Мышеловка.
Где-то недосягаемо высоко дрожало маленькое светлое пятнышко. Я рвался к нему сквозь упруго сопротивляющуюся, вязкую муть. Легкие полыхали нестерпимой болью от недостатка воздуха. Каждый гребок вверх давался с невероятным трудом. Руки и ноги отказывались повиноваться. Я обреченно понимал, что вырваться на поверхность не хватит сил, и соскальзывал обратно в ледяную беспросветную бездну.
Так продолжалось бесчисленное множество раз. Я бы давно давным-давно отказался от этих измотавших меня неудачных попыток всплыть, и уже исподволь растворялся в окружающей мгле… только вот голос. Едва слышный на самой грани восприятия, бубнивший что-то неразборчивое, но, тем не менее, чудесным образом вынуждавший снова и снова собираться силами в упрямом стремлении пробиться к свету.
И однажды липкий мрак сдался. Голова с ходу пронзила упругую пленку, грудь наполнилась опьяняюще чистым кислородом и… я сумел расклеить веки.
Свет керосиновой лампы резанул глаза, моментально наполняя их слезами. Сморгнув искажающую перспективу влагу, я увидел близкий, крашеный белым потолок, а скосившись в сторону, прикорнувшую в кресле женщину.
Словно уколовшись о мой взгляд, она внезапно встрепенулась, вскочила и, бросившись к кровати, склонилась над подушкой. Затем, истово перекрестившись, свистящим шепотом произнесла: «Слава Богу».
Голову приподняла мягкая ладонь, а к губам прикоснулся теплая кромка кружки. Я захлебываясь пил, пил, пил, и никак не мог напиться. Когда же, наконец, снова упал на подушку, то забылся уже не бредовым, а настоящим, глубоким, оздоровляющим сном…
Пробудился я по внутренним ощущениям около полудня и первым делом увидел счастливую улыбку Селиверстова. Заметив мои открывшиеся глаза, он радостно хлопнул себя по коленке и тут же скривился, ухватившись за раненое плечо.
— Болит? — прохрипел я, ворочая непослушным языком.
— Да ну, ерунда, — отмахнулся околоточный. — Ты-то как? А то я уж, грешным делом, похоронил тебя.
— Не дождетесь, — мои губы растянулись в подобии улыбки, но попытка приподнять голову породило столь сильное головокружение, что сознание вновь куда-то упорхнуло.
…Солнечный зайчик разбился на тысячи разноцветных осколков на внутренней поверхности век. Еще не открывая глаз, я почувствовал, как щеки коснулась прохладная струйка, напоенная ядреным холодком прозрачного морозного дня. Почему-то не оставалось никаких сомнений, что за стенами белым-бело от свежевыпавшего снега.
Но когда подручные Подосинского бросили меня в подземелье, на дворе стоял гнилой, бесснежный декабрь. Взгляд, бесцельно блуждающий по комнате, ярко освещенной бьющим прямо в окно солнечными лучами, уперся в сидящую в кресле с высокой спинкой Шепильскую, как обычно наглухо затянутую в черное платье. Слабая улыбка чуть тронула тонкие губы графини:
— С возвращением, Степан Дмитриевич.
До меня не сразу дошло, к чему она это сказала. Немного полежав и собравшись с мыслями, поинтересовался:
— И как долго я отсутствовал?
— Без малого четыре недели.
— Ну вот, Новый год пропустил, — почему-то именно это обстоятельство расстроило меня больше всего.
Шепильская поднялась и успокаивающе потрепала меня по плечу:
— Было бы из-за чего горевать. Сколько их у вас еще впереди, праздников-то всяких разных?
— Ваши слова, да Богу в уши, — прикрыл я отвыкшие от дневного света глаза. — Такими темпами до ближайшего бы дотянуть.
Графиня вздохнула и, уходя от скользкой темы, нарочито бодро продолжила:
— Я, пожалуй, пойду, а то к вам еще один посетитель рвется. Прямо спасу нет.
Еще не успела закрыться дверь за Шепильской, как в комнату влетел Селиверстов и с размаху плюхнулся в кресло, где до него сидела графиня. Едва сдерживая кипевшие внутри эмоции, в пол голоса спросил:
— Говорить-то в силах? Или как в прошлый раз?
— Ты, Петр Аполлонович, хотя бы поздоровался ради приличия, — дернул я уголком губ, изображая приветливую улыбку и выпростав из-под одеяла руку, протянул околоточному ладонь.
