал всем приятного аппетита и отличного пищеварения, и ему пожелали всего хорошего, а потом, когда подходили запоздавшие и желали того же, он с готовностью отвечал: спасибо! спасибо! спасибо! – чтобы хоть этим занять челюсти.

А к вечеру в море поднялась непогода, разыгрался шторм с ураганным ветром и волнами, перехлестывавшими суденышко, достававшими до капитанской рубки, где вахтенный матрос, стоявший у штурвала, направлял судно носом к волне и пел о верном «Варяге», который не сдается в бою.

Илья сидел, уронив голову на руки, в лаборатории, по которой летали и бились в стены незакрепленные приборы. В лаборатории кроме него были: водолаз Андрэ, иногда выходивший из своей каюты, находившейся тут же за дверью с приклеенным к ней плакатом (на плакате был изображен водолаз в полном снаряжении с огромными кулачищами), и чей-то помощник Санчо, – они сами себя так звали в память о том, как к ним обращались в иностраных портах. На столе выстроились в ряд крепко привязанные бутылки, в которых плескалась и билась в пробки водка, также банка шпротов, вскрытая финкой из коллекции Андрэ (он коллекционировал холодное оружие), стол был загажен объедками, окурками, из двери каюты Андрэ орал магнитофонный Вилли Токарев, про несчастную судьбу Нью-Йоркского официанта русского происхождения и о том, что небоскребы такие большие, а он маленький такой, и ему по этому поводу то страшно, то грустно. Сидевшие за столом опорожняли один стакан за другим и наливали Илье: «Пей, полегчает!» Илья пил, но легче не становилось.

– Сейчас такая же погодка, как тогда, помнишь, Санчо, когда затонул «Нахимов?» – Андрэ тряхнул задремавшего было над своим стаканом Санчо.

– Э… сейчас как бы самим не затонуть и без «Васева»!

– Да… – стал вспоминать Андрэ (он был в числе водолазов, участвовавших в спасательных операциях и доставке утонувших со дна моря), – как сейчас перед глазами стоит – захожу в каюту, а там деньги бумажные везде разбросаны. Торопился кто-то, да обронил, а подбирать не стал… Не стал я мараться, не взял ни бумажки.

– Ага, там люди с деньгами плыли, круиз больших денег стоит, – мотнул головой Санчо. – А еще я помню, как ты вынырнул с двумя прижмуренными… красивыми молодыми такими кралями… поднял из воды и кричишь: Тебе какая больше нравится?

Андрэ расхохотался и налил еще стакан:

– Да, молодые были, красивые… еще загар такой нежный на коже… все в рыжье и брюлье (в золоте и бриллиантах)…

Илья слушал, повесив голову, смысл слов почти не доходил до него.

– Ты как относишься к восьмому калибру? – повернулся Андрэ к Илье.

– Зачем тебе? – простонал Илья.

– Неважно… может, я банк хочу вместе с тобой брать? Как твое мнение – хорош ли восьмой калибр?

– Это мой самый любимый калибр… – Илья простонал и представил себя с надетым на голову чулком, врывающимся в глухую полночь, связав и сунув кляп в рот вахтеру, в Вычислительный Центр – брать «банк данных».

Андрэ махнул на него рукой:

– Не уважаю!

Он вдруг посмотрел налитыми кровью глазами в свою пустую руку, сжал ее, будто в ней находилась ручка револьвера, и стал с видимым наслаждением, с радостью, написанною на лице, всаживать воображаемые пули в стены.

– А ты хотел бы убить человека? – хрипло спросил он.

Илья тупо промолчал. Андрэ с пренебрежением и превосходством посмотрел на него, налил еще стакан, выпил и ушел, завалившись на койку в своей каюте.

Санчо уже несколько раз при сильной волне падал на пол, но каждый раз героически поднимался, глаза его от выпитой водки смотрели в разные стороны, но дара речи он еще не терял – он начинал и изрекал одно и то же, забывая, что это он уже говорил не один раз:

– В Акапулько у меня знакомый главарь мафии… пили вместе… всегда ходит вот с таким пистолетом и с двумя телохранителями… Плечи, мышцы, рост! – Санчо стал размахивать руками, показывывая необъятность их размеров, и состроил тупое с квадратным подбородком лицо, – вот они какие! – Санчо сделал большие глаза: – Как только таких выращивают? Я спросил его: «Хулио, зачем тебе эти парни, когда у тебя такой пистолет?» Он отвечает: «Затем что не все же делать своими руками, – надо дать и ребятам повеселиться». Хороший он парень – Хулио! Только пить не умеет. Где им против нашего – пить! Мы налили себе стаканы – а он во-о-т столечко… Мы ему подлили, он усами повел, но ничего: выпил, а как подниматься стал – не может… где им пить! Когда уходил, его поддерживали телохранители.

