В 40–50-е годы интерес к Данте уже утратил романтическую специфичность, характерную для русской дантологии первых десятилетий XIX века. На страницах современных изданий итальянский поэт все чаще представал в спокойно-объективном, т. е. историко-литературном, а не критическом рассмотрении. После диссертации С. П. Шевырёва «Дант и его век» (1833–1834), заслужившей признание не только отечественной профессуры, но и зарубежных специалистов, пожалуй, одной из основательных работ, обобщивших материалы новейших дантоведческих исследований, стало предисловие молодого чиновника Министерства государственных имуществ Д. Н. Струкова к первому русскому переводу, точнее, прозаическому переложению «Ада» Е. В. Кологривовой. На двадцати страницах «Введения» хорошо образованный и восторженный почитатель Данте дал сжатый, но весьма содержательный анализ «Божественной комедии», жанр которой он определял как христианскую эпопею, где действие перенесено за границы земной жизни, а главное действующее лицо и за ее пределами сохраняет былые желания и страсти. Проблематику поэмы Струков характеризовал как борьбу двух противоположных начал, присущих человеку: земного и небесного, точнее, духовного, которому доступен мир незримый, неведомый, проявляющийся в неясных вдохновениях души, мир, в котором страсти земные поражены немотою и являются только по воспоминанию.

Касаясь поэтики «Божественной комедии», автор введения объяснял отступление Данте от латинского языка и размера древней эпопеи новой творческой установкой, при которой человек изображается в единстве величия и падения. В создании, писал Струков, где два начала – «дух и прах» – являются так высоко и так низко, героический стих был бы даже смешон и неприличен. Другое отличие от древней эпопеи, а именно «Энеиды», он видел в том, что у Вергилия действие развивается без участия повествователя, в то время как Данте везде остается действующим персонажем, привносящим земное волнение в любой эпизод и любую картину. Оттого-то, по словам Струкова, «Божественная комедия» воспринимается совсем иначе, чем какая-либо другая христианская эпопея, где нет совмещения миров и где баснословный рассказ увлекает воображение, но бессилен возбудить святой трепет души.

Безусловно важными были и другие замечания, в частности о тех особенностях поэмы, которые определяются, как принято сейчас говорить, пространственно-временной организацией ее сюжета. Наряду с этим автор отмечал слияние науки с поэзией и символическое значение имен и сюжетов в «Комедии», ее универсальный смысл и благородство политических идеалов Данте. Он, говорилось во введении, живописует человека не с одной его нравственной стороны, но и «как члена великой народной семьи». В заключение Струков выражал сожаление, что Россия отстала от европейских стран в освоении «Божественной комедии», и передавал право судить о достоинстве перевода в прозе самим читателям.

Работу Струкова критика не удостоила вниманием, хотя сам опыт переложения на русский язык «Ада» вызвал многочисленные отклики. В основном это были краткие эмоциональные отзывы, и по ним было невозможно судить о качестве перевода. Исключением явилась рецензия С. П. Шевырёва, который перед этим опубликовал в «Москвитянине» стихотворный перевод двух песен «Ада». Он детально разобрал наиболее значительные ошибки и упущения Ф. Фан-Дима. Шевырёв писал: «Песнь V, стих 6: в русском переводе – „Ты увидишь скорбные души тех, которые на земле были поражены безумием“; в подлиннике: „увидишь плачевные племена тех, которые утратили благо разума“. Верховное благо разума, по христианскому учению Данта, есть Бог. Утратили благо разума значит, утратили Бога». «Песнь V, стих 37: „Участь Каина-братоубийцы ожидает нашего губителя“; в подлиннике: „Каина ожидает того, кто лишил нас жизни“. Видно, – замечал рецензент, – что переводчику была неизвестна XXXII песнь „Ада“ в то время, когда он переводил V. Там узнал бы он, что Кайною называется у Данта особое место в Аду, где казнятся братоубийцы и изменники родным своим».

Подводя итоги изрядномучислусвоихкритическихзамечаний, Шевырёв высказывал предположение, что перевод вряд ли сделан с подлинника. Однако уже в наше время один из авторитетных исследователей отмечал, что переложение Е. В. Кологривовой «отличается ясностью и сжатостью, переводчица бережно относится к тексту оригинала и старается сохранить конструкции итальянских фраз». Подобной оценки придерживались многие современники писательницы. Видимо, несмотря на объективность отдельных замечаний Шевырёва, его общая оценка труда Кологривовой оказалась несколько пристрастной и слишком строгой. Междутем вполне справедливо, что рецензент переложению Фан-Дима предпочел переводы Д. Мина, с которыми он ознакомился в рукописи и которые считал «добросовестными, изумительными, прекрасными», способными «перещеголять» труды лучших немецких переводчиков.

