Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка

Астахов Петр Петрович

Часть первая

ДО ПЛЕНА

 

 

Молодость на Каспии

(Энзели — Баку)

1.

Годы отрочества, когда память наиболее остро реагирует на происходящее, в моей жизни пришлись на середину тридцатых годов.

После приезда из Ирана семья наша около года проживала на одном из крупных в Азербайджане рыбных промыслов (на рыбокомбинате им. Кирова), а летом 1933 года отца перевели в Управление «Азрыба» и мы переехали в город Баку.

На фоне маленького портового городка Энзели, на юге Каспия, где я родился и провел свое детство, Баку в моих глазах выглядел городом-великаном. В те годы бакинский трамвай был для меня верхом технического совершенства. Кроме большого порта сухогрузных, нефтеналивных, пассажирских судов, здесь была железная дорога, соединявшая город с Закавказьем и Москвой. А в начале тридцатых на Апшероне, впервые в Советском Союзе, построили электрическую железную дорогу — «электричку», как ее называли.

Все это будоражило мое детское воображение.

В те годы в Баку остро ощущался квартирный голод. Наша семья несколько месяцев проживала у дальних родственников матери. Наконец квартирный маклер с «парапета» предложил родителям маленькую комнатку на первом этаже трехэтажного каменного дома на Сураханской улице — одной из самых протяженных улиц Баку.

Этот дом до революции принадлежал богатому домовладельцу, потом его передали в жилой городской фонд, а хозяину предоставили в нем одну единственную комнату и часть общей галереи (коридора). В его семье было девять человек, и жить в одной комнате многодетной семье было трудно и тесно.

В типичном восточном дворике, напоминавшем колодец, с утра и до позднего вечера играли дети. Шум их голосов смолкал лишь тогда, когда ребятишек загоняли домой.

Комната, которую предложил маклер, была темная с низеньким потолком и единственным окном, выходящим во двор-колодец. На противоположной от входа стене две вместительные ниши, в каких жители этих мест хранят постельную принадлежность. Глубокий, на все три этажа воздуховод, выходящий на крышу дома, создавал естественные условия для вентиляции. Вот и все приметы жилища, к которым я хотел добавить «главную» деталь — в помещении этом хозяин когда-то держал свой фаэтон для выезда.

Комната стоила родителям золотых часов матери, серег, колец и других, проданных на «кубинке», вещей.

С этого времени мы стали обладателями «своей», на самом же деле государственной, комнатушки. Чуть позже к каретнику была пристроена крохотная галерейка и условия жизни нашей стали заметно лучше.

Через год в Баку из Ирана приехали родители матери. Мы были рады приезду дедушки и бабушки и совершенно не чувствовали тесноты и неудобств в маленьком каретнике.

Жизнь начала принимать свои обычные формы — быстро знакомились и сближались дети, а затем родители. Жители нескольких квартир первого этажа очень скоро стали единой семьей.

Уж так повелось на Востоке, что беду и радость разделяют соседи вместе. Уважение к чужой вере, народным традициям, культуре были в каждой семье, и никто не чувствовал национального превосходства или ущемления.

Пять семей проживало на первом этаже. Среди них две азербайджанские, одна аварцев, семья казанских татар и наша — русская. Но жили мы все единой семьей.

Мы с сестрой посещали среднюю школу № 18 на «Шемахинке». Сестра была старше меня и училась на класс выше. В доме часто собирались друзья. Я как-то не задумывался над тем, что влекло их в наш дом. Я был неприметным мальчиком невысокого роста и младше многих по годам, так как после окончания первого класса был определен в третий и, таким образом, стал младше своих сверстников. Дети же всегда хотят быть взрослыми и самостоятельными, прибавляя себе годы. Среди учеников своего класса я постоянно ощущал свою возрастную «неполноценность», которая ко всему подчеркивалась еще моей детской внешностью.

Моя строгая матушка относилась доброжелательно к друзьям, потому что я был всегда у нее на глазах, и она без особых усилий следила за моим поведением, храня от дурного влияния.

Завсегдатаем в доме был Борис Алонзов, высокий, крепко сложенный блондин, родом из республики немцев Поволжья, с необыкновенной для Азербайджана испанской фамилией, к которой в школе мы добавляли дворянское «дон». Добродушный Нерсес Мартиросов, живший неподалеку на Пролетарской улице, старше меня года на три-четыре — к нему прилипла кличка «голубцы». Позже к этой компании примкнули еще товарищи: неглупый, хитроватый враль Виталий Белецкий, смуглый с красивой темной шевелюрой Рашид Курбанбеков, родом из Ашхабада, толстяк Додик Шапиро, хулиганистый, но верный братскому союзу Шурик Казахов.

В нашем обществе девочек не было — дружить с девочками начинали в старших классах.

2.

У сестры тоже были подруги, но они редко приходили к нам в дом. Более теплые и близкие отношения сестра поддерживала с соседкой Мадиной.

С ее семьей связаны мои первые воспоминая о тридцать седьмом годе.

В квартире напротив, в углу двора, в двух маленьких комнатах проживала семья аварцев из Дагестана. Семья эта жила ранее в Махачкале, потом разделилась на две половины, из которых большая (старший сын Магомед и старшая сестра Патимат с семьями) остались в Махачкале, а другая — отец, Осман Османович Османов, мать, Марджанат и младшая дочь Мадина переехали на постоянное жительство в Баку. Жизнь многодетного семейства горцев проходила у нас на глазах. Иногда из Махачкалы в гости к родителям приезжали с детьми Магомед и Патимат.

Это были добрые и уважаемые люди, особенно Осман, глава семьи. Он был красивым человеком и выделялся среди окружающих необыкновенной статью и легкостью движений. Чуть выше среднего роста, с большой копной каштановых волос и ухоженными усами, какие носили в прошлом важные старики, он обращал на себя внимание.

Одевался по-городскому, но некоторые особенности туалета выдавали его происхождение. Черные рубахи на выпуск с косым воротником перепоясывал обычно тонким кожаным ремешком с латунными украшениями, мягкие, начищенные до блеска, сапоги придавали его походке мягкость и грациозность, производили на окружающих особое впечатление — все в нем было ладно и красиво. Работал он экономистом на Бакинском мясокомбинате. Было похоже, что он почитаемый человек и на работе.

Нравилась мне их приветливая, веселая Мадина — высокая, стройная, похожая на отца. Чуть крупный нос этой горянки выдавал ее происхождение, однако она могла составить конкуренцию не одной красавице. Мать Мадины по всем данным не имела образования, но в семье пользовалась властью и должным уважением. Отец был любимым человеком и непререкаемым авторитетом.

Однажды в доме этом случилась беда (мы о ней узнали не сразу). Ночью на квартиру Османовых нагрянули ночные «гости». В народе машины НКВД для проведения акций по доставке арестованных в тюрьму окрестили метко — «черный ворон».

Вспоминая сейчас то время и жертвы тридцать седьмого, я невольно представляю состояние своих родителей, прислушивающихся в ночи к шуму машин, а потом, приходящих в себя — «нет, не к нам…»

Мне тогда было четырнадцать, и хотя осознать целиком состояние родителей мы не могли, но общая тревога и чувство страха передавалось и нам тоже.

Исчезновение Османа Османовича держалось некоторое время в тайне. Может быть, в семье оставалась надежда на его возвращение, может быть, не хотелось связывать доброе имя человека с фактом ареста. Ведь в сознании людей во все времена бытовала мысль — «ни за что не сажают». Еще вчера он был среди нас, а сегодня исчез, растворился вместе с «воронком» в темной ночи. В доме остались близкие, пережившие ночную драму — вторжение незнакомых людей, бесцеремонный обыск квартиры, сборы вещичек в дорогу и оставшуюся в сердце надежду на то, что все это недоразумение и близкий человек обязательно вернется. Перед соседями и знакомыми выдумывались разные версии. Когда же скрывать арест становилось бессмысленным — правда открывала глаза людям на случившееся.

