В мастерской Серапиона стояло четыре чугунных чана. Под чанами были топки, а под ними жестяные раструбы с вытяжными каналами. Вдоль стен тянулись длинные, покрытые линолеумом столы, шкафы и сушилки. Возле входа стоял старый дубовый прилавок, за ним дверь в чулан, или, как торжественно называл его Серапион, склад материальных ценностей.

В чулане на плечиках висели пальто, платья и пиджаки, а в углу, скрытые занавеской, валялись мешки с химикатами и краской.

— В склад ходить не смей! — без конца предупреждал Бобоську Серапион. — Поймаю — плохо будет. В склад материальных ценностей только я имею право ходить — заведующий. Понял, да?

— Понял. На черта мне ваш чулан?

— Ва, какой длинный язык имеешь!..

Бобоська ужасно не любил, когда к нему придирались по пустякам или надоедали какими-нибудь ненужными предупреждениями. Сказал: не ходи, значит, не ходи. Чего двадцать раз повторять? Можно подумать, что в этом чулане золото хранится, а не крашеная-перекрашенная старая одежка...

Обязанностей у Бобоськи было немало. Он наливал в чаны воду, мыл их, таскал со склада уголь, заправлял топки. В мастерской было жарко, как в аду, и полутемно. Несмотря на раструбы, висящие над чанами, пар собирался под потолком и оседал капельками на выкрашенных масляной краской стенах.

Топки разжигались со двора. Возился около них глухонемой, Бобоська только помогал ему. Топки были глубокие, со злобно попыхивающими пастями. Глухонемой шуровал в них длинным стальным стержнем. Раскаленный уголь крошплся, топки грозно гудели и плевались огнем.

Когда кончались химикаты и краска, Серапион приходил во двор и, размахивая руками, кричал глухонемому, словно тот мог услышать его:

— Гаси огонь! Работы нет. Ва, что за жизнь, что за жизнь!

Глухонемой мрачно заливал топки, мыл в бочке руки и уходил в закусочную.

— Надо закрывать артель! — говорил Серапион технологу. — Так работать нельзя. Пойду в правление, отказываться буду. Ва, это разве работа? Того нет, этого нет...

Технолог равнодушно слушал его и почесывал лысину.

— Комбинат бытового обслуживания открывать собираются. В газете писали, — сообщал он в который раз.— Фабрика химчистки при нем будет. И крашения. Конкуренция нам большая.

— Очень хорошо! — Серапион ерошил пальцами свои черные вихры. — Замечательно! Пойду туда работать. Пожалуйста!

Однако, насколько мог видеть Бобоська, простои мастерской ненадолго портили настроение Серапиону и его соратникам.

Опустив до половины ржавую железную штору, красильщики усаживались вокруг прилавка. Бобоська приносил из закусочной четверть «изабеллы», и Серапион, потирая ладони, говорил:

— Аба, давай немного выпьем. Потом песни петь будем, шарманку слушать.

Петь заставляли Бобоську: Серапион не любил тратиться на шарманщика..

— Да я не умею! — отнекивался Бобоська.

— Ничего. Ты громко пой, и будет очень красиво. Аба, давай!..

Ночь напролет шумят порты, Тавернами маня. Когда сойдешь на берег ты, Когда сойдешь на берег ты, Не забывай меня!..

— Молодец, Бобоська! Не ожидал! На, пей! — Серапион налил ему стакан «изабеллы». — Пей, хулиган! Ты же моряком хочешь быть. Красильщиком не хочешь. Ва, а какой моряк, если вино пить не умеет? — Серапион выгреб из кармана смятые рублевки. — На, возьми себе, ты хороший пацан. Я тебе заместо отца буду.

Всласть наслушавшись Бобоськиных песен, Серапион достал из ящика прилавка игральные кости, подбросил их на ладони.

— Аба! Сыграем зари?

Глухонемой кивнул, вынул деньги.

— Только по маленькой, — предупредил технолог и показал глухонемому испачканный краской мизинец.

— Давай, маленький-большой! — Серапион метнул кости. — Бобоська! Играть будешь? В долг поверим.

— Не хочу.

— Ва, какой ты забурда! Такой сердитый будешь, молодым помрешь.

— Сам не помри, — пробурчал под нос Бобоська, выходя из раствора.

Играли красильщики азартно. Больше всех волновался Серапион. Он долго тряс кости в крепко сцепленных ладонях, с размаху бросал их, вскакивал, хватался руками за сердце, кричал и торговался.

— Шешубеш! Ва! Где мой счастье?! Апсус! Опять проиграл!