Санчо стукнул по столу – но тут судно сильно качнуло – и Санчо свалился под стол. Поднялся он и начал все сначала:

– В Акапулько у меня знакомый главарь мафии…

Каждый раз в этой истории появлялись новые подробности и краски, в следующий заход стало известно, что Хулио приехал на ролс-ройсе, пистолет был ему по колено, а потом телохранители унесли его на руках, дальше дело приняло совсем драматический оборот: бедняга Хулио прилетел на вертолете, а после того, как в него влили бочонок, телохранители оттащили его за ноги. Неизвестно что претерпел бы в следующий раз несчастный Хулио, но после очередного качка Санчо рухнул и больше не подымался.

Илья встал, вышел, держась за стены, из лаборатории – его мучило желание немного побыть на свежем воздухе, ему казалось, что еще немного – и он умрет. Он долго дергал заклинившую дверь, навалился всем телом на ручку – дверь распахнулась, и он вывалился на палубу, его тут же окатило морской водой и стало выворачивать наизнанку, – от этого он почувствовал некоторое облегчение: мир, сузившийся, ставший прерывистым, часто проваливавшийся куда-то, уходивший из-под ног, немного прояснился. Он увидел в свете прожектора нос судна, то вздымающийся, то падающий с волны на волну.

Море ярилось, поднимало горы и бросало их на суденышко. Илья с ужасом заметил, как одна волна, прорезанная носом (так что показалось, будто судно врезалось на полных парах в наклонившуюся поверхность моря и собирается идти ко дну), нависла над Ильей, медленно стала накрывать его. Волна подхватила, сбила Илью с ног, подняла, прокатила в пене по палубе и – с силой швырнула на трап. С Ильи в долю секунды слетел хмель, он вцепился мертвой хваткой в ступеньки и… потерял сознание.

…Пришел в себя он через несколько суток; первое, что он прошептал, было: «Проклятое… проклятое море!..»

* * *

Вернулся из рейса Илья измученным, разбитым, больным. Синяки, царапины долго не заживали и так до конца не зажили, отзываясь ноющей болью во всякую ненастную погоду, – он стал немного прихрамывать, а после работы полюбил лежать на диване, занимавшем почти полкомнаты в его съемной квартирке. С этого времени он стал быстро полнеть, наливаясь солидностью, приличной возрасту и положению, – одно его появление, когда он распахивал дверь, шел к столу у окна с кактусом (также располневшим от частого полива), внушало уважение, почтительный трепет.

В институте изменений не было, все шло своим заведенным бог знает когда и зачем порядком. Правда, Эразм Багратионович, которого проводили на пенсию, уже не жевал ириски, пряча обертки в стол, но Эсмеральда все так же куда-то звонила; она немного располнела, это единственное, что изменилось в ее облике за все годы. Морозильников все так же спал, положив кудрявую, с немного поредевшими волосами голову на кипу бумаг. А Боженькина и Одуванчикова жевали все те же плюшки с мармеладом, вязали кофточки и уже мечтали о близкой пенсии. Илья приходил, разбирал брошюрки или стоял у окна, наблюдал за детьми, которые с ученым видом возились в песочнице, словно считали, что и они – лаборатория института.

Неожиданно Илью вызвал к себе Татев. Он встретил его на пороге, широко раскрыв объятия, широко улыбаясь – весь гостеприимство (на Илью всегда приятное впечатление производил подчеркнутый демократизм Татева, ему нравилось, что начальник не придает слишком большого значения правилам субординации). Татев не обнял Илью, только одобрительно похлопал по плечу, а потом, видимо не удержавшись, потрепал за щеку.

– Молодец, Илья Иванович! Молодец! Наслышан, наслышан о ваших подвигах… один среди бушующих волн! Молодец! И я уже чувствую, что экспедиционное задание вы выполнили блестяще!

– Задание? – удивился Илья, стараясь вспомнить, был ли при отъезде разговор о задании, которое нужно выполнить.

– Да-да! Задание, – подтвердил Татев и утвердительно помахал головой, – измерили ли вы уровень Каспийского моря? – Тут Татев видимо спохватился и улыбнулся еще обворожительней. – Ах, о чем я спрашиваю! Разумеется – измерили, не могли не измерить!..

– Да-да, конечно, но… мы же ходили по Черному морю! – попытался возразить Илья. – Как же я мог измерить уровень Каспийского, находясь в Черном?

– …И при этом совершили подвиг… среди бушующих волн! – Татев откинулся в кресле и мечтательно полузакрыл глаза, потом открыл, встал и снова похлопал Илью по плечу: – Молодец, Петрищев! Молодец! Герой!