Тот пожал ее с такой осторожностью, словно хрустальную, на что я не смог удержаться:
— Прям как с девицей. Тогда уж и поцеловать не забудь.
— Да ну тебя, — прыснул околоточный. — Вас болезных не поймешь. Когда намедни после пары слов в бесчувствие впал, я уж решил — все, Богу душу отдал. Страсть как перепугался.
Наблюдая за цветущим, несмотря на недавнее ранение, Селиверстовым я неожиданно ощутил прилив сил. Без посторонней помощи подоткнул под спину подушку, сел, опершись на спинку, и уже в полный голос съязвил:
— Сказал же — не дождетесь… Да и ты, Петя, смотрю, оклемался. Бодрячком смотришься.
Околоточный, явно обрадованный происходящими со мной переменами, облегченно выдохнул:
— Графиня-то просто волшебница. Глазом моргнуть не успел, как на ноги поставила. Вон, даже рукой вовсю шевелю. Почти и не больно, — он несколько раз поднял и опустил левый локоть, слегка прикусив нижнюю губу. — Только вот на погоду ноет, зараза.
Я усмехнулся, огладив отросшую за время пребывания в беспамятстве бородку:
— Нет худа без добра. Зато теперь барометра не нужно. Лучше всяких бабок будешь дождь предсказывать… Ты мне лучше вот что скажи — до сих пор в покойниках числишься или уже воскрес?
Селиверстов провел указательным пальцем по усам, подкрутил кончики, и то ли с осуждением, то ли с восхищением, сказал:
— Да-с, ваше благородие, заварил ты кашу. Даже не знаю, с чего и начать.
— А ты с начала начни и все по порядку, как есть, изложи, — я повозился, устраиваясь удобнее в ожидании долгого рассказа.
Околоточный, не сумев до конца удержать важный вид, вдруг хлопнул в ладоши, и по-мальчишески, звонко рассмеялся, а затем выдал:
— Да меня самого распирает тебе все быстрее рассказать. Столько всего приключилось, что, наверное, и часа не хватит.
— Давай, давай, — подбодрил я Селиверстова, — мне спешить некуда. Выспался на десять лет вперед. Можешь болтать хоть час, хоть два.
Полицейский машинально вытащил из кармана портсигар и тут же, замешкавшись, вопросительно посмотрел на меня:
— Дыми, не стесняйся, — махнул я рукой. — Только форточку шире открой, пусть воздух свежий идет. А то натопили, дышать нечем.
Околоточный, все же отойдя к окну, закурил и начал рассказывать:
— Значит, дело было так — Прохоров, что тебя прямо у него в доме схватили, узнал только на следующий день, как вернулся. Уж и не знаю, кто и сколько из дворни плетей получил, но рассвирепел он знатно. Слава Богу, я к тому времени уже на ногах был и первым делом в часть к себе заявился. А там уж Никодим вовсю хозяйничает. Он спервоначалу опешил, перепугался, а потом отошел, запетушился. Мол, знать ничего не знает, поставлен должность исполнять личным указанием самого Подосинского и передо мной отчитываться не собирается. Но, мы тоже не лыком шиты, — злорадно оскалился Селиверстов, — у Буханевича под трактиром замечательный погребок имеется. Там-то я с этим красавцем и побеседовал предметно, благо их превосходительство народцем подсобил.
Я удивленно покачал головой:
— Господин околоточный надзиратель, ты меня пугаешь.
— А что? — обиженно взвился Селиверстов. — Им все можно, а я по головке гладь, да?
— Не обращай внимания, — успокаивающе махнул я рукой в его сторону. — Это шутка неудачная. Все правильно сделал. Давай, продолжай.
— А дальше, — околоточный раздавил в пепельнице окурок и тут же зажег новую папиросу, — самое интересное началось. Приемничек-то мой не той закваски оказался. Ломался не долго. А когда заговорил, то у меня волосы дыбом встали… Никакой он ни Никодим Колесников, а Николай Палкин, из донских казаков, осужденный за убийство вдовы-дьяконицы, которую перед смертью зверски пытал. Содержался он в Рыковской кандальной тюрьме и был прикован вместе со знаменитым убийцей тридцати двух человек Пащенко. Каким-то образом они на пару умудрились отковаться и бежали. Сначала прятались в руднике, где их рабочие кормили. Когда же рискнули вылезти на поверхность, то Пащенко пристрелили, а этот прохвост скрылся. И пока его искали по всему Сахалину, он спокойно пересидел зиму в Рыковской вольной тюрьме.