Камешек в немцев был брошен не случайно. Как дантолог Шевырёв был воспитан итальянской школой, а главное, он спешил освободить отечественную мысль от ученического преклонения перед зарубежным дантоведением. «Результаты ученых Запада, – писал Шевырёв, – доступные у нас почти каждому невежде, долго будут служить препятствием истинным ученым, которые желают изучить добросовестно самые подлинники и стремятся к тому, чтобы составить свое национальное воззрение на литературу Запада». В то же время он хорошо понимал необходимость разностороннего знакомства с дантоведческой литературой для русских переводчиков и полагал, что, кроме многократного изучения текста, важно «изучить Поэта в богословском, философском и историческом отношениях». Именно такое многолетнее изучение обеспечило, по его мнению, успех Д. Мину.

Полностью перевод первой части «Божественной комедии» в исполнении Мина был впервые опубликован в 1852 г. на страницах «Москвитянина». В предисловии к публикации «Ада» Мин сообщал, что его руководителями были немецкие переводчики и комментаторы поэмы К. Витте, К. Каннегиссер, А. Вагнер, а «в особенности Копиш, Филалетес/принц Иоанн Саксонский». Кстати сказать, Карл Витте первый приступил к систематическому изучению рукописных списков «Комедии», а комментарий Финалетеса был едва ли не лучший в XIX веке. Таким образом, у Мина были хорошие учителя. Свое предисловие он заканчивал признанием: «Не страшусь строгого приговора ученой критики, утешая себя мыслью, что я первый решился переложить размером подлинника часть „Божественной Комедии“ на Русский язык, так способный к воспроизведению всего великого». Эти слова оправдывались качеством перевода. Недаром Шевырёв называл труд Мина подвигом и считал, что автор русских терцин овладел ими в совершенстве.

В 1843 г., после выхода в свет прозаического переложения «Ада», была опубликована книга члена римской академии «Аркадия» кн. А. Волконского «Рим и Италия средних и новейших времен в историческом, нравственном и художественном отношениях». В книгу была включена ранее печатавшаяся и значительно дополненная статья о Данте. Автор указывал на произведения, предшествующие «Комедии» и близкие ей по содержанию. Среди них он называл «Поэму о Персивале» Вольфрама фон Эшенбаха, отмечая, что ее герой проходит через многие искушения и опасности, но силою чистой и непреклонной воли достигает до горнего жилища истины, добродетели и славы. Новыми для читателя были и некоторые сведения о «Монархии», в которой, как сообщал Волконский, Данте показывал равное и независимое друг от друга разделение власти светской и духовной между императором и папой, за что навлек на себя гонения со стороны римской курии. Папа Иоанн XXII проклял память поэта и запретил читать его сочинения, а кардинал дель Поджегто требовал, чтобы кости Данте были сожжены на позорном костре. К счастью, писал Волконский, это намерение встретило всеобщее сопротивление, но рукопись «Монархии», хранящаяся в Милане, была зачислена в индекс богоотступных сочинений, а «Божественная комедия» никогда не издавалась в Риме вплоть до конца XVIII столетия.

Среди русских журналов, печатавших материалы о Данте, следует назвать и «Библиотеку для чтения». Уже в первый год своего существования она опубликовала известие о книге «Dello spirito antipapale etc. di Dante, Boccaccio e Petrarca» Габриэля Россетти, поэта и деятеля Рисорджименто, эмигрировавшего в Англию. Профессор Россетти, замечал в связи с этой публикацией «Журнал Министерства народного просвещения», считает «Божественную комедию» политическим сочинением, содержание которого сводится к аллегорическому изображению современной Данте Италии. А потому любовь он толкует как непоколебимую приверженность к императору, Беатриче – как символ Рима Цезарей; непонятные в «Комедии» слова TAL, ALTRI – как прописные буквы титула императора Генриха VII, который должен был овладеть Римом. Так, в стихах

da TAL n'a dato TAL ne s'offerse О quanto tarda a me en' ALTRI qui giunta

первое TAL означает, по мнению Россетти, следующее: T-eutonico, A-rrigo, L-ucemburghese (Немецкий Генрих Люксембургский), а второе ALTRI соединяет в себе начальные буквы A-rrigo, L-ucemburghese, T-eutonico, R-omano, I-mperator (Генрих Люксембургский Немецкий Римский Император). Само же слово Bice не что иное, как вензель: B-eata, I-esu, C-risto, E-nrico (благословенный (Рим. –A.A.) Иисус Христос, Генрих). Следовательно, стихи