– Да, – согласился, растаяв, Илья, – вообще-то я неплохо себя показал, но…

– Никаких но! – Татев протестующе поднял руку. – Каспийское море, Черное – какая разница? У всех морей один уровень – уровень моря. Ведь так?

– Так-то оно так…

– Я так и знал, что ты… – Татев, как бы обмолвившись, сухое «вы» заменил сердечным «ты» (он произнес это особенно тепло), но тут же поправился, намекая на существующую дистанцию между начальником и подчиненным, – что вы, поддержите мою мысль, я всегда видел в вас перспективного научного работника, с первых ваших шагов я заметил в вас эту теоретическую жилку! – Татев покровительственно улыбнулся. – Да… а вы все в кандидатах? О докторской-то думаете?

– Вообще-то я не…

– И совершенно напрасно! Вот и тема есть неплохая. Да что там говорить: важная, актуальнейшая, глобальнейшая!

– Что за тема? – Илья не на шутку испугался, как так – не думал не гадал и вдруг – бах! – докторская!

– Вот я и говорю: уровень моря… а уж мы и в сборнике эту работу опубликуем! будьте уверены – опубликуем!

– А какого моря – уровень?

– Ну какая разница? какая разница?

– И все-таки…

– Ну – Каспийского!

Илья умно прищурил глаза:

– Таки-таки-так… Каспийского… понимаю-понимаю-с! Каспийского. И работа, как я понимаю, должна быть – на уровне? как всегда – на высоком уровне?

Татев радостно потер руки:

– Приятно иметь дело с умным человеком. Очень-очень приятно… Только уровень, – Татев рассмеялся каламбуру, – я имею в виду не работы! ну вы понимаете о чем я говорю! должен быть не высоким, а как бы это точнее выразиться… – Татев возвел очи го́ре, потом поверг их же долу, – э… снижающимся… в перспективе! О! Вы понимаете… в этом заинтересованы… – тут Татев многозначительно ткнул пальцем в потолок, – ну вы меня понимаете!..

– Конечно-конечно, – Илья тоже поднял палец, – понимаю-с… – он шаркнул ножкой, – какой надо, такой и будет-с! тс! тс! тс! тра-ля-ля, тра-ля-ля! пам-па-ра-рам! – Илья играл губами марш и пританцовывал, – какой надо-с, такой и будет-с! та-та-та!

– И как раз очередь ваша подходит… да… могут там, – опять взвился палец, – и посодействовать… – скользнул незаметно Татев.

– О! Это такие пустяки! – начал расшаркиваться Илья. – Такие пустяки, пустяшный разговор! снижающимся в перспективе!!!

Он вышел пританцовывая, все еще держа палец поднятым. Он все понял: сомнений не осталось никаких. Конечно, в этом заинтересованы – там. Там-тара-рам! Где-то очень высоко наверху. Где же еще могут быть в этом заинтересованы? Кому же еще может понадобиться, чтобы уровень Каспия понижался? Все понятно! Все понятно! Раз Каспий понижается, значит, ему не хватает воды, а раз ему не хватает воды, значит, нужно рыть каналы, пускать по каналам воду из северных рек в Волгу, а Волга-то, как в песне поется, как раз и впадает – куда? – в Каспийское море! Слышали! слышали! Проект века! Все для человека! Все во имя человека! Все для блага человека! И кто же для этого человека так старается? Эй вы, там, наверху!! Кто? кто же? Понятно! понятно! Это —

– МАРСИАНЕ!

Илья это очень быстро сообразил:

– Марсиане! Человек на такое не способен. Они, лупоглазые, с зелеными головами на хоботах-шеях, с руками-щупальцами, с ртами на груди, с крыльями, которые заканчиваются когтями, с раздвоенными хвостами, те, которые питаются камнями, пьют песок, для которых вода и кислород – яд.

