Секрет молодости
"Найдены два старых фильма режиссера Кинугасы!" — сообщили рекламные листки, расклеенные на улицах. Им вторили бодрые голоса дикторов радио:
"Старый режиссер случайно обнаружил киноленты на чердаке своего дома пару дней назад! Нетронутые, пленки пролежали там пятьдесят лет, а ведь все мы были уверены в том, что они сгорели во время знаменитого землетрясения двадцатых годов! Но нам с вами повезло: завтра мы увидим их на экранах!.."
Вместо ожидаемого восторга голоса дикторов вызывали улыбку: "Знаем, знаем ваши штучки!".
Все это напоминало проверенный торговый способ придать новизну тому, что давно и прочно забыто. Вскоре фильмы и вправду вышли на экраны, и молодежь толпами устремилась в кинотеатры, не обращая внимания на тайные пружины коммерции.
Длинные очереди веселых людей в дешевых куртках выстроились около касс. Это было удивительно: из соседних кинотеатров доносились хлопки пистолетов, крики о помощи и шум угоняемых машин, но никто не входил в открытые двери, хотя там не было и намека на очередь…
В залах, где бесшумно светились на экране два старинных фильма, часто объявляли перерыв, и тогда из репродукторов звенела сложная средневековая музыка клавесинов, но молодые лица сидевших на стульях студентов, рабочих и клерков оставались серьезно–задумчивыми.
Кажется, эти фильмы, "Перекресток" и "Сумасшедшая страница", созданы не полвека назад, а в наши дни, — такой новизной и свежестью веет от них. Наивно и просто рассказывая о беззащитности бедняка перед стихией жизни, они волнуют сердце, пробуждая в нем сострадание и доброту.
Японские художники давно научились видеть красоту в обыденности, которая окружает их. Архитекторы любовно предлагают нашему взору холодную красоту железобетона и теплый, глянцевый блеск пластмасс, а кинорежиссер Кинугаса заставил тишину, — неизбежный и досадный спутник немого кино, — сообщать фильму настроение безысходности и тоски; плохое качество тогдашней пленки он умудрился сделать образом мрачности и безысходности самой жизни. Не удовлетворясь тусклостью кинопленки начала века, Кинугаса снимал фильмы только по ночам, — и добился своего: впечатление стало более удручающим. Когда актеры беззвучно произносят страстные монологи, их дыхание превращается в белое ледяное облачко, живой символ холода людских отношений в мире наживы.
— Немало жестоких, отталкивающих сцен тщательно рассматривает камера режиссера: любование неприятными явлениями свойственно традиционной японской культуре. И светлые, и темные стороны бренной жизни одинаково важны и интересны для изучения человеческой души, — учит видавший виды буддизм. И не случайно в наши дни даже утонченная и призванная учитывать вкусы всех реклама — подчас необдуманно предается древней страсти, и в минутной киноленте о бритвах молодой самурай отрезает своему врагу ухо, а на объявлении о выставке южноамериканских древностей в универмаге Мицукоси красуется огромная фотография безобразной мумии индейца–инка…
Классическая для японской культуры тема сумасшествия также оказалась частым гостем в фильмах. В средневековом восточном обществе, где каждый человеческий поступок замечался, проверялся и тщательно оценивался, где староста каждых пяти домов раз в месяц писал доносы на своих подопечных, и где нельзя было доверять даже родственникам, — притворное сумасшествие нередко бывало единственной дорогой к свободе. Впрочем, многие запуганные и нравственно сломленные люди по–настоящему сходили с ума…
Японцы издавна славились умением делать куклы, похожие на живых людей, и маски, которые столь естественны, что кажутся лицами просыпающихся людей. В конце одного из фильмов главный герой надевает старинные маски на изможденные лица больных, — и они становятся счастливыми… Сладостное, необъяснимое чувство охватывает вас: здесь и волнение, и тоска, и радость, и бессильные слезы. Невозможно запомнить его, это чувство, оно непостижимо и быстротечно, словно облетающие лепестки сакуры. Лишь старинные шелковые картины да призрачные китайские пейзажи могут вскользь напомнить о нем. На каждом из них вдалеке маячат облака: перистые, они кажутся кучевыми, если отступить на шаг; подойдя слева, вы увидите их розовыми, а справа — прозрачными и голубыми. Облака — древний символ непознаваемой человеческой души. И эпизод со старыми масками ласкает души японских зрителей, нежно нажимая на уголок памяти, в котором живет древнее облако.
Звучащая за кадром струнная музыка театра Кабуки необычно и тонко подчеркивает душевное состояние героев, и казалось, что сидящим в зале зрителям можно и не знать японского языка, — фильмы ведь немые, — все равно они по–настоящему понятны и близки…
Они заставляют всех людей, на каком бы языке они ни говорили, страдать одинаковой болью и плакать от сострадания и доброты. Что–то близкое, понятное и дорогое почудилось в этих фильмах. Постойте, а не тот ли это Кинугаса, который поставил первый советско–японский фильм "Маленький беглец"?..
* * *
Хорошо бы познакомиться с самим Кинугасой! Мечта эта казалась неосуществимой: ведь Кинугасе должно быть не меньше восьмидесяти лет. Но мне посчастливилось — и на следующий день я набирал на красном телефонном диске полученный из третьих рук номер Кинугасы…
Раздался громкий щелчок, и в трубке послышался молодой голос:
— Моси–моси! Аллё!