Осман Османович оказался во внутренней тюрьме НКВД города Баку. Это стало известно Мадинат в отделе справок, куда она обратилась на следующий день. Сколько длилось следствие, каковы были мотивы обвинения никто толком не знал; были слухи о причинах ареста, связанные якобы с тем, что принадлежал он к богатому и знатному роду и утаил от государства имевшееся состояние. Нежелание отдать его в казну стоило ему жизни…

Зимой 1942 года я уезжал из Баку в действующую армию. О судьбе Османа Османовича никто ничего не знал. Он, как и многие ему подобные, бесследно исчез в безвестных лагерях ГУЛАГа.

Лет через двадцать после этого я встретился с Мадиной в Баку (они вместе с матерью вновь переехали в Махачкалу). Я спросил ее: «Где папа?» В ее ответе прозвучало тихое, со слезами: «Не вернулся… Попытки разыскать его ни к чему не привели».

Но на этом не закончились аресты в нашем доме. Карающий меч добрался еще до двух семей.

Был арестован латыш Грюн. Он оставил дома жену, Марию Тимофеевну, и дочь Веру, нашу ровесницу. О причине ареста и до сих пор ничего не могу сказать. Единственно что стало известно — постигшая его судьба: он разделил участь исчезнувшего навсегда горца.

Другой семьей, где случилась беда, была семья хозяина дома — Меликова. Он исчез тогда же, по предположениям соседей, за нежелание поделиться с Советской властью спрятанным добром. В разных местах города Меликов имел собственные дома, которые власть «прибрала к рукам». Но отдать все он не пожелал (в семье было семь человек детей), и его постигла та же участь.

3.

Мне хочется вернуться к словам о ночных тревогах родителей. О них открыто старались не говорить в то время — они стали нам понятны гораздо позже, когда мы взрослыми увидели то, что не могли увидеть детьми.

Мои родители долгое время жили за пределами России еще до того, как произошла революция. Родом из Астраханской губернии, отец и мать ежегодно после занятий в астраханской гимназии уезжали на летние каникулы в Иран, на рыбные промыслы промышленника Лионозова, где чуть ли не с начала образования промыслов жили и работали их родители.

Отец матери заведовал промысловым хозяйством в местечке Асан-Киаде, содержал большую семью; отец моего отца на этом же промысле работал в больнице. Дед мой имел фельдшерское образование и занимался на промысле лечебной практикой.

«Хаким-Иван», — что означало доктор, — так звали его персы на промысле и жители поселка — был уважаемым человеком, хотя за ним знали один семейный «грех». Когда Аким Иванович выпивал лишнее, он «баловал» — бил жену Сашу, за которую вступались оба сына — Петр и Шура.

После установления Советской власти в России рыбные промыслы Лионозова были национализированы, и была создана совместная Ирано-Советская рыбопромышленная компания, в которой продолжали работу и дед, и отец.

В мае 1932 года, получив визу на въезд в Советский Союз, оба брата с семьями покинули город Пехлеви и пароходом добрались до Баку. Я никогда не спрашивал отца, пытался ли и дед хлопотать о выезде в СССР, получал ли он какой-либо ответ или же никогда не предпринимал таких действий. Из разговоров я уяснил себе лишь то, что дед отказался выехать из Ирана вместе с сыновьями. Это обстоятельство не могло не расцениваться отрицательно при анализе лояльности двух его сыновей к советскому строю.

Мое иранское происхождение (я родился в Энзели, переименованном 20 сентября 1923 года в Пехлеви) оставило «компрометирующую» страницу и в моей биографии. Ведь слаборазвитый и экономически отсталый Иран принадлежал к феодально-капиталистической системе! В Союзе людей, приехавших из-за рубежа, относили к разряду второсортных или «неблагонадежных». Наш переезд в Советский Союз и дальнейшая жизнь подтвердили это.

В многочисленных анкетах всегда присутствовала графы «социальное происхождение» и «есть ли родственники за границей». Правдивые ответы на эти вопросы перекрывали дороги в престижные заведения, институты, военные ведомства, учреждения, срывали оформление так называемых «допусков» и т. д. и т. п.

Новый общественный строй разделял людей на «социально-близких» и «социально-чуждых». Мое иностранное происхождение с первого же пункта анкеты — «место рождения» — относило меня в разряд «чуждых» (хотя правовых и юридических актов на этот счет нигде официально не существовало, разве что с грифом «совершенно секретно»).

Я всегда утвердительно отвечал на вопрос о наличии родственников за границей — в Тегеране проживала еще и старшая сестра матери с мужем и дочерью. В дальнейшем у дочери появилась своя семья и многочисленные дети. Моя матушка в первые годы жизни в Баку даже боялась поддерживать почтовую связь с сестрой. Потом связь была восстановлена, и я стал самым аккуратным корреспондентом на линии Баку-Тегеран.

Это все «минусы» в моей биографии с позиций чиновников специальных ведомств. «Минусы» в Отечестве, куда так долго и терпеливо добивался приехать мой отец и где мы оба получили урезанные права на всю оставшуюся жизнь. К «минусам» отношу и свою аполитичность, и доброе отношение к людям, приобретенные от гуманитарно-воспитанного в гимназии отца, его веры в Бога.

Рос я послушным и боязненным — мне доставалось от родителей меньше, чем сестре. Матушка постоянно занималась хозяйством, уделяла нам немного времени. А с отцом нас связывало лишь короткое время после службы.

С ним мы бывали на берегу залива, куда приходили рыболовецкие баржи — «киржимы» — небольшие буксиры. Туда же приходили порыбачить — вокруг нас всегда собирались ребятишки. Заглядывали на плот, где разделывали только что выловленную рыбу, готовили зернистую икру из распотрошенных белуг и осетров — главного богатства этих мест. Иногда посещали механические мастерские и с интересом наблюдали за работой рабочих — слесарей и сборщиков. На спортивной, плохо оборудованной, площадке отец показывал упражнения на перекладине и кольцах. Мы были в восторге.

Помню, как однажды, в поисках отца на промысле, я оказался на открытой веранде большого одноэтажного дома, где жили рабочие, и на табурете, возле входа в квартиру Сорокиных, увидел детских размеров гробик. В семье случилось горе, и предстояли похороны годовалого ребенка. Трагедия случившегося и вид детского гроба произвели на меня такое сильное впечатление, что залился слезами, и, забыв об отце, стремглав бросился домой, ища спасения у матери от неизбежности смерти. Мне было всего пять лет, и это, наверное, было самым сильным изо всех моих детских впечатлений. Видения смерти, кладбища и могилы ввергали меня с тех пор всегда в безысходное состояние страха, а вернуться к душевному равновесию позволяли лишь живые и говорящие люди. Мысль, что все останется, а меня не будет, страшила меня.

Круглый год, как и все дети промысловиков, мы играли на громадной территории промысла, отгороженной от местных жителей громадным каменным забором. Родители были уверены в надежности забора, и нам была предоставлена полная свобода действий. Играли во все детские игры, но иногда наступали дни, когда на смену играм приходило творческое вдохновение что-то мастерить, строить. Я с большим удовольствием, кроме шашек, кинжалов, ружей и пистолетов, мастерил из мягкой «балберы» (поплавков для невода) шлюпки, лодки, баркасы. Вместе с отцом запускал в небо «змея», собирая вокруг восхищенную детвору.

Так протекало мое детство в Иране.

4.

Личность отца сыграла большую роль в моем формировании, и мне хочется рассказать кое-какие подробности из его жизни.

Родился отец в станице Ветлянинской, Камышинского уезда, Астраханской губернии в казачьей семье и рос в станице, рядом с Волгой, где летом с ватагой босоногих мальчишек пропадал на реке, в садах и на бахчах станичников.