Они пререрыли Марс каналами и превратили его в удобную для проживания пустыню, а теперь высадились на Землю и стали рыть каналы, чтобы и Землю со временем превратить в оазис. Они хотят избавить землян от загрязняющей планету воды. Они перебрасывают воды северных рек на юг, а южных на север. Им-то как раз и нужно, чтобы Каспий понижался! Они направят воды северных рек в Волгу, потом отведут ее по Волго-Донскому каналу в Дон, расплескав половину воды по дороге, потом пророют еще что-нибудь и пустят воду по кругу. Главное – это как можно больше километров каналов! Лучше по степи, или по пустыне, – так больше воды уходит в землю, в песок. Ставить на пути рек преграды, плотины и не пускать ее в море, перекрывать заливы, образуя новые пустыни! Залив Кара-Бугаз забирает много воды – перекрыть! высушить! Арал – гибнет, – тем лучше! И уже ходят зеленые люди, обивают пороги с глобальными проектами: а не перекрыть ли Керченский пролив? А потом и Босфор! В Черном море повышается уровень сероводорода? Ускорить по возможности процесс! Чтобы отравить все побережье! Какое замечательное зрелище – люди, загорающие на пляже в противогазах! Так они, наконец, приобретут приличный по марсианским вкусам вид. Взорвать пару термоядерных зарядов и перекрыть путь теплым водам Гольфстрима, чтобы образовалась мощная, как на Марсе, ледяная шапка, вобравшая в себя всю океанскую воду, чтобы вся планета лишилась этой мерзкой, мокрой воды! Их успокаивают, – подождите, по нашим прогнозам скоро начнется третий ледниковый период: либо люди сами образумятся и устроят себе ядерную зиму, либо зима начнется от того, что солнечные лучи будут отражаться от загрязненной атмосферы. А люди сначала и беспокоиться не станут, наоборот, будут наращивать производство, направлять в небо все новые и новые трубы, потому что сначала из-за парникового эффекта наступит глобальное потепление, в Антарктиде начнут выращивать бананы; а построенные суда не нужно будет спускать на воду со стапелей, так как вода, когда растают ледники, сама поднимется и затопит причалы. Это даст определенный экономический эффект.

Илью закрутило, закружило и понесло, он делал прыжки и поддержки, вставал на пуанты, делал самые замысловатые па. Он стал писать уравнения со многими, очень многими неизвестными, в эти уравнения, как неизвестные, входилии осадки, выпадающие по всему бассейну Волги и над Каспийским морем, облачность, усилившаяся в последнее время, из-за глобального потепления, и препят-ствовавшая испарению каспийской воды, вводил в свои уравнения он и многолетние изменения уровня моря, и многое-многое другое, неизвестных становилось все больше, а известным оставалось одно, – если в результате его расчетов уровень моря со временем будет понижаться, то у него будет и квартира, и докторская…

Ну, не знаю я, что там будет! Ну, сложно! Ну, не пророк я! Поставлю в уравнение фиктивный член – и порядок! И никто ничего не заметит… Хорошенький такой фиктивный членчик, очень удобный… никому не мешает, всем угождает… и все довольны! все счастливы!.. Куда хочешь его повернуть можно: нужно, чтобы уровень понижался, – понизится; нужно, чтобы повышался, – повысится; можно его сопроводить соответствующим циркуляром: подчиняюсь требованиям вышестояшего руководства! Очень, очень удобный член!

– Отлично! отлично! – воскликнул Татев, ознакомившись с выводами его работы. – Это очень важная, актуальнейшая работа. Превосходно! Прелестно! Very good! – как бы невзначай он блестнул знанием английского. – Верьте, год вам ждать не придется: мы вашу работу немедленно представим к защите! Там, – он ввинтил палец в потолок, – о-очень ждут эту работу. Так что задержек не предвидится. А мы еще вот что сделаем – мигом опубликуем вашу работу отдельной книжицей… Считайте, что вы ее уже держите в руках. Может быть, и госпремию отхватим, кстати. Хорошие деньги, кстати.

Илье показалось, что глаза Татева сверкнули особенным, оловянным блеском, а кожа приобрела зеленоватый, лягушачий оттенок. Он сморгнул и отогнал призрак. Все шаталось и падало перед его глазами, в ушах надтреснутым голосом кто-то прокричал: «Доктор физико-математических наук товарищ Петрищев!!!»

Перед ним распахнулись тяжелые двери с золочеными ручками, он вошел в залу, заполненную магистрами всех времен и народов, – он узнавал их по портретам: Гераклит, Галилей, Ньютон, Эйнштейн… К нему подошел Гераклит, потрепал поплечу и воскликнул: – Отлично! отлично! Мы ознакомились с результатами вашей работы. Вы превзошли даже меня! Вы доказали, что можно дважды войти в одну и ту же реку не замочившись, если в ней нет воды!

Потом к нему подошли Галилей и Эйнштейн:

– Превосходно! Прелестно! Вы доказали, что относительно людей, находящихся в лодке, берег не движется, а стоит, если под лодкой нет воды!

Потом подошел Ньютон и сказал по-английски:

– Good!

Он посвятил Илью в магиструсы – ударил по голове яблоком.

…Когда Илья вышел из кабинета Татева, он посмотрел в зеркало и вдруг с ужасом заметил, что и его кожа позеленела, он бросился прочь, но видение не отпустило. Везде – в витринах, в стеклах очков встречных людей, в изогнутых стеклах автомобилей, он замечал изменившееся свое лицо, зеленоватое, заплесневевшее…

Прочь! Прочь! Прочь!