— Хи-хи-хи! — заливался технолог, и только глухонемой сидел спокойно и неподвижно, следя сощуренными глазами за прыгающими по прилавку костяшками.

Время от времени он наливал в стакан из четверти густую красную «изабеллу» и пил большими жадными глотками.

Сидя на ступеньках раствора, Бобоська поглядывал по сторонам. Вдали, за прокопченными коробками домов, за сутолкой Турецкого базара блестело море. Оно набегало на берег кружевными валиками волн, лениво волоча за собой гладкую цветастую гальку. Подкравшись, волна прыгала вперед и рассыпалась на тысячи брызг. Со сварливым рокотом галька скатывалась обратно, в прозрачную зеленую глубину.

Подставив солнцу крутые бока, лежали рыбачьи лодки. Растянутые на подпорках, сушились сети, серебристые от прилипшей к ним чешуи.

«Хорошо бы сейчас сбегать искупаться, — тоскливо думал Бобоська. — Или в Старой гавани ставридку половить. С Тошкой...»

— Давай на все! — кричал Серапион, хлопая по прилавку ладонью. — Слушай ты, глухой-немой, на все давай! Аба!..

Обыграв Серапиона и допив вино, красильщики собрались уходить. Технолог долго возился с железной шторой— навешивал тяжелые замки. Бобоська не стал ждать, пошел по вечерней улице, засунув руки в карманы брюк.

Люди сидели на балконах, из открытых окон слышался говор, женский смех, треньканье мандолины.

«Заместо отца тебе буду...» — вспомнил Бобоська слова Серапиона. — Ишь ты какой!.. «Заместо отца...»

Он хорошо помнил своего отца — невысокого, загорелого человека в тщательно отутюженных брюках-клеш, в фуражке с золотым крабом. Возвращаясь из плавания, отец привозил чудные розовые раковины с морским шорохом внутри, толстые плитки шоколада, цветные открытки с видами далеких заокеанских городов. Он нажимал на Бобоськин нос твердым пальцем и говорил:

— Ну, как дела на берегу?

От пальца пахло табаком. Курил отец обычно кейпстон, и пряный запах этого табака надолго поселялся в комнатах. Отец уходил в плавание, а запах жил в подушках, в занавесках, в полотенце. И казалось, что отец еще дома и Бобоська снова услышит утром его веселый голос:

— Эй, на полубаке! Свистать всех к завтраку!..

«Заместо отца тебе буду», — снова вспомнил Бобоська.— Чего захотел, черт костлявый...

На углу его догнал глухонемой. Вынул из кармана оранжевую круглую коробку с черной кошкой на этикетке. Покрутил ее в руках, потом оттопырил большой палец: мировая, мол, вещь, бери.

— Не надо. — замотал головой Бобоська. — Солить я их буду, что ли? Больше не надо...

Глухонеыой спрятал коробку в карман и, мрачно глянув на Бобоську, свернул в переулок.

Рыбак шел по улице, стуча тяжелыми кожаными бахилами. На нем были штаны из брезента, такая же куртка и клеенчатая зюйдвестка. Он широко шагал, посматривая по сторонам и дымя самокруткой. В руке рыбак нес громадного морского петуха — эту самую удивительную из всех рыб, которых когда-либо приходилось видеть Тошке. Передние плавники петуха, каждый с Тошкину кепку, топорщились словно крылья. Они были ярко окрашены во все цвета радуги. Сужающееся к хвосту тело поблескивало в лучах солнца, вздрагивало и переливалось синим и золотым. Хвост петуха чиркал по асфальту, оставляя на нем темные мокрые полоски. Прохожие оборачивались, смотрели на морское чудо.

— Эх, и красавец!..

— Почем хочешь за него?

— Пятьдесят рублей, — отвечал рыбак.

— Дорого.

— Иди поймай такого. В нем три кило чистого мяса и еще пуд красоты.

— Поди, уже попахивает от этой красоты.

— Да он еще живой! — Возмущенный рыбак поднес петуха к самому носу сомневающегося прохожего. Рыба из последних сил дернулась и угодила тому хвостом по уху.

— Ну как, попахивает? — смеялись вокруг.

— Что он тебе шепнул на ухо, приятель?

— Почему ты не дал ему сдачи?

Рыбак пошел дальше. Петух, выпучив большие стеклянные глаза, смотрел в лазурное, совсем как его чешуя, небо.

— Отдайте мне за сорок, — сказал Тошка, догоняя рыбака.

— За сорок? — удивился тот. — А откуда у тебя деньги, пацан?

— Я накопил.

— Хм! — рыбак с сомнением поглядел на Тошку. — А пятьдесят ты не накопил?