Ma quella reverenza che s'indonna Di tutto me, purper В, e per ICE, Mi richinava

нужно читать не иначе как «Но это благословение, которым проникнут я к Риму, к Вере Христовой и к императору Генриху…» Отдавая должное остроумию Россетти, журнал тем не менее полагал такой подход к толкованию «Комедии» узким и обедняющим смысл поэмы. Исследованию итальянца он противопоставлял диссертацию Шевырёва, в которой дантовское творение рассматривалось как произведение глубокого философско-поэтического содержания.

В 1847 г. О. И. Сенковский опубликовал в «Библиотеке для чтения» довольно пространную статью, стараясь объяснить «поэму Данте его жизнью, а самою жизнь поэмою». Он писал, что все в средневековом поэте: его ошибки и его гений, его тщеславие и его добродетель – велико, удивительно и свято. Данте могли бы упрекнуть только в одном, «если бы смели, – в том, что он любил отчизну свою, как простой смертный; что он терял свое время – он, поэт! – на служение ей, как в советах, так и в битвах, и что, будучи изгнан из своей несчастной отчизны, он никогда не мог позабыть ее!» Биография такого человека, заключал Сенковский, естественно возвышается до величия Истории.

Этот пафос и стиль несколько неожиданны у человека, чья ирония, как уверяли современники, не ведала ничего святого. Но, возможно, что, готовя статью, он вспомнил и свою первую родину, и свой юношеский перевод на польский язык III песни «Ада», который печатался в 1817 г. с его же кратким, но эмоциональным предисловием. Очерк о жизни и творчестве Данте, помещенный издателем «Библиотеки для чтения» в своем журнале, был популярного характера и не обещал русскому читателю каких-либо открытий. Впрочем, Сенковский заранее отказывался от научных притязаний. «…Кроме Женгене и других, писавших после него и разобравших „Божественную Комедию“ подробно, какой анализ, – спрашивал он, – может дать понятие о таком творении».

В этом же 1847 г. «Москвитянин» перепечатал работу К. Фориеля «Франческа да Римини и Уголино», в которой осмыслялась связь исторических прототипов с художественными образами поэмы. Единственным и исключительным желанием Данте, утверждалось в статье, было выразить драматически и живописно личное впечатление, «сделанное на него происшествием, крепко связав его не с случайными историческими подробностями, но с общими идеями и нравами того времени». Это положение, высказанное относительно Франчески, касалось и других прототипов «Божественной комедии». Несомненно, оно имело немалое значение не только для понимания идейно-художественного смысла поэмы, но и для осознания новых тенденций в зарубежной дантологии. Мировоззренческие основы творчества поэта все шире привлекали внимание исследователей. Это подтверждала и книга ученика К. Фориеля, офранцуженного итальянца Ф. Озанама «Данте и католическая философия XIII столетия». Рецензия на новую книгу была опубликована в «Отечественных записках» за 1848 г. «Определяя точки соприкосновения, – писал рецензент, – дантовской философии с философиями восточною, платоновскою, аристотелевскою и схоластическою, Озанам старается определить источники, которыми пользовался творец „Божественной Комедии“: исследует, какое именно предшествующее или современное философское учение возобновлено или усвоено поэтом».

Отклики русской периодической печати на самые последние новости зарубежной дантологии стали обычным делом для читающей публики. «Недавно, – сообщали „Отечественные записки“, – издано <…> малоизвестное, даже в Италии, сочинение Данте „Пир влюбленных“ (lo amoroso convivio)… Изучение этого сочинения во многом объясняет „Божественную Комедию“, но оно не вполне окончено… В первый раз это сочинение, где Данте собрал все сведения о науках, явилось в 1490 году. В XVI веке было оно несколько раз перепечатано, но всегда с большими пропусками. В 1831 году аббат Кавардзони Педердзини первый очистил текст от ошибок переписчиков. Себастьян Реаль перевел теперь это сочинение на французский язык и обещает вскоре издать „Мир Данта“ – исторический, географический и ученый словарь».