С тех пор он старался не смотреть в зеркала. И все свободное время сидел, уставившись в телевизор.

* * *

«Ой… Это кого? Это Татева по телику показывают?!»

Илья встряхнул головой, протер, разлепил глаза и уставился в экран.

На экране рядом с ведущим телепередачи сидел Татев, непринужденно откинувшись в кресле, улыбаясь, собирая добрые морщинки вокруг глаз.

Ведущий обратился к телезрителям:

– А теперь посмотрите репортаж нашего корреспондента из Махачкалы.

Камера перенеслась на берег Каспийского моря. Корреспондент, молодой парень в черной тройке, с каплями пота на лбу (в Махачкале было очень жарко), с бабочкой на шее и микрофоном в руке стоял по пояс в воде:

– Я сейчас нахожусь на главном причале морского порта. Еще не так давно здесь прогуливались мамаши с детьми, матросы в бескозырках, приставали сухогрузы и танкеры, а теперь Каспий покрыл все портовые сооружения и продолжает стремительно прибывать, вопреки прогнозам ученых, которые решили спасти мелеющий Каспий и направить в него воду северных рек!

Ведущий повернулся к Татеву:

– Что вы на это скажете?

Татев улыбнулся:

– О! Вы понимаете, – наши прогнозы долгосрочные, в настоящее время Каспий может и прибывать, но в будущем, когда-нибудь… вы согласитесь…

– С чем? И зачем?

– Нет, но не можете же вы отрицать, что когда-нибудь Каспий будет понижаться? Даже океан – то повышается, то понижается… Наш прогноз рассчитан на дальнюю перспективу! Этим-то он и ценен! Наш институт всегда успешно решал и продолжает решать важные экологические задачи!

Татев заложил руку за спинку кресла, налил себе стакан воды, но пить не стал; он сидел со стаканом в руке с таким видом, будто произносил тост:

– И не только экологические!

– Но…

– Народнохозяйственные в том числе! Вот например…

– Простите, мы отклонились от темы…

Татев махнул рукой:

– Ничуть! В нашем институте недавно был выдвинут проект нового способа получения поваренной соли. Суть его проста: берем чан столь большой, чтобы под ним можно было раскладывать костер из вековых деревьев: дубов, платанов, которые в достаточном количестве произрастают вблизи, например, черноморского побережья… Наполняем чан морской водой, раскладываем костер…

Ведущий протянул руку, как бы желая остановить Татева. Татев вложил в протянутую руку стакан:

– Пожалуйста-пожалуйста…

Ведущий выпил.

– Э… так на чем я остановился? Да! Костер! Старый, испытанный, но, согласитесь, отживший метод обогрева жилых помещений. Наш институт предложил новый оригинальный способ согревания жилищ за счет энергии внутреннего, турбулентного трения. Предлагается пускать воду по существующим отопительным системам, не согревая ее предварительно (и тем экономя энергию), вместо этого воду следует пускать под большим давлением на высокой скорости, при этом, за счет трения воды о трубы, произойдет значительное выделение тепла…

– Мы передаем слово корреспо… – попытался овладеть положением ведущий.

– Нет, дайте мне сначала договорить, а потом передавайте слово! – запротестовал Татев, шутливо улыбаясь. – Э… Я еще не все сказал! Наш институт предлагает добывать со дна морей полезные ископаемые с помощью ученых кашалотов: в местах залегания руд предлагается закапывать кальмаров, которые служат пищей кашалотам, тогда кашалоты будут разрывать дно своими носами и заглатывать вместе с кальмарами полезные ископаемые, а потом транспортировать их в переработанном виде на борт добычного судна! Позвольте остановиться вкратце…

– Не…

– …на еще одном направлении работ нашего института. Мы вносим свой посильный вклад в освоение моря с помощью космической техники: Разработана необычная конструкция драги, которую удобно опускать с борта космического корабля в заранее определенную точку моря или океана… Для усовершенствования космической связи предлагается записывать сообщения, поступающие на корабль, на специальных листках, потом тщательно закупоривать их в бутылки и выбрасывать за борт, стараясь попасть в середину морского течения, которое омывает густонаселенные районы или пересекает оживленные морские пути…

Ведущий сидел красный, как рак, то открывая, то закрывая рот. Наконец, он не выдержал и щелкнул выключателем на своем столе. Звук пропал, – теперь Татев стал по-рыбьи то открывать, то закрывать рот, улыбаясь, жестикулируя. Потом ведущий нажал еще одну кнопочку и покрутил ручку настройки – края изображения Татева вспыхнули, он стал таять, распадаться, и вскоре на телевизионном экране остался лишь ореол, а потом и он пропал. Ведущий облегченно вздохнул, включил звук.