Тут я перебил Селиверстова:
— В вольной тюрьме — это как?
Он удивленно посмотрел на меня, но, тем не менее, пояснил:
— В кандальной тюрьме содержаться за тяжкие преступления и на работу не водят. А в вольной сидит всякая мелочевка и их можно выводить за территорию. Вот этим Нико… тьфу ты, то есть Палкин и воспользовался. Как потеплело, сразу ушел в тайгу. Мало того, умудрился выжить и добраться до Петербурга. Тут-то он и обратился по каторжанской протекции к некоему Старосте — редкостному негодяю, насильнику и убийце. А староста, между прочим, по описанию одноногий старик, ни много, ни мало, состоял в услужении у самого Подосинского. Вот тут круг и замкнулся. А дальше — все просто. Мерзавец Подосинский снабдил Палкина документами убитого уголовниками студента сироты и пристроил ко мне в полицейскую часть.
Околоточный скрипнул зубами от ненависти.
— Верно ты тогда угадал. И пожар его рук дело, и Филиппа Самохина, которого курьером посылал, он зарезал. Тот, само собой, и подумать не мог, что его свой же ножом в спину… А когда про тебе спросил, Палкин, про подземелье-то и поведал. Потом расхохотался так зловеще, и прошипел, что от Ахмеда еще никто живым не возвращался. А если, мол, ему жизнь гарантируют, то дорогу покажет… Само собой, пришлось с соглашаться. Путь-то он и впрямь показал. Однако, сука, перед самым тайным домом Подосинского с дрожек дернул. Пришлось стрелять, иначе бы утек.
— Попал? — насмешливо приподнял я бровь.
— Попал, — тяжко вздохнул Селиверстов. — Наповал.
Дрогнувшим голосом я задал давно вертевшийся на языке вопрос:
— А с Подосинским как? Взяли?
Околоточный поскучнел.
— Улизнул полковник, гнида скользкая… Правда, тоже недолго на воле погулял.
— Попался таки, сволочь? — я аж приподнялся на кровати.
— Да какое там, — в отчаянии рубанул кулаком воздух околоточный. — Лишь труп выпотрошенный мне достался. Аккурат на том самом месте, где ты ухажера мадмуазели Прохоровой нашел. Помнишь?
Кивнув головой, я задумчиво почесал в затылке и спросил, заранее зная ответ:
— Следы звериные рядом были?
— А то как же, — Селиверстов скривился, словно раскусил лимон. — Все в точности как в прошлый раз. Мертвец, следы и никаких зацепок… Впрочем, мне это уже не интересно. Намедни Бибаев к себе вызывал. Приказал никуда носа не совать и крепко-накрепко язык за зубами держать. Иначе пригрозил самого в острог упечь. Дело-то замяли и этого упыря Подосинского с почестями погребли, как героя… Вспоминать противно… Вот такие дела, Степа…
Пошедшее было вверх настроение, стремительно испортилось. К тому же невыносимо разболелась голова. Я сполз вниз и прикрыл глаза.
Околоточный вернулся в кресло и вдруг хлопнул себя по лбу:
— Забыл совсем тебя напоследок порадовать. Обидчика-то твоего, Ахмеда, я тепленького спеленал, прямо у стола пыточного.
Я приоткрыл один глаз:
— Допросил хоть?
— Пытался, — он в сердцах шлепнул ладонью по подлокотнику. — Только туп он оказался, что твоя пробка. Двух слов связать не смог. Пришлось с ним обойтись, как сто лет назад с волжскими разбойниками поступали. Слышал когда-нибудь?
У меня открылся второй глаз:
— Нет, не приходилось?
Селиверстов плотоядно ухмыльнулся:
— О! Это была замечательная казнь. Кувалдой под ребра забивался железный крюк, и тело, наподобие говяжьей туши, подвешивалось на столб … Вот похожий крючок я у него в орудиях для истязания и нашел. Тут уж сам Бог велел… Как же это ублюдок верещал, как рыдал. Даже обмочился со страху.
По мере продолжения рассказа лицо околоточного каменело.