Заинтересовавшее редакцию «Отечественных записок» объявленное издание выходило в составе «полного» собрания сочинений Данте, которое отдельными томами готовил к печати Реаль. Оно состояло из биографии поэта и статьи «Сброшенный покров со средних веков: мир Данте». Этот дантовский мир был настолько хорошо освоен иными русскими знатоками «Комедии», что они чутко реагировали на актуальные проблемы ее изучения и порой выступали с назревшими критическими заявлениями. Обозревая «современное образование Европы», Шевырёв с сожалением отмечал, что при всем внушительном количестве публикаций дантовской поэмы до сих пор нет издания «Божественной комедии», сличенной «по всем лучшим кодексам, по крайней мере XIV, XV и XVI столетий». Он был склонен считать, что повинна в этом «Академия делла Круска», которая «правит скипетром языка и словесности Тосканской и коснеет в своих закоренелых предрассудках, против которых нет в Италии высшего Ареопага».

В такой атмосфере постоянного внимания к творчеству и личности Данте его сюжеты и его судьба нередко становились предметом досужих занятий самых разных литераторов. В их числе можно назвать и Д. Ю. Струйского (псевд.: Трилунный), который в середине 40-х годов опубликовал отрывки из поэмы «Дант». В одном из них он от лица Данте писал следующее:

Прощу того, кто для корысти низкой Подстережет меня в мой злобный рок, Кто нагло спросит: «Жизнь иль кошелек!» И тайный нож приставит к груди близкой. Но обществу, которое в пирах Беспечно жизнь презренную проводит, Где все изящное изринуто во прах, Где скука с пресыщеньем бродит, Я не прощу, что пеплом гробовым Оно посыпало над алтарем святым, И не прощу, что холодом смертельным Оно мой дух в пространстве беспредельном Низвергло, как в тиранскую тюрьму, – Мое проклятие ему [384] .

Среди тех, кто от случая к случаю обращался к Данте, был и Дружинин. Кроме трех главных европейских языков, он достаточно хорошо знал итальянский и, вероятно, читал дантовские произведения в подлиннике. Осенью 1852 г. он писал своей приятельнице за границу: «Хорошо ли вы изучили итальянский язык и можете ли по возвращении подновить мое знание языка через практику?» Видимо, интерес Дружинина к итальянскому языку развивался по мере роста внимания к Данте и его творчеству. В литературно-критических работах, посвященных русским поэтам, а точнее, Пушкину, Козлову, Майкову, имя знаменитого флорентийца упоминалось писателем довольно часто. Например, в статье «A. C. Пушкин и последнее издание его сочинений» ее автор писал: «Смелость, с которою поэт сливает историю своего героя с торжественными эпохами народной истории, беспредельна, изумительна и нова до крайности, между тем как общая идея всего произведения по величию своему принадлежит к тем идеям, какие родятся только в фантазии поэтов, подобных Данту, Шекспиру и Мильтону».

Из дантоведческой литературы Дружинину, безусловно, была известна первая биография поэта, задуманная Дж. Боккаччо как введение к «Новой Жизни». В «Письмах иногороднего подписчика» Дружинин пересказал однажды эпизод, случившийся, по уверению Боккаччо, на улице Вероны, где одна из женщин, увидев Данте, сказала своим собеседницам: «Посмотрите, вон идет человек, который спускается в ад и возвращается оттуда, когда ему вздумается, и приносит вести о тех, кто там томится». На что другая бесхитростно ответила: «Ты говоришь правду – взгляни, как у него курчавится борода и потемнело лицо от адского пламени и дыма».

К этому же выводу, творчески переосмысленному, восходит стихотворение Дружинина «Данте в Венеции», не вошедшее в его собрание сочинений и заслужившее одобрение H. A. Некрасова:

С змеей в груди, унылый и суровый, Я шел один по площади торговой, Был душен день и зной меня палил. С усилием и медленно ступая, Я кончил путь, – но вид чужого края Изгнаннику был тяжек и немил. Казалось мне, мрачна морей царица, Ряды дворцов глядели, как гробница, Бессмысленно бродил народ пустой; Я изнемог, – и дрогнули колени, И я присел на храмовой ступени, Ко мрамору склонившись головой. Вблизи меня две женщины сидели: Одна была стара, едва глядели Ее глаза из-под седых бровей; У той же – юной и пышноволосой – Как змей семья, к ногам сбегали косы… И слышен был мне шепот их речей. «Смотри, дитя! вон тот изгнанник смелый; В Италии он не ужился целой. Железный дух в груди его вложен! Он в рубище глядит как царь плененный, Он предался науке сокровенной, В сердцах людей все тайны видит он! Он мстил за зло и злу не знал пощады, Чтоб больше мстить, он сам в обитель ада С вампиром бледным об руку входил И видел там врагов своих в мученьи, Но не скорбел, – а полный духом мщенья, Проклятьем тех несчастных заклеймил!» И, крест творя, умолкнула старуха; Но в тот же миг опять коснулся слуха Девичий говор, будто лепет вод: «В его глазах не видно злого блеску; Скажи мне, мать, не он ли про Франческу Сложил ту песнь, что знает весь народ? Как страшен он, сей путник величавый! Как грозен вид его главы курчавой! Небесный огнь её как бы спалил! Так вот он, Дант, неукротимый мститель! Он был в аду: нещадный зла гонитель, Он всюду зло проклятием клеймил…». И смолкла речь. И сердцу сладко стало; Торжественно воспрянул дух усталый, Почуявши привет простых сердец. В простых речах и в сказке суеверной Я, дань приняв любви нелицемерной, Благословил тяжелый свой венец! И я сознал, что за моё изгнанье, За тяжкий труд и тяжкое мечтанье Моя мечта к народу перейдет! И вспять пошёл я твердою стопою… И, тихо всколыхнувшись предо мною, Почтительно раздвинулся народ [387] .

В этом сочинении, кажущемся поначалу необычным лишь потому, что Дружинин редко писал стихи, есть мотив, достаточно неожиданный для склонного к общественному индифферентизму писателя. Это мотив мщения за попранную справедливость. Его появление трудно объяснить влиянием какой-либо отечественной традиции, значимой в 50-е годы для представлений о флорентийском изгнаннике. По-видимому, он возник в результате начитанности Дружинина в английской литературе, где современная дантология была замечательна прежде всего трудами итальянцев, эмигрировавших в Англию. Среди них был и знаменитый деятель раннего Рисорджименто Уго Фосколо, неподкупная «совесть Италии». Вместе с другими соотечественниками-эмигрантами, Дж. Мадзини, Г. Россетти, он выступал с литературно-критическими статьями и эссе о Данте, занимался комментированием «Божественной комедии». В их работах судьба поэта, чьи произведения были запрещены в Италии, освещалась в свете тираноборческих и антифеодальных настроений. Патриоты-карбонарии видели в авторе «Монархии» и «Божественной комедии» провозвестника объединения своей родины и мужественного борца за справедливость. «Данте, – утверждал Уго Фосколо, – принадлежал к людям редкой силы духа, которых не может коснуться насмешка, которых удары судьбы ожесточают, обостряя врожденную гордость. Друзьям он внушал не жалость, а уважение, врагам – страх и ненависть, презрение же – никогда. Гнев его был неукротим, месть же была не только потребностью натуры, но и долгом».

Этой характеристике как будто и следовал Дружинин, называя Данте гонителем зла и «неукротимым мстителем», указывая на его «железный дух» и величавую, непримиримую гордость: «Он в рубище глядит как царь плененный». Еще более знаменательным эхом карбонарских воззрений на любимого поэта, в которых его идеи оказывались близкими проблемам итальянского освободительного движения, звучала предпоследняя строфа, завершающаяся стихом «Моя мечта к народу перейдет».

Отзвуки мнений Уго Фосколо и его единомышленников слышатся и в других работах Дружинина. В рецензии на переводы Д. Мина он писал: «Только Италия средних веков, Дантова Италия, del dolore ostello, nave senza nocchier in gran tempesta корабль без кормчего в страшную бурю, Италия с Гвельфами и Джибелинами, с остатками римского духа и римских песнопений, с ее вечной красотой и кровавыми преданиями, с ее легендами и поэтическою действительностью, могла создать этого сумрачного человека во францисканском одеянии, опоясанного веревкой, с лавровым венком на изрытом челе! Только посреди дантовской Италии, так обожаемой и так проклинаемой великим певцом загробного мира, мог создаться и окрепнуть этот истинный представитель своего века и нескольких веков сряду – этот государственный муж, боец на поле ратном, непобедимый схоластик, гордый изгнанник, учитель будущих поколений, неукротимый мститель-патриот…» Рецензент, как и Фосколо, источник величия автора «Комедии» видел в самой эпохе Треченто, которую итальянский романтик определял как время «гигантских страстей». Об этом он писал в статье «Данте и его век», опубликованной в «Эдинбургском обозрении» за 1818 г. Примечательно, что в незаурядной библиотеке О. Сенковского, которой Дружинин активно пользовался для расширения познаний в английской литературе и для сочинения статей, хранились комплекты «Обозрения» за несколько лет.