— Позовите, пожалуйста, господина Кинугасу!
— Это я, — деловито ответил голос.
— Наверное, это господин сын господина Кинугасы?
— Нет, мой сын живет в другом месте. Это я…
Договориться о встрече оказалось просто, и в условленный день старый режиссер ждал меня у подъезда огромного отеля. Рядом с толстым, сердитым швейцаром Кинугаса казался маленьким и тщедушным. Черты лица, круглые и мягкие, делали его похожим на европейца, но орлиный нос грозно напоминал о том, к какой нации принадлежал старик. На носу красовались большие, неудобные и круглые очки, какие носили в начале века. Они наводили на мысль о том, что их хозяин неспроста продолжает столетнюю моду. Впрочем, я сразу забыл об очках, удивленный взглядом их обладателя.
Во взгляде Кинугасы не было стариковской жесткости и недоброго прищура. Сквозь старинные очки на вас смотрели наивные, удивленные глаза подростка, и казалось, тяготы жизни так и не коснулись его…
— Давайте зайдем в этот китайский ресторан! — предложил Кинугаса после обмена приветственными комплиментами, — там и поговорим.
В ресторане он с довольным вздохом уселся на мягкий стул и, немедля, начал рассказ.
— Итак, я родился в Киото восемьдесят лет назад, мой отец был самураем, — быстро заговорил он, прищурив один глаз, а другим с интересом рассматривая расписную китайскую чашку, стоявшую на столе. Фразы рождались одна за другой и с готовностью укладывались на бумагу, словно старик рассказывал кому–то свою биографию каждый день.
— Как и большинство братьев по классу, — говорил Кинугаса, — мой отец был очень беден. Пасынки феодализма, нищие дети дворян–многоженцев, самураи были слишком многочисленны для того, чтобы их могло прокормить новое буржуазное государство. Судите сами: если в необъятной России на сто тридцать миллионов тогдашнего населения приходилось меньше миллиона потомственных дворян, то в маленькой Японии их было в два с половиной раза больше, и это при тридцати пяти миллионах общего населения страны! Каждый шестнадцатый японец гордо именовал себя самураем! Пришедший к власти расчетливый буржуазный класс лишил их денежных пенсий, а государственный аппарат не смог впитать самурайский океан. Так образовался новый слой людей, обладавших некоторой культурой, кровно связанных с прежней властью — и не нашедших места в новой государственной структуре. Это были люди "на переломе", японские разночинцы…
Многие из них становились учителями, врачами, почтмейстерами. Ко времени моего рождения отец служил мелким чиновником. В мечтах он успешно боролся с бедностью и удовлетворял ущемленное самолюбие: каждый раз, когда у него рождался сын, отец торжественно записывал в семейной книге, кем обязан стать младенец в будущем. Моему старшему брату предписывалась карьера дипломата, среднему приказано было стать генералом, ну а мне — адмиралом… Ни одному из тщеславных желаний отца не суждено было сбыться. Его морально сломило то, что в юности я ушел из дому и стал артистом…
Предполагал ли отец, что я буду одним из знаменитых артистов Японии?.. Он проклял меня… И даже мать, запуганная и униженная им, ни разу не пришла в театр Кабуки посмотреть на мою игру!
Кинугаса горестно тряхнул головой и задумался. Ему было восемьдесят лет, мне — двадцать два, но я не чувствовал разницу в возрасте.
— Как и всякий начинающий артист, — продолжал Кинугаса, — я выбрал себе звучный псевдоним. У нас, японцев, псевдоним порою несет глубокий иносказательный смысл, но зачастую ничего не значит, пустой звук — и все: мы не любим придерживаться в этом строгих правил! Например, псевдоним известного писателя — националиста Юкио Мисима, публично совершившего харакири несколько лет назад, был зашифрованным названием горы Фудзияма, символа японской нации:
Мисима — это название городка, откуда эта гора кажется особенно торжественной и величественной. А знаменитый поэт средневековья Басё избрал такой псевдоним потому, что рядом с его хижиной рос банан: "басё" — так назывались бананы на старом языке… Я пошел по легкому пути — и назвал себя именем пологой горы Кинугаса, видневшейся из окна нашего бедного дома…
Как и всякий молодой артист, в Кабуки я играл женские роли. Судьба ненадолго удержала меня там: собрав небольшую группу друзей, я решил попытать счастья в новой тогда кинематографии. Этот шаг был необдуманным, рискованным и незрелым. У нас не было денег, и мы сами рисовали декорации, шили костюмы и сколачивали шаткие лестницы и двери. Мы и ночевали в сарае, нанятом под студию. Это лишь сейчас критики восхищаются тем, что изо рта актеров идет ледяной пар, а тогда это было печальной неизбежностью, ведь зимы в Киото так холодны! Перед съемками я занял немного денег — и это привело меня на грань банкротства. Со дня на день в наш сарай должны были заявиться равнодушные полицейские и разъяренные кредиторы. Поэтому, как только была готова первая пленка, я завязал ее в платок и побежал на вокзал, чтобы быстрее попасть в Токио, скрыться подальше от долгов. В поезде я закрывал лицо шляпой.
