Из угла комнаты, оттуда, где стоял шкаф с книгами, волнами наплывал мамин шепот:

— Что же делать? Что же делать? Сорок и семь десятых! ..

Чей-то ворчливый голос отвечал ей:

— Ничего страшного. От первого приступа еще никто не умирал, коллега...

С грохотом посыпались из клюзов тяжелые звенья якорной цепи. Этот грохот заполнил всю комнату до самого потолка, вытеснив из нее и мамин шепот и недовольный голос незнакомца.

В стальных снастях засвистел взбесившийся ветер. Человек в защитном френче и в высоких шнурованных ботинках, совсем таких, как у Серапиона, орал, размахивая маузером:

— Я правительственный комиссар Макацария! Я приказываю начать погрузку и к утру выйти в море.

— На борту правительство — это капитан, гражданин Макацария. Будет капитан — будет и погрузка, будет и рейс.

— Через сутки сюда придут большевистские головорезы! Вы можете это понять, идиоты?

— Мы всяких видели, гражданин Макацария. Посмотрим теперь на большевистских.

— Открыть трюмы, сволочи! Погрузку будут производить солдаты моей личной охраны! Кто попытается дезертировать с судна — расстреляю!..

Гремит, гремит якорная цепь. Она бесконечна, кажется, все трюмы забиты ею и некуда грузить мешки с какао и кофе и тюки мягкой шелковистой альпаки...

Тошка мечется по кровати. Горячая простыня, горячая подушка, горячее тяжелое одеяло. Ему кажется, что он катится по раскаленной солнцем прибрежной гальке. Еще мгновенье — и все оборвется и он полетит вниз, в холодную бездну. Вода сомкнется над головой, заколет тело ледяными иголками. Озноб растрясет зеленый, зыбкий полумрак, и Тошка вновь услышит голоса незнакомых ему людей, о которых рассказывал в своей сторожке боцман Ерго...

Черные пасти трюмов глотают тюки шерсти, чудесной шерсти — альпаки. В ней будто спрятано горячее солнце Перуанских гор. На Тошку опускаются мягкие теплые тюки, и озноб начинает униматься, перестают клацать зубы, льющиеся по спине ледяные ручейки замирают, растворяются в нахлынувшем тепле.

Белые связки мешков на тонкой нитке лебедочного троса. Они опускаются в жадно разинутую пасть трюма, словно огромные пилюли хинина. Но это не хинин — это сахар. Он стоит сотни тысяч. Потому что его нет. Нет во всей бескрайней, разоренной и голодной стране.

Но сахар принадлежит акционерному обществу, которое возглавляет сытый господин Караяниди, Принадлежит так же, как и пароход «Цесаревич Алексей», и бетонные пакгаузы, и причалы Старой гавани.

Плотные мешки из джута... В них кофе.

Ящики из крепких досок... В них высокие жестяные коробки с бобами какао. Коричневые плоские бобы, похожие на сплющенную фасоль. Маслянистые и горьковатые на вкус. Из отжатого масла кто-то сделает шоколад, из размолотого в пыль остатка — пахучий порошок какао. Все это стоит миллионы. Потому что всего этого нет в разоренной, измученной долгой войной стране...

— Сейчас его прошибет пот, коллега. И сразу же упадет температура. На третий день приступ повторится, но мы попробуем перехватить его инъекцией хинина, да-с...

Но Тошка слышит совсем другое: свист ветра, гул взбудораженного штормом моря и глухие голоса людей. Тех самых, из рассказа о последней ночи.

Высокий широкоплечий человек стоял по колено в воде, ухватившись за борт фелюги. Крутой накат хлестал его в бок короткими, злыми ударами. Галька с рокотом катилась вниз, ударяя человека по ногам, пытаясь сбить его, вырвать фелюгу из цепких рук.

— Я должен сам во всем убедиться, — сказал стоящий в фелюге бородатый моряк в форменном кителе. Короткая, мокрая от брызг пелерина была накинута на его плечи. Пусти меня, Дурмишхан, я пойду.

