В 1820 году случилась ссора Пушкина с бретером Ф. И. Толстым-Американцем, который стал источником молвы, будто молодой Пушкин был высечен в Тайной канцелярии Министерства внутренних дел. Направляясь на Юг, поэт о сплетне еще не знал и простился с Толстым, как с добрым приятелем. В ссылке клевета достигла Пушкина, и он разразился в адрес оскорбителя желчной эпиграммой:

В жизни мрачной и презренной Был он долго погружен, Долго все концы вселенной Осквернял развратом он. Но, исправясь понемногу, Он загладил свой позор, И теперь он, – слава богу, — Только что картежный вор.

Эпиграмма, наверняка, дошла до Толстого, а через несколько месяцев, уже в послании Чаадаеву, Пушкин почти в тех же выражениях вновь ополчился на Американца:

Что нужды было мне в торжественном суде Холопа знатного, невежды при звезде, Или философа, который в прежни лета Развратом изумил четыре страны света, Но, просветив себя, загладил свой позор: Отвыкнул от вина и стал картежный вор?

Эти стихи появились в 35 номере «Сына Отечества» в искаженном цензурой виде:

Что нужды мне в торжественному суде Глупца-философа, который в прежни лета Развратом изумил четыре страны света…

В письме издателю журнала Н. И. Гречу от 21 сентября 1821 года Пушкин досадовал на неуклюжую правку и намеренно растолковывал своему петербургскому корреспонденту: «… стихи относятся к американцу Толстому, который вовсе не глупец.», а ровно через год сообщал П. А. Вяземскому о Толстом: «… сказывают, что он написал на меня что-то ужасное».

Эпиграммы Пушкина вызвали, надо полагать, у Толстого ярость, и он, не имея возможности утихомирить ее пролитием крови, взялся за чернила. Так родилась в адрес недосягаемого Пушкина довольно увесистая эпиграмма:

Сатиры нравственной язвительное жало С пасквильной клеветой не сходствует нимало. В восторге подлых чувств ты, Чушкин, то забыл. Презренным чту тебя, ничтожным сколько чтил. Примером ты рази, а не стихом пороки, И вспомни, милый друг, что у тебя есть щеки [105] .

После такого поэтического турнира Пушкин желал «совершенно очиститься». В день приезда в Москву из Михайловского, 8 сентября 1826 года, он через С. А. Соболевского послал Толстому вызов, но дуэль, к счастью, не состоялась.

* * *

В 1937 году в восьмом номере «Литературной газеты» М. А. Цявловский рассказал о своей новой находке. Ею была эпиграмма:

Твои догадки сущий вздор, Моих стихов ты не проникнул. Я знаю – ты картежный вор, Но от вина ужель отвыкнул?

Стихотворение было записано на клочке бумаги вместе с «Пророком», выправленным рукой М. П. Погодина, и стихами на М. Т. Каченовского «Как сатирой безымянной Лик зоила я пятнал…» Подписи под четверостишием не оказалось, но Цявловский соотнес его с текстом эпиграммы на Толстого-Американца и, естественно, пришел к заключению, что оно тоже принадлежит Пушкину. Тут же он высказал соображение о датировке новонайденной эпиграммы. По его мнению, она сочинена после выхода в свет «Сына Отечества» с упомянутым посланием Чаадаеву, т. е. после 1821 году, когда до Пушкина, как решил Цявловский, дошло известие, что кто-то увидел в стихах, адресованных Толстому, себя и крепко обиделся.

Предположение Цявловского о ком-то, якобы принявшем на свой счет стихи, метившие в Американца, и спровоцировавшем таким образом эпиграмму «Твои догадки сущий вздор…» не кажется обоснованным, ибо Пушкин сделал все, чтобы Толстой угадывался в послании Чаадаеву безошибочно. Вмешательство цензуры пушкинских усилий не умалило. На узнавание работала ситуативная семантика стихов, их жесткая ориентация на конкретное лицо, характерологическая образность, а еще их связь с более ранними стихами, тоже адресованными Толстому-Американцу и принадлежащими друзьям поэта. Среди таких стихов было и послание Д. Давыдова «Другу-повесе» (1816):

Болтун красноречивый, Повеса дорогой! Прошу тебя забыть Нахальную уловку, И крепс, и понтировку, И страсть людей губить.