В столице "Перекресток" был показан в одном из кинотеатров и имел оглушительный успех. Впервые в жизни я держал в руках столько глянцевых бумажек с портретами отцов государства. На них я купил оборудование для съемки "Сумасшедшей страницы", второго фильма, который принес мне признание и известность.
Вы спрашиваете, когда я впервые прикоснулся к гуманной и великодушной русской культуре? В годы ранней юности, прочитав книги Льва Толстого…
Ведь в переломные исторические эпохи людям свойственно обращаться к культуре других народов: может быть, сквозь призму их опыта удастся разглядеть и то, что происходит в собственной стране. Для японцев учителем новой жизни явилась русская литература прошлого века, растревоженная совесть человечества. Пушкин и Гоголь, Чехов и Достоевский учили нас доброте, любви и состраданию. Но самым близким и ясным стало творчество Льва Толстого. Презрение к духовному убожеству богачей и отказ от роскоши в обыденной жизни, вера в противоестественность власти сильных мира сего и призывы к моральному самосовершенствованию, — все это знакомой струной отзывалось в японском сердце. Темы толстовских произведений, актуальные для России, оказывались острыми и больными и в Японии: растлевающая власть денег в деревне, кризис традиционных семейных отношений, бедность и разорение простых людей волновали умы передовых японцев. Почитание ими русского писателя было по–восточному полным преданности и восторга. Мы привыкли обожествлять гениальных старцев и, наверное, образ Льва Толстого соединялся в сознании многих с седобородым Конфуцием и мудрым, улыбающимся Лаоцзы. Немало людей мечтало лично познакомиться со Львом Толстым: литераторы стремились получить от него отеческие наставления сэмпая, а простые люди хотели лишь увидать его своими глазами и почтительно побеседовать с признанным всеми сэнсэем. Для того чтобы из Японии добраться до далекой Ясной Поляны, они совершали настоящие кругосветные путешествия, которые именовали паломничеством, словно ехали на свидание с богом…
Японский паломник был не столь редкой фигурой в доме Толстых, и не случайно знаменитый писатель Токутоми Рока так и назвал свой рассказ о Толстом: "Японский паломник". С характерной японской тщательностью Токутоми любовно описал в нем привычки, типичные манеры и жесты, даже голос Льва Толстого: гениальный писатель был по–человечески дорог ему.
Писатель Мусякодзи Санэацу в юности решил посвятить жизнь учению Толстого. В 1918 году он основал на острове Кюсю первую толстовскую коммуну, а вскоре число их достигло тридцати! Все члены коммуны работали в поле, добывая скромный урожай, а в свободное время каждый занимался любимым делом. Создание толстовских коммун было прекрасной и бескорыстной попыткой преобразовать общество на началах справедливости и гуманизма. И разве виноваты их создатели в том, что эта попытка не удалась? Она ведь и не могла удасться…
Так и я оказался воспитанным на творчестве русского писателя. С тех пор прошло много лет, сменились поколения людей, — а популярность Толстого не угасает! Вы же бываете в книжных лавках?..
И Кинугаса задумчиво посмотрел в широкое окно. Начинался дождь, в ресторане стало сумрачно, и причудливые китайские украшения на потолке казались декорациями к восточной сказке.
"Торусутой" — четкими буквами азбуки катаканы было написано на корешках книг на полках магазинов и в руках пассажиров метро. Каждый раз, когда мы видели эти буквы, наши сердца наполнялись гордостью и удовлетворением.
Это слово красовалось и в списке жильцов общежития для иностранцев в университете Токай. Фамилия принадлежала Александру Толстому, студенту из Дании, изучавшему биологию и борьбу дзюдо. Веселый и белобрысый, с типично русским широким лицом, он был дальним родственником великого писателя. Узнав об этом, мы засыпали его вопросами об огромной семье Толстых, но он не смог ответить почти ни на один. Тогда мы рассказали ему о бурной истории России, но наши рассказы не взволновали его. Мы говорили с ним только по–английски, потому что он упорно отказывался запоминать русские слова.
— Поймите, я датчанин! — с виноватой улыбкой повторял он…
Благословенны японцы, ценящие чужих гениев!..
* * *
Кинугаса взял маленький разноцветный кувшин и налил в фарфоровые рюмки вина, цветом похожего на чай. Зачерпнув сахару, он посыпал его в вино и стал неторопливо размешивать… Взволнованный рассказом старика, я посмотрел в глубь зала, где из черной двери выбегали стриженые официанты и строго покрикивали друг на друга. Вздрогнув, я ощутил на себе чужой взгляд: это Кинугаса внимательно наблюдал за мной своими добрыми, глазами. Отпив вина, он широко улыбнулся:
— Однако мое нынешнее, зрелое увлечение Россией началось не с Толстого. Я специально рассказал вам про него для начала, чтобы посмотреть, как вы будете слушать. А истинная причина лежит гораздо глубже!
Вы замечали, как удивительно напоминают друг друга японские и русские народные песни? Недаром русские песни с их задушевностью и широтой духа так популярны у нас. Может быть, характеры и судьбы наших народов объединяет невидимое сходство?