– Ой! – Он взглянул на часы. – Время нашей передачи подходит к концу… Мы надеемся, что будут приняты соответствующие меры!.. Ах, если бы можно было так же просто, как на экране: щелкнул – и человек полетел с занимаемой должности. Всего хорошего, дорогие товарищи!..

* * *

На следующий день Илья твердым, решительным шагом прошел по лаборатории, сел за свой стол и стал ворошить бумаги с таким видом, будто он хотел взять все эти бумажки, а заодно с ними и все брошюрки, бюллетени, статейки на соседних столах, – взять, скомкать – и в окно! И пусть летят они, кувыркаясь в воздушных потоках… и пусть несет их ветер на те далекие крыши, на автобусы, под ноги ничего не понимающим, удивленным прохожим…

В лаборатории сразу же почувствовали, что с ним творится что-то неладное, слишком уж он агрессивно стал перекладывать на своем столе кипы бумаг и даже уронил одну пачку на пол, не заметив этого. Это послужило сигналом для Боженькиной и Одуванчиковой, они вскочили, сотрясая свои необъятные формы, и бросились в коридор: неотложку! милицию! воды! За ними ринулся и Морозильников: успокаивать. Эсмеральда захлопала накладными ресницами и потянулась к телефону. А Илья перекладывал стопки бумаг все быстрее и быстрее, морщинистый лоб его покрылся капельками пота, прядь сбилась с лысины на нос, но ему это было безразлично, он ничего не видел.

Вернулся Морозильников, протянул ему стакан воды. Илья, клацая зубами и проливая на рубашку, выпил, закашлялся, при этом нос у него то и дело отлипал от нижней губы, а лицо принимало умиленное выражение.

Илья поднялся и, высоко поднимая ноги, прыгая как балерок, полетел к Татеву.

На сей раз Татев не встретил его на пороге; он сидел с хмурым, неприступным, даже злобным видом. Илья подошел к столу задыхаясь, дрожа всем телом. Но, несмотря на свое воспаленное состояние, он вдруг заметил странную вещь: стол его был чист, на нем не было ни одной бумаги, более того – шкафы были открыты настежь и из них вынуты тоже все папки. Все это было аккуратно сложено и перевязано бечевками в углу кабинета. Татев держал в руках папочку и не спеша со значением завязывал у нее тесемочки.

– П-почему… пап-пка?! – спросил Илья грозным голосом. Он хотел сказать совсем не это, и голос был припасен для других слов, а эти сами почему-то сорвались с языка.

– А… переезжаю, – значительно сказал Татев.

– Сняли? – резко спросил Илья.

Татев улыбнулся, поднял глаза на Илью.

– Перевели… – и отчеканил: – с по-вы-ше-ни-ем.

Илья задохнулся.

– А на мое место рекомендуют – вас. Да-с! Вас! Я буду по-прежнему вашим начальником. – И он добавил, улыбнувшись, шутя: – Учтите! Чтоб у меня… ни-ни! А то – знаю я вас!! Да-с!

Илья покачнулся, чуть не упал.

– Впереди у нас много, много работы! – Татев стукнул ладонью по папке. – С проектом заминка вышла, но это ненадолго, уверяю вас! Волны улягутся и мы начнем потихоньку… полегоньку… – Илья заметил, что в руках у Татева появился совочек для песка, он черпал совком воздух и пересыпал его в ящики стола.

– Да-с! А работы у нам хватит! хватит! И земли на наш век хватит! Да, вот, кстати! – Татев бросил совок в дипломат и вынул из него карту. Его ноготь черкнул по какой-то пустыне. – Сейчас как раз начали копать новый канал – срочно! срочно нужно сделать экологическое обоснование! А то, понимаете, природа шуток не любит! Сами понимаете!

Илья сел на первый подвернувшийся стул.

Илья и Татев сидели друг напротив друга, не мигая смотрели перед собой, молчали, их взгляды не пересекались.

* * *

…Илья сидел один дома, в своем кабинете… Он теперь приходил с работы, молча ел, молча садился за стол и часами неподвижно сидел, даже не включая телевизор. Он просто сидел и разглядывал свой портрет, повешенный на стене.