Еще ближе пушкинским стихи Вяземского Американцу, которые он в 1818 году прислал из Варшавы А. И. Тургеневу; их читал адресату, Ф. Толстому, В. Л. Пушкин:

Американец и цыган, На свете нравственном загадка, Которого, как лихорадка, Мятежных склонностей дурман Или страстей кипящих схватка Всегда из края мечет в край, Из рая в ад, из ада в рай! Которого душа есть пламень, А ум – холодный эгоист; Под бурей рока – твердый камень! В волненьи страсти – легкий лист! [107]

Наконец, сходный портрет Толстого дан Репетиловым в «Горе от ума»:

Ночной разбойник, дуэлист, В Камчатку сослан был, вернулся алеутом, И крепко на руку нечист…

Прочитав эти строки в списке, принадлежавшем Ф. П. Шаховскому, Толстой «для верности портрета» отредактировал текст: «В картишках на руку нечист…». Стоит заметить, что стихи А. Грибоедова уже в 1823 году были известны, по крайней мере, его приятелям. Недаром в ноябре этого года Пушкин спрашивал Вяземского: «Что такое Грибоедов? Мне сказывали, что он написал комедию на Чаадаева…».

Сомнительно, что при такой популярности Ф. Толстого, человека шумной славы, ветерана двух войн, совершенно своего в литературных и светских кругах обеих столиц, кому-либо из знакомцев Пушкина пришлось ошибиться и принять стихи об Американце на свой счет. Следовательно, приходится предположить, что сочинение «Твои догадки сущий вздор…» лишь фразеологически связано с эпиграммой на Толстого и соответствующими ей хлесткими стихами в послании Чаадаеву. Строчка «Моих стихов ты не проникнул.» имеет в виду не эти стихотворения, а какой-то иной текст.

Поиски ответа ведут к Михаилу Алексеевичу Бестужеву-Рюмину, скандально известному в Петербурге журналисту, горе-пьянице и азартному картежнику, чья небогатая домашняя мебель состояла преимущественно из ломберных столов. В 1830–1831 годах он издавал газету «Северный Меркурий», и недруги издателя печатно аттестовали его Пьянюшкиным, а газету именовали «Вором» по ассоциации с мифологическим Меркурием, богом промышленности, торговли и воровства. Пробовал ли Бестужев «исправлять ошибки фортуны» за карточным столом, как это нередко проделывал Толстой, трудно сказать, но, будучи издателем и редактором альманахов, он беззастенчиво обирал литераторов, печатая произведения без ведома, согласия авторов и без каких– либо обязательств перед ними. Именно поэтому в среде потерпевших могло вспыхнуть еще одно прозвище игрока-журналиста – «картежный вор» как результат контаминации издательского пиратства и картежной страсти Бестужева, снискавшего своим откровенным цинизмом нешуточную ненависть со стороны обиженных В числе потерпевших был и Пушкин. В «Северной звезде», издаваемой Рюминым, без разрешения поэта были помещены стихотворения «Любви, надежды, тихой славы…», «Любимец ветреных Лаис…», «Она мила – скажу меж нами…» и три других. При этом издатель развязно благодарил Пушкина, якобы приславшего в альманах эти стихи. Пушкин был возмущен и обещал прибегнуть к покровительству законов. Обещания он не исполнил, но Рюмин был подвергнут экзекуции в «Собрании насекомых». Адресатов эпиграммы Пушкин обозначил звездочками по количеству слогов в их фамилиях и напечатал стихи в «Подснежнике» за 1830 год. П. А. Плетнев свидетельствовал, что эпиграмму надо читать так:

Мое собранье насекомых Открыто для моих знакомых: Ну, что за пестрая семья! За ними где ни рылся я! Зато какая сортировка! Вот Глинка – божия коровка, Вот Каченовский – злой паук, Вот и Свиньин – российский жук, Вот Рюмин – черная мурашка, Вот Борька – мелкая букашка. Куда их много набралось! Опрятно за стеклом и в рамах Они, пронзенные насквозь, Рядком торчат на эпиграммах [113] .