Дурмишхан покачал головой. Лицо его было наполовину закрыто серым колючим кабалахи — островерхим башлыком с кистью. Только поблескивали белки глаз.

— Зачаль фелюгу! — нетерпеливо приказал моряк. Я пойду!

— Куда пойдешь, капитан? К Макацария пойдешь? К шакалу в зубы? Поверишь его визгливому лаю?

— Я должен узнать, где моя жена и сын! Если их действительно похитили большевистские комиссары — это подлость и варварство! Брать в залог женщину и ребенка!

— Десять лет назад ты спас меня. За мной гнались, но ты никого не побоялся, взял на борт, перевязал мне раны, спрятал в своей каюте. Никто не посмел обыскать каюту капитана Борисова! Даже жандармский ротмистр князь Дадешкелиани. Теперь моя очередь, капитан. Я сам все узнаю. Тебя они не выпустят, заставят повести «Цесаревича» в Трапезунд...

Чернели ненасытные пасти трюмов. Дюжие молодцы из личной охраны правительственного комиссара Макацария торопливо сновали по сходням. А где-то, за синими заборами гор, шел походным маршем полк Михаила Таранца. Серые от пыли буденовки, темные от пота, опавшие бока усталых коней. Голубоглазая девочка с золотыми косами металась в жару. Подпрыгивали на каменистой горной дороге колеса телеги, в горячее тело впивались желтые соломенные стрелы, и бойцы, идущие рядом, поправляли сползающую шинель, которой была укрыта комиссарова дочка Оля Таранец...

В комнате с низким потолком тускло светила керосиновая лампа. На стенах и на полу ковры. Они глушили шаги и голоса. Тонкая, как тростник, молодая женщина куталась в темное шелковое покрывало. На тахте, раскинув руки, спал маленький мальчик.

— Спеши, Дурмишхан, — сказала женщина. — Может, ты еще успеешь.

Дурмишхан посмотрел на спящего сына, осторожно тронул влажные завитки черных волос, упавшие на смуглый выпуклый лоб. Связки эвкалиптовых веток висели на ковре, от их терпкого густого запаха першило в горле.

— Он уже здоров, совсем здоров. — Женщина прикрутила в лампе фитиль. — Не бойся за него.

Дурмишхан поднялся с тахты и, продолжая смотреть на сына, спросил:

— Что говорят в городе, Ники? Где жена капитана Борисова? Где ее искать?

— Она умерла, Дурмишхан. Ее заставляли писать письмо капитану. Чтобы тот вернулся на пароход и увел его в Трапезунд.

— Ты все узнала, Ники? Это люди Макацария? Ты хорошо это узнала?

— Да. Большевики из Тифлиса ни при чем. Ее пытали, Дурмишхан, и она умерла,

— А мальчик?!

— Мальчика пока прячут. Но Карзуи знает адрес. Силой ты не возьмешь, Дурмишхан. Их там четверо, и у них есть этот... телефон. Они и мальчика могут...

— Где твои серьги, кольца, браслеты? Дай все мне. Все дай!.. А сама возьми Ерго и уходи из дому. Будь у Карзуи, пока я не сделаю что надо и не приду за вами. Ты поняла меня, Ники?

— Да, Дурмишхан... Ты пойдешь к Макацария?

— Иди, Ники! Разве я должен говорить женщине, что собираюсь делать? Иди!

— Иду, Дурмишхан...

Над городом повисла ночь, непроглядная и душная, как плотное шелковое покрывало на женщине. Потушены фонари, потушены огни в домах, город сделал вид, что он спит в эту последнюю ночь его старых хозяев...

В комнате с высокими лепными потолками ярко горе большие хрустальные бра. В ней было неуютно и пусто: скатанные ковры, как громадные сигары, распахнутые массивные дверцы потайных сейфов, похожие на оскаленные рты. Толстый человек с одутловатым лицом сидел, положив руки на круглые подлокотники глубокого кожаного кресла. Фетровая феска на бритой голове, замшевый дорожный костюм и янтарные четки в руках. Это был Караяниди — хозяин Старой гавани.