Много общего имели исторические судьбы наших стран в девятнадцатом веке. Отмену крепостного права в России можно смело уподобить революции Мэйдзи. Ведь у них была общая цель — сломать перегородки, мешающие развитию капитализма. Кто знал тогда, дорогой каких слез, несбывшихся надежд, горечи и отчаяния окажется этот путь! Сельское хозяйство играло ведущую роль в обеих странах, и поэтому крестьяне, принужденные платить за землю кабальный выкуп, пострадали от реформ больше всего…
Простой народ каждой из стран оказался под двойным гнетом: холодной, бездушной эксплуатации капитализма и грубого принуждения, оставшегося от феодализма. И русская, и японская буржуазия была молода, неопытна, продажна — и так же придавлена феодальными пережитками. Она была неспособна даже укрепить свое ложе, и за нее это сделали другие. Сейчас в это трудно поверить, но ведь революция Мэйдзи, выгодная и нужная только буржуазии, была совершена длинными мечами реакционных самураев! Более того, в этой схватке японская буржуазия поддерживала сторону абсолютистской власти — того, кто угнетал ее жестче всех!
Кинугаса был прав. Часто повороты исторической жизни приводят к самым удивительным парадоксам. "История вовсе не идет таким простым и гладким путем, — писал В. И. Ленин, — чтобы всякое исторически назревшее преобразование означало тем самым достаточную зрелость и силу для проведения этого преобразования тем именно классом, которому оно в первую голову выгодно" (В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 20, с. 152–153.).
Слабость буржуазии России и Японии, рабски покорной аппарату власти, и генетически связанной с ним, явилась причиной специфического общественного устройства, которое Ленин назвал "военно–феодальным империализмом". Он писал, что и в Японии, и в России, "монополия военной силы, необъятной территории или особого удобства грабить инородцев… отчасти восполняет, отчасти заменяет монополию современного, новейшего финансового капитала" (В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 30, с. 174.). Примечательно, что при написании книги "Империализм, как высшая стадия капитализма", Ленин воспользовался примером именно Японии для того, чтобы в условиях цензурных ограничений рассказать русским читателям о России: "чтобы в цензурной форме пояснить читателю, как бесстыдно лгут капиталисты и перешедшие на их сторону социал–шовинисты… я вынужден был взять пример… Японии! Внимательный читатель легко подставит вместо Японии — Россию, вместо Кореи — Финляндию, Польшу, Курляндию, Украину, Хиву, Бухару, Эстляндию и прочие не великороссами заселенные области" (В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 27, с. 302.).
— Незрелость японской буржуазии была столь вопиющей, — улыбнулся Кинугаса, — что отчаявшиеся от голода самураи легко оттесняли ее и сами начинали заниматься торговым делом. Именно так возник самый мощный в современной Японии концерн Мицубиси…
Сходство социально–экономических структур наших стран имело два важных последствия, — продолжал он. — Первое состояло в том, что к концу прошлого века ни Япония, ни Россия не вкусили плодов буржуазной демократии, как бы приторны и неполноценны ни были эти плоды…
Еще бы, в тогдашнем японском языке не нашлось слова, чтобы обозначить им новое понятие "свобода"! Ведь раньше это слово было никому не нужным в обществе, где главной моральной ценностью считалась покорность старшим. После долгих дебатов конфуцианские ученые решили позаимствовать в китайском языке слово "самоопределение"… Согласитесь, что это не одно и то же!..
Однако новые сюрпризы ожидали философов. Выяснилось, что в мире существуют и любовь, сострадание, человечность, доброта, иногда происходят революции. Где найти столько новых слов? Отчаявшиеся мудрецы не придумали ничего лучшего, чем обозначить революцию иероглифами "какумэй", которыми в древнем Китае записывалась смена царствующих династий. Слово это и поныне существует в японском языке…
Но вскоре возникла острая нужда еще в одном слове, и даже в спасительном Китае не нашлось его.
Тогда нужное слово решили взять у малоизвестного тогда русского языка. Это было слово "интеллигенция"… Первое русское слово в японском языке, оно до сих пор живет в нем.
Но ведь оно существовало и в других европейских языках, почему же именно из русского позаимствовали его японцы? Потому что волновали сердца японских разночинцев тургеневские "Отцы и дети", "Подпольная Россия" Степняка—Кравчинского. Они видели, что под иноземным названием скрываются люди, историческая судьба которых во многом напоминает их собственную.
Выходцы из распавшихся, переродившихся социальных групп, русские разночинцы оказались лишними в послереформенном русском обществе. Дети дьячков, крестьян и обнищавших помещиков, они не могли найти места приложения сил в царской России…
Итак, вторым следствием сходства общественных структур наших стран стало рождение в них одинакового социального слоя — угнетенного по положению близкого к простому народу, динамичного — и готового к восприятию прогрессивной идеологии.
И Кинугаса довольно улыбнулся, словно это рождение произошло на его глазах…
— Прогрессивное учение не замедлило появиться, — продолжал старик. — Оно пришло из России, одной из самых философских стран мира.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови -
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!..
Слова Некрасова, возвестившие приход учения русских народников, всколыхнули души японских разночинцев, вызывая слезы любви к угнетенному народу и восторг самопожертвования ради него… Так родилась народническая группа "Хэйминся" во главе со знаменитым революционером Котоку Сюсуй.