С детства у него обнаружились музыкальные способности. Родители определили его в церковный сельский хор. Так он впервые столкнулся с пением, а уже потом, в бытность на советском промысле в Пехлеви, стал руководителем хорового кружка в клубе.

Когда подошло время учебы, степенного и уравновешенного Петю, решили определить в 1-ю Астраханскую мужскую гимназию.

У меня сохранилась фотография последнего года пребывания отца в гимназии. В углу небольшого картона штамп: «Роговенко, Астрахань.», а с хорошо сохранившейся фотографии смотрит молодой человек в гимназической косоворотке. Лицо спокойное, на близоруких глазах пенсне, какие носили в те времена интеллигенты. Ровный ряд светлых волос и гладкая прическа на сторону.

Пробыл он в гимназии положенные восемь лет. Закончил с хорошим аттестатом. Особых успехов достиг в гуманитарных науках и остался гуманитарием до конца жизни.

Из его документов тех лет сохранилась небольшая книжица, в потрепанном коленкоровом переплете, так называемый «Порядок», в котором гимназисты записывали расписание уроков, сведения о школьной программе, интересные мысли из книг. Были в нем оценки из аттестата зрелости, с выведенным общим баллом по всем предметам.

Классическая гимназия, по рассказам отца, могла по составу преподавателей поспорить и с высшими учебными заведениями. Особенно сильны были преподаватели русского языка и словесности, языковеды-европейцы и языковеды-латинисты, преподаватели Закона Божия. По этим предметам (языки — английский, французский, немецкий, латинский, греческий, а также по Закону Божьему) отец имел высшие оценки — 5. Зато по математике стояла лишь 3, что свидетельствовало об отсутствии интереса к точным наукам.

Увлекался он также историей, мы с интересом слушали его повествования на исторические темы о жизни России.

Гимназия привила ему и вкус к чтению. Большую часть свободного времени он проводил за книгами. Я помню литературные журналы «Новый мир» и «Сибирские огни», ежегодно выписываемые в Иран.

Отсутствие советского гражданства и пребывание в Иране лишили его возможности получить высшее образование, и он, обладая незаурядными способностями, эрудицией и кругозором, как-то затерялся среди обычных людей средних способностей.

От отца любовь к книгам унаследовал и я. Но дома книг не было, приходилось пользоваться библиотекой. Отец всегда интересовался моим выбором. Давая советы, он делал упор на русскую и европейскую классику.

Сам он увлекался Достоевским, так как Федор Михайлович был близок ему своими философско-христианскими взглядами, идеей любви к ближнему, прощению грехов людских. Я помню литературные чтения в кругу семьи, главы о душевных муках и переживаниях Ивана, Дмитрия и отзывчивого на страдания Алеши Карамазова — отец читал эти главы с подъемом, и мы всерьез воспринимали все происходящее.

Верующий человек, он без ханжества и лицемерия исповедовал христианскую мораль и заповеди.

Петр Акимович не проявлял к окружающим чувства неприязни, высокомерия, превосходства — он умел сдерживать их, а его мягкая и добрая улыбка располагала к нему людей.

В вопросах веры он не признавал давления. Отрицал схоластический подход к вопросам совести и религии, и нам, воспитывавшимся в советской школе, где не изучали Закона Божия, говорил: «Вы свободны сами определить свой выбор — это дело вашей совести».

За все годы, прожитые в семье, я не слышал религиозных проповедей отца. Обстановка в доме была нравственно-доброжелательной, отношения родителей уважительными.

Когда разговор заходил о революции и преобразованиях в России, я, не понимая сути многих общественных перемен, понимал на чьей стороне находится отец — демократ и либерал — кого поддерживает, кого осуждает.

Он любил Россию. Вся ее история, уклад жизни, традиции народа, интеллигенции, национальная культура, наука постоянно находились в центре его внимания. Рассвет и процветание России видел в народовластии и дальнейшем развитии революционных преобразований.

В гимназические годы, он не только увлекался книгами и музыкальными занятиями — ему удавалось еще заниматься спортом.

В Астрахани в те годы были чешские спортивные союзы «Сокол». В обществе он серьезно увлекся гимнастикой и сохранил к ней любовь на долгие годы. В свои 30–40 лет он продолжал оставаться гимнастом, вызывая у нас чувства гордости за его мастерство и долголетие в спорте.

Не могу не сказать еще об одном даровании отца.

На рыбном промысле Ирано-Советской рыбопромышленной компании, где жили советские граждане, был небольшой двухэтажный с хорошим зрительным залом уютный клуб, там ежедневно проводили время рабочие и служащие компании. В клубе работали различные кружки. Наиболее значительными были драматический, хоровой, кружки по изучению иностранных языков, хорошая бильярдная с парой великолепных столов.

Кроме обязанностей хормейстера, где отец занимался 1–2 раза в неделю, у него были репетиции в драмкружке. Там ставили А. Чехова, М. Горького, А. Островского. Был и кружок фарси, тоже посещаемый не без успеха. На все хватало у него времени — делал он все с любовью, добросовестно, без рисовки и фарса.

Бывали в семье праздничные даты. Родители устраивали многолюдные праздники рождения, отмечали майские и октябрьские торжества, встречи Нового года, Рождества Христова и Пасхи.

Тогда в просторной гостиной нашего дома собирались сослуживцы отца к веселому и шумному застолью, и потом еще долго, заполночь, слышались голоса поющих и веселящихся гостей, громкий смех, шутки. К таким вечерам готовился обильный ужин с закусками и деликатесами, горячими блюдами, вином и напитками, сладостями и фруктами. Веселые шутки, анекдоты, декламации, лирические песни, романсы, арии из камерного репертуара русских композиторов проходили при активном участии отца — они создавали в доме особую праздничную обстановку.

Я многое запомнил из того, что исполнял отец на этих вечерах в те годы. А любовь к музыке, романсам сопровождали меня потом всю жизнь. Эта особая атмосфера детства впитала тогда отцовскую направленность, которой я не изменил до последних дней. Многому, что есть во мне положительного, я обязан ему, своему отцу, человеку необыкновенному, доброму, чуткому, интеллигентному.

Хочу, чтобы потом в оценке событий, произошедших в жизни со мною, не уходили из памяти эти истоки детства, давшие мне направление на всю дальнейшую жизнь.

Отдавая должное отцу, не могу оставить без внимания и материнское влияние. Но если в отце были сконцентрированы в основном духовные начала, то в матери своей мы видели постоянную заботу о доме, домашнем хозяйстве, семье. Матушка никогда не работала, вся ее работа была связана с домом.

Она закончила три или четыре класса астраханской гимназии и по причине революционного переворота в России осталась в многодетной семье овдовевшего отца, который на одном из рыбных промыслов в Асан-Киаде заведовал промысловым хозяйством.

Мама прошла хорошую школу в семье отца — умела вести домашнее хозяйство, вкусно готовила, была мастерицей-рукодельницей, много вышивала. Наш дом, в отличие от многих других, всегда выглядел чистым, красивым, уютным. В этом была бесспорная заслуга мамы. Ее пример был заразителен — мы всему научились с детства, присматриваясь к тому, как она работала. Даже мне, мальчику, показывала образцы вышивок, и уже в 6–7 лет я тоже научился вышивать. А в доме какое-то время хранились сделанные мною салфетки.

С малых лет мы приучались к порядку, труду и добросовестности. Когда я вспоминаю о ней, о том, что она сделала, я не могу не поблагодарить ее за то, — мы стали трудолюбивыми, честными людьми, доброжелательными и чувствительными к чужой беде и горю.