С портрета на Илью Ивановича Петрищева смотрел Илюша, который строил песочный город у большой реки. В этом песочном городе, в только что построенном микрорайоне, где дома давят, подминают под себя крохотного слабого человечка, в одном из поднявшихся под рукой Илюши небоскребов, на тринадцатом этаже сидел в своем кабинете Илья Иванович Петрищев. И песочный смерч завивался в колоце песочных зданий, хлестал в стекла его квартиры… Илюша так хотел жить в песочном городе, он так стремился к этому, не щадя никого и ничего, что его желание исполнилось и он сам стал песочным человеком, – нет, не человеком – человечком, щепотью пыли, праха…

Илья поднялся, пошел в душной полутьме, мягко ступая по пыльному, давно не выбивавшемуся ковру… Илья не замечал пыль, ему было все равно. Илья пошел в прихожую, остановился перед зеркалом трюмо, на коем тоже лежал толстый слой пыли, – Илья с трудом рассмотрел за слоем темные контуры своего лица. Он провел пальцем по стеклу: нарисовал кружок, потом наметил глаза и улыбающийся рот.

Из зеркала на него смотрел Илюша… Илья перечеркнул Илюшу двумя штрихами. Он вышел из дома, пошел по песочному, осыпающемуся, нестойкому городу. Он шел и видел, как рушатся, обращаются в груды песка и щебенки дома, как падают, наваливаясь друг на друга, переламываясь у основания, небоскребы…

Но ему не было до того дела, он шел на работу, перебирался через дымящиеся завалы и осыпи, он не торопился, не боялся опоздать, он должен был прийти вовремя. Солнце жгло немилосердно, над горячим асфальтом поднимались дрожавшие струи…

Они-то и создавали миражи, иллюзии, разрушавшиеся при малейшем дуновении. Его мучила жажда – но ни один автомат с газированной водой не работал. Он вынимал платочек и вытирал потную, красную шею. Он не спешил… Было жарко…

Март 1989 года. Геленджик

– Послушай-ка притчу, любимый мой брат, а после её истолкуй на свой лад… Охотник от барса в горах убегал и вдруг с обрыва упал. За ветку одною рукой ухватился, под ним же – дракон в сём ущелии вился. Увидел две мыши он – белую с чёрной, что веточку ту подгрызали проворно. Обломится ветка, придётся упасть, — как в пропасть, в драконью пасть. Но бедный охотник не видит дракона, забыл о мышах и о барсе голодном — ведь сотовый мёд там по ветке стекает, и капельке сладкой он рот подставляет… – О брат мой, понятна мне притча твоя… Ведь то не охотник, а ты или я… А барс – испытания жизни земной, дракон – это смерть, что всегда за спиной, мышь белая – день, а чёрная – ночь, грызут они ветвь – жизнь уносится прочь. Да только не помнит о том человек, о капельке счастья мечтает весь век..

Белая Крыница, Златояр 6.

Бусова притча о сладости жизни

 

Из сборника «Книга притч»

О СВЕТЕ В НОЧИ

Он всегда хотел светить другим… Он думал, что в этом и состоит его предназначение. Он верил, что когда-нибудь его поймут и оценят, и люди с его помощью будут находить свой путь в потёмках…

А сейчас он стоял на краю канавы, дул пронзительный ветер и деревья вокруг гнулись, ветки их раскачивались, – поэтому ему было холодно и одиноко. Но он не роптал на судьбу, он верил, что наступит его час…

И он оказался прав. Дали ток, и он, уличный фонарь, осветил часть тротуара и канаву.

Притча Александра Асова

СТАРОЕ СКАЗАНИЕ

Она ходила по стенам своего родового замка. Он сидел под стенами, играл на свирели. Они давно любили друг друга, но никак не находили предлога – как им в этом объясниться.

«Может быть, уронить платок – как это сделала принцесса соседнего замка? – думала принцесса. – Нет-нет, нельзя повторяться… Это не оригинально…» Но ничего более оригинального в её головку не приходило.

«Может быть, бросить ей цветок? – думал пастух. – Нет… О боже! За кого она меня примет?»

Так они и молчали… Шли годы… Он по-прежнему играл на свирели, а принцесса всё ходила по стене своего родового замка… Взад-вперёд, взад-вперёд, ходила, стирала одни башками за другими, стиралась и стена… Понемногу она протоптала в стене дорожку, потом…

А, впрочем!.. Обратите внимание на эти живописные

развалины!..

Притча Александра Асова

О ПУТЯХ МУДРЫХ

Жил-был в лесу мудрец. И мудрость его заключалась в том, что он правильно жил.

Как-то раз к нему пришёл человек и сказал: «Я жил, жил и пытался чего-то достичь, набраться мудрости и что-то важное сотворить. И вот я пришёл к тебе. Я готов к любым тяжёлым испытаниям, даже истязаниям, лишь бы мой дух возвысился…»

Тогда мудрец сказал: «Есть люди, подобные древу, на коем произрастает священная омела. От омелы и само древо становится волшебным. Но сиё растение не только даёт силу, но и иссушает его. Также и с людьми, которые идут путями тайного знания, ведь при этом они могут иссушить себя, уйдя с дороги жизни… Таков первый путь. Но есть и путь иной. Можно стать подобным яблоне, которая дарует всем вкусные плоды – яблоки. И тем творит благо. И это же древо может дать плоды мудрости. Подумай о том, какой путь избрать…»

Притча Ярослава Асова

О ПУТЯХ ВЕРЫ И ЗНАНИЯ

Два паломника шли в Золотой храм. Каждый из них хотел обрести великую мудрость, и они полагали, что даровать им это может только бог сего храма.