Под абстрактным понятием "народ" и русские, и японские разночинцы одинаково подразумевали бедное крестьянство и были крестьянскими революционерами. Воспринимая капитализм как шаг назад, они не сомневались в его скором падении. Уверенные в высшей справедливости законов природы, народники хотели привнести их в человеческое общество. Японской культуре вообще свойственно упование на естественный ход вещей, круговорот явлений в природе. Японские народники, логически продолжив эту веру, по–новому взглянули на нее: нельзя ли и само общество подчинить свободному и равноправному укладу природной жизни? К этому привело их изучение идей русского народничества. "Не могут ли быть отношения между людьми устроены так, чтобы соответствовать потребностям человеческой натуры?" (Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. сочинений. М., ГИХЛ" т. 5, с. 608.) — писал русский философ Н. Г. Чернышевский. Его мысль явилась откровением для японских единомышленников.
Разбудить простой народ для борьбы — в этом заключалась первоочередная задача японских народников, но мрачным и тоскливым было поразительное неведение масс, грустно веривших всему, что говорили им власти. Подчас вера была необъяснимой: бедные люди считали себя богатыми, и самодовольно покачивали головами, думая о жалкой участи народов в других государствах. Газеты, изо дня в день грубо обманывавшие их, люди называли вершиной правды и с хитрой усмешкой отвергали любую весть извне. Жестокий полицейский режим, систему поголовных доносов они считали единственно правильными и разумными, уверенные в том, что скоро рухнет порядок в других, неумелых и наивных странах. Стране, ценой народного голода собравшей большую армию, люди прочили великое будущее и с готовностью затягивали пояса кимоно, считая собственное благополучие неважным, несущественным: интересы государства превыше всего! Когда после русско–японской войны министр иностранных дел Комура вернулся на родину, заключив в Портсмуте мирный договор с Россией, в порту его встретили градом камней: предатель, остановивший победу Японии, не давший армии дойти до Петербурга! Но могла ли маленькая страна поглотить огромную мировую державу? Конечно, могла! — так считали многие…
У нас бывают жаркие споры,
И наши глаза горят не меньше,
Чем у юношей России полвека назад.
Мы бесконечно спорим: "Что делать?"
Но никто из нас не ударит вдруг
Кулаком о стол и не крикнет: "В народ!"
— писал на рубеже веков народнический поэт Исикава Такубоку (Русский текст по: "Исикава Такубоку. Избранная лирика". М., "Молодая гвардия", 1971, С. 70.). В те годы началось японское хождение в народ. Нужно ли говорить о том, что оно окончилось неудачей?
Тогда японские народники, подобно русским предшественникам, решили изменить общественное устройство другим способом: убить императора, после чего прогнившая иерархия должна развалиться сама, и тогда среди людей восторжествуют порядок и справедливость…
Общественные теории никогда не возникают на пустом месте. Самая прогрессивная из них не приживется, если не созрела для нее социальная база. В десятые годы нынешнего века учение народников, которое в России уже утратило актуальность и уступило место самому прогрессивному, — марксизму, — в Японии вполне отвечало задачам дня. Поэтому и для подготовки покушения на императора в 1910 году японские народники взяли план убийства Александра II деятелями "Народной воли".
Он был скопирован в японском духе, вплоть до мелочей. Убить императора предполагалось тем же способом, что и русского царя, — бомбой, брошенной в карету. По примеру Софьи Перовской, революционерка Канно Суга должна была подать сигнал, увидев приближающуюся карету, а Фурукава, подобно Желябову, с силой бросить бомбу…
Заговор провалился еще раньше, чем все участники были оповещены о нем… Развитая и окрепшая в веках машина повального шпионажа сработала автоматически, заговорщики были схвачены и вскоре казнены. Канно Суга, в юности очарованная образом Софьи Перовской и давшая обет продолжить ее дело, писала в предсмертных записках: "Наш народ искренне верит в императорский дом, и это делает невозможным продолжение социалистического движения. Поэтому я решила во что бы то ни стало разрушить эту веру. Для этого нужно было изготовить бомбу, бросить ее в императора и показать, что он — такой же человек, как и все мы, и из него так же может течь кровь…" (Цит. по: Акияма Киёси, "Нихон–но хангяку симо" — "Идеология японского революционаризма", Токио, изд–во "Гэндай ситё", 1973, с. 43.).
С высоты исторического опыта нам хорошо видны наивность и беспочвенность народнической борьбы. Значит, жизни их прожиты зря? Нет, они породили новые поколения революционеров, более образованных и зрелых. Воспринимая явления истории с точки зрения нравственной ценности, народники были людьми совестливыми и чистыми. "Кровь мучеников не пропадает даром, — писал русский народник Соколов, — она смывает толстый слой нравственной грязи". В народниках, и японских, и русских, мы должны ценить удивительную душевную чистоту, ежечасную готовность принесения себя в жертву ради народа, и взволнованную веру в то, что обязательно наступит на земле царство любви!..
Кинугаса устало закрыл глаза, откинулся на спинку стула и замолчал…
На столе дымилась, источая аромат, острая китайская еда. Вздохнув, Кинугаса взял было палочки, но тут же положил их на скатерть.
— Эти события произошли в годы моего детства. Я помню то время так, словно оно было вчера. Душевный подвиг народников сладким грузом лег на мою душу. Тогда я дал обет претворять в жизнь их любовь к обиженным и слабым, — и обязательно побывать в стране, подарившей миру народников и Льва Толстого…
— А знаете ли вы, сэнсэй, что во время русско–японской войны деятели "Хэйминся" узнали о борьбе РСДРП и начали поддерживать контакт с В. И. Лениным? К этому привела их логика действия…
И я рассказал Кинугасе о двух письмах.