— Нет.

Рыбак еще раз оглядел покупателя с головы до ног.

— Неохота мне до базара тащиться. Жарко. Ладно, гони сорок и забирай петуха. Даром отдаю.

— Пойдемте. Я живу в этом доме. Я быстро. А вы пока в беседке посидите. Там прохладно.

— Давай пулей. Некогда мне...

Минуты через две Тошка снова стоял перед рыбаком, сжимая в кулаке свернутые трубочкой десятирублевки. Тот пересчитал деньги и небрежно бросил петуха в подставленное Тошкой ведро.

— Матери скажи, чтобы жарила на ореховом масле. Вкуснее будет...

Тошка прикрыл петуха газетой и побежал через дворы, напрямик к порту. Спустившись к устою пирса, он зачерпнул воды и поставил ведро в тень. Петух отходил долго. Вначале он только шевелил выпуклыми жаберными крышками, потом расправил свои цветастые крылья и наконец повернулся всем телом, устраиваясь поудобнее в узком ведре...

Десятого августа жена капитана Борисова, как и обычно, в восемь утра вышла на лестницу. Она спешила в редакцию. У самых дверей ее квартиры стояло жестяное ведро, прикрытое фанеркой. Сверху была положена оранжевая круглая коробка с изогнутой черной кошкой на этикетке. По коробкой белела записка. Кто-то неизвестный написал крупными печатными буквами, видимо, стараясь скрыть очерк:

«Поздравляем с годовщиной известного вам события на борту парохода «Колхида». Примите наши скромные подарки. Все будет в порядке. Неизвестные вам друзья.

Т. и Б.»

Прошло несколько дней. Тошка по-прежнему ходил в Старую гавань ловить ставридку. Но без Бобоськи там было как-то непривычно и грустно.

— Где твои кореш? — спрашивал его боцман Ерго.

— Работает он. Где и раньше, у Серапиона...

Ерго качал курчавой головой. Култышка его сердито хрустела по гальке.

— Плохой человек этот Серапион. Лучше бы парень пошел куда-нибудь на буксир, в юнги или в камбузе помогать.

— Он пошел бы, да не берут. До шестнадцати лет не разрешается. Года не хватает.

— Плохо это, олан, плохо. Серапион даром кусок хлеба не даст, хорошему делу тоже не научит. Потому что сам не знает.

Тошка одиноко сидел на стальной перекладине каркаса и, прищурив глаза, следил, как вьются около крючка стремительные ставридки. Тонкая леска подрагивала на его полусогнутом указательном пальце. Было скучно и жарко. Б ман Ерго, припадая на култышку, бегал по берегу и ругался с газорезчиками. Прикрыв глаза очками, они небрежно кромсали борт большого неуклюжего танкера и даже не огрызались. Тошка смотал удочку, спрятал ее в щель меж двумя сваями и, выбравшись из-под навеса, направился к воротам Старой гавани...

Он застал Бобоську, когда тот перевязывал шпагатом большой сверток. Сушеный Логарифм стоял рядом и что-то скрипел себе под нос.

— Сейчас! — крикнул Бобоська из подернутой паром полутьмы красильни. — Я быстро.

Они пошли по разморенной от жары улице. Камфорные деревья пахли аптекой. На газонах горели огнем канны.

— Отнесем заказчику сверток и пойдем закусим,— предложил Бобоська. — Ты обедал?

— Нет еще.

— Тогда пошли на базар. Пойдешь? Пенерли закажем.

Они сдали под расписку два перекрашенных платья и, впрыгнув в автобус, вернулись на Турецкий базар.

В закусочной было прохладно и пусто. На веранде под тентом стояли столики, покрытые клеенкой. За одним из них, уронив голову на скрещенные руки, спал глухонемой.

— Опять насосался, — сказал Бобоська. — Только и делает, что пьет да спит. И за что его Серапион в мастерской держит?

Глухонемой поднял голову, словно услышал Бобоськины слова. Лицо у него было красное и мятое. На голых до локтя руках синела татуировка: кресты на могилах, похожий на байдарку гроб с сидящей в нем женщиной, ползущая по кинжалу змея. И еще сердце, пылающее огнем за толстой тюремной решеткой. Из сердца вырывались языки пламени и, по правде сказать, оно больше смахивало на редиску с пучком ботвы.

Глухонемой посмотрел на Бобоську исподлобья, что-то угрожающе промычал и, пошатываясь, спустился с веранды. Он шел боком, словно краб.

— Отчего он глухонемой? — спросил Тошка.

— Скорпион говорит — от контузии. Под бомбежку попал в Керчи.

