Гильзы в золе: Глазами следователя

Астафьев Тихон Данилович

ТОПОЛЯ ОСТАЮТСЯ ЗА ВОРОТАМИ

 

 

#img_20.jpeg

 

1.

В тот воскресный день я дежурил в составе оперативной группы в районном отделе милиции. Часов в двенадцать дня в дежурную комнату привели элегантно одетого мужчину лет тридцати с хорошими манерами и золотой улыбкой: верхняя челюсть у него была вставная. Его задержали по подозрению в мошенничестве. При нем оказался паспорт на имя Валуйского Ивана Ивановича.

— Мы, женщины, ужасно любим всякие побрякушки, — рассказывала потерпевшая Клепикова, блондинка неопределенного возраста с обильными следами косметики на лице. — И мне пришлось, — продолжала она, — поплатиться за это. Давно я уже мечтала купить перстень с настоящим бриллиантом. Но все что-нибудь мешало: то денег не хватало, то перстень не попадался. И вот прихожу я в прошлое воскресенье в ювелирный магазин и, как обычно, интересуюсь, не было ли чего подходящего. Иван Максимович, продавец, говорит: «Не смогу порадовать. Редки такие вещи. Старые повывелись, а новые не делают. Возьмите, говорит, сапфир. От бриллианта не отличишь». Отошла я от прилавка и стою вот так у колонны, раздумываю. И откуда только он появился, подходит ко мне тип этот.

— Уважаемая, — говорит, а голос такой звучный, приятный, — а вот это вам не подойдет? — И протягивает футляр. Шульман, думаю, какой-нибудь. Обмануть хочет. Только, думаю, что я теряю? За просмотр деньги не берут. Да, кстати, у меня их с собою и не было. Раскрываю. И что же? На бархате настоящий бриллиантовый перстень. Тронула я его, а он весь искрится. Аж в сердце меня укололо. Никогда такой прелести не видела. И вдруг испугалась: не жульничество ли?

— А почему бы вам не сдать его в скупку? — говорю.

— Мало дают, — отвечает.

— А сколько же, если не секрет?

— Триста рублей, а он стоит шестьсот.

Подала я футляр назад, а сама соображаю, как от этого франта поскорее отвязаться. А он:

— Напрасно, уважаемая, сомневаетесь. Перстень я не навязываю. Да и вижу, вы в этаких безделушках не шибко разбираетесь. Обидно только, что за какого-то афериста меня принимаете. Возьмите и покажите приемщику. Если носить не придется, то хоть знать будете, каким настоящий бриллиант бывает.

Хотела я уйти, да словно кто мне на ухо шепнул: «А что, в конце концов, случится, если зайти и показать перстень?» Скупка ювелирных вещей в том же магазине, где и продажа, вход в комнату через прилавок. Захожу. Показываю. А приемщик, старичок в очках, на меня:

— Совестно, — говорит, — мадам, обманывать. Мне же этот перстень час назад приносили. Уж не думаете ли вы, что за час он стал дороже? Старик, мол, не поймет? Нет, мадам, кто бы с ним ни приходил, больше прейскуранта дать не могу. Здесь не частная лавочка.

Объяснила я, что не продавать перстень пришла, а сама смотрю, что за вещь.

— Ах, вот как! Прошу прощения. Только перстень этот не по нынешним покупателям.

— Почему же? — спрашиваю.

— Да потому, — отвечает, — что цена его триста рублей на новые деньги. Это как магазину купить у сдатчика. А когда сделаем наценку и пустим в продажу, то к нему вовсе не подступиться. Так-то, мадам. Не обижайтесь.

Вышла я, отдаю коробочку, а незнакомец насмешливо посмотрел на меня, будто весь разговор слышал, и сказал:

— До свиданья, уважаемая.

Потом спокойно опустил футляр в карман, небрежно кивнул и направился к выходу. Тут я и решилась. Догнала. Стали торговаться. Сотню он сбавил. Остальное было просто. Зашли в сберкассу. Я сняла с книжки пятьсот рублей и расплатилась.

— Расставаясь с дорогой мне вещью, — сказал он на прощанье, — разрешите пожелать вам долго и на счастье ее носить.

Он взял с бархата перстень, надел мне на мизинец и откланялся.

По дороге не терпелось полюбоваться бриллиантом. Чтобы не было стыдно перед прохожими, я украдкой поглядывала на необыкновенную покупку. Но вот мне по казалось, будто перстень слегка потускнел и не так играет, как прежде Когда я пристально вгляделась, сердце похолодело. Камень перестал искриться. Не чувствуя под собою ног, я побежала обратно в ювелирный магазин. Старичок осмотрел покупку.

— Не хотелось расстраивать вас, мадам, но лучше сказать правду. Перстень подменили. Корпус такой же, а камень — горный хрусталь. Четыре рубля по прейскуранту.

Стала выходить, от волнения двери не найду. В кабинет директора по ошибке зашла. Уж и не помню, как добралась домой.

— Да что с тобой происходит? — спрашивает муж. — У тебя все из рук валится.

— Голова что-то, — отвечаю, — разболелась.

А у самой только и мыслей, как бы он случайно сберкнижку не увидел. Успокаиваю себя: за год, мол, сэкономлю. Даже подурнела от слез. Стала я понемногу успокаиваться, потом и мужу обо-всем рассказала.

— Стойло ли, — говорит, — из-за этого убиваться?

И скоро забыл об истории. Не до того ему. Занят он. Что до меня, то я будто предчувствовала: непременно жулик встретится. В парикмахерскую ли иду, к портнихе ли, в кино, — пальто с коричневым воротником ни одного не пропущу. Вышла я сегодня от маникюрши, иду по улице и — что вы думаете? Навстречу мне этот самый тип. Даже остановилась я от неожиданности. А он тоже оторопел. Потом спохватился, сделал вид, что обознался, и зашагал прочь. Только не на ту напал. Я такой шум подняла, что сразу подошел милиционер.

— А по каким приметам вы опознали его?

— По каким приметам? Да он весь у меня перед глазами, до последней пуговицы. Высокий, светлый. В коричневом пальто с воротником в тон, в пыжиковой шапке. А ботинки желтые модельные, видно, на заказ шиты. Золотые зубы во рту. И глаза ясные. Поймай такого за руку в кармане, не поверишь, что он туда, за кошельком полез.

Я вызвал постового, который привел Валуйского в милицию. Хотелось уточнить обстоятельства задержания.

— Встретились они аккурат у скамейки напротив сберкассы, — рассказывал милиционер. — Дамочка, як квочка, до него подступает. Побачим, думаю, что оно будет. А без меня вам зараз не обойтись. Через минуту молодой человек ко мне направляется, да так швыдко, что дамочка за ним еле поспевает. «Товарищ старший сержант, — говорит, — требую писать протокол. Оскорбления, — говорит, — не потерплю». А дамочка кричит: «Такие могут жизнь неинтересной сделать, всего скарба лишить!»

На допросе Валуйский объяснил, что он постоянно проживает в Москве и случай с Клепиковой считает недоразумением. Если бы не желание в промежутке между поездами окинуть взглядом незнакомый город, то он, по-видимому, не имел бы чести знать жену подполковника. По утверждению Валуйского, потерпевшая просто обозналась. Он просил поскорее разобраться с ее жалобой и дать ему возможность продолжать дорогу на юг, к месту отдыха.