Щуря от яркого света красные больные глаза, он следил за человеком в защитном френче и высоких, шнурованных до колен ботинках. Бегая по кабинету, тот спотыкался о скатанные ковры и, возбужденно жестикулируя, говорил:

— Все в порядке, господин Караяниди, все в порядке! Я не разделяю ваших опасений. Капитан Борисов поплывет

куда угодно. Мы покажем ему окровавленное платье его супруги — неопровержимое доказательство большевистского террора.

— А если он догадается, что это ваша работа, господин Макацария? — Караяниди вынул платок, протер фиолетовые стекла пенсне, прикрыл им слезящиеся глаза. — Тогда что?

— Полностью исключено! Он никогда не поверит, что такое могли сделать мы, люди его круга.

— Однако... — Караяниди усмехнулся. — Вы... забавный человек, господин Макацария. Весьма забавный.

— Если он и после этого откажется, у нас в запасе его сын. Я ни перед чем не остановлюсь! И церемониться не стану. Ротмистр Дадешкелиани выполнит любое мое указание. Это верный человек.

— Я вижу, вы решительные люди.

— Мы просто не забываем о договоре, мсье Караяниди. Двадцать процентов стоимости груза, так ведь?

— Доставленного в Трапезунд, господин Макацария,— напомнил Караяниди. — Как говорим мы, коммерсанты,— франко-Трапезунд...

Южный ветер летел вдоль берега. Он нес дожди, туманы и запахи. Это могли быть запахи цветущего тамариска или просмоленных сельдяных бочек, или согретых солнцем лагун, схваченных коралловыми браслетами атоллов.

Но бывает, что южный ветер вдруг начинал пахнуть порохом, кровью и человеческой подлостью.

Дадешкелиани шел, скользя по мокрой гальке. Он напряженно всматривался в темноту, стараясь что-то разглядеть в предрассветной мгле, висящей над морем. Время от времени останавливался и, сложив рупором ладони, кричал:

— Господин Борисов! Алексей Константинович! Море отвечало ему угрожающим рокотом.

— У-ух!.. У-ух!.. — били в берег волны.

— Гры-ы-ы... — волочась по дну, скрежетала галька.

— Проклятая темнота! — Дадешкелиани выругался.— Да откликнитесь же, Алексей Константинович! Это я, Дадешкелиани! Нам известно, что вы здесь!

— Еще шаг — и я стреляю, господин ротмистр! Дадешкелиани вздрогнул и остановился. Он все еще пытался разглядеть невидимую в темноте фелюгу.

— Бог с вами, Алексей Константинович! Слово дворянина — я один, без оружия. Пришел как друг.

— Не знаю. Я никогда не имел сомнительной чести, князь, водить дружбу с жандармами. Еще шаг — и я стреляю.

Дадешкелиани услышал, как щелкнул взведенный курок.

— Ну что вы, право, Алексей Константинович, полноте! Стою, стою!

— Где моя жена и сын?

— Мне очень тяжело быть вестником печали. Они погибли, пали невинными жертвами. Мы не успели прийти им на помощь. Такая же горькая участь ждет сотни других, если мы с вами будем медлить, Алексей Константинович. Идемте, я призываю вас во имя милосердия.

— Где Дурмишхан?

— Будь проклят этот негодяй, этот предатель! Он один из виновников гибели ваших близких. Это он выдал их тайным большевистским комиссарам. Предал за тридцать сребренников.

— Зачем большевикам могла понадобиться моя семья?

— Они хотят задержать вас в порту, не дать увести «Цесаревича» и спасти тех несчастных, что бегут от неминуемой смерти.

— Где Дурмишхан?

— Он получил свое — повешен на фонарном столбе полчаса назад! По приказу господина Макацария, полномочного представителя правительства.

— У-ух!.. У-ух! — Волны яростно били в берег, в скалы, в смоленый борт фелюги.

— Что ж вы молчите, Алексей Константинович? Лишь ваша рука, ваша воля и авторитет могут привести в движение машины «Цесаревича». Мы в состоянии расстрелять команду, но не в состоянии заставить ее повиноваться. Вы видите, я совершенно откровенен с вами. Неужели вы бросите на произвол судьбы женщин и детей, допустите, чтобы их постигла участь вашей супруги и вашего сына? Остались считанные часы, надо спешить!