Если быть честным, то к ее характеристике следовало бы добавить еще одно качество — она была женщиной крутого нрава. Мы, честно говоря, побаивались ее, так как в случае провинности она могла наказать. Ее наказания чаще доставались непоседе-сестре, которая по поведению больше походила на мальчишку. Я же был нрава тихого и кроткого, и наказания обходили меня стороной. Когда мы провожали ее в последнюю дорогу, и кто-то из близких попросил сказать «последнее прости» у вырытой могилы, я ничего лучшего не мог сказать ей в награду, как понятные и простые для всех слова:

«…Спасибо тебе, мама, что ты дала нам в жизнь — любовь к делу и умение трудиться».

Несмотря на разность натур, отец с матерью прожил хорошую жизнь. Он возвращался домой с великой радостью, зная, что его ожидают дети и «ханум» (на Востоке оно означает «госпожа»). Приходил с доброй улыбкой и обязательным поцелуем.

«Ханум» с большим трудом латала дыры в семейном бюджете. Она «пилила» отца за то, что он не умеет жить так, как другие. После благополучной иранской жизни в Советском Союзе в нашу семью пришли трудности. Иранский достаток постепенно таял, вещи «уплывали» на «кубинку» — бакинскую барахолку, — а в семье, где работал только один отец, становилось все тяжелее…

5.

Переношусь еще раз назад, в Иран и в 1932 год. Переезд в СССР стал для нас неожиданным и внезапным.

После долгого и томительного ожидания отцу пришла долгожданная виза на въезд в Советский Союз. Многолетняя подготовка к отъезду, покупка вещей для взрослых и для детей, хлопоты с пошивом теплых вещей для холодной России еще не были окончены, и тем неожиданнее было разрешение. Но на сборы в дорогу определили лишь 24 часа. Переезд осуществлялся морем на маленьком пароходе, плавающем между Пехлеви и Баку без регулярного расписания.

Я помню, что сложность такого срочного выезда была связана еще и с тем, что в доме было новое пианино «Веске», не подлежащее вывозу из Ирана, — оно было куплено там. Его нужно было реализовать, причем за считанные часы.

Выезд все же состоялся.

В мае 1932 года мы прибыли на заграничную пристань в Баку, где прошли тщательный таможенный осмотр. Событие это стало знаменательным в силу того, что отец, потерявший Родину из-за революции, получил возможность вернуться обратно. Он понимал, что дети, начавшие учебу в пехлевийской девятилетке, смогут получить полноценное образование только в Советском Союзе, что только там смогут стать полноправными гражданами, что «русский дух» и Россия — не просто слова, а хорошо понятые на чужбине реалии. Это были веские доводы для переезда в СССР.

Но были и другие, и о них я тоже хочу сказать. Многие, жившие в Иране, не желали испытывать судьбу, ехать в голодную страну и подвергать себя трудностям и лишениям.

Россия испытывала тогда тяжелые времена. Нужны были для восстановления страны новые люди и формы управления народным хозяйством, финансовые кредиты, продовольствие для голодающих. Положение усугублялось неурожаем, голодом и раскулачиванием крестьян. Связь между Советской Россией и Ираном не прекращалась — уезжали и приезжали сотрудники компании, работники пехлевийского консульства, пароходства, и через этот постоянный обмен информации о жизни в Советском Союзе, граждане, собирающиеся на Родину, имели реальное представление.

Я задавал себе вопрос, — а мог ли отец отреагировать на полученную визу по-другому и не поехать в Союз, сославшись на отсутствие времени к отъезду? Ведь он был осведомлен и о тяжелом продовольственном положении, и о голоде в Поволжье и других районах, знал о работе ГПУ, в частности, и о деле резидента Атабекова (может быть Агабекова) в Иране, о раскулачивании крестьян и т. д.

Вопрос мой был не случаен: за ним прятались тревога и опасения неприятных последствий на судьбы людей самого факта их возвращения в Советский Союз из заграницы. И тем не менее отец не принял эти предостережения и решился на отъезд.

Когда у меня самого в 1945 году появилась возможность после окончания войны отвечать на тот же вопрос: ехать ли в Советский Союз или остаться в нейтральной Швейцарии и получить там политическое убежище, я, как и мой отец, ответил на него точно так же.

Наши жизни, конечно, складывались по-разному. У отца она проходила под крылом и опекой родных, а у меня лишь детство складывалось примерно таким образом. В мои восемнадцать лет, когда началась война и все перевернулось вверх дном, нужно было действительно родиться в рубашке, чтобы пройти через все испытания и остаться живым.

Выбор отца пал на Россию, так как вне России он не мог представить ни себя, ни семью. У меня не было семьи, мне было только двадцать два года, и хотя военные годы по остроте переживаний ни с чем не сравнить, они в моем сознании не могли пробудить реалистичный подход к оценке действительности и вывести меня из сознания, в котором любил пребывать щедринский карась.

И мой выбор пал на возвращение.

Приехавшие в Союз родители тревожно реагировали на ночные визиты «гостей» из ГПУ, хотя у них и не было причин для этого.

Случалось, что, проснувшись ночью и боясь не разбудить спящих детей, они полушепотом обсуждали приезд ночных «визитеров». Мы тогда еще плохо понимали, чем мог закончиться такой визит для семьи.

Недаром говорят, что «пуганая ворона куста боится». Жизнь неспроста рождает пословицы, вот я и подумал: чего же опасался отец? Что рождало его страх? Тогда, мальчиком, я не мог ответить на это. Позже я узнал, чего он опасался.

Мы просто принадлежали к категории неблагонадежных граждан, людей «оттуда». Наше иранское прошлое определяло нас к людям с отравленным нутром и чуждой идеологией.

Мы ощущали на себе неприязненные взгляды окружающих, которые видели добротные вещи, береты, шляпы. Вслед неслись оскорбительные фразы: «посмотрите, дикие англичане приехали» — даже внешностью мы были чужие.

Хотя родился отец в казачьей станице, он не мог стать настоящим крестьянином, поскольку дед занимался врачеванием и земли для обработки не имел. Мог ли отец считать себя социально близким человеком в теперешней Советской России, где власть принадлежала новым хозяевам? Мог ли быть уверенным в том, что полученное в гимназии образование поставит его ближе к новому строю, сделает своим? Скорее наоборот, так как образование, его интеллигентность, сделали его социально чужим.

Ко всему этому нужно было добавить еще и нежелание деда воспользоваться возможностью выехать вместе с сыновьями в Советский Союз — он пожелал остаться в Иране.

Вот и получалось, что приехав на Родину, отец не почувствовал себя здесь дома, своим. Он понимал, что если кто-то вдруг напомнит ГПУ о его прошлой долгой жизни в Иране, то и к нему смогут заехать ночью непрошеные гости. И не дай Бог сделать какой-то неосмотрительный шаг…

Ситуация рождала постоянный страх и, вероятно, в немых молитвах отца в ту пору чаще всего произносились слова: «Господи, спаси и сохрани!»

6.

Страна между тем жила своей обычной жизнью. На полях сеяли и собирали хлеб, мартены выдавали сталь и чугун. На шахтах, выполняя и перевыполняя социалистические обязательства, трудились горняки, ставя рекорды высоких метров проходки и тонн добытого угля.

Шло освоение Северно-морского пути — там, на станциях «СП», дрейфовали полярники. Устанавливались рекорды перелетов бесстрашных летчиков с материка на материк.

Также по намеченным срокам собирались съезды и пленумы партии, сессии Верховного Совета — общественная жизнь шла своим чередом.

На общем фоне трудовой деятельности и будней громадной страны проходила и наша жизнь — школьников, студентов, учащихся техникумов и ФЗУ. Мы жили своими буднями, и у нас были свои знаменательные события и заботы.

В моей жизни 1937 год остался в памяти по другим причинам. Я с детства увлекался рисованием — любил графику. Копировал рисунки, фотографии, портреты; с большим удовольствием занимался миниатюрой. Мои школьные тетради по истории и географии, ботанике и зоологии, химии и физике нравились товарищам. Их восторженные отзывы меня еще больше вдохновляли. Желания и честолюбивые замыслы помогали работать и совершенствоваться. После шестого класса я стал постоянным членом редколлегии школьной газеты, участником выставок, праздничных оформлений.