У задержанного взяли отпечатки пальцев и решили проверить их по справочной картотеке, чтобы установить, не судим ли он в прошлом, В справке, принесенной оперуполномоченным, говорилось, что Валуйский девять лет назад был осужден под фамилией Гончаров за квартирную кражу. Запросили адресный стол. Выяснилось, что Гончаров Виктор Иванович проживал до ареста по ул. Кольцовской, 54, в доме завода «Воронежсельмаш».

Туда послали машину. Лейтенант установил, что в доме № 54 проживает мать задержанного, Анна Никитична Гончарова, к которой сын приехал месяц назад после многолетнего отсутствия.

Фамилия Валуйский оказалась вымышленной.

В девять утра Гончарова Анна Никитична уже была в коридоре. Она сидела на стуле, положив на колени большую, вышедшую лет пятнадцать назад из моды сумку, извлеченную на свет по случаю выхода в город. Она держала ее натруженными, в синих жилах руками. В комнату вошла спокойно и неторопливо, словно все вопросы ею были давно решены. Села на стул. Сумку поставила сбоку на пол. Я попросил ее рассказать о детстве сына. Говорила она ровным, без выражения, голосом, словно о ком-то чужом.

Жили в Курской области, работали в колхозе. Началась война. Мужа взяли на фронт, а она осталась с четырьмя детьми. Виктор самый маленький. Пришли немцы. Дом спалили: стоял близко к лесу, боялись партизан. Жила у соседей в сарае. Когда деревню освободили, приехала в город. Есть и тут было нечего. Жить тоже негде. Одни развалины и баррикады. Троих отдала в детдом, Виктора оставила. Поступила на завод. А какой это завод? Взорванные цеха, погнутое железо и куски бетона с концами арматуры. Дали койку в общежитии и карточку хлебную.

— Иду на работу, и мальчишка со мной. Пока носилки таскаешь, он по двору бегает, гайки собирает. А то ляжет на кучу теплого шлака и лежит. Раз чуть не сгорел. Не хотелось отдавать в детдом, как от сердца отрывала, а пришлось. Пропал бы. Когда исполнилось восемь лет, взяла. Остальные дети уже подросли. Кто в ремесленное, кто в ФЗО. На руках один он остался. Я на работе, а он уйдет, бывало, из общежития, ходит по пивнушкам. Там голову от селедки дадут, там корку, там копейку. Принесет домой, сердце кровью обливается. Да не ходи же ты, говорю. Потерпи. А как терпеть? Маленький. Скоро дали нам с ним бытовку. Кладовка до войны была. Два на три с окном. Полегчало немного. Да и Виктор подрос. Приходит раз и говорит: «Был в Ботаническом, большие ребята в кустах водку пили, дали мне колбасы, бутылки пустые и вот…» И показывает пятерку. Сжалось сердце. Не иначе, думаю, воры какие-нибудь. Рабочий человек пятерку не даст. Да и не до пьянки ему днем. Не ходи, говорю, ты туда, сыночек. Нехорошие это люди. Промолчал он. Квартирники это были. Стали его с собою брать. Где пролезть не могут, его посылают. И плакала, и била, и умоляла, и в милицию водила. Отправляйте, говорят, в детскую колонию. А каково мне? Только четырнадцать ему — и в колонию. Собрала я бумаги: метрику, справки разные, табель школьный, несу участковому, а сама плачу. Плачу, а несу. Пробыл он там до шестнадцати лет, приехал, тут я его на завод, учеником. Года два вроде ничего. Приоделись мы тут, кое-что в дом купили, старшие дети пособили. А потом опять все сначала. Опять Ботанический. Пьяный стал приходить, получку не стал отдавать. Грубый какой-то сделался и вроде психа. Бояться я начала его. Примешься ругать его, а он как глянет, так и язык прикусишь. Поплачешь-поплачешь, да останешься при этом. Посадили его. В дом они залезли. Три года дали. Ездила к нему в колонию, просила его чуть не на коленях. «Ну, Витя, ну, миленький, пожалей ты меня, слушайся начальников, учись, работай хорошо. Тебе и срок скостят, и человеком ты будешь». И как все хорошо пошло. Стал он учиться. Все над ним смеются, блатные эти. Директором, говорят, будешь. Будут на тебе бочки возить. А он не слушает, после своих часов в школу идет. Окончил девять классов. Учительница ему там молоденькая понравилась. Мастер его стал хвалить, разряд хороший дал. Книги полюбил. Освободили его досрочно. Ну, думаю, все хорошо. Да разве поймешь, что у него внутри? От одной болячки вылечился, а другой заболел. От воров отошел, а к другим подался. По городам разным стал ездить, одежу не по уму одел. Все глаза я выплакала. А потом и совсем пропал. И вот объявился недавно. Всего месяц пожил… — Женщина вытащила из неуклюжей сумки носовой платок.

Виктору навсегда запомнился второй день пребывания в детской колонии. Записывали в хоровой кружок. В просторном актовом зале, наполненном весенним светом, в углу за роялем сидел моложавый мужчина, удивительно чистый и новый, словно снятый с полки магазина. Такого отутюженного и нарядного человека Виктор еще никогда не видел. В ожидании очереди мальчику поневоле приходилось слушать всех, кого вызывали. У многих были хорошие голоса, но мужчина за роялем слушал их, не оборачиваясь. Виктор любил петь. И в классной самодеятельности, и на школьном смотре его отмечали. Сейчас, глядя на музыканта, мальчик вдруг понял, какими пустяковыми были его прежние успехи. И ему до боли захотелось спеть так, чтобы новый учитель непременно обернулся.

Наконец, Виктор занял место у стула, за спиной учителя. Как только белые сухие пальцы поднялись над клавишами, Виктор неслышно, словно исподволь, вдохнул через нос и запер в груди воздух, на мгновение затаил дыхание и вслед за учителем стал брать одну ноту за другой, начиная с нижнего «до».

— А-а-а-а-а-а-а-а-а, — звенели они ровными ручейками в тишине зала.

Фортепьяно забирало вверх, но Виктор чувствовал, что пройдет на одном дыхании всю вторую октаву.

— А-а-а-а-а-а-а-а, — лилось все выше и выше. Вот уже пройдена вторая октава. Еще нота, и еще одна, другая. Крайние верхние уже утратили певучесть и звучали, как флейта. Фортепьяно смолкло. Голова учителя дрогнула и повернулась. На мальчика глядели недоверчивые глаза.

— Недурно, молодой человек, недурно. А теперь исполните что-нибудь со словами. Ведь вы, конечно, знаете немало песен?

С этого момента мальчик стал любимцем Петра Леонидовича. Однажды рыжий Шмелев, коновод и заводила (он жил с Гончаровым в одной палате), сказал Виктору:

— Напрасно ты, Гончаров, пятачок задираешь. Петр Леонидович в другой город уезжает, заявление подал. Придется тебе одному тянуть «а-а-а-а-а», до «бэ» не дойдешь.