— Желающие могут уйти через границу пешком. Не обязательно плыть по морю. Я выслушал вас, господин ротмистр, А теперь убирайтесь!

— Но, господин Борисов!..

— Убирайтесь! Я считаю до трех! Не забывайте — на вас белая черкеска — она великолепно видна мне. Убирайтесь. Ну! Раз! ..

Южный ветер властно подхватил легкую фелюгу, швырнул ее в темноту. Щелкнул парусом, как бичом.

— Будьте вы все прокляты! — размахнувшись, Борисов швырнул в воду тяжелый кольт. — Прокляты!.. Прокляты!..

Дадешкелиани пронзительно свистнул. И сразу же, вынырнув из-за стен пакгаузов, побежала по берегу цепочка людей. Спрятавшись за скалу, князь ругался и кричал:

— Быстрее, черт вас возьми! Идиоты! Пачками огонь! Пли!

Щелкая на ходу затворами, охранники припадали на колено и беспорядочно стреляли в звонкую, пустую темноту.

— Разрешите, господин ротмистр, догнать его на патрульном катере.

— В этом тумане? Болван! Катер — никому! Это мой катер. Не прикасаться! Не сметь!..

Южный ветер над морем. Южный ветер над берегом. Над темными улицами, над безлюдными площадями. Этот ветер приносит туманы и дожди. Дожди стучат по крышам барабанной дробью тревоги. Стучат по плитам тротуаров, по брусчатке площадей. Трубят зорю водосточные трубы. Тревожная ночь мечется под ударами южного ветра.

Пройдет час, и первые лучи солнца осторожно перешагнут через синие заборы гор. Они скользнут по рыжей черепичной голове города и окунутся в море. Приоткрыв ставни, люди в щелки будут смотреть, как идет по пустынным, непривычно тихим улицам полк комиссара Таранца. Покачиваются пыльные буденовки, темнеют потные, впалые бока усталых лошадей, мечется в жару девочка с золотыми волосами.

— Эй вы, черти лысые! — крикнет, привстав на стременах, молоденький боец. — Где у вас тут доктор живет? Помрет девчонка-то...

И тогда откроются ставни и окна, и люди, перебивая друг друга, начнут объяснять парню, где живет доктор со смешной фамилией Докторский, очень хороший, очень знаменитый в городе доктор, который лечит все болезни и не берет с бедных денег. Очень смешной доктор.

— Он всех называет непонятным словом «коллега». Не знаем — ругает, не знаем — хвалит...

Парень поскачет во весь опор. Кривая шашка будет бить лошадь по вороному крупу.

Доктор отбросит с Олиного лица слипшиеся от пота золотые волосы, тронет лоб прохладной мягкой ладонью. Потом пощупаст железы, оттянет нижнее веко, осторожно надавит на печень и скажет недовольным, ворчливым голосом:

— У нее, коллега, самая отвратительнейшая малярия, да-с. Тропическая форма. Вы понимаете, что сие означает, милостивый государь?

Парень поймет одно — комиссаровой Олюхе сильно плохо. И еще подумает: не контра ли этот черт лысый, этот доктор? Но вспомнив, как говорили люди, будто тот бесплатно лечит бедных, успокоится.

— Везите ее ко мне, коллега, — ворчливо скажет доктор. — Ей необходимо продолжительное лечение и не на телеге, а в клинических условиях. Безобразие!..

Но все это случится потом, утром, когда солнце перебросит наконец длинные ноги своих лучей через синие заборы гор. Не дождавшись его, оттолкнет от скал фелюгу капитан Борисов, чтоб никогда больше не вернуться к проклятому им берегу. Потушены фонари и окна в домах, не светят маяки, непроглядная тьма охватывает капитана. Только светлячками вспыхивают выстрелы — это личная охрана бывшего жандармского ротмистра князя Дадешкелиани пытается остановить уходящую от берега фелюгу.

