Впервые желание описать пережитое появилось у меня давно, когда мне было двадцать пять лет. В этом возрасте я уже успел многое увидеть и осмыслить. Прошел фронт, через плен, через СМЕРШ, через особые лагеря — и решил: у меня есть, что сказать людям.

Правда, в условиях изоляции письменное творчество было исключено, и я оставил свои воспоминания до лучших времен. Шли годы, в памяти копились и стирались факты и подробности.

В тридцать два года я возвратился в Баку и вновь вспомнил о «Записках». Но, будучи на свободе, я понимал, что они и теперь останутся невостребованными.

Так прошло много лет. Когда наступили горбачевские гласность и перестройка, я познакомился с книгами А. И. Солженицына, Д. Панина и других, с различными публикациями в «Огоньке» или «Новом мире». Друзья просили и меня не тянуть больше, не откладывать с воспоминаниями.

К «Запискам» я приступил во второй половине 1989 года, не имея, впрочем, ни малейшего представления о том, как их писать. Я просто следовал своему желанию рассказать о своей непростой судьбе, первая и главная цель отводилась искренности повествования.

С первых же страниц по тому, как нелегко они мне давались, я понял, что описывать пережитое не так уж просто, что для этого нужен не только жизненный, но и литературный опыт. Меня обуревали сомнения: а смогу ли выполнить задуманное? Ведь я не писатель, не историк, не публицист и не политик.

Я бросал писать — и снова начинал. Но удовлетворение написанным, право слово, редко посещало меня. И все же, шаг за шагом, я шел к своей цели, с невероятным трудом втягиваясь в работу, потребовавшую от меня, на круг, около десяти лет.

Я писал эти записки попавшего в беду человека скрупулезно и объективно, честно и бескорыстно, без попыток самооправдания. Я рассказывал не только о моих поступках и моем поведении, я попытался раскрыть внутренний мир моих мыслей и чувств.

Моя абсолютная искренность и открытость вызывала у друзей двоякое отношение. Они советовали мне писать иначе, оглядываясь на конкретное время. Мне приходилось возражать им и отстаивать свои позиции. Я говорил, что это — исповедь, что я не вправе тут что-нибудь изменить или приукрасить, отнять или добавить.

Если отвлечься от формы и от языка, всегда казавшихся мне неудовлетворительными, содержание «Записок» было принято с немалым интересом. Сужу об этом по читательским откликам на отрывки из первой части, напечатанные в газете «Вышка».

С СССР, с советским строем мы почти ровесники, и «конфликт», возникший между нами, произошел отнюдь не по моей воле!

Да, я испытывал смятение чувств, я обвинял себя в малодушии и склонности к компромиссам при выборе важнейших решений. Но условия военного времени определили мое место не на скамье подсудимых, мною заслуженной, а на скамье осужденных. Пройдя через предварительный этап следственного процесса, я дошел до его заключительного шага — до судебного разбирательства. Но оно так и не состоялось. Сам я тогда не считал себя виноватым, а вот государство держалось совершенно другого мнения, моим мнением не интересовалось и сочло нужным меня изолировать. Мне было просто зачитано государственное решение и объявлено государственное наказание.

А все, что мне хотелось тогда произнести, — так и осталось во мне, невысказанным и неуслышанным. Но я не уходил от ответственности и, в конечном счете, после долгой и трудной внутренней борьбы, счел наложенное на меня наказание актом правосудия. Первое постановление Особого совещания я принял не только как должное, но и как справедливое.

А вот второе его постановление изменило все мои представления о правоохранительной системе государства, о его законах, о правах человека и о справедливости наказаний. Следственные инсинуации и ложь были для этого слишком очевидны. Найти в себе аргументы и силы для принятия этого беззакония я уже не сумел.

Когда Солженицын готовил материалы для «Архипелага ГУЛАГ», он ясно представлял себе цель. Он хотел написать книгу-исследование — книгу о множестве людей, подвергшихся репрессиям в Советском Союзе.

Мои же воспоминания — сугубо личные. В их центре — не история тех лет, бурная и трагичная, а моя собственная — столь же необычная, сколь и трудная — судьба. Все остальное отодвинуто на второй план, хотя в них, конечно, упоминаются и другие люди, с которыми я сталкивался на дорогах жизни.

Мои склонность к компромиссу, отсутствие твердых убеждений на раннем этапе жизни столкнулись со временем с грубыми нарушениями закона и прав человека, направленными в том числе и против меня. Годы заключения и тюремно-лагерное «образование» широко раздвинули горизонты моих представлений о сути жизни. Изменились интересы и стремления, появился собственный, более трезвый взгляд на вещи, переосмыслились многие мои жизненные оценки и взгляды.

Но никогда, ни разу я не испытывал ни малейшего желания покинуть страну, которая стала мне Родиной.

Мой отец, долгое время проживший в Иране, где я, собственно, и родился, в свое время вернулся на Родину, в Россию. Меня закончившаяся война застала в Швейцарии. Я мог остаться на Западе, я мог выбрать место для проживания в любом уголке мира. Сказать, что я не представлял себе, что меня ожидает после возвращения в Союз, было бы неверно. Но я был молод, и у меня была надежда, что все обернется хорошо — правильным и благоприятным решением проверяющих. Я вернулся в Россию сразу же после войны, в 1945 году. Мои надежды не оправдались, но и о решении своем я не сожалею.

Но все прошедшие годы — тяжелые годы — не изменили моего отношения к стране и народу. Вера и надежда не покидают меня и теперь. И как ни трудны дороги России сегодня, я верю, что она еще встанет на ноги и займет достойное место в мире.

Время, описанное мною, охватило несколько десятилетий — тут и детство, и отрочество, и юность, и зрелость. Мои «Записки» довольно подробно рассказали о том, как именно они прошли.

Мой взгляд на свое прошлое складывался целую жизнь, и я подчеркиваю, что это мой сугубо личный, индивидуальный и неизбежно субъективный опыт. Я всегда старался быть вне политики и ко всему подходил с человеческими, гуманистическими мерками. Не будучи верующим, я отдавал предпочтение другой идее — идее, с которой прошел по трудным дорогам жизни. Верующие называют ее христианскими заповедями, а я назвал ее для себя «Законом Добра и Зла». Он помогал мне, казалось, в самых трудных условиях.