В сердце Виктора закралась тревога, но вида он не подал и до ответа Шмелеву не снизошел.

— С таким, как ты, Шмель, он не желает разговаривать, — заметил один из ребят.

— Почему это?

— Ты не той масти, — сказал вдруг Гончаров.

— Какой это я масти?

— Вон, — показал Виктор на окно. — Рыжей, на какой воду возят.

Рыжая кляча с грязной свалявшейся на лодыжках шерстью, медленно переставляя ноги, тащила по двору повозку с укрепленной на ней бочкой. На облучке сидел дед Матвей, истопник колонии.

Громче всех смеялся Гончаров. Но он не заметил, как лицо Шмеля сделалось красным, губы сжались, глаза сузились, и внезапно лицо Виктора загорелось от удара. В следующий миг Гончаров оказался на полу, а Шмель сидел на Гончарове и, часто дыша, выговаривал:

— Учись и рыжих возить!

В груди Гончарова кипело бешенство. Задыхаясь от гнева, он сунул свободную руку в карман, выхватил перочинный ножик, и не успели товарищи крикнуть Шмелю «Берегись!», как Виктор пырнул им Шмеля снизу, правда, несильно, чтобы тот только выпустил. Шмель вскрикнул и схватился за бок. Виктор вскочил и скрылся за углом коридора. Если бы не Шмель, принявший у директора на себя вину, Гончарову бы не поздоровилось.

Певца из Виктора не вышло. Голос он испортил выпивками. Но артистом в известном смысле он все-таки сделался.

— А вчера я видел Степана Шмелева у здания совнархоза. Он выходил из машины с папкой в руке.

— И вы не остановили его? — спросил я, выслушав рассказ Гончарова.

— Зачем? Чтобы с преувеличенной радостью трясти его руку, а потом услышать массу неприятных вопросов и вынуждать себя разыгрывать комедию с какой-нибудь вымышленной ролью? Чтобы притворяться живым, когда ты мертв? Поверьте, в таких случаях не пылаешь желанием начать разговор. Признаться, я не в восторге и от беседы с вами о моем деле. Спросите, почему?.. Вы станете горячо убеждать меня в том, что я должен рассказать правду, напомните, что за чистосердечное признание суд дает меньше. А я не захочу получать меньше и буду запираться. Вы рассердитесь и наговорите мне массу неприятных вещей. Не забудете, конечно, напомнить, что я закоренелый преступник-рецидивист. Я обижусь и откажусь давать показания, Вы пригласите надзирателя и составите акт, а возвращаясь в прокуратуру, с неприязнью будете вспоминать обо мне. Потом все пойдет своим чередом. Вы будете подбирать ко мне отмычки и преуспеете в этом. Я получу срок, отбуду его и возвращусь на старую тропку, как говорят, на старую Калужскую, а вы снова будете ждать случая упрятать меня. Видите вон те тополя? Когда меня первый раз посадили, они были мне до плеча, а теперь до самой крыши вымахали. Сержант-коридорный капитаном стал и поседел, а у меня все по-прежнему.

Наступило молчание.

— А у вас не возникает желания изменить ход событий?

— У кого же из нашего брата не возникает такого желания? Мне уже скоро тридцать. Полжизни позади, а что я видел? Больше шести месяцев между двумя сроками на свободе не был. После каждого срока давал себе клятву бросить. И к матери-то вернулся из-за этого. Через девять-то лет. Инвентарь фармазонский почти весь продал: кольца там, кулоны, колье, а вот видите… Долго на работу не брали, — сказал он после паузы, с треском потирая ладонью стриженную под машинку голову. — Не хотелось по чужому паспорту поступать, а свой… у меня ведь шесть фамилий. Представьте, когда такой документ в руки берут. Да и устроишься: сегодня бутылка, завтра… Останется от получки на хлеб и кильку, а в воскресенье деликатес: коробка пельменей с какой-либо начинкой. Тридцать шесть штук в пачке. Это после ресторана. Ну, и сорвешься!

— А что вы умеете делать?

— В последней колонии два года бригадиром был на лесоповале.

— Любопытно, где же?

— В Горьковской области. Да что тут интересного. Ездили в лес на машинах побригадно: двадцать — двадцать пять человек. С конвоем. Забросят утром на делянку. Снег по пояс. Конвой вокруг рабочей зоны лыжню пробивает, границу. Кто лыжню пересечет, — значит, побег. Валят деревья макушками в одну сторону, чтобы сучкорубам удобнее было идти с топорами. Валят трое: двое двадцатидвухкилограммовой пилой режут, третий вилкой направляет дерево в сторону. Возят по дороге-лежневке, ледяной, гладкой. Сани со стойками. Лошадь по ней кубометров до десяти тянет. Одежду дают новую: фуфайку, штаны теплые, валенки… Вот и вся работа.

— Ну, а как получалось? Говорите, два года в бригадирах держали?

— Бригада передовой была. Там ведь тоже все это есть: и доска показателей, и план, и все остальное.

Допроса в тот день не получилось. О перстне Клепиковой не хотелось вспоминать. На следующий день я позвонил своему знакомому — начальнику транспортного цеха деревообделочного завода — и рассказал о Гончарове. Знакомый выслушал рассказ с большим интересом и обещал посоветоваться с директором. Я не ожидал, что он так скоро позвонит.

— Давай его нам. Мы его экспедитором на лесопункт пошлем. В Кировскую область. А месяца через два, если не сбежит, посмотрим. Может быть, и на собрании обсудим, и на поруки возьмем.

Один вопрос был решен. Гончарова брали на работу. Предстояло решить другой. Главный. Но я знал, какие препятствия ждут меня.

— На поруки можно отдавать только людей, совершивших впервые малозначительные преступления, — твердо заявил прокурор. — Учтите: впервые и малозначительные. А Гончаров — рецидивист.

— Но он решил покончить с прошлым.

— Превосходно. Через два года, как только он отбудет наказание, я первым пожму его руку.

— Но Гончарову нужно помочь теперь, когда он решительно настроился, а, пробыв два года в колонии, среди таких же, сохранит ли он это стремление?

— Предположим, что нет. Что из этого? Не могу же я изменить закон. Для чего тогда закон, если каждый будет толковать его.

— Но те, кто издавал закон, не видели Гончарова, они видели преступника вообще. А нас посадили, чтобы мы применяли закон к конкретным людям…

В этот день прокурор мне ничего не сказал. На утро, когда все следователи, как обычно, собрались у него на пятиминутку, он проворчал:

— С этими поруками начнутся теперь перегибы. Повыпускаем, а потом будем собирать. Покажи мне его, что ли. Пусть привезут. Или подожди. После обеда сами сходим.

 

2.

Соседей по камере было трое: скупщик краденого, высохший старик с фигурой, напоминающей палку, на которой торчало утолщение в виде лысой головы; базарный вор по кличке Полундра, самодовольный и круглолицый; и крупного сложения инвалид с деревянной ногой и хриплым, словно испорченный кран, голосом. Он сидел за хулиганство.

От скуки и безделья они постоянно грызлись. Начинал обычно инвалид.

— Ты бы, старик, хоть на старости прикоротился барышничать, — сипло говорил он. — От тебя молодым порча. Шел бы ты в сторожа.