Во время войны народническая газета "Хэймин симбун" была единственной, выступавшей за мир. Статья Ленина "К русскому пролетариату" была напечатана в ней уже через два месяца после своего появления на свет. В рекордно короткий срок она была доставлена в Японию и переведена, хотя контакты с внешним миром были ограничены до предела. 6 ноября 1904 года в газете появилось сообщение: "Недавно от находящегося в Швейцарии секретаря Социалистической партии России с пожеланием распространить среди пленных русских солдат было прислано несколько экземпляров книг и журналов по социализму, и пацифизму. Отправленные материалы послали в Мацуяма, но в первый раз их приняли, а во второй отвергли: как раз в те годы у нас, в Японии, жили и боролись сами русские народники.
В начале нынешнего века среди иностранцев, прибывавших в международный порт Нагасаки, русские занимали первое место по численности. Русских путешественников, коммерсантов и ссыльных революционеров осело в Нагасаки так много, что им отвели для жительства небольшой городок Инаса. Все вывески и рекламы в нем были написаны на русском языке, а местные японцы, даже дети, умели объясняться по–русски.
Незадолго до войны там, на улице Кударимацу, образовалась крошечная колония народников–семидесятников, бежавших из сибирской ссылки. Живя скромно и дружно, они воздерживались от многих жизненных благ, чтобы сэкономить средства для борьбы. Для руководства народнической группой в Нагасаки прибыл знаменитый народник–семидесятник, член первой марксистской группы "Освобождение труда" Николай Константинович Судзиловский, известный под псевдонимом "Россель". Человек удивительной судьбы, участвовавший в становлении революционного движения многих стран мира, лично знавший К. Маркса и Ф. Энгельса, Россель всю жизнь оставался народником–семидесятником. Уехав в эмиграцию во время разгрома "Народной воли", Россель оставался верен её идеям. Когда народничество исчерпало себя, раздробилось на группировки, Россель, присоединившись к борьбе пролетарских революционеров — марксистов, все старался помирить между собой народнические группировки. Понимал ли он, что это было невозможно?
В Японии Россель организовал издание газеты "Воля". Как и многие народнические предприятия, оно держалось только на упорстве и самоотверженности активистов. Вначале предназначенная лишь для революционной пропаганды среди русских пленных, "Воля" начала распространяться и среди японцев: ведь движение японских народников уже зародилось! Несомненно, идейное влияние, оказанное на них Росселем и другими членами группы "Воля", было неоценимым.
Истинные народники, члены группы "Воля" оставались патриотами, и даже в эмиграции не прерывали связи с родиной. Однажды Россель узнал, что какой–то русский, бежавший с Сахалина, собирается продать японцам прихваченную с собой точную карту военных укреплений Владивостока. "Японцы не должны получить ее!" — решил Россель. Один из народников, бывший офицер, организовавший солдатский бунт на Дальнем Востоке, силой отнял карту у незадачливого владельца и принес ее Росселю, который немедленно сжег документ на свече. Через несколько часов в квартиру Росселя ворвались полицейские и тщательно просмотрели все его бумаги. Несомненно, они искали карту укреплений… Тяжело больной, лежа в постели, Россель сквозь сощуренные веки наблюдал за работой полицейских и удовлетворенно улыбался: секреты родины не должны доставаться никому! После русско–японской войны Росселя вынудили покинуть Японию…
Начало смеркаться. "Воздух за окнами стал синим, ярко загорелись в нем огни реклам, а в зале появились группки прилизанных толстяков с хитрыми глазками. Это были дельцы больших и малых фирм, пришедшие в ресторан с клиентами, такими же ловкачами, чтобы свободно поговорить начистоту и заодно что–нибудь выведать. Они чинно рассаживались за столы, потом притворялись пьяными, начинали громко смеяться и хлопать друг друга по плечу, но их глаза оставались трезвыми и напряженными… Как далек был Кинугаса от их мира! Он посмотрел по сторонам, задумчиво улыбнулся и продолжал:
— В 1927 году моя мечта осуществилась. Скопив нужные деньги, я поехал в Советский Союз. В поездке еще одна цель руководила мною: я хотел посмотреть известные на весь мир, но запрещенные в Японии фильмы Сергея Эйзенштейна "Броненосец "Потемкин", "Мать" и "Октябрь". Прошу понять меня. У нас, в капиталистической стране, даже самый богатый человек не станет тратить деньги на то, чтобы поехать за границу посмотреть там кино. Такой поступок сочтут мальчишеством и духовной незрелостью, — а это как раз и презирала молодая буржуазия в дворянах на заре капитализма. Я потратил почти все свои деньги: жажда увидеть Россию была сильнее обычного желания посмотреть талантливые советские фильмы.
Наконец–то я увидел Москву, Ясную Поляну, русские равнины и луга! Мое сердце отдыхало от старой боли…
Маленький японец, я забирался в коляску извозчика вместе с громоздкой кинокамерой, ездил по московским улицам и снимал. Москвичи удивленно оглядывались на меня.