Первый зашёл в храм и увидел там золотую статую, украшенную драгоценностями. Он взмолился, статуя ожила и рекла: «Прыгай с утёса в реку и обретёшь то, что ищешь».

«Но ведь я, верно, погибну?» – изумился паломник. «Это испытание твоей веры! Я твой бог – ты должен мне верить! И все твои мечты исполнятся!»

Паломник вышел из храма и встретил деда в белом одеянии с золотыми волосами. «Не прыгай с утёса, сгинешь! – рек ему старец. – Есть и другой путь: но это путь не веры, а знания!»

Но паломник возразил: «Со мною мой бог», и прыгнул с утёса. Однако он сгинул в бурных водах, несмотря на уверения золотой статуи.

Зашёл второй паломник и спросил ту же ожившую статую: почему его друг не вернулся? Статуя ответила: «Он прыгнул с утёса, и ты должен прыгнуть вслед. Ему немного не хватило веры, но вместе вы справитесь, и так обретёте великую мудрость».

Вышел второй паломник из храма, и там его встретил всё тот же старец с золотыми волосами:

– Есть другой путь, – сказал он вновь.

– Какой?

– Помоги мне добраться до истоков сей реки, и я тебе расскажу.

Они шли долго, по пути на них нападали разбойники, им пришлось сражаться с оборотнями и драконами. И вот, наконец, они дошли. Старец рассказал, что это и есть река мудрости, и теперь он может выпить из её источника. Паломник так и сделал и с тех пор обрёл ту мудрость, о коей мечтал.

После этого он низверг золотую статую в храме. А тот старец, который вывел его на истинный путь мудрости, и был настоящим богом.

Вывод из притчи: «Без труда не обретёшь награды, а золотая статуя, даже и говорящая, может оказаться лишь идолом, который толкает на безумства».

Притча Ярослава Асова

О ДОРОГЕ В СТРАНУ ТАЙН

Двое путников отправились в Страну Тайн искать сокровище. Первого звали Ярдан, а второго Яромир. Каждому был дан клубок, а верёвка в нём – суть нить самой жизни. У Ярдана была карта путей, и он поделился ею с Яромиром. К сокровищу вело два пути. Один длинный, далёкий и обходной, ведущий через Озёра Жизненной Силы. Другой – прямой и короткий, но ведущий через острые Скалы Времени.

Первый путник, Ярдан, пошёл напролом. Он истратил на преодоление Скал всю свою верёвку и все свои силы. Поднялся он на вершину, но оказалось, что у него остался только обрывок. Да и сам он уже был седым старцем и без сил. На вершине он достиг места, где таилось сокровище. Но оно было закопано под Непознаваемым Валуном, а вокруг него бродил страшный Грифон. Этого Ярдан никак не ожидал. И рухнул в изнеможении. Ведь ни верёвки, ни жизненных сил у него не оставалось на преодоление испытания.

Другой путник, пошедший вторым, длинным путём, набрал в Озёрах Жизненной Силы три кувшина живой воды и долго ли, коротко ли, но достиг Грифонова Камня. Бороться с Грифоном он не стал. Он только дал ему испить живой воды из первого кувшина, и тот в благодарность за это отвалил ему Валун.

Воспользовавшись оставшейся у него верёвкой, он спустился в подземелья и добыл Тайный клад. Сим кладом был Золотой Обруч и Звёздная Книга.

Выпив из второго кувшина, он вернул себе жизненные силы. Выйдя же опять на поверхность, он дал испить из третьего кувшина Ярдану, и тот тоже вернул силы и молодость.

Ярдан выбрал себе Золотой Обруч и, вернувшись из путешествия, стал славным правителем. А Яромир избрал Звёздную Книгу. Он задержался надолго в Стране Тайн, а вернувшись домой, стал ведуном.

Были и другие путники, но о них можно сказать только то, что они в сей стране блудились, а если и возвращались, то ни с чем. Ибо они действовали порознь, и каждый хотел добыть сокровище лишь для себя. А Ярдан и Яромир были друзьями и действовали сообща.

Вывод же из сей притчи таков: «Дружба – это и есть самый короткий путь к достижению успеха на любом поприще».

Притча Ярослава Асова