В другой раз Плетнев показал, что под «мелкой букашкой» подразумевался издатель «Карманной книжки для любителей русской старины» (1829–1830), переводчик и писатель В. Н. Олин. Тот же, не предполагая, что, возможно, стал экспонатом «Собрания насекомых», на страницах «Карманной книжки» с хитрецой назвал пушкинское стихотворение «нескромным» и посоветовал особо интересующимся этой эпиграммой прочесть рецензию на «Подснежник», опубликованную, «с позволения сказать», лукаво замечал Олин, в сороковом номере «Северного Меркурия». Тем самым он прозрачно намекал на Рюмина как одного из адресатов «Собрания насекомых», ибо именно тому принадлежала рецензия, в которой пушкинская эпиграмма расценивалась как демонстрация заносчивости и поразительного самомнения.

Выпад Олина не остался без ответа. Парируя его укол, издатель «Северного Меркурия» заявил, что не имел какой-либо «особенной» причины не одобрить «Собрание насекомых», ибо пушкинское стихотворение показалось ему «совершенно ничтожным». Намеки Олина он постарался обратить в бумеранг. «Некоторые замечают, – писал Рюмин, – что если в этом четырнадцатистишии и есть что-нибудь порядочное, справедливое, то разве, С ПОЗВОЛЕНИЯ СКАЗАТЬ, (нарочитое повторение слов Олина, выделено мною. – А. А.), одна только мелкая козявка (в «Подснежнике» 9 стих эпиграммы напечатан в иной, чем позже, редакции: «Вот [++] – мелкая козявка». – А. А.), ибо ей всего приличнее быть в «Собрании насекомых».

Этой пикировкой Рюмин и Олин обратили на себя злополучное читательское внимание и уже как бы независимо от авторского намерения оказались персонажами пушкинской эпиграммы. Ситуация стала еще пикантнее, когда «Собрание насекомых» в исправленной редакции, – и какой! «мелкая козявка» была заменена «мелкой букашкой»! – появилось в сорок третьем номере «Литературной газеты», и Рюмин со страниц «Меркурия» накинулся на Пушкина, паясничая и разыгрывая волнение из-за того, что скажет г. Олин, когда увидит, что «мелкая козявка» вдруг превратилась в «мелкую букашку»

Вероятно, это коварное заступничество, имеющее своей целью еще раз привлечь взоры к Олину, не могло не обеспокоить Пушкина. Эпиграмма доставила ему немало хлопот. Как писал Пушкин, она обратила «на себя общее внимание» и уже после первой публикации удостоилась двух пародий. Впрочем, и помимо «Собрания насекомых» Пушкин оказался в это время мишенью почти всех важных журналов и газет: его ругали и поругивали в «Сыне Отечества», «Северной Пчеле», «Вестнике Европы», «Московском Телеграфе». Вряд ли среди недоброжелателей Пушкин хотел увидеть еще и Олина, впервые напечатавшего в «Карманной книжке» на 1830 год (цензурное разрешение 1829 года) пушкинское стихотворение «Княгине Голицыной, урожденной княжне Суворовой», или «Давно об ней воспоминанье…»

Быть может, эта ситуация и подтолкнула Пушкина попытаться дезавуировать неприятные Олину намеки Бестужева-Рюмина стихами «Твои догадки сущий вздор…». Впрочем, начальные строки эпиграммы можно прочесть и как ответ на инсинуации Рюмина, касающиеся Пушкина и его окружения. В статье «Мысли и наблюдения литературного наблюдателя» журналист, куражась, писал: «Есть злые люди, которые, не уважая отечественных дарований, распускают слухи, будто бы литературная слава Поэта, нашего Барона Дельвига, непосредственно зависит от приязни с А. Пушкиным и Баратынским, и будто бы пиитические произведения его не дурны более потому, что одна половина их (исключая, впрочем, гекзаметры, в коих многие стихи по особенному роду своему основаны на новых правилах, вводимых собственно Бароном Дельвигом) принадлежат Пушкину, а другая Баратынскому».