— Иди, работай! — выкрикнул барышник тонким, визгливым голосом. — Я всю жизнь холку тер. Работаешь от метра и от куба, а получать хрен знает откуда.

— Ну, это сразу видно, какой из тебя работник был. Всю жизнь воров обсасывал.

— Воров?! — опять взвизгнул барышник. И-их, да разве это воры? Сразу продали, суки. Не на прибыль, а на погибель взял.

— Не хочешь в сторожа, шел бы в дом инвалидов.

— А ты почему не шел? — выкрикнул старик.

— Водки там не дают, — лениво прохрипел инвалид.

Третий, Полундра, обычно вступал в разговор тогда, когда случалась возможность похвастать своими воровскими успехами.

— Воры они, папаша, разные, — заметил он. — Ты на всех не кивай.

— К-ха, к-ха, к-ха! — рассмеялся инвалид. — Ты еще скажешь, вор? Чистодел.

— А почему нет? Рассказать, как я последнего гуся взял? Шик! Подхожу к прилавку, они рядками разложены. Остановился около деда. А потом как запричитаю:

— Убьют человека, убьют! Что делают!

— Где, где?

— А вон, — указываю туда, где толпа погуще.

Старик обернулся, ищет глазами. Никакой драки. Повертывается назад и вдруг как закричит:

— Ой, гуся украли!

Оглядывает меня. Плащ на мне, шапка, а в руках одна папироса. Негде гусю быть. Глазам не верит. А я спрашиваю сочувственно:

— Что, папаша, гуся украли? Скажи, как быстро.

И пошел не спеша, пока в толпе не пропал. Гуся-то я своему союзнику, Рыластому по кличке, сунул, а тот в толпу шмыгнул, пока дед лупил глазами по сторонам.

…Так было и с ним. Дела обделывались ловко, а сроки наматывались один на другой. Пока Гончаров был столь же молод, как Полундра, он принимал деньги, вино, свободу, праздность, друзей, как оно есть. Теперь, когда жизни осталось на два приличных срока, он уже не испытывал восторга от воровских успехов. Прежде он всегда находил внутри себя точку опоры. Теперь он утратил ее. Когда пересматривал прошлое, убеждался, что всю жизнь делал то, что менее всего хотел делать.

Началось это еще в колонии для малолетних. С карт, которых он никогда не любил.

После драки со Шмелевым он сторонился ребят, искренне чувствовал себя виноватым и обещал себе, что такого с ним больше не повторится.

Однажды к нему в палату зашел Костя Быстров, по прозвищу Сэр, воспитанник старшей группы. На его лице играла насмешливая улыбка.

— Хочешь в карты?

Виктор отрицательно покачал головой.

— Ах, я и забыл. Ты же целый год исправляешься!

«Исправляюсь! — гордо подумал Гончаров. — И не хотел бы видеть перед глазами твою воровскую хрюкалку», — но неожиданно для самого себя сказал:

— Под-думаешь. Просто не умею.

Быстров мгновенно ухватился за этот ответ.

— Какой вы незрелый, сэр. Хочешь, научу? А ну-ка, подвинься. — И вытащил из кармана колоду карт.

В конце концов игра обернулась тем, что Гончаров проиграл пайку хлеба и сахар.

Во время обеда воспитательница подошла к Виктору.

— Почему ты ешь суп без хлеба?

— Я… Я его… — мялся он. — Я его съел уже.

— А что у тебя в кармане? Ага, хлеб. Да и сахар тут. Что это значит, Гончаров? Чтобы сейчас же съел. При мне.

После обеда Быстров ожидал Виктора в коридоре.

— Где же хлеб?

— Воспитательница заметила.

— И, скажешь, заставила съесть? Старо! Я с воспитательницей в карты не играл.

В ужин Виктор передал Быстрову хлеб и сахар через ребят, по рядам, а сам хлебал пустой суп. Когда вышли из столовой, Гончаров уныло глядел на закат, на беготню детей по спортивной площадке. Подошел Костя.

— Вы чем-то расстроены, сэр?

Виктор не ответил.

— Узнаешь? — неожиданно спросил Быстров и поднес к лицу Гончарова пайку хлеба и два кусочка сахара. — На, возьми! Они мне не нужны. Просто хотел узнать, хозяин ты слову или нет.

Виктор взял поданное и стал медленно жевать хлеб, прикусывая его с сахаром.

— На-ка вот еще, — Быстров подал ему большой ломоть сыра.

— Где взял? — удивленно спросил Гончаров, разглядывая желтую парафиновую корочку.

Сэр показал на сторожа с ружьем, дремавшего на лавочке у ворот молочного завода. Завод располагался метрах в трехстах от колонии, на бугре.

— Вот у того симпатичного старичка.

— Видно, добрый, — проговорил Виктор, откусывая большой кусок сыра.

— Добрый? Не думаю, — неожиданно услышал он.

— Значит, ты…

Сэр насмешливо посмотрел Гончарову в глаза, улыбнулся в знак согласия, а потом спросил, не хочет ли Гончаров еще.

— Там его, знаешь, сколько.

И опять Виктор подумал, что сыру ему больше не хочется и лезть за ним на завод ему не по душе, однако неизвестно почему, как и в прошлый раз, при игре в карты, вместо этих слов он произнес совсем другие:

— А сторож?

— Я его отвлеку, покурю с ним, а ты в форточку, со двора. Дрейфишь?

Уже в тот раз Гончаров узнал, что попадаются не тогда, когда берут, а когда опасность позади. Сыра он взял две головки. Вернулся Виктор на спортплощадку за полчаса до отбоя.

«Середнячки» (так звали детей 11—13 лет) играли в войну. У качелей стоял мальчик лет одиннадцати и всхлипывал.

— Миша, кто тебя? — спросил Гончаров.

— Они в войну не берут.

— Ну и плюнь. Пойдем.

Виктор и мальчик сели поодаль от всех на скамейку.

— Давай я тебе палку получше обстругаю. Настоящий меч будет.

Миша не отрывал взгляда от ножа, снимавшего тонкую стружку. Виктор поднял глаза, окинул взглядом худенькую фигуру мальчика и вдруг достал из кармана кусок сыра.

— На, ешь. Да никому ни слова.

— Никому-никому, — серьезно ответил Миша.

А утром воспитатель нашел у мальчика под подушкой сыр. Из-за этих двух головок Гончарова задержали в колонии еще на год.

А потом были дом и два года воли — лучшее время его жизни. Он работал в экспериментальном цехе. Детали — легкие, а платили за них хорошо. Только в аванс он приносил больше, чем мать за весь месяц.

Все испортили водка и старые дружки.

Сначала попросили сделать ключи («Тебе на станке ничего не стоит!»). Потом пил с ними и получил долю. И так пошло.

Когда Виктор уже уверился, что ему сопутствует удача, последовал первый арест.

Манипулированию с галантереей его научил один «интеллигентный» жулик в то время, когда Гончаров отбывал первый срок.

— У тебя морда ангела. Природный фармазонщик! — восклицал новый знакомый.