В начале 1937 года у секретаря комсомольской организации школы Аркадия Завесы возникла идея организовать поездку на родину вождя в Гори. Я оказался среди 20 человек школьников-комсомольцев, которые своей учебой и активной общественной работой заслужили право на поездку.

Руководителем экскурсии назначили Завесу, человека незаурядных организаторских способностей. Азербайджанская студия кинохроники выделила для съемок двух операторов — вся экскурсия от первого до последнего шага должна была быть запечатлена на пленку. И действительно был снят пятнадцатиминутный документально-хроникальный фильм о деятельности И. В. Сталина.

Можно ли было в те годы знать все то, что происходило вокруг Сталина и его окружения?

Образ вождя был так глубоко и щедро распропагандирован в сознании народных масс, в таких превосходных степенях провозглашался прессой, что из простого человека он превратился в Божество, а имя его стало символом мудрости, справедливости и многих других достоинств.

Шепотом передавались известия о происходящих репрессиях; во весь голос говорили о том, что советское правосудие «просто так» не судит и не расстреливает, а уж если и «берут» кого-то, то «берут» за дело. Наказания «врагов» исходили от имени народа.

Представьте мое состояние, когда в четырнадцать лет я впервые имел возможность увидеть «святую обитель» Величайшего Человека и самому прикоснуться к реликвиям в доме, прочувствовать его атмосферу — какое же непередаваемое чувство благоговения я должен был испытывать в те минуты!

Когда перед глазами предстала величественная мраморная колоннада с прозрачным навесом, защищающим от непогоды крохотный одноэтажный домик с двумя комнатами и бедным домашним скарбом, я был потрясен этой бедностью и скромностью, родившими гений Вождя.

Так начинались они, истоки, складывающегося уже тогда культа.

Разве можно было видеть Вождя в другом свете? Никогда не забыть учебников по истории СССР, в которых вырезались или вычеркивались портреты советских маршалов, ставших на путь предательства и объявленных «врагами народа». И в этом угадывалась мудрая прозорливость «Великого кормчего».

Абсурд бдительности и безудержной подозрительности доходил до того, что на обложках школьных тетрадей, где были отпечатаны разные рисунки, блюстители государственной безопасности находили «умело замаскированные» в рисунках надписи, как то: «долой Сталина», фашистскую свастику и всякую другую антисоветскую ерунду.

На полном серьезе отдавались приказы об изъятии и уничтожении тиража подобных тетрадей в магазинах и на руках у школьников.

Машина культа планомерно, изо дня в день, делала свое дело, — радио и печать выражали многочисленные здравицы, писали о мудрости и гениальности, газеты и журналы в разных видах и размерах печатали фотографии. Под впечатлением этого всеобщего преклонения и угара я тоже рисовал портреты великого и неповторимого человека.

Нашей истории остались от тридцать седьмого загубленные жертвы массового террора и репрессий невинных граждан.

Для меня же этот год был знаменателен вступлением в Коммунистический Союз Молодежи и яркой, надолго запомнившейся поездкой в Гори — на родину Иосифа Виссарионовича Сталина.

7.

В детстве медленно идет время. Я помню, как долго ожидал своего совершеннолетия. Скорее вперед, скорее же — к самостоятельности!

В 1939 году в семье произошло несчастье — скончался от скарлатины трехлетний брат. Он был всеобщим любимцем, его смерть переживали очень тяжело.

Во время болезни мы с сестрой подверглись карантину и несколько месяцев не посещали школу. В связи с этим мне повторно пришлось идти в девятый класс, и я очень тяжело переживал расставание с прежними друзьями.

Потом была поездка в Москву — нас после тяжелого потрясения решила пригласить к себе младшая сестра матери — Людмила Семеновна Матвеева, наша любимая тетя Люся, которую мы знали еще в Иране. Она училась в Москве, и на каникулы, как правило, приезжала к родителям в Иран. Мы всегда с нетерпением ожидали ее приезда — тетя Люся никогда не приезжала с пустыми руками, привозила много игрушек и уделяла нам время и внимание.

Жила тетя Люся в Замоскворечье, на Пятницкой улице, в Климентовском переулке. По тем временам это была хорошая однокомнатная квартира, с общим коридором и кухней.

В центре переулка стоял великолепный храм, названия которого я не знал: он был закрыт и использовался не по назначению — там хранилось зерно. Так относились к памятникам христианской культуры в те годы, да и нам, молодым, были интересны памятники и достопримечательности нового времени.

Тетя жила в таком удобном месте Москвы, что многие достопримечательности можно было увидеть, не прибегая к транспорту. Климентовский при переходе через Большую Ордынку переходил в Лаврушенский переулок, где находилась Государственная Третьяковская галерея. Рукой было подать до Яузского моста и Большого замоскворецкого. Я часто бывал на площади у кинотеатра «Ударник» — громадного жилого Дома правительства, расположенного на набережной Москвы-реки.

Вечерами мы любили ходить к Кремлю, на Красную площадь, залитую ярким светом прожекторов, наблюдать за сменой караула у мавзолея, слушать бой курантов у Спасской.

Чувства восторга охватывали меня, когда впервые после книжных картинок и разного рода фотографий, узнавал знакомые контуры башен и зубчатых стен, Собор Василия Блаженного и Исторический музей, мраморную пирамиду с надписью «Ленин», ощущая твердь аккуратно уложенной брусчатки. Я хорошо помню свое нетерпение увидеть собственными глазами великое таинство Москвы — человека и Вождя, положившего начало новому Государству рабочих и крестьян. Как много всего было связано с этим городом, а теперь ко всему этому можно прикоснуться самому. Вот оно, это великое Чудо — чудо сопричастности происходящего.

Наконец, наступил и еще один долгожданный день — посещение мавзолея. Помню каменные фигуры часовых у входа, тишину просторного склепа, нарушаемую шорохом движущихся ног, стеклянный саркофаг в центре и двух застывших рядом красноармейцев. А за стеклом лежал человек в зеленоватом френче, совсем не похожий на живого, какого мы привыкли видеть с детства на фотографиях. Мне показалось, что лицо у Ленина не такое, как на снимках, что едва заметная борода отнимает привычное сходство, а сам он какой-то маленький и высохший…

Москва поражала размерами, многочисленными историческими памятниками. Подземные дворцы метрополитена, белоснежные павильоны сельскохозяйственной выставки, шлюзы и сооружения канала Москва-Волга, выставки и музеи знаменитых соотечественников и сам Великий город — оставили впечатление на всю жизнь.

Сопровождали нас по многочисленным и интересным экскурсиям добродетельная тетя Люся и ее супруг Леонид Наумович Галембо, — в прошлом участник гражданской войны, красный партизан, — заслуженный, отличившийся перед советской властью человек, о чем свидетельствовали многочисленные фотографии тех лет. Работал дядя Леня в аппарате Совнаркома СССР, в отделе материального снабжения и поэтому имел обширные связи в Москве и других районах Советского Союза.

Лето пронеслось, как яркое и неповторимое видение, и когда наступила пора возвращения домой, где в это время оставался соскучившийся по семье отец, возвращаться нам в Баку не хотелось.

8.

Мы вернулись к началу учебного года и приступили к занятиям. Потянулись школьные будни в привычной обстановке, но теперь уже в новом классе, среди новых товарищей, к которым нужно было привыкать.

За год учебы я стал «своим» — класс меня принял, а в десятом даже оказал «доверие», избрав комсоргом. Это не вскружило мне голову, хотя в шестнадцать лет и такое могло случиться. Я подсознательно ощущал ответственность и моральный груз новых обязанностей.