Южный ветер разгоняет волну, бросает суденышко в крен, Сжимая в руках мокрые шкоты, плывет через ночь капитан, повернувшись спиной к розовой полоске занимающейся зари...

Волны наотмашь бьют в скалы, рокочет галька.

А в кабинете «правительственного комиссара» Макацария надрываются телефоны:

— Предоставьте мне машину, господин Макацария!..

— Каюту!.. Ну, хотя бы место на палубе. Я заплачу английскими фунтами...

— У вас же есть личный катер! Вы не смеете мне отказывать! ..

— Распорядитесь насчет фаэтона или, на худой конец, двуколки... Как вам не совестно, мы же были друзьями!..

К черту! Думайте о себе сами! Какие каюты, какие пароходы? Команды разбегаются, к каждому матросу нужно приставлять по конвоиру. Конвоиры тоже бегут. Фаэтонщики угнали своих лошадей в горы. Идите вы все к черту! Последняя ночь, пусть каждый сам думает о себе!..

Ветер разносил по кабинету бумаги. Они метались над лохматым синим ковром, словно чайки над сморщенным бурей морем. Открытые чемоданы, как челюсти настороженных капканов. В них богатая приманка — теплый свет соболиного меха, золотые кружева иконных риз, свернутые в трубки шершавые холсты старинных картин.

Звонили телефоны, но «правительственному комиссару» было не до них — хватало собственных забот. Этот старый крот Караяниди уже отбыл восвояси, бросив и «Цесаревича», и все, что осталось в пакгаузах. Какое богатство пропадает! Может, удастся хоть какую-то часть перебросить через границу на повозках? Раз Караяниди бежал, значит, Макацария может распоряжаться этим добром по своему усмотрению, Целиком и полностью, а не ради каких-то жалких двадцати процентов, да еще франко-Трапезунд.

Неожиданно чья-то горбатая, остроголовая тень легла на белые шелковые шторы. Макацария замер от недоброго предчувствия, потом медленно обернулся.

— Что ты так испугался? Разве не узнал меня? — Человек в сером, расшитом тесьмой кабалахи стоял в дверях, заслонив их своими широкими плечами.

— Дурмишхан?! Э, кто там?! Сюда!..

— Там уже никого нет. Мы с тобой одни. Почему так дрожит твоя рука? Разве она дрожала, когда ты убивал женщину?

— Клянусь богом, это не я, Дурмишхан! Это совсем другие люди!

— У нас разный бог, Макацария. Я не молюсь твоему богу. А ты можешь молиться ему, если хочешь. Только поспеши, это последняя ночь.

— Что ты делаешь? Убери свой дамбач! Я скажу тебе, где мальчишка этого проклятого капитана, из-за упрямства которого столько бед свалилось на наши головы. Я скажу, где мальчишка! Только убери дамбач!

— Я без тебя знаю, где. Уже не там, где ты думаешь. Твои люди продажны, как и ты. Мальчик в моих руках.

— Дурмишхан! Бриллианты! Крупные, как орехи! Ты таких ни разу не видел. Я отдам тебе! Опусти дамбач! Они хорошо спрятаны; если ты убьешь меня, тебе никогда не найти их! А-а-а-а! ..

Зажатый в тиски ночи, плыл капитан, повернувшись спиной к разгорающейся заре. На берегу не осталось никого. Все убиты. Зачем ему этот берег мертвых? Он плыл сквозь ночь к невидимой чужой земле, и соленые брызги, а может, слезы забивались в его спутанную ветром бороду. Много лет он будет водить чужие корабли по чужим водам к чужим портам. Нигде, на всей громадной земле, не будет у него родной гавани, той, в которой ждут и любят. Он умрет от тоски и рома, и на тихом кладбище в Солониках ляжет на чужую землю тяжелая базальтовая плита.

1888—1932

Алексей Константиновичъ

Борисовъ

И больше ничего, если не считать бронзового якорька, вмурованного в базальт чуть пониже надписи...