Отповедь на эти измышления прозвучала со страниц «Северных цветов». Здесь О. М. Сомов, вступившись за поэтов, в частности, писал: «Прибавим еще, что ни издатель „Северной Звезды“, ни жалкий альманах его <…> не приобрели никакого права высказываться в свет с решительными приговорами кому бы то ни было; не говоря уже о дерзких намеках и ВЗДОРНЫХ ДОГАДКАХ» (выделено мною. – А. А.).

Изложенные факты предлагают ключ к начальным стихам эпиграммы, а тем самым и основания для ее датировки. Но как объяснить два следующих стиха? Мы уже говорили о возможности в поэтическом сознании Пушкина контаминации страсти Рюмина к картам и маргинального значения мифологического божества по ассоциации с одноименной газетой, издаваемой злополучным журналистом. С учетом природы таких контаминаций, хорошо изученной психоаналитиками, «картежный вор» – это удачная острота, естественная в игровом жанре, где обязательным элементом композиции является остроумная концовка. Что же касается заключительного стиха, то своим рождением он обязан, как нам кажется, механизму обмолвки.

Поясним. Не исключено, что «картежный вор» повлек за собой ассоциацию об Американце, чье присутствие в пушкинской жизни почти не прерывалось. До 1826 года оно определялось неизменным намерением поэта «отплатить за тайные обиды». В более поздний период – работой над шестой главой «Евгения Онегина», где бретер Толстой предстал «во всем блеске» в образе Зарецкого, а после примирения бывших приятелей – их тесными дружескими связями.

В 1829 году образ Американца мог заново актуализироваться в пушкинском подсознании: Ф. Толстой стал посредником поэта в сватовстве к Н. Н. Гончаровой. Вообще, к 1829–1830 годам относится самый оживленный этап приятельства Пушкина с Толстым; тем больше оснований полагать, что в образе «картежного вора» суггестировалась тень Американца и что именно она оказала влияние на фразеологию и структуру заключительного стиха эпиграммы. Дело в том, что после женитьбы в 1821 году Толстой несколько остепенился: карточной игры не оставлял, но неоднократно бросал пить, накладывая на себя суровые епитимьи. Как писал Пушкин, «Отвыкнул от вина и стал картежный вор». С этим обстоятельством и связана обмолвка в интересующем нас четверостишии: «Но от вина ужель отвыкнул?» Вопрос вроде бы обращен к Рюмину, но он бы и не возник, если подсознательно не был адресован Толстому-Американцу.

Аргументация нашего соображения может быть усилена ссылкой на теорию высказывания как единицы речевого общения; тем более, что изустная природа эпиграммического жанра как бы обнажает необходимость апелляции к учению о «речевом взаимодействии» М. М. Бахтина. Ведущее начало в его теории – мысль о «диалогических обертонах», которыми наполнено высказывание. «Во всяком высказывании, – отмечал Бахтин, – при более глубоком его изучении в конкретных условиях речевого общения мы обнаружим целый ряд полускрытых и скрытых чужих слов разной степени чуждости». Чужие слова, введенные в высказывание, «вносят в него нечто, что является, так сказать, иррациональным с точки зрения языка как системы». В работе «Проблема речевых жанров» Бахтин писал: «… очень часто экспрессия нашего высказывания определяется не только – а иной раз и не столько – предметно-смысловым содержанием этого высказывания, но и чужими высказываниями на ту же тему, на которые мы отвечаем, с которыми мы полемизируем…». Выразительной иллюстрацией к размышлениям Бахтина служит интонированная на чужое высказывание пушкинская строка «Но от вина ужель отвыкнул?» Как замечал Бахтин, «интонация особенно чутка и всегда указывает на контекст».

В отличие от Ф. Толстого, Рюмин никогда от вина «не отвыкал», и Пушкин знал об этом. В августе 1831 года он спрашивал Плетнева: «Кстати, не умер ли Бестужев-Рюмин? Говорят, холера уносит пьяниц». Бестужев умер 6 марта 1832 года в возрасте тридцати трех лет, но не от холеры, а сильной простуды.