После освобождения они подвизались в крупных городах. Случайное знакомство двух элегантных иностранцев («хау ду ю ду, только вчера из «Интурист») у прилавка ювелирного магазина с русской миссис, несколько комплиментов в ее адрес, затем предложение поговорить «на улица», и жена какого-нибудь завмага становилась обладательницей чудесного перстня из лучшего чешского стекла. Женщина до самого дома была уверена, что ею куплен перстень с бриллиантом в три карата.

Потом жизнь пошла, как нелепо склеенные кадры киноленты. Аресты были тяжелы, но Гончаров был к ним подготовлен и нового положения не страшился. Несчастье причиняло ему боль, но он понимал неизбежность того, что случалось. На постоянную удачу он не рассчитывал. Кто бегает по льду, тот может поскользнуться.

Но позднее, окидывая взглядом прожитое, он понял, что жизнь его состояла из одних падений. Ими он был сыт по горло.

За Клепикову Виктор готов был люто возненавидеть себя, если бы имел силы сделать это. Он вполне мог бы прожить еще месяц на иждивении матери. Но деньги Клепиковой пришли почти сами, и он не оттолкнул их.

Тяжелее ожидаемого суда было сознание, что обо всем знает мать, что она придет на суд, что в зале за ее спиной будут шептаться, а она будет сидеть, безучастная и прямая, с сухими глазами и почерневшим лицом, будет глядеть сзади на его стриженый затылок. Будет глядеть и думать. В возможность освободиться он не верил. И все-таки надежда теплилась. С самого завтрака он не присел. Ходил по камере. До обеда его не вызвали, и он упал духом.

В радиоузле прокручивали пластинки. Репродуктор-колокол, укрепленный на столбе посередине двора, разносил танцевальные мелодии и вздорные песни. Хотелось заткнуть уши. Но в обед, перед кашей, в камеру долетел голос, который заставил сердце Гончарова дрогнуть.

Голос мягко, словно в недоумении, спрашивал, куда удалились золотые дни молодости, и, казалось, сам отвечал: «А важно ли знать, куда удалились они, если эти прекрасные дни ушли безвозвратно?» Тоской, болью утраты, неизъяснимой печалью пахнуло в душу. А голос певца, углубляемый и повторяемый оркестром, уже спрашивал, что готовит ему грядущий день. И печаль в сердце нарастала. И мнилось, что будущее затянуто мглою, что он готов принять и тяжкие заботы жизни и тьму небытия, ибо ему недостает самого главного, неповторимого, давно утраченного — юности, непорочности, чистоты…

После обеда его вызвал надзиратель и привел в один из кабинетов следственного коридора.

Здесь Виктора ждали следователь и районный прокурор.

Приход прокурора был исключительным событием, и Гончаровым овладело непроизвольное волнение.

— Присаживайтесь, Гончаров.

Виктор сел на стул, намертво прикрепленный к полу. Сердце его стучало.

— Я пришел не для очередного допроса, — сказал прокурор. — Я хочу узнать о вас побольше.

Разговор вначале не клеился. Виктор не испытывал желания лезть глубоко в прошлое и рассказывал о себе неохотно и скупо. И все-таки Гончарова не покидало ощущение, что пожилой человек, внешностью мало напоминавший прокурора, угадывал за его словами больше того, что Виктору хотелось сказать.

Постепенно Гончаров притерпелся к собеседнику и стал откровеннее. К концу беседы он уже ничего не таил. Минуту или две Виктор молчал лишь перед тем, как наступила очередь рассказать об истории с перстнем, проданным жене подполковника Клепикова.

Какое-то чувство, которого Виктор сам не мог объяснить, заставило его отбросить сомнения.

— А у вас не возникало желания расплатиться с потерпевшей? — спросил прокурор, встав из-за стола и подойдя к окну.

— С потерпевшей?

Гончаров смущенно обнажил золото зубов.

— Честно сказать: нет. Да и денег этих мне уже не собрать. Но если она согласится взять перстень, не тот, за три рубля, а другой… она его сразу узнает, то я отдам его. Фарта он мне не принес. Он — дома. Я нарисую — по бумажке найдете. Только старуху мою не пугайте. Скажите ей, что на шее у нее сидеть стыдился. Не хотелось, чтобы из-за меня за рублевками по соседям бегала.

…Гончарова решили освободить, как только будут отрегулированы его отношения с потерпевшей. Он написал записку матери. На листе была схема с крестиком, который указывал, где спрятан перстень. Мать нашла его и отнесла Клепиковой. Эльвира Капитоновна пришла в прокуратуру вместе с мужем, подполковником, радостная и сияющая. Они оставили заявление, в котором просили прекратить дело.

— Влепят нам с тобой за этого жулика, — вздыхал прокурор, подписывая постановление. — Втянул ты меня в благотворительность. Что ж, теперь трудоустраивай его. Да объясни, что к чему и на каких условиях…

Виктора вызвали на следующий день. Утром.

Когда надзиратель крикнул: «Гончаров, с вещами!», — Виктор понял: это домой.

Процедура была недолгой. В комнате дежурного он прочитал постановление, расписался против слова «объявлено», и через минуту за его спиной захлопнулась тяжелая, окованная железом дверь корпуса.

Солдата за спиной не было.

Белые, опушенные хрупким сказочным инеем тополя стояли строго и настороженно, словно ожидая, куда направит свои шаги человек, чья первая дорога в жизни была сюда, в этот двор. Но вместе с сухим морозным воздухом в грудь Гончарова проникало ощущение свободы и открытости для всех радостей, для чего-то нового, непохожего на прежнее, чрезвычайно интересного значительного, открылось неожиданно, в тот самый момент, когда он потерял веру в его приход.

Пройдя последнюю будку, он оказался на улице.

На мгновение он остановился, чтобы ощутить себя в новом времени и пространстве. Когда сердце перестало учащенно биться, он бросил последний взгляд на белые от инея тополя за воротами и зашагал прочь.

 

3.

Деревообделочный завод получил распоряжение треста вывезти сорок тысяч кубометров круглого леса из Чепецкого сплавного рейда Кировской области: срывалась сдача в эксплуатацию жилых домов. Сняли, откуда могли, девять автокранов, два трактора, два бульдозера, тридцать автомашин и перебросили эту технику на станцию Зуевка Кировской области. Люди, нанятые в селах по договору, выехали туда еще раньше. Но за два месяца из лесопункта пришла только десятая часть ожидаемой древесины. Разобраться с положением дел на лесопункте послали начальника транспортного цеха деревообделочного завода Букреева, наделив его широкими полномочиями. Вместе с ним к месту работы ехал новый экспедитор Гончаров, одетый в рабочее, но с неуловимой щеголеватостью: расстегнутый ватник открывал накрахмаленный воротничок с синим, в тон фуфайке, галстуком. Незнакомый человек, который, как слышал Гончаров, поручился за него, не лез ему в душу. За окном бежали поля с пухлым снежным покровом. «А если мне станет скучновато в лесу?» — думал с усмешкой Виктор. И сам испугался этой мысли.

В прокуратуре Виктору объяснили, что его отдают на поруки коллективу деревообделочного завода, и если не оправдает надежд, то решение прекратить дело будет пересмотрено.