Год учебы в десятом классе совпал с моим совершеннолетием. Наступило время, когда вдруг все переменилось, стало иным, и сама жизнь приобрела какой-то иной смысл.

Весной 1940 года в бакинском кинотеатре «Художественный» шел новый американский фильм «Большой вальс». С рекламного щита смотрела улыбающаяся женщина в белой широкополой шляпе, удивительной красоты.

«Большой вальс» стал вехой в моей жизни.

В шестнадцать лет я почувствовал, что со мной что-то происходит, и я, подчиняясь восторженному порыву, стал ходить на фильм много раз, пока вся картина была выучена наизусть, до последней реплики.

Целый год я общался с классом, где все было обычным, где я никого не выделил особо. Но в десятом классе я обратил внимание на девушку, которая стала мне нравиться больше всех, и я почувствовал, что мысли мои постоянно обращаются к ней.

Настали дни трудных душевных испытаний.

Из-за скромности я не мог объясниться с нею и признаться в том, что происходит. О смятении моем знало только сердце. Я понимал, что без посторонней помощи не обойтись. Кто же поможет мне, кому я смогу доверить свою тайну — на это мне тоже трудно было решиться.

Утром я бежал в класс, чтобы увидеть ее, а при встрече уходил прочь, испытывая чувства стеснения и неловкости.

Долго еще продолжались эти муки нерешительности и, поняв наконец, что объясниться сам не смогу, поведал тайну одному из товарищей.

Добродушный и отзывчивый Фима Либерзон, бывший в хороших отношениях с Асей (так звали ее), отнесся с пониманием к просьбе и вызвался тут же передать записку.

Я просил ее вместе, втроем, пойти на «Лебединое озеро» — на иной вариант не хватило духу, так как не представлял, чем смогу занять ее целый вечер. Ася согласилась, и я был несказанно рад.

Имя ее — не редкое на Востоке, но фамилия Сидорина выдавала ее смешанное происхождение. Русская фамилия досталась ей от матери и носила она ее до шестнадцати лет. Когда Ася получала паспорт, фамилию свою она сменила на отцовскую, и после 24 апреля 1940 года стала Мамедбековой.

Для меня же она всегда была тургеневской Асей, или Асюней, как ласково называла ее мама, Мария Павловна. Мать Аси — женщина еще молодая и не забывавшая об этом.

Мария Павловна работала секретарем в республиканской прокуратуре. Жизнь начинала в районе Азербайджана, где познакомилась с молодым прокурором Аббасом Мамедбековым и вышла за него замуж. Но семейная жизнь не сложилась, супруги разошлись. Покинув район, оба приехали в Баку. Отец Аси создал новую семью, а Мария Павловна предпочла остаться с Асей вдвоем и позволяла ухаживать за собой соседу по дому, молодящемуся холостяку Алеше.

Мария Павловна была занята работой, уходила утром, возвращалась вечером. Хозяйство в доме лежало на Асе, и она очень хорошо справлялась со своими обязанностями.

Со всем этим я познакомился позже, когда стал ежедневно бывать у них в доме и получил там, как говорят, «постоянную прописку».

Мое поведение и порядочность снискали благосклонное отношение Марии Павловны — я почувствовал расположение к себе, сам еще долго уговаривал Асю познакомиться с моими родителями. Наконец, наступил и этот день, и Ася переступила порог нашего дома. Она очень понравилась родителям, и тогда у нас появились далеко идущие планы на будущее.

В ту счастливую пору я не представлял себе жизни без любимой девушки, не допускал и мысли о том, что Ася будет любить кого-то еще, станет женой другого: абсурд, нонсенс!

В моем сознании не укладывались мысли о том, что ее национальная принадлежность отрицательно скажется на нашей судьбе. Разве сегодня, в Советское время, можно ставить вопрос о национальном браке? Это же невежество, дикость!

Все, что я испытывал тогда, было для меня впервые — поэтому я так остро и категорично выражал свои переживания. Я не верил, что восточные традиции все еще существуют, что искренность ее чувств и ее поступков были не главным.

Я каждый день видел ее, ощущал ее тепло; ежедневно с утра и до поздней ночи пропадал у нее дома. Я испытывал восторг и радость от ее близости, просто от того, что она есть рядом.

Когда однажды, читая «Хождение по мукам», я добрался до письма Телегина к Даше, где он выражал ей свою признательность за любовь и верность, он закончил его словами «…твой до березки». Я понял, что в этих словах заключено и мое чувство, что в нем, кроме поэтики, была еще и верность сердца, передающая душевную близость и преданность. Мне казалось, что только смерть сможет развести наши дороги.

Однако не смерть, а война стала на нашем пути, а логической закономерностью, разведшей наши дороги, — неумолимое выполнение святого воинского долга и участие во внезапно вспыхнувшей войне.

 

В Красной армии

(Гудермес — Старый Салтов — Барвенковский выступ)

1.

22 июня 1941 года 10 «а» класс собрался в школе для получения аттестатов зрелости. Настроение у всех было приподнятое. Наступали минуты расставания с друзьями, педагогами, школой. Кончались отрочество и юность, наступала новая пора, не менее счастливая, чем школьная жизнь.

Именно в этот день нам суждено было услышать впервые это слово — «война» — и написать заявления с просьбой призвать в действующую армию. Совершая этот шаг, мы совершенно не думали о том, чем он обернется в нашей жизни.

Этот год обозначил наше совершеннолетие.

Школу закончили молодые юноши семнадцати-восемнадцати лет, за плечами которых не было особых трудностей и жизненных невзгод. Они не имели представлений о службе в армии (уже не говоря, о фронте, войне) и поэтому будущее рисовалось им не в мрачных тонах.

Война не могла продолжаться долго, и мы считали, что она закончится через несколько месяцев.

Однако многим из тех, кто писал заявление пришлось столкнуться с нею не по абстрактным представлениям, а увидеть и испытать очень скоро.

Фронтовые лишения, кровь, страдания и смерть изменили наивные представления бывших школьников.

Первые полгода я ожидал призыва в армию, но не дождался. Думал: «Почему не отправляют на фронт?» Ответ напрашивался сам собой: иранское «происхождение» задерживает меня в Баку. Я припоминал, что еще до оформления на работу или учебу, различные комиссии отсеивали тех, кто имел родственников за границей (а у меня они были, в Иране). Думаю, что по этим причинам я не увидел войну в ее самые тяжелые месяцы.

Первые военные месяцы обернулись для наших войск страшными и совершенно неожиданными потерями. С тяжелыми боями армии отступали на Восток. На местах сражений оставались трупы убитых, тяжело раненные. Попавшие в окружение старались выбраться к своим, но миллионы постигла трагичная доля — плен и невероятно тяжелые условия в лагерях.

Когда же оставленные территории стали фактом невосполнимой утраты, а человеческие потери обострили до крайности положение с людскими резервами, — тогда-то, видимо, и докатилась мобилизационная волна и до меня.

17 февраля 1942 года в пасмурное утро, с повесткой Джапаридзевского райвоенкомата я вместе с мамой, сестрой, Асей и Мадиной пришли в санпропускник для обработки личных вещей.

Вчера в парикмахерской, я снял под машинку волосы, — последнее, что связывало меня с «гражданкой». На мне были старые брюки и телогрейка, да еще ушанка на «рыбьем меху».

Через несколько часов предстояла отправка мобилизованных на сборный пункт в Баладжары.

Расставание щемило сердце.

После санобработки, пешком через весь город, добрались до Сабунчинского вокзала, потом через пути, к станционному перрону, где стоял, готовый к отправке, поезд.

Безрадостным было это прощание. На фронт уходили молодые и здоровые резервисты, чтобы остановить врага, оказать ему сопротивление. Это было непросто, — ведь немец добился больших успехов за полгода войны. В горле — тяжелый ком, с трудом сдерживаю слезы. Перед глазами в серой февральской мгле колышется шумящая толпа многолюдного перрона.