— Страхолютый он какой-то.

— Живоглот, — подтвердил Бобоська.

К столику подошел усатый официант в пестрой от пятен полотняной куртке.

— Что будем кушать, что будем пить? — осведомился он грустным басом.

— Дай нам, Сандро, два пенерли и бутылку «изабеллы», — с независимым видом ответил Бобоська. — И еще сыру.

— Пожалуйста, молодой человек! ..

Официант вытер клеенку рукавом своей куртки, поставил на стол два граненых стакана, солонку и тарелку с нарезанным лавашом. Потом он ушел, покручивая торчащие в стороны усы.

— Ты заказал вино? — шепотом спросил Тошка.

— Ага, «изабеллу». Она сладкая.

— А если увидят

— Кто увидит?

— Ну, директор школы.

— Директор школы тебя еще не знает. Он только чиркнул на бумажке: «Принять Тополькова с первого сентября в седьмой класс». А какой из себя этот Топольков, твой директор и понятия не имеет.

— А вдруг соседи или папины знакомые? Вино ведь.

— Да ладно тебе! Заладил: увидят, увидят. Оно слабое совсем, как пиво. И потом ты ведь со мной, не один,

Тошка глянул на друга. Тот сидел, положив локти на спинку стула, зажав в уголке рта дымящуюся папиросу.

Бобоська казался совсем взрослым в своей накинутой на плечи кожаной тужурке и брюках-клеш.

Снова появился официант, принес шипящие пенерли, тарелку с сыром и темную запотевшую бутылку.

— Самый горячий и самый холодный, — сказал он, ставя все на стол. — Тридцать шесть рублей. Кушайте на

на здоровье.

«Тридцать шесть! — ужаснулся Т ошка. — А где мы возьмем такие деньги?»

Но Бобоська уже протягивал официанту червонцы. Тот спрятал их в большой потертый бумажник и, шевеля усами, направился на другой конец веранды.

Вино было терпковато-сладкое и очень холодное. Оно вязало рот ударяло в голову крепким виноградным духом.  Тошка отпил немного и поставил стакан на клеенку.

— Ну, как там они? — спросил Бобоська, разрезая пенерли. — Ты не забыл подарить пудру?

— Нет, что ты! Я все положил перед дверью, а сам следил с площадки четвертого этажа.

— Взяла?

— Да. Прочитала записку, улыбнулась. Потом постояла, постояла и зашла обратно в квартиру.

— А в записке ты написал, что и от меня тоже?

— Конечно.

— Сам-то ты что подарил?

Тошка замялся.

— Да так, пустячок один... Случайно подвернулся.

Бобоська молча покрутил свой стакан.

— Чего не пьешь? — спросил он.

— Не хочется.

— Привыкай, олан! — сказал Бобоська голосом боцмана Ерго. — Моряк должен пить вино. Я вот еще с годик покантуюсь у Скорпиона, а потом подамся на какую-нибудь посудину, которая ходит в загранку. У хромого боцмана до черта знакомых, он поможет мне устроиться. Как ты думаешь, поможет?

— Конечно поможет. Он добрый.

— Уйду я в плавание. Куда-нибудь далеко. В Южную Америку или к Новой Зеландии. И буду присылать тебе письма. С красивыми марками.

— Я тоже ушел бы с тобой в плаванье... Только мне еще сам понимаешь, четырнадцати даже нет.

Бобоська снова покрутил свой стакан темными от краски пальцами. Потом посмотрел куда-то в угол веранды и ответил:

— Чего тебе уходить? У тебя вон отец с матерью и, опять-таки, школа. Тебе уходить ни к чему...

В мастерскую они возвращались, когда на размякшие от жары тротуары уже ложились длинные синие тени.

— Сейчас Скорпион опять погонит меня со свертками. Последние три дня у нас работы по горло. А потом целую неделю загорать будем. — Бобоська подпрыгнул, сорвал серебристый изогнутый лист эвкалипта. Помял его пальцами, понюхал. — Пахнет хорошо, а комары боятся. Знаешь почему?

— Нет.

— И я не знаю. Надо Сушеного спросить. Этот все знает. А уж если чего и не знает, так соврет в момент.

— Уходил бы ты от них, Бобоська.

— Вот паспорт получу — и ходу. А пока малость побегаю по адресам. Скорпион не жадный — то тридцатку сунет, то червонец. Премиальные, говорит. И еще тетке платит. Успею уйти.

— А школа?

— Что школа? Все равно я через год в плаванье подамся...