Часто я бродил по Москве, вдыхая запах времени, которое стало частью моей души. Солнечным днем на краю узкого тротуара сидел голубь и пил воду, капавшую из трубы, глубоко засунув в нее свой клюв и для равновесия растопырив крылья. Прохожие быстро перешагивали через пьющую птицу и не обижали ее. Голубь пил спокойно, и это обрадовало меня. Невдалеке, у красной стены монастыря, прогуливался высокий старик с собакой. Она подбежала ко мне и горячим языком облизала руки. Пользуясь моим небольшим ростом, собака положила лапы мне на плечи — и вмиг облизала все лицо, радостно виляя хвостом.
— Вы ему очень понравились! — сказал старик, подходя (я немного понимал по–русски), — наверное, вы добрый человек!..
Конечно же, я очень смутился. В знак симпатии старик объяснил мне, что недалеко отсюда сохранилась старая стрелецкая церковь.
Я легко нашел ее. Маленькая и белая, она робко возвышалась среди окружавших ее каменных громад, словно попала в осаду…
Москва взволновала меня. Ее миниатюрные церкви, похожие на пряники, тихие особняки, беззащитно прижавшиеся друг к другу, казались остатками заколдованного города. Переулки были узки и малы, а дома доверчивы и неровны, словно стены комнаты детства. Неизвестное ранее чувство восторга охватывало меня, а к глазам подступали невольные слезы. Были ли это слезы радости от удовлетворенной мечты и прикосновения к дорогой для меня истории России? Или это голос ушедшего детства манил и влек меня?
Бродя по переулкам, носящим известные мне имена, я шагал по каменным, стершимся и прогнувшимся от времени ступеням, и думал о том, сколько людей некогда проходили по ним. Тут были и Достоевский, и Чехов, и Лев Толстой, и Чайковский, но едва ли кто из прохожих останавливался в изумлении при виде их… Таков закон жизни! — Кинугаса загадочно сверкнул глазами. — Покосившиеся стены домов молчаливо напоминали о слезах и радостях живших в них людей. Целых поколений… Казалось, время наложило благородный лоск на тенистые переулки и старомодные украшения зданий. И сердце мое трепетало, слушая голос минувшего.
Кинугаса задумчиво улыбался. Новыми глазами смотрел я на маленького старичка, сидящего рядом. Человек, ездивший в Россию потому, что она дала миру народников и Толстого, он помнит отзвуки их голосов, он знает их дела, хотя давно и тени их не осталось на земле… Я вдруг ощутил, что рядом со мной — сама живая история!
И тут припомнился другой старик, русский, из подмосковной деревни Крёкшино. У пруда на ее окраине, за густой липовой аллеей белеет старый дом. Его узорчатые ограды покосились, но недвижимы и суровы остаются тяжелые плиты крыльца. В этом доме, принадлежавшем известному издателю Черткову, несколько лет прожил Лев Толстой. Среди тихих прудов и шелестящих рощ долго искал я человека, который помнил бы великого писателя, и наконец нашел.
Седой и высокий, бодрый старик долго рассказывал мне, как в Крёкшино приезжали крестьяне из Ясной Поляны в гости к Толстому, которому полиция временно запретила проживать в Тульской губернии, как зимой писатель катался на коньках по замерзшему пруду, а летом далеко уезжал верхом на коне…
Этот старик тоже был живой историей.
— Прошлое не уходит никуда; незаметное, оно продолжает жить в нас, — так же, как тихо дремлют в каждом сердце невидимые никому годы детства.
Удивительны свидания с ожившим прошлым! Однажды студенты–археологи прошли по знойным, однообразным южным степям, никто еще не знал, что лежит под ними. Наконец в донских степях первокурсники Московского университета раскопали могилу гунна. Бедный, он молча лежал перед ними. На его груди возвышалась небольшая глиняная чаша. Она треснула, истончилась за века, и была так детски–беззащитна, что становилось грустно, глядя на нее.
Неожиданны и странны встречи с живой стариной.
* * *
— В Москве я познакомился с Сергеем Эйзенштейном, — продолжал Кинугаса, — встревоженно поглядывая на часы. —
Бывая у него в гостях, я рассказывал знаменитому советскому режиссеру о законах японского искусства, о сценических приемах театра Кабуки, столь дорогого мне. После наших разговоров Эйзенштейн даже приступил к изучению японского языка, лелея мечту увидеть в Японии театр Кабуки и понять его действие. Но, к счастью, в тот год Кабуки сам приехал в Москву, и мы с Эйзенштейном ходили смотреть каждое представление. Резкая и волнующая струнная музыка Кабуки поразила Эйзенштейна своей кинематографичностью…
Когда много лет спустя на экраны вышел фильм Эйзенштейна "Иван Грозный", я с удивлением узнал во многих интонациях, движениях и позах актеров знакомый почерк Кабуки!
Так начиналось благотворное взаимодействие советского и японского искусства. Но какая мощная духовная основа скрывалась под ним! Из Советского Союза я вернулся обновленным, душа моя стала более чуткой и доброй к людям. Печать русского духа в ней стала отчетливее и глубже. Теперь никто не в силах поколебать ее.