На меня устремлены глаза провожающих.

Рядом стоит Ася, и я чувствую ее трепетное волнение.

Теперь все же нужно забыть все и настроиться на другую жизнь. Хотя сделать это так непросто!

Наконец, послышалась команда: «По вагонам!»

Поезд медленно отходит от платформы, а затем все скорее оставляет перрон. Опоздавшие бегут и вскакивают на ходу. Вот уже железнодорожное депо. Через несколько мгновений и оно скрылось за поворотом.

Я продолжаю махать, пока не исчезли из глаз знакомые очертания провожающих.

Наступило утро отъезда и из Баладжар.

Погрузили нас в вагоны «краснухи», посчитали не один раз, и громадный состав тронулся в сторону станции Насосная-Дивичи.

В вагоне у полуоткрытой двери теплушки, чувствуется жар железной печки. Мимо бегут станционные постройки, семафоры, нефтеналивные цистерны, товарные платформы, люди.

Вокруг пахнет сеном — оно лежит в тюках и разбросано на полу. Мысли о происходящем отъезде перемешались с мыслями о будущем, с тем что готовит нам смутное время.

Какая судьба ждет наш «товарняк»? Ведь война — это объявленное убийство, уничтожение техники и людей. Такова ее суровая правда.

22 февраля наш поезд прибыл на станцию Гудермес в Чечено-Ингушской автономии, — там в годы войны находился запасной полк для подготовки резервистов. Но еще до Гудермеса, за несколько дней ожидания отправки на сборном пункте, я успел познакомиться с новыми товарищами.

Вот Сережа Гурьянов — сосед. Он жил чуть выше нашего дома, за углом, на улице Мирза Фатали. Мы встречались в городе, но не были знакомы. Война познакомила нас.

Он был со мной в Гудермесе, в запасном полку; вместе с маршевой ротой добирались на передовую. Уже на фронте нас определили в минометный батальон 13-й гвардейской дивизии. Вместе участвовали в первом бою. И в этот первый день он был ранен осколками разорвавшейся мины, получил тяжелое ранение в голову, и после этого я его больше не видел. Сергей попал в тыловой госпиталь и покончил счеты с войной. Ранение позволило ему еще в 1942 году уехать в Баку.

Невысокого роста и щуплого вида, с типичным еврейским профилем, Изя Регельман занимался музыкой. Он закончил школу по классу скрипки, играл в эстрадном оркестре городского кинотеатра «Ветан».

Задумчивый и немногословный, Изя нравился скромностью и добротой. Он был некрасив — большой, с горбинкой нос, пухлые губы, жесткая вьющаяся шевелюра. Но лицо выражало доверие к людям.

Ему было особенно трудно здесь. Через несколько десятков лет, возвратившись в Баку, я узнал, что Изя, пройдя через войну, скончался от какого-то недуга. Так несправедливо поступила судьба.

Вместе с Изей был и его близкий друг, а может и родственник, — Юзик. Фамилию запамятовал, хотя мне кажется, что были они однофамильцы. Он был крепко сложен и отличался завидным здоровьем, только что закончил школу и еще не успел поработать. О его судьбе я ничего не слышал, все сведения оборвались на Гудермесе.

2.

Но до февраля 1942 года я прожил в Баку.

Как жил этот город в первые месяцы войны?

Как и во всей стране, была введена карточная система на продовольствие, установлены нормы хлеба для рабочих, служащих и иждивенцев. Рабочие первой и второй категории получали по 800 и 600 грамм, 400 грамм выдавали служащим и 300 — иждивенцам. К тому, что выдавали по карточкам, можно было прикупить в магазинах и не нормированные продукты: кишмиш, сушеную хурму, халву из подсолнуха, рис — они поступали в Баку из Ирана.

Портовое положение Баку и близость к Ирану, через который проходили пути, связывающие Союз с Америкой, позволяли населению пользоваться американским продовольствием — яичным порошком, свиной тушенкой и другими консервами. Советские граждане еще долгие годы после войны носили одежду, присланную американцами по ленд-лизу, в порядке помощи советским людям.

В Баку было множество эвакуированных предприятий. Трудились в тылу круглосуточно, отдавая фронту все силы. Работающие на заводах пользовались дополнительным пайком и столовыми и не знали особых трудностей военного времени.

Работники партийного советского аппарата были в лучшем положении, так как пользовались закрытыми столовыми и получали готовые обеды на дом. Такой столовой пользовалась и Мария Павловна, работавшая в годы войны в республиканской прокуратуре.

Хуже всего обстояли дела у служащих и иждивенцев: они продавали вещи на барахолке и покупали продукты на черном рынке.

Продовольственное положение в нашей семье, где работал только один отец-служащий, а двое неработающих находились на его иждивении, было незавидное. Я попытался устроиться на какой-нибудь военный завод, но иранское происхождение было преградой при оформлении в отделе кадров.

В семье довольно часто велись разговоры о еде и былом изобилии в Иране. Но никто не роптал, не высказывал неудовольствия — все понимали трудности военного времени.

К тому же наша пресса предлагала репортажи о тяжелом продовольственном положении населения и в Германии. «Бакинский рабочий» часто писал о бедственном положении берлинцев, переживающих продовольственный кризис. Газета упоминала о том, что население города выловило всех кошек и собак и стало отлавливать крыс. Об этом писали в начале 1942 года. Народ принимал эти публикации за правду.

Люди верили в преимущества нашей системы. И несмотря на большие потери при отступлении войск и эвакуации населения, граждане Советского Союза не теряли веру в конечную победу, в лучшие времена.

Государство приучило своих граждан к программным докладам с анализом пройденного пути и прогнозом на будущее. В них было много «бесспорных цифр» и экономических истин, но дальше отчетных «успехов» мы к процветанию никак не приближались. Особенно удручало положение с сельским хозяйством.

В такой ситуации оставалось лишь потуже затягивать пояса и ждать следующего доклада и новых обещаний о близкой и обязательной победе. Учитывая наши экономические возможности, мы все равно верили, что будем хорошо жить — мы просто не могли думать иначе. А страна такого колоссального потенциала влачила тем не менее экономически крайне напряженное существование.

В Баку я постоянно ощущал себя голодным или полуголодным. Но ничто не изменилось и после отъезда из Баку.

У меня сохранился пожелтевший листок Гудермесского письма, в котором я пишу о базарных лепешках и остатках денег, что мне дали на дорогу родители. Я помню разговоры о том, что продовольственные проблемы наши закончатся сразу же, как только мы доберемся до передовой.

Информация обнадеживала, хотелось верить этому, так как были голодными.

Чем же встретил нас фронт?

Фронтовое довольствие радости не принесло. В оправдание приводились различные доводы — весенняя распутица с непролазной грязью и бездорожьем; отсутствие походных армейских кухонь; сложности доставки продовольствия из дальних армейских тылов — все вместе взятое сохраняло остроту с питанием и на фронте.

Дивизия наша зиму стояла на реке Северский Донец, в селе Старый Салтов. Население покинуло село, забрав то, что более всего нужно в дороге и оставив в погребах лишь харч на каждый день — картофель, бурак, соленую капусту, лук и огурцы.

Когда в вещевых мешках у солдат не оставалось съестного и сухарей, а кухни не имели возможности получить продукты и приготовить горячую пищу — они совершали «набеги» на погреба в поисках чего-либо съестного.

Если поиски заканчивались неудачей, тогда, гонимые голодом, шли они на картофельное поле, где уже после прошедшей зимы не оставалось клубней, а была лишь картофельная гниль, и собирали ее, подвергаясь опасности, так как поле простреливалось. Массу сгнившего картофеля промывали от песка в касках, лепили лепешки наполовину с песком и пекли на листах жести под тлеющими углями.