Дурмишхан Халваши спешил. Он несся по улицам безлюдного города стремительно и бесшумно, словно большая ночная птица. Мягкие чувяки едва касались булыжной мостовой,концы башлыка развевались за спиной, как крылья. Быстрее, быстрее в Старую гавань! Одна весть обожжет болью сердце капитана, зато другая согреет его. Мальчик жив, такой красивый мальчик Ваня. Глаза совсем как два аквамарина, что на браслете у Ники. Э, браслета нет! Браслет он отдал. И пять колец, и брошь, и серьги с персидской бирюзой, и золотой кулон. Он отдал бы этим собакам еще столько же и сто раз по столько. Разве золото может быть дороже жизни и счастья друга? Пусть не увидит внуков тот человек, который думает так!

Мальчик жив! Мальчик жив! Ники надежно спрячет его до утра, а утром уже нечего будет бояться.

У входа в Старую гавань горланили пьяные охранники. «Цесаревич» стоял у причала, навалившись на него черным, давно не крашенным бортом. Окна кают-компании ярко светились — это офицеры охраны пили шампанское прямо из горлышек, швыряя пустые бутылки в зеркала. Пропадай все пропадом — последняя ночь!..

Дурмишхан перепрыгнул через ограду и, обогнув пакгаузы, побежал вдоль берега. До скалы, к которой была причалена фелюга, оставалось с полсотни сажен, не больше.

— Ала-ла! — крикнул Дурмишхан. — Это я, капитан, это я!

В ответ вспыхнул выстрел. Будто кто-то чиркнул спичкой.

— Это я!..

Пули цокали по камням и с воем уносились в небо. Слева пули, справа пули. Они жалили, как слепые от ярости осы. Все равно кого, лишь бы ужалить. Плохо, когда не видишь врага в лицо, а только слышишь треск его маузера.

Хороший маузер у князя Дадешкелиани. Рукоятка богато отделана серебром. И очень точный бой. Очень точный...

— Будь ты проклят, князь!.. Хорошо стреляешь. Молодец!.. Будь ты проклят!..

Дурмишхан лежал, уронив руки на мокрую соленую гальку. За спиной у него было море, последний и верный друг, Только море. И в нем, затерявшись во тьме, шла к чужим берегам «Ника», быстрая, словно крохаль, фелюга бывшего контрабандиста Халваши...

Тошка плачет, он сбрасывает с себя горячие стеганые одеяла.

— Товарищ Таранец! Как же так, товарищ Таранец? Почему вы опоздали?..

Полк проходит мимо, а комиссар Таранец, суровый и скорбный, кладет на пылающий Тошкин лоб широкую прохладную ладонь. От нее пахнет старыми бинтами и лошадиным потом. Тошка смотрит в глаза комиссара и хочет спросить: почему в жизни не все кончается так хорошо и радостно, как в книжках о приключениях Фаралетто, по прозвищу Пепино-Ягуар?

Тошка плачет, а в клюзах гремят якорные цепи, и комиссар Таранец с красным орденом на потертой кожаной тужурке поднимается по трапу «Цесаревича Алексея».

Хлопая на ветру, ползет вверх алый лоскуток флага. Задрав головы, смотрят на него матросы, смотрит комиссар Таранец, смотрит молоденький красноармеец в суконной буденовке.

— Вот так-то, черти лысые ..

А на берегу люди, много людей: моряки, конторщики акционерного общества Караяниди и К°, рыбаки, грузчики, артисты из кафешантана «Золотой краб» — кого здесь только нет, весь город на берегу. И среди толпы тонкая, как тростник, молодая женщина в темном шелковом покрывале. И два совсем не похожих друг на друга мальчика.

Комиссар Таранец громко скажет речь, оркестр медным голосом запоет «Интернационал», и десятки больших и малых пароходов ответят ему, уперев в небо свои прокопченные горластые трубы. А девочка с золотыми косами откроет глаза и спросит ворчливого доктора:

— Кто это там кричит?..

— Это вы изволите кричать, коллега, — ответит доктор и поправит на Тошке одеяло. — При случае я сообщу Ольге Михайловне Борисовой, что вы вели себя куда более буйно, чем она двадцать семь лет тому назад. Хотя у нее была тропическая форма, а у вас всего лишь трехдневная. Рангом пониже, да-с...