На пороге мастерской стоял Сушеный Логарифм в длинном сатиновом халате и в галошах на босу ногу. Счетная линовка торчала из нагрудного кармана. Он посмотрел на ребят тусклыми, как у дохлой кефали, глазами и сказал, словно веслом в уключине проскрипел:

— Ты опять шлялся с кем не надо? Серапион тебя как инструктировал? Ты разносчик материальных ценностей. И нечего авару со всего города за собой таскать.

— Он не авара, — заступился за Тошку Бобоська. — У него отец главным бухгалтером работает.

— Послушай, мальчик, — скрипнул Сушеный Логарифм, поворачиваясь к Тошке. — Если ты еще раз покажешься возле нашей лаборатории, я тебя такой красочкой обрызгаю, что ни одна химчистка не выведет. И папаша твой, главный бухгалтер, за испорченный костюмчик тебя ремешком, ремешком. Вот так. А ты, Бобоська, о премиальных забудь, до конца месяца, по крайней мере.

После этого Тошка не ходил больше в мастерскую на Турецкий базар. Зачем же лишать друга премиальных, отвле кать его от серьезных, взрослых дел?

До начала занятий оставалось еще целых две недели, Тошка почувствовал себя ужасно одиноким и даже перестал

ловить рыбу в Старой Гавани. Он уходил теперь с утра на волнорез, ложился на еще не успевшие согреться бетонные

блоки и смотрел в теплое, бесконечное небо.

«Был бы у меня друг, — думал Тошка. — Сильный и все на свете понимающий. Чтоб был он взрослым и смелым, и лучше всего моряком. Но чтобы у него всегда находилось время для задушевного разговора со мной. Разговора с глазу на глаз, по-мужски откровенного и прямого. Чтобы от этого человека не было никаких секретов... Вот Бобоська. Он друг, конечно. И он почти как взрослый и почти моряк. Но все-таки это не то. Почему? Не знаю...»

Тошка чувствовал — Бобоське плохо. Несмотря на то, что он ходит в закусочную есть пенерли и пить «изабеллу» и получает от Скорпиона премиальные. Ему все равно плохо, а он, Тошка, не знает, как можно помочь товарищу. Спросить  отца или маму? Но мама обязательно скажет:

«Ах, опять эти уличные дружки! Босяк твой Бобоська!»

А что если Е го? Но у того и без Бобоськи хватает забот в Старой гавани. И к тому же боцман, конечно, повторит свою неизменную фразу:

— Пусть он уйдет от этого Серапиона. Плохой человек Серапион Изиашвили — я его давно знаю...

А уйти нельзя. Тетка б удет кричать и жаловаться, что у нее не хватает на жизнь...

Вот если б Женщина с Грустными Глазами... Она, вероятно, сумела бы во всем разобраться. Она ведь спецкор...

Тошка лежал на спине и смотрел в небо. Неторопливые облака лениво брели по нему, цепляясь друг за друга. Мимо волнореза прошли фелюги — парусные суденышки с высокими бортами. Впереди — большая и черная. Косой парус, как воронье крыло. Она шла легко и бесшумно, зарываясь в невысокую зыбь острым хищным носом. Тошка знал, что фелюги ведут в пограничных водах лов тунца по специальным разрешениям. Об этом ему рассказывал Ерго.

— А как называются эти фелюги? — спрашива Тошка. — На борту что-то написано не по-нашему.

— Жулики они называются, — сердито отвечал боцман. — Особенно тот, черный. Если человек честный, свою лодку в черный цвет незачем красить.

Но Тошка любил определенность. Просто «жулики» его не устраивали. И он прозвал фелюгу «Черной пантерой». Двум другим названия никак не придумывались, и они ходил до поры до времени просто в «морских жуликах» .

Прикрыв глаза ладонью, как козырьком, Тошка смотрел на «Черную пантеру». Ловко накренившись, она прошла мимо волнореза, обогнула его и взяла курс на Нижний мыс.

Рулевой в закатанных по колено полосатых брюках закрепил румпель, свесил за борт ноги и закурил длинную трубку с тонким, как карандаш, чубуком.

Тошка снова стал смотреть на облака. Он все пытался представить себе этого самого друга, который сразу бы все понял, все объяснил, протянул бы сильные, загорелые руки и распутал без труда любой сложный узел.

И вдруг неожиданно на краю волнореза, там, где стояла мигалка, он увидел человека в зеленом бархатном камзоле, треуголке и в высоких кожаных ботфортах с серебряными пряжками. Незнакомец стоял, расставив ноги, заложив ладонь за широкий пояс, и весело смотрел на Тошку.

— Здорово, старина! — крикнул человек хриплым от соленого ветра голосом. — Будем знакомы, меня зовут капитан Штормштиль...