Возможно, что указанных текстовых совпадений было бы недостаточно для убедительных параллелей между итальянским карбонарием и русским журналистом начала 50-х годов, если б в его рецензии был не тот же самый набор оценок, каким пользовались деятели Рисорджименто при характеристике «своего Данте». Они осовременивали конфликт поэта с миром, высоко ценили его праведный гнев и уделяли немало внимания героическому звучанию его поэзии. Ее восторженные определения занимали в статье Дружинина ничуть не меньше места, чем разбор перевода, напечатанного в «Москвитянине». Отдавая должное начитанности, гибкости языка и поэтическому такту переводчика, рецензент все же отмечал, что в терцинах Д. Мина, как и в переводах самых именитых литераторов, нет той «мощной и дивной» поэзии, которую, по его словам, какой-то ценитель сравнил с мечом из литой стали, с мечом, украшенным крупными бриллиантами, т. е. той поэзии, что на всех языках Европы привела к рождению эпитета особого достоинства: дантовский – dantesque.

Дружинин вспоминал это сравнение с явным удовлетворением, все-так и в его понимании дантовский стиль был обусловлен не только предельным выражением страстей, но и их безграничным разнообразием. «Как уловить ноту Дантова песнопения? – спрашивал он. – Попробуйте проследить глазами за полетом его фантазии, и ваш дух займется <…> Вот он в минуту гнева, с проклятием в устах – с проклятием или Пизе vituperio da gente, или генуэзскому народу, или всей Италии, что ворочается подобно безнадежному больному на своей горячей постели! Вот мститель! Вот хороший ненавистник (a good hate), хотите вы сказать, но сцена переменилась, и вы видите гордого изгнанника на коленях, рыдающего у ног Беатриче… Не тысяча ли людей, с их страстями, мудростью и бесконечным опытом жизни, соединились в этом человеке, или скорее не целое ли поколение держит к нам речь из уст Данта? Вот поэт непереводимый, но не по мелочности и не хитросплетению или просторечию, – а единственно по своей громадности!»

В этой же рецензии Дружинин пересказал историю, которую Данте вложил в уста Одеризи из Губбьо. Ее герой, вождь тосканских гибеллинов, глава Сьенской республики, Провенцан Сальвани, известный своей непомерной гордостью, был так потрясен несчастием друга, что, как смиренный нищий, явился на главную площадь Сьены просить горожан о выкупе пленного приятеля, захваченного Карлом Анжу, братом французского короля Людовика IX. Эта история, воспроизведенная Дружининым, вероятно, по давней памяти, возбудила у него воображение, и уже в июне 1853 г., т. е. всего через несколько недель после выхода рецензии, он начал разрабатывать фабулу драмы, которую озаглавил «Дантово проклятие» («Проклятие Данта»).

Ее предполагаемое содержание он подробно описал в дневнике, оговорив заранее, что все имена, кроме Данте, и все события вымышлены. Вместе с тем Дружинин хотел быть верным духу эпохи и намеревался перед воплощением замысла вчитаться в историю Средних веков Италии. Впрочем, и в предваряющем драму очерке обнаружилось знакомство писателя с характером позднего Средневековья, междоусобицей городов, коммунальными формами их правления, борьбой гвельфов и гибеллинов, своеволием грандов, постоянными столкновениями пополанов с феодальными сеньорами и причинами городских смут. Феррара, изображенная в очерке, напоминала действительную сеньорию времен тирана Обиццо д'Эсте, того самого, что «в мире смуты / Родимым сыном истреблен своим». С колоритом эпохи был связан и преднамеренный, тщательный подбор имен действующих лиц. Дружинин искал, выбирал, примеривал, о чем свидетельствуют изменения, которые отличают список персонажей в очерке и стихотворном тексте начатой, но не оконченной драмы. Избранные им имена были призваны рождать у читателя ассоциации с реалиями «Божественной комедии», средневековой истории и культуры, служить узнаванию исторических и литературных прототипов, за которыми бы угадывался контур эпохи. Так, «прелестная» дружининская Джиневра напоминала собой о королеве Джиневре романов Круглого стола, чья любовь к Ланчелоту стала роковым примером для Паоло и Франчески. Другой персонаж очерка – Угуччионе ди Малатеста, отец Джиневры, видимо, обязан своей фамилией мужу Франчески, немилосердному и уродливому Джанчотто Малатесте.