— Во время обыска подземелья под пыточной еще один этаж обнаружился. Туда трупы скидывали. Ох, и крысы там, — он развел ладони, показывая размер, — с мелкую собаку ростом. Я Ахмеда в нем подвесил… Раздел до гола, пятки разрезал, чтобы крови поболе лилось, и оставил.
Полицейский закурил и, предваряя вопрос, заговорил снова;
— Бибаев приказал вход в подземелье замуровать и всем про него забыть. Так что, Степан Дмитриевич, о кровожадном азиате ты больше не услышишь.
— Знаешь, Петр Аполлонович, — в тон околоточному ответил я, — вот по кому-кому, а по нему плакать, точно не буду. Собаке собачья смерть… А во всем остальном просто беда. Несмотря на потраченное время, силы и даже здоровье, остались мы с носом. Так и не сумели добраться до режиссера спектакля. Обидно.
Селиверстов удивленно уставился на меня:
— Ты считаешь, не Подосинский главным был?
Я снова приподнялся в кровати:
— Конечно не он. Ты сам посуди, зачем его сюда понесло? Мне, что ли решил отомстить?.. Так это чушь полная.
— Чушь, — согласился околоточный.
— А шел сюда Подосинский к своему хозяину за помощью. А тот, пользуясь случаем, обрезал концы. И мы теперь… Хотя, уже не мы, — я с хитрецой прищурился на Селиверстова. — Тебе же Бибаев запретил этим делом заниматься…
Околоточный возмутился:
— Да шел он лесом, твой Бибаев! Запретил он мне, понимаешь! А я прям так и послушался!
— Так ты же сам только говорил, что тебя ничего больше не интересует, — продолжал я дразнить полицейского.
Селиверстов обижено надулся и пробурчал:
— Мало ли чего в запале не скажешь. Ты ж меня знаешь, ни за что не отступлюсь, пока до истины не докопаюсь.
— Увы, истина в том, — невесело вздохнул я, — что нам опять придется начинать сначала. Пока можно более-менее точно предположить только одно — тот, кого мы ищем, где-то рядом. Может так статься, под самым носом… Ладно, даст Бог, разберемся.
Околоточный промолчал, и повисла долгая пауза. Потом он хлопнул себя по коленям, поднимаясь из кресла.
— Пойду я. А то вон совсем тебя замотал. Надолго не прощаюсь, днями загляну, — и, пожав мне руку, вышел, бесшумно прикрыв за собой дверь…
Но ни на следующий, ни через день, ни через два, Селиверстов не появился. Я же, только на третьи сутки, после того как пришел в себя, смог самостоятельно спуститься в столовую. Однако стоило мне, вернувшись прилечь после завтрака, как в дверь едва слышно поскреблась, а затем, не дожидаясь приглашения, юркнула Мария Прохорова.
Вот кого-кого я меньше всего ожидал увидеть в своем обиталище, так это ее. Между тем девица, потупив глаза, на цыпочках приблизилась к кровати и присела на край. Комната наполнилась насыщенным цветочным ароматом, с явно примешанным к нему, почему-то духом болотной тины.
Кровь ни с того ни с сего ударила в голову, и я поплыл в томительной истоме. А ее рука скользнула под покрывало и медленно поползла вверх по моему бедру. Плохо соображая, что творю, я вцепился в худые плечи и, рванув ее к себе, впился губами в напряженные, безответные губы.
Приветливая улыбка на лице как обычно без стука вошедшего Прохорова в доли секунды превратилась в зловещий оскал. Побагровев и с хрипом втянув в себя воздух, он прошипел, обращаясь к дочери: «Вон отсюда, шлюха». А когда она как подпаленная выскочила, разворачиваясь, бросил мне через плечо: «Жду у себя в кабинете через четверть часа».
Ровно через пятнадцать минут с тяжелым сердцем, но при полном параде, я стукнул в тяжелую дубовую дверь и дождавшись позволения, вошел.
Хозяин кабинета с каменным лицом неподвижно сидел за столом. Не отрывая глаз от зеленого сукна столешницы, он замогильно, словно судья, зачитывающий обвинительный приговор, заговорил:
— Господин Исаков. Я вынужден просить вас немедленно покинуть этот дом. Вам будет выплачена ранее оговоренная сумма в расчете на сегодняшний день и плюс к ней компенсация за причиненный урон здоровью… Но!!! — Прохоров неожиданно вспыхнул и грохнул кулаком по столу так, что подпрыгнул, жалобно звякнув крышкой чернильницы золоченый письменный прибор. — Как можно быстрее избавьте меня от тяжкой необходимости вас лицезреть!.. Все, подите вон!..