Ничто, однако, не мешало Гончарову выйти на первой большой станции и сесть в тот поезд, в какой он захочет. Эта возможность всегда оставалась в запасе. Быть может, поэтому Гончаров не спешил ею воспользоваться.

Положение дел на лесопункте оказалось хуже того, каким оно представлялось. Погрузочная площадка отсутствовала. Дорога не была подготовлена. Через балки и овраги требовалось построить мосты. Тупик вмещал всего четыре полувагона. Старший мастер, крикливый, не всегда трезвый мужчина, в лесу, на месте вывозки, почти не бывал. С утра до вечера он шумел в конторе и у вагонов на станции. Машины нагружались комлем в одну сторону. Их грузоподъемность использовалась наполовину. Перед погрузкой в вагон целый час производилась точковка леса (замер кубатуры). Увязочную проволоку старший мастер наполовину разбазарил. Объемы работ в нарядах завышались. За полтора месяца, с середины ноября до последних чисел декабря, из сорока тысяч кубометров отгрузили всего две тысячи. Между тем всю операцию надлежало закончить 25—30 марта, до разлива реки. Полая вода смыла бы весь лес.

Вечером, после осмотра лесоучастка, Букреев пришел в избу, где жил старший мастер Дорохин. Тот встретил его, поставив на стол бутылку самогона-первака и огромную сковороду яичницы с кусочками свинины. Букреев от угощения отказался. Новый экспедитор, целый день сопровождавший Букреева («Ты — снабженец, вникай во все, не жди подсказки!»), теперь сидел, усталый и голодный, стараясь не глядеть в сторону стола.

— Первак ты, Дорохин, допивай, — сказал Букреев, играя желваками на желтом, болезненном лице, — и выметайся из участка. От работы я тебя отстраняю.

Старший мастер закашлялся.

— А приказ?

— Будет приказ.

Дорохин налил полный стакан, опрокинул его, захватил вилкой большой кусок яичницы.

— А дела кому прикажете сдавать? Может, у вас в багаже есть новый начальник?

— Пока — мне.

В начале недели Букреев созвал собрание.

— Времени осталось девяносто дней, или шестьсот тридцать рабочих часов, — говорил он медленно и четко. Древесины на делянках тридцать восемь тысяч кубометров. Чтобы лес не погиб, нужно вывозить ежедневно по пятьсот кубов. Выделяю вам для прогрессивной оплаты шесть тысяч рублей и двести пятьдесят кубометров леса.

Послышался одобрительный гул. Почти все грузчики были колхозниками степной полосы и приехали сюда в надежде купить лес.

— Лишних крановщиков и бульдозеристов у нас нет. Организовать работу в две смены мы не можем. Прошу вашего согласия на удлинение рабочего дня. И еще: при нарушении трудовой дисциплины, пьянке, прогуле — договор с виновным будет расторгнут, и он за собственный счет должен будет покинуть лесоучасток.

— Какую оплату дашь за кубометр?

— Семьдесят копеек в круговую.

По набитой до отказа комнате пронесся шум недовольства.

— Дорохин платил по рублю!

— А сколько вы грузили при нем?

— Три кубометра на человека.

— И получали три рубля? А теперь вы будете грузить десять кубов и каждому закроют наряд по семь рублей в день. Прежде вы мечтали после отработки достать в Зуевке немного леса, и никто из вас не знал, удастся ли его отправить домой. Каждому нужен был вагон. А вы знаете, что это значит. Вагонов не хватает и под плановый груз. Теперь вам гарантируют пятнадцать кубометров на человека и отправку до места.

Собравшиеся поняли: приехал хозяин. Предложение удлинить рабочий день одобрили.

С приездом Букреева площадка рейда оживала. Прогревали автомашины. Дизеля кранов на морозе заводили каплей эфира. Эфир Гончаров выклянчил в аптеке, у хорошенькой провизорши. К уже заведенному крану цепляли другой, и он тащил прицеп до тех пор, пока воздух не оглашался привычным «тыр-тыр-тыр-тыр». Вслед за каждым краном шли пять закрепленных за ним машин.

Гончаров мотался среди водителей и крановщиков, выяснял, где и какая деталь ненадежна, достаточно ли на рейде увязочной проволоки, подвезено ли горючее, исправлены ли за ночь поломки. Заботы, которые свалились на Виктора, порою казались ему нечеловеческими, а Букреев представлялся начальником, который умышленно ставит себя в отвратительные условия, чтобы иметь право быть хмурым и молчаливым.

Первой бедой, которая свалилась на Гончарова, была забота о трансформаторном масле. Гусеничные краны, десяти- и двадцатитонный, из-за плохого качества ремонта подтекали, и утечку масла невозможно было устранить. На Зуевской нефтебазе трансформаторное масло отсутствовало. Весь январь и часть февраля, пока масло не привезли из Кирова, Гончаров доставал его нелегальными путями на ближайших электростанциях. Не меньше хлопот потребовалось на то, чтобы добыть электролампы к прожекторному патрону «голиаф». Их пришлось покупать из-под полы у железнодорожников. Самой же главной заботой стали запасные части. Сначала вышла из строя головка блока на бульдозере «С-80», работавшем на очистке снега у штабелей Чепецкого рейда и на разборке самих штабелей. Когда случилось это несчастье, Букреев и Гончаров сидели в бараке около раскаленной докрасна плиты и просушивали мокрые валенки. Бульдозерист, сообщивший эту новость, был мрачен, как туча.

Букреев молчал. Гончаров набивал плиту очередной порцией дров.

— Что же будем делать? — спрашивал бульдозерист.

Что могли сказать ему? Гончаров силился восстановить в памяти, где он недавно видел половинку блока, И вдруг стал поспешно натягивать на белые шерстяные носки непросушенные валенки.

Он вспомнил: в леспромхозе!

— Я тут узнаю…

Весь путь он думал только об одном: выдал или не выдал кладовщик леспромхоза половинку блока.

На этот раз повезло. Запасная часть оказалась на месте. Гончаров ее вымолил чуть ли не на коленях. Оформление было официальным. Деньги условились перечислить через банк. Когда Виктор через два часа на хозяйственной машине привез половину блока цилиндров на рейд, настроение Букреева и бульдозериста поднялось. Но не надолго. Собственно, положение оставалось прежним. Бульдозер стоял. Без второй половины первая оставалась ненужным хламом.

Понуро сидели у огня больной, с желтым лицом начальник и десятка полтора людей, зашедших после работы в контору.

— Достану вам и вторую! — неожиданно пробасил слесарь Семенов, приземистый, словно медведь, мужчина с белым серебряным чубом. — Только не спрашивайте где и не ругайте, что приеду пьяным. Удовольствие обойдется в пятнадцать рублей.

Он вопросительно поглядел на Букреева. Букреев — на окружавших усталых людей.

Через минуту начальник кивнул головой. Семенов уехал.

Наутро бульдозер работал. Ремонтировали его, как и все механизмы, ночью. Бульдозер поставили на пробивку новой дороги.

Скоро он встал опять. Вышло из строя магнето.