Увлекшись этими перекличками, раскрывающими связи вымышленных лиц с литературными и историческими, Дружинин чуть было не сделал одного из героев, бравого капитана кондотьеров Гвидо, любимца жестокого Малатесты и жениха Джиневры, сыном… Беатриче ди Портинари, но вовремя отказался от этого авантюрного предположения, ибо оно становилось помехой в создании задуманного им образа «неукротимого мстителя», каким рисовался в его воображении Данте, занятый всецело судьбами своей страны. Драматизм отношений поэта с родиной Дружинин передавал стихами самого автора «Комедии», которые звучали из уст Данте, когда старики Феррары молили его примирить враждующих горожан:

Не гордая окрестных стран царица! Разврата дом, презренная блудница, Италия, несчастная страна! [396]

Любопытно, что по воле автора «неукротимый мститель» является в Феррару во францисканском плаще. Знал Дружинин или не знал, что Данте никогда не состоял членом францисканского ордена, но так или иначе эта одежда на плечах поэта была для него обозначением социальных симпатий Данте, его религиозно-этических и духовных устремлений. Недаром герой «заступается за народ и велит тирану остановиться», когда кондотьеры Угуччионе ди Малатесты теснят и избивают людей, не пожелавших поддержать поход на Флоренцию. Разгневанный Малатеста приказывает убить заступника. Тогда-то на знатного гранда и обрушивается проклятие Данте. Услышав имя поэта, кондотьеры не решаются поднять на него руку.

Дальнейшее развитие событий приводит Феррару к войне с Флоренцией. Гвидо попадает в плен. Флорентийцы сообщают Малагесте, что, если он не выплатит им «неслыханно огромной суммы», пленник будет убит. Малатеста продает все, что у него есть. Однако нужной суммы не собирается. Подавленный, он выходит на площадь и просит о помощи. Люди Феррары издеваются над некогда заносчивым и мстительным грандом. Наконец они бросают ему деньги и драгоценности. Вдруг слышатся победние клики. Вбегают Гвидо и Данте «с мечом и выбитым знаменем». Малатеста прощен, Данте наклоняется к нему, но тот мертв. Подвиг Малатесты во имя спасения друга кончился смертью, «натура гордого воина, – писал Дружинин, – не перенесла унижения, хотя и святого».

В этом очерке будущей драмы впервые в русской дантеане личность Данте обращена к читателю граждански деятельной стороной.

Поэт предстал не просто страждущим изгнанником или певцом справедливости, а непосредственным и темпераментным участником бурных событий далекого времени: он восстает против войны и дикого произвола городских феодалов, отводит беду то от Флоренции, то от Феррары, единокровных дочерей Италии. Он сравнивает свою любовь к ней со страстью к непотребной женщине: «Утром я тебя ненавижу, во мраке ночи я жажду твоих лобзаний». Эти строки вновь побуждают вспомнить Уго Фосколо, его комментарий к «Божественной комедии», опубликованный в 1842 г. в Лондоне: «Что Данте не любил Италию, кто может сказать это? Но он был вынужден, как все, кто любил ее когда-то или будет любить, бичевать ее, обнажая все ее язвы».

Было бы непростительно не обратить внимание на угол зрения, избранный Дружининым при изображении Данте. Возможно, его увлеченность социально-политической активностью средневекового поэта была своеобразной компенсацией за тот общественный индифферентизм, который он волей или неволей проявлял в своей деятельности на поприще отечественной литературы. Но не нужно излишне драматизировать характер таких вынужденных компенсаций. «Пока писать не о чем, – записывал в дневник Дружинин, – сохраним же для грядущих поколений грубый и неразработанный очерк драмы „Дантово проклятие“». «Для грядущих поколений…» – в этом слышен похоронный звон по несбывшимся надеждам и несостоявшимся чаяниям. Однако не менее выразительна оговорка: «Пока писать не о чем…» Она многое ставит на свои места. То, что для других было главным нервом их жизни, у Дружинина составляло лишь предмет тайных вздохов и полезных отдохновений от журнального подряда и увеселительных путешествий Ивана Чернокнижникова.

«Неразработанный» очерк занимал в дружининском дневнике около десяти страниц большого формата. Автор работал над ним с различными перерывами почти месяц. Его записи датированы четырьмя числами: от 25 июня до 23 июля 1853 г. Драма обещала стать большой. К сожалению, она была только начата. Из трех предполагаемых актов Дружинин написал лишь два явления первого действия. Всей пьесе предпосылался эпиграф: «И он спасен, – зато, что один раз для спасения друга дрожал всеми членами. Дант. Paradiso». В действительности эти вольно переведенные строки принадлежат XI песне «Чистилища». Ошибка знаменательная! Как ни парадоксально, именно она свидетельствует о неплохом знании Дружининым текста «Комедии», ибо мудрено спутать «Рай» с «Чистилищем», если текст не цитируется по памяти.