Дальнейшее происходило, словно во сне. Более-менее я пришел в себя только в трактире, куда меня доставил все тот же бессменный хозяйственный экипаж. Заспанный лакей натужно крякнул, приподнимая саквояж с презентом от графини. Зато недавно, будто по наитию приобретенный чемодан с моими вещами, подхватил как пушинку.
Отправив его в уже знакомый номер, из которого, казалось, совсем недавно забирали меня полицейские, в тяжкой задумчивости вяло ковырялся в поданной еде. Раздраженно отодвинув тарелку, вытащил часы и откинул крышку. Стрелки показывали двадцать три минуты восьмого.
Поддавшись внезапному интуитивному порыву, я вскочил, швырнул, не считая, деньги на стол и бросился к выходу. В дверях нос к носу столкнулся с Буханевичем. Тот попытался меня остановить, на ходу хватая за рукав. Но, довольно невежливо его оттолкнув, я выскочил во двор и со всех ног кинулся к околоточному.
Селиверстов, что-то увлеченно строчивший в отдельной комнате, выторгованной у хозяина постоялого двора, изумленно выкатил глаза:
— Ты?!
— Нет, тень отца Гамлета, — с раздражением огрызнулся я. — За три дня так изменился, что не узнать? Или не вовремя? Могу уйти, если теперь знать не хочешь.
— Что ты, в самом деле?! — полицейский отложил ручку и поднялся из-за стола. — При чем тут — вовремя, не вовремя? И когда я тебя знать не хотел? Мне вообще Шепильская строго-настрого запретила тебя еще минимум неделю беспокоить. А тут ни с того заявляешься и с порога лаяться начинаешь. Я-то тебе что-то дурное сделал?
Нотки неподдельной, даже какой-то детской обиды, прорезавшиеся в его голосе, моментально остудили гнев. Сдувшись, словно шарик, из которого выпустили воздух, я, с трудом переставляя ноги, добрел до стула и рухнул на него, закрыв лицо ладонями.
— Попал я, Петя, как кур в ощип. Влип, по самые уши.
Околоточный молча вернулся к столу, небрежно сдвинул бумаги в сторону, погремел ящиками, поочередно извлекая на свет початый штоф и две граненые стопки. Налил по самый рубчик и приказал, как отрезал:
— Пей.
Степлившаяся водка неприятно обожгла пищевод, оставив во рту противную горечь. Селиверстов дождавшись, когда я, скривившись и шумно выдохнул, брякнул пустую посудину на стол, опрокинул свою. Занюхал согнутым указательным пальцем, откинулся на стуле и закурил.
— Отпустило?.. Тогда рассказывай.
Я не смог удержаться от усмешки. На глазах растет, молодчина. Профессионально релаксирует. Не забыл, как самого после пожара в чувство приводили. И ощущая разливающееся внутри тепло, не столько от водки, сколько от дружеского участия, приступил к печальному повествованию.
Выслушав, в общем-то, недолгую и незамысловатую историю, Селиверстов не стал никак ее комментировать, а лишь тяжко вздохнул.
— Схорониться тебе, Степан Дмитриевич, нужно. И чем быстрее, тем лучше.
— Думаешь? — озадачено почесал я в затылке.
— Уверен, — твердо ответил полицейский и в упор тяжело посмотрел на меня.
Не выдержав, я отвел глаза и промямлил:
— Ладно, подумаю. Утро вечера мудренее. Переночую на постоялом дворе, а завтра-послезавтра в столицу, наверное, подамся… У тебя там, кстати, никого нет, на первое время перекантоваться?
Селиверстов продолжал сверлить меня взглядом:
— Не завтра-послезавтра, а немедля. И никаких столиц. Сейчас пошлю за твоими вещами, и поедешь в одно укромное местечко. Там точно никто не найдет. Отсидишься, пока все стихнет, а там поглядим… Все, не вздумай высовываться, пока не вернусь, — и он выскочил за дверь.
Мне же оставалось нервно курить и мерить шагами комнату, уныло размышляя об идиотской ошибке, которая, если смотреть правде в глаза, несомненно, изменит мою и без того непростую судьбу далеко не в лучшую сторону…