Прошли годы. Много событий прогремело на земле, вновь сменилось несколько поколений, а я стал стариком. И вдруг однажды я узнал, что кинокомпания "Дайэй" собирается поставить первый советско–японский фильм "Маленький беглец!" Я решил, что никто другой, кроме меня, не должен стать его режиссером. Хотя в нашем обществе вовсе не считается зазорной столь эгоистичная мысль, все равно, прошу не счесть меня нескромным: ведь я и так был известен и, честно говоря, даже богат. Но я не мог упустить прекрасного шанса создать первый в истории советско–японский фильм. Весь ход моей жизни был подготовкой к этому шагу, и любовь к России должна была получить высшее выражение. Тогда мне исполнилось 70 лет, я собирался на покой, и директор фирмы согласился поручить мне съемки фильма лишь в качестве прощального дара. Вскоре фильм "Маленький беглец" появился на экранах и приобрел известность.
С тех пор миновало целое десятилетие, мальчик, игравший маленького беглеца, успел вырасти и стать взрослым скрипачом, — а я все не ухожу из творчества… За всю мою жизнь я отснял 1135 кинолент, а сейчас приступаю к новой. Фильм будет посвящен охране окружающей среды. Во время съемок я наряжу кинокамеру, включу ее — и сброшу с огромного небоскреба! Она будет падать, кувыркаться в воздухе — и снимать!.. Какие кадры!..
Кинугаса радостно потер руки и застенчиво прищурил глаза…
Смущенно кашлянув, он полез в портфель, достал оттуда тонкую пачку листков и протянул мне.
Это оказались статьи о нем из иностранных газет, аккуратно вырезанные, размноженные и тщательно переплетенные. Во всем этом угадывалось тайное тщеславие, присущее большинству пожилых японцев.
Бегло просмотрев американские статьи, я обнаружил, что в одной из них Кинугаса был назван Кинугавой, в другой — Кинусакой, а в третьей — Кимурой. Очевидно, их писали люди, не знавшие режиссера, и его образ совсем не волновал их.
— Сэнсэй! — сказал я. — Не исключено, что вскоре к этим статьям прибавится еще одна, из "Комсомольской правды", я напишу ее.
Размягченное, мечтательное выражение на секунду исчезло с лица Кинугасы. Он посмотрел на меня холодным взглядом "сиккари" — и промолчал. Наверное, он не поверил мне…
Через месяц заметка была опубликована. Она называлась "Перекресток" возвращается на экран" и была длинной и узкой, как китайская картина. Написав поверх ее дарственный иероглиф, я преподнес газету Кинугасе.
Внимательно рассмотрев заметку, он попросил перевести напечатанное на японский язык. Закрыв глаза, он приготовился слушать — и через секунду старческие слезы полились по его щекам. Торопливо вытерев глаза, Кинугаса серьезно посмотрел перед собой. Это был взгляд активного и спокойного человека средних лет, и только морщинистые складки шеи молча говорили о том, что их обладатель не так уж молод.
— Вы спрашиваете, как мне удается не стареть? — рассмеялся Кинугаса. — А очень просто. Я стараюсь не отягощать душу мелкими житейскими неприятностями. Буддизм учит, что они просто неизбежны, а раз так, незачем обращать на них внимание. Нужно лишь механически, без участия души, постараться устранить их, или устраниться самому…
Но это не главное. Мой старый друг Кавабата Ясунари, классик японской литературы, первый японец, получивший Нобелевскую премию, однажды понял, что становится стариком, — и отравился газом, чтобы навсегда остаться молодым… Его решение было глубоко японским, но ведь и я японец, однако мое отношение к старости иное, хотя тоже японское по духу. Не верите? — И Кинугаса рассказал мне отрывок из записок средневекового монаха Кэнко–хоси:
"В пятый день луны, когда мы пришли посмотреть камоские бега, перед нашей повозкой стояла толпа, загораживавшая зрелище. Из–за нее не было видно ничего, поэтому каждый из нас, сойдя с повозки, устремился к краю ограды, но там стояло особенно много людей, и между ними нельзя было протиснуться.
По этому случаю какой–то монах взобрался на сандаловое дерево, стоявшее напротив, и, устроившись в развилке, стал наблюдать за бегами. Крепко зажатый между сучьями, монах несколько раз засыпал, но всегда, едва только начинало казаться, что он вот–вот свалится, он просыпался. Те, кто видели его, изощрялись в насмешках:
— Какой несусветный болван! Вот ведь сидит на такой хрупкой ветке и преспокойно себе засыпает!
Внезапно мне в голову пришла мысль, которую я тут же высказал:
— Смерть любого из нас, может быть, наступит сию минуту, не так ли? Мы же забываем об этом и проводим время в зрелищах. Это глупость почище всякой другой!
И тут люди, стоявшие впереди, откликнулись:
— Воистину так оно и есть, совершеннейшая глупость"(Русский текст цит. по: Кэнко–хоси, "Записки от скуки", перевод В. Н. Горегляда, М., "Наука". 1970, с. 63–64.).
— Так зачем же думать о старости и смерти, — воскликнул Кинугаса, — если можно умереть в любую минуту? Поэтому я и не думаю о них, не подпускаю их к себе, а тщательно сохраняю душу такой, какой она была в юности…
Когда старый Кинугаса торопливой походкой бежит по токийской улице, полы его пальто нетерпеливо разлетаются в стороны, и издали его можно принять за молодого, начинающего поэта. Поравнявшись с ним, вы почувствуете его внимательный, добрый взгляд, — и не заметите ни морщин, ни слабых старческих пальцев. Душою слившись с будущим, он стал неподвластен времени, и в награду получил вечную молодость…