В складе Чепецкого рейда имелось магнето, но директор рейда и слышать не хотел о том, чтобы дать его даже во временное пользование, пока из Воронежа не придет замена. Букреев, обычно знавший к директору подход, вернулся ни с чем. Гончаров увидел это, как только начальник перешагнул порог барака.

— Может, я попробую? — спросил он, когда Букреев тяжело опустился на скамью.

— Тем же способом, что и Семенов? Штанами своими придется нам расплачиваться, Гончаров, не примет расходов этих бухгалтерия.

— А из Воронежа когда магнето придет? Через две недели?

Давно Букрееву следовало ехать в Зуевку на ночлег, — шел десятый час, а он все сидел.

Гончаров терпеливо ждал. Он знал, что выхода нет и что ему все-таки придется ехать с бутылкой в кармане на квартиру к кладовщику рейда.

…Магнето Гончаров взял под расписку. Директор рейда ничего об этом не знал ни в то время, когда кладовщик выдавал запасную часть, ни тогда, когда магнето вернулось через две недели на склад после получения из Воронежа посылки.

Бывают минуты, когда, несмотря на смертельную усталость, человек доволен собою, доволен окружающим, доволен всеми, кого видит вокруг. Сегодня Гончаров находился в этом расположении духа, вызванном успехами дня, тем, что он привез запасную часть, тем, что его похвалили бульдозерист и механик. И хоть он посмеивался над собою, считая, что его «отмывают», ему было приятно.

Здесь никто, кроме начальника, не знал его послужного списка, а Букреев держал себя так, что трудно было понять, знает ли он что-нибудь или нет.

Этот человек произносил только необходимые слова, и высшей похвалой для рабочего являлось сознание, что начальник лесопункта не делает ему замечаний. Узнав, что Гончаров купил гитару и заглядывает по вечерам к молоденькой провизорше, Букреев обронил:

— Позже двенадцати прошу не задерживаться.

Больше он ничего не добавил, однако Гончаров мысленно кончил: «Помни, какой воз мы тянем. Ты должен быть свежим».

Гончаров нередко спрашивал себя, почему Букреев поручил ему работу, с которой едва справиться троим, поручил именно ему, ненадежному человеку, слишком долго блуждавшему по грязным проселкам жизни, поручил Гончарову дело, за провал которого, в случае неустойки с Гончаровым, должен был поплатиться сам.

Виктор мог, в конце концов, никуда не сбежать. Он мог просто не справиться с задачей. Являлись разные соображения. Несомненным оставалось одно: это был риск. Это был знак доверия.

«А может быть, этот желчный, больной человек знает меня лучше, чем я себя? — приходила неожиданная мысль. — Может быть, он видит во мне то, чего я сам в себе не разглядел, привыкнув смотреть не в ту сторону?»

Эта мысль наполняла Гончарова радостью.

…В середине января разыгрался трехдневный буран. Нельзя было раскрыть глаз. Слепило. Казалось, что в этом снежном месиве не то что лес найти, нос наружу показать страшно. Било в лицо. В метре ничего не было видно. Рядом с дорогой, на открытых местах, пробили ловушки-желоба, которые первыми принимали порцию жестокой поземки. В лесу не крутило, там снег падал только сверху. У переезда большой бульдозер успевал пробивать только одну нитку дороги, на другую не оставалось времени. Только что пробитый желоб затягивало к следующему рейсу более чем наполовину.

Букреев пришел в райисполком, чтобы получить согласие на проезд порожних машин через город, а с грузом — по крайней улице.

— Возвращаться в лес? Черти вас несут в такую погоду! Езжайте, если хотите! Знаки? Все равно не видно. Пусть едут.

К вечеру крайнюю улицу забило снегом, и через город пошли не только порожние, но и груженые лесовозы. Но вывозка леса не прекращалась ни на час. Бульдозеры круглые сутки пробивали дорогу, утопая по кабину в снежных траншеях. Водители спали в кабинах, останавливая бульдозер прямо на дороге на полтора-два часа.

За эти трое суток Гончаров сбился с ног. Днем он бегал в поисках запчастей и проволоки для крановых тросов. Ночью доставлял горячую пищу бульдозеристам. Букреев за ночь успевал побывать и в лесу, у места погрузки, и у бульдозеристов, и на станции. Он стал изжелта-бледным. Обострилось заболевание печени. В Зуевке его и всех воронежских считали сумасшедшими. Начав вывозить за день по триста кубометров, рабочие скоро довели вывозку до пятисот, а в феврале — до семисот. В марте же в отдельные дни вывозили по восемьсот пятьдесят кубов. Шоферы делали по четыре рейса. Со станции ежедневно уходило в Воронеж двадцать-двадцать два вагона, нагруженные с шапкой. В шапке было двенадцать кубометров.

В середине февраля из Воронежа пришел приказ о выдаче премий. Самые большие выдали механику Ступину и слесарю Семенову. На морозе в двадцать пять — тридцать градусов, а порою до сорока двух, они ночью при свете прожекторов ремонтировали механизмы. Днем автомашины, тракторы и краны должны были работать.

Себя и Гончарова в список на получение премий Букреев не включил.

Вчера начальник принес Виктору нераспечатанное письмо матери. Оно было адресовано Букрееву, но тот отдал конверт Гончарову. Занятый и смертельно усталый, Виктор не писал ей. Он еще не привык к мысли, что снова нашел мать. Мать несомненно была обеспокоена его молчанием и предполагала худшее. Именно поэтому Букреев не стал читать письма.

Но, черт возьми, он не сбежал! Об этом ей можно написать. Он, конечно, не сделался Шмелевым, входящим с папкой в совнархоз, но сбегать отсюда он не думает!

В начале марта на снабженца легли дополнительные работы. Заболел Букреев и не поднимался целую неделю.

Гончарову приходилось думать не только о том, как и где достать какую-либо деталь, но и каждые два дня докладывать ночью по телефону на квартиру директора завода в Воронеж о ходе вывозки и отгрузки древесины, сообщать о нуждах лесоучастка, думать о кипятилке, смотреть по утрам за тем, чтобы первые шесть машин выезжали одновременно с краном, следить, чтобы ночью любители домино ложились не позднее одиннадцати-двенадцати, не забывать выдать спецодежду, помнить о том, что на станции, у кранов, шлак должен быть высоко подсыпан, иначе краны будут цепляться за вагон, не допускать, чтобы местные грузчики втягивали кого-либо из воронежских в выпивку, и ко всему, вести войну с директором рейда.

Первая стычка с директором у Гончарова произошла из-за моста.

Мост расшатался, и директор запретил по нему ездить. Гончаров дал задание слесарю Семенову отковать из обрези скобы, а пока их готовили, своей властью открыл шлагбаум и пропустил кран и две машины. Выбежал директор, увидевший, что машины прошли.

— Кто дал тебе право распоряжаться тут? — рявкнул он на Гончарова, подойдя к шлагбауму. — Видишь, что с мостом сделали?!

Виктор в эту минуту старался быть похожим на Букреева. Он обдумывал каждое слово, чтобы не задеть директорского самолюбия и в то же время не уступить.

— Вы о ремонте, Иван Филиппович? Слышите в вашей кузне стук? Это наш слесарь скобы кует. Через два-три часа мост укрепим. А машины нужно было выпустить.