Круг персонажей драмы по сравнению с ее очерком был заметно расширен. Он увеличился почти втрое. В результате исчезла некоторая камерность сценического действия. Но самое важное, что список персонажей пополнялся лицами разных социальных слоев, среди них оказались синдики, судьи, мясники и ремесленники. В первом явлении события выстраивались вокруг кузнеца Уго. Судя по его монологам, социальный пафос драмы в ее художественном воплощении должен был, несомненно, усилиться. Негодуя против похода на Флоренцию, кузнец, волнуя толпу, восклицал:

За что нам подставлять свой бедный лоб Под топоры и копья флорентийцев? Что бить других, коль нас и дома режут? Старик Угуччионе, зверь проклятый, Охотиться желает – да за что же Ему-то дичь мы загонять должны!.. [404]

Как известно, коммунальный строй средневековой Италии не отличался четкой организацией единого государственного организма. Внутри коммуны существовал пестрый конгломерат группировок, ассоциаций рыцарства, купечества, объединений старших и младших цехов… Существовала сложная и путаная расстановка общественных сил. В драме Дружинина эта характерная особенность средневекового города намечалась уже в самом начале действия. Кузнеца, предводителя плебса, грубо обрывал бедный служащий ратуши:

Молчи, буян! Молчи, войну благословлять вам должно, Покуда будет флорентийцев драть Наш старый волк – Феррара отдохнет [405] .

В то же время основная роль в развитии конфликта отводилась столкновению пополанов с Угуччионе, противопоставившим себя коммуне и ее властям. В перспективе становления этой коллизии образ Данте обретал еще более определенное социальное содержание, нежели в предварительном наброске драмы.

Другой незавершенной работой Дружинина о Данте стала статья о «романе… „Новая жизнь“». Вероятно, она была задумана с очень скромной целью популяризации «малоизвестного», как отмечал Дружинин, сочинения, заслуживающего, по его мнению, «высочайших похвал». Он не претендовал на какие-либо оригинальные наблюдения, тем не менее его статья могла стать первой в России монографической работой об одном из ранних произведений поэта, которое сошло с типографского станка позже, чем «Пир» и «Комедия». Первопечатный текст «Новой жизни» датирован 1576 г. На русский язык его перевели лишь в конце XIX столетия, и потому особенно жаль, что замысел Дружинина и на этот раз оказался неосуществленным. Рукопись была оставлена им на шестой странице.

«Новая жизнь» рассматривалась в этой статье как психологический роман, как «история любви», которую, по словам Дружинина, нельзя читать без глубокого душевного потрясения. Он обходил молчанием аллегорическое толкование образа Беатриче, свойственное, скажем, Габриэлю Россетти, и, подобно Боккаччо, не сомневался в достоверности реального существования возлюбленной Данте, сравнивая его рано возникшую привязанность с любовью Поупа и Байрона, один из которых влюбился в двенадцать, а другой в семь лет. Такое «преждевременное» проявление сердечного чувства было, как замечал Дружинин, не следствием испорченного воображения или больного организма, а свидетельством исключительности и страстности натуры. Силой страсти, напряженностью любовных переживаний объяснял он и галлюцинации Данте. Их мистический смысл и мистическая настроенность поэта не принимались Дружининым во внимание. В его представлении платоническая любовь Данте одухотворялась не обожением, а обожанием. Даже и здесь, как и в прежних работах, мир великого тосканца открывался русскому писателю своей чувственно-деятельной, а не умозрительно-созерцательной стороной.

Статья о «Новой жизни» была последней пробой дружининского пера на дантовскую тему. Он был дилетантом в дантологии, его воззрения на творчество и судьбу поэта складывались в явной зависимости от английских публикаций деятелей Рисорджименто, но именно поэтому его опыты обладали единством живых, беллетристических представлений о колоритной личности Данте и его творчестве. Дружинин инкорпорировал дантологические опыты в сферу журнализма и тем самым значительно расширил сферу знакомства русской публики с итальянским поэтом. Его труды, далекие от академических изысканий и художественных открытий, свидетельствовали о росте русской популярности Данте в середине века.