Вечерами Гончаров подробно рассказывал начальнику лесоучастка обо всем, что случилось за день, Виктор угадывал мысли больного.

«Тебе, бывшему вору, доверили сейчас судьбы целой организации. От тебя зависит, будет ли целый городской район — тысячи семей — с квартирами или нет. Я поверил тебе, и теперь не хватает, чтобы ты в тот момент, когда я свалился, бросил нас и убежал».

Если бы сейчас нашлись люди, предложившие Гончарову золотые горы за обещание покинуть этот глухой, паршивый угол, он бы рассмеялся им в лицо.

За день Гончаров настолько уставал, что поздним вечером валился в постель, как сноп. Букреев его не хвалил, но и не ругал. До конца операции оставалось двадцать пять дней. И Виктор хотел выдержать темп, не сдать, не напортить.

Не знал Гончаров, как быть с зарплатой. Два дня он оттягивал разговор с Букреевым на этот счет. Предстояло получить весьма крупную сумму, вместительный портфель с двумя застежками: по прежним понятиям Гончарова, на два-три года беспечной жизни. В последние дни к нему уже обращалось несколько человек с просьбой дать до получки трояк или пятерку. Зарплату ждали. Многие отсылали деньги домой, а сами жили на командировочные. Холостяки клали часть зарплаты на книжку. Купить в этой глухомани вещь по вкусу было трудно.

Виктора волновала мысль: кого Букреев пошлет в банк? Доверит ли ему? Не испугается ли?

В конце концов, если экспедитор не вернется с портфелем, Букреев может пойти под суд. Нелепее этого конца для завершения деятельности такого незаурядного человека, как Букреев, невозможно было придумать: в том, что начальник лесоучастка был человек необыкновенный, Виктор уже не сомневался.

«А если не доверит?»

Гончарова мучили сомнения.

Рабочие все чаще встречали его в лесу вопросами: привез ли он деньги? Мог ли Виктор объяснить им, что означает для него самого эта простая, обыденная поездка в банк?

То, чего Гончаров так беспокойно ждал, случилось слишком просто, даже заурядно. Шестого марта начальник вызвал его и обычным своим сухим тоном сказал:

— Возьми в сумке чековую книжку и заполни чек на свое имя. Там есть образец. Я подпишу.

Больше он ничего не прибавил. Виктор готов был обнять этого желтого, исхудалого человека.

7 марта, накануне женского праздника, Гончаров выдал зарплату.

Дела Букреева пошли на поправку. Вскоре он встал.

Гончаров вместе со слесарем Семеновым, кряжистым мужчиной лет пятидесяти, жил на квартире вблизи Чепецкого рейда. Хозяйка за сносную плату стряпала им, стирала, гладила, штопала. Они жили на командировочные — два рубля пятьдесят копеек в день. Зарплата оставалась.

— Будь он проклят, этот лес, — говорил в сердцах старик, готовясь к выходу в ночную смену. — Как на передовой! Где там! На фронте мне лучше было. Клюнул на мякину, старый дурак: людей-то, говорит, каких берем — один троих стоит. Гвардия! Вот тебе и гвардия. Уже ног не стал волочить.

Хозяйка поставила перед ним большую миску перловой каши с молоком.

— Давно его знаю. Свалится он. Диета ему нужна, а где она здесь? Одна вот эта «шрапнель» да консервы. А в столовой еще хуже.

Оставшееся до отъезда время Семенов измерял количеством кастрюль перловой каши, которую предстояло съесть. А съесть ее оставалось немного. Дорога уже сдала. И вывозка упала до трехсот кубометров.

— А знаешь, Витек, начальник сегодня ходил по домам, спрашивал у хозяев, хорошо ли вели себя люди и нет ли каких претензий к воронежским. Видно, скоро кузова на самосвалы ставить будем.

Однако напряжение не спадало до последнего часа. Последние машины с лесом шли тридцатого марта по колеям, наполненным водою. Зато забрали все. До последнего бревна. На переднюю машину вместо флага прибили кусок красной скатерти. Слышались смех, песни. А на следующий день Букреев созвал митинг, который явился официальным моментом окончания работ.

Когда люди стали разъезжаться, из Воронежа прибыл ревизор. Букреева и экспедитора ждали не отдых, а крупные неприятности.

Месяц назад в Зуевке побывал бывший старший мастер Дорохин, за которым по учету числился несданный инструмент, спецодежда и еще кое-что по мелочи. Кто рассказал Дорохину о способах приобретения запасных частей, неизвестно. Дошло до него и то, что эти расходы оформляются, по совету бухгалтера, фиктивными нарядами на мнимую выплату денег за ремонт. Вернувшись домой, Дорохин написал в трест заявление, в котором нарисовал картину беззастенчивого расхищения государственных средств, фабрикации подложных документов, пьянок, не забыв, конечно, упомянуть и о прошлом нового экспедитора (о биографии Гончарова он пронюхал у кадровика завода, своего знакомого).

— Наворочали мы с тобой, — говорил Букреев Гончарову, задумчиво сидя за столом. — Сколько мы израсходовали?

— Четыреста рублей.

— Н-да. Немало. А наряды эти у тебя?

— Конечно.

— Так ты их еще не отсылал?

— Такой документ не спешишь показывать.

— Ну, и что ты намерен делать?

Гончаров молчал, глядя, как через грязь пробирается в сторону деревянного тротуара старуха.

— Может, выпишем зарплату, благо не получали за три месяца, да и внесем деньги в кассу, а наряды порвем? А потом плюнем на все и уволимся по собственному желанию? Пусть работают Дорохины? Говорят, его взяли на завод десятником. Не слышал? Что же ты молчишь?.. Мне лечиться надо, а тебе — не клином земля на заводе сошлась. Найдешь место. А у нас ты через год так оборвешься, что от твоих заграничных рубашек одни клочья останутся.

Гончаров встал и подошел к окну.

— Знаете, Петр Николаевич, заявление я подавать не буду и зарплату свою вносить не стану. За магарычи нам, конечно, придется заплатить и липовые наряды нам, конечно, придется выбросить. Но Дорохина я не боюсь и от проверки бежать не буду. Я возьму от механика, от слесарей и от шоферов расписки, не липовые, настоящие, на каждую поставленную запчасть, на каждый литр трансформаторного масла, на каждую гайку, на каждую каплю эфира. Не захотят по рыночному оплачивать, пусть платят по государственным расценкам. А за остальное пусть удерживают, но по закону, в рассрочку, А с Дорохиным еще придется посчитаться. Знаете, что про него тут рабочие рассказывали? Не стал я вам раньше говорить. Так что посмотрим, кто кого.

Начальник лесоучастка улыбнулся. Его взгляд говорил: «Ага, ты начинаешь бороться, вот только теперь ты становишься человеком». Но он сказал, сделавшись снова серьезным:

— Ну что ж, Гончаров. Я и сам так думал. Просто хотелось знать, как ты решишь.

Гончарова я случайно встретил через полгода. Он работает снабженцем в строительном тресте, куда его взяли с завода. Объясняться мне и прокурору за него не пришлось.

Тополя, которые высятся на тюремном дворе, для него навсегда остались за воротами.