Печать и фильмы рисовали солдатскую действительность другими красками. Мне трудно судить о том, как было с продовольствием на всех фронтах от Балтики до Черного, но полуголодная «житуха» в частях Юго-Западного фронта весной 1942 года мною не выдумана.

Фильм «Живые и мертвые» по Симонову, появившийся на советском экране много позже окончания войны, был первым фильмом, сказавшим о войне Правду. Растерянность, паника, невообразимый хаос, массовое отступление — так выглядела наша армия в первые месяцы 1941 года, к которым следовало бы добавить еще и пустой солдатский мешок и котелок с приварком.

На фоне этих трудностей, забегая несколько вперед, хочу высказать впечатление о продовольственном положении в немецкой армии. Только не расценивайте это (как было принято в годы восхваления всего Советского) как преклонение перед врагом и его превосходством.

Нашему хаосу немцы противопоставили железный порядок и отлаженную работу всего механизма военной машины. Порядок этот в первую очередь распространялся на солдат. Руководство хорошо понимало (и делало все для этого), что только сытая армия сможет обеспечить военный успех. Кадры немецкой хроники и виденные мною живые немецкие солдаты — лучшее тому доказательство. Казалось, что армия не воюет, а просто двигается к намеченным пунктам.

Таких же солдат я видел на дорогах из Харькова к фронту. Тысячные моторизованные колонны поражали глаз организованностью и очевидной сытостью.

Кроме горячей пищи из полевой кухни, немецкий солдат получал ежедневно сухой паек — масло, сыр, колбасу, яйца, рыбные консервы, мармелад — то есть все то, что у нас входило в рацион только тех, кто жил в гражданских условиях. Ни о каких сухарях не могло быть и речи, так как задолго до начала войны для армии был изготовлен специальный хлеб длительного хранения, он назывался Dauernbrot и мог пролежать без особых условий хранения несколько лет.

Сказать, что лучше — армейский рацион немцев или наши «щи и каша», — не берусь, но думаю, что и то и другое приемлемо для солдата, но при одном условии — солдат должен быть сытым.

3.

Я хочу вновь вернуться к недописанным страницам жизни в Гудермесе.

За месяц пребывания в запасном полку из нас должны были подготовить полноценный фронтовой резерв, что было непросто в обстановке полной неразберихи и неорганизованности, царившей здесь с первого и до последнего дня.

Запасной полк находился всего в нескольких километрах от центра городка. Жили мы в холодных, не отапливаемых казармах, отчего круглые сутки не снимали с себя верхнего обмундирования. В казармах спали на примитивных, сплетенных из веток, нарах. Они часто ломались, и приходилось нарядом ходить в ближний лес за заготовкой веток, чтобы заделывать дыры.

Ночью в казармах наступала темнота, из-за отсутствия электрического света — не было специалистов, умеющих отремонтировать единственный движок. Пользовались керосиновыми коптилками. При мерцающем свете коптилки прямо на нарах разделывали селедку. Ужин ожидали с нетерпением, и селедка с черным ржаным хлебом уничтожалась в мгновение ока.

Обедали, в так называемой «столовой», на открытом воздухе под навесом, за временно сколоченными из веток столами. Но Гудермесский борщ запомнился, — такого наваристого, жирного и вкусного я нигде не пробовал!

Событиями в жизни были письма от родных. Они перечитывались многократно, их содержание я знал потом уже наизусть.

После отбоя взбирались на нары, в кромешную тьму казармы, чтобы уснуть. Сознание однако продолжало работать, и перед глазами возникали видения из прежней домашней жизни, незабываемые дни, проведенные с Асей. Но усталость брала свое, и казарма засыпала.

Кроме ежедневных занятий военной подготовкой — умению ходить строем и выполнять команды, случалось ходить в наряды для исполнения различных хозяйственно-ремонтных поручений, чистить картошку и мыть котлы. После двухнедельной строевой подготовки я был направлен в команду ВНОС (воздушное наблюдение, оповещение, связь). Там мы должны были ознакомиться с основными правилами службы наблюдения.

Команда находилась в пригородном совхозе. Красноармейцев, приписанных сюда, размещали у кого-либо из жителей совхоза. Домик, куда нас направили, принадлежал молодой женщине с двумя детьми. Она приветливо встретила нас. Удивила чистотой и порядком, беленьким телком, который чувствовал себя равноправным членом семьи. Об этом приходилось читать только в книжках о трудной крестьянской доле в дореволюционной России. А тут, на тебе, — телок в доме и в наше время!

Комната была натоплена. Мы разделись. Домашняя обстановка располагала к отдыху на чисто вымытом полу.

Хозяйка суетилась у печки, к столу принесла квашеной капусты и огурцов, нарезала хлеба и пригласила нас к столу.

Стали «вечерять» все вместе. Ребятишки исподлобья поглядывали на нас, но видно было, что они довольны нашим присутствием. Хозяйка чистила картошку и нам предложила.

Пусть простят меня люди за это откровение, но вкусная, рассыпчатая горячая картошка с капустой у доброй хозяйки была для нас незабываемым угощением, ничего подобного мы и не мечтали получить на ужин. Это говорило о том, что жили мы в Гудермесе на скудном пайке и радовались любой возможности что-либо перехватить.

Из службы воздушного наблюдения, уже незадолго до отъезда на фронт, нас определили в стрелковую часть, где впервые за все время получили возможность, наконец, познакомиться с боевым стрелковым оружием — трехлинейной винтовкой и новыми автоматами отечественного производства.

Ходили несколько дней на стрельбище и упражнялись в стрельбе. Хотя как можно назвать упражнением стрельбу, когда за несколько дней мы получили не более десятка патрон на каждого? Стрельбы прошли на таком же уровне, как и вся подготовка. Не помню, чтобы результаты ее кого-то интересовали или беспокоили.

Слово «подготовка» плохо вязалось с тем, что происходило с нами на самом деле. Бритоголовые новобранцы не задумывались о том, что все должно быть организовано по-другому и, если подготовка проходит именно так, то, значит, что-то тут неправильно, ведь так не должно быть, так нельзя!

И вот после окончания стрельб и нескольких дней затишья нам было объявлено об отправке на фронт.

Привели нас в баню, где мылись долго и охотно, получили новенькое обмундирование, ботинки с обмотками, шинели, а также — примета приближающегося фронта — «медальоны смерти», где указывались фамилия, имя, отчество, год рождения, воинское звание и подразделение.

250 человек, нас зачислили в маршевую роту, и после оформления необходимых для действующей армии документов передали в распоряжение сопровождающей команды. Роту отправляли для пополнения людских резервов, но куда именно, никто не знал.

Тогда я еще мало разбирался в том, что происходит. Но время быстро научило нас, помогло разобраться в том, что происходило в нашем запасном полку и в том, в качестве кого нас отправляли на фронт.

Что же за пополнение мы из себя представляли?

Подготовка на скорую руку, «тяп-ляп» приносила свои гнилые «плоды» — людей отправляли на тяжелые участки, где немцы легко и без особых потерь проходили нашу оборону, а наши части все дальше и дальше уходили на восток.

Большие потери при отступлении, миллионы пленных продолжали требовать все новых и новых резервов. А начальники, ответственные за резервы, рапортовали наверх о своевременной подготовке и отправке резервистов, совершенно не задумываясь ни о качестве этой подготовки, ни о резервистах как о живых и хотящих жить людях. У нас не было даже самого обыкновенного солдатского оружия — винтовок и боеприпасов к ним. Мобилизационная машина работала на холостых оборотах, и только гнала количество.

4.

До Ростова эшелон продвигался без особых трудностей. Но уже после Батайска появились следы воздушных налетов. Были разбиты фермы моста через Дон, пути и привокзальные постройки, как и само здание старого вокзала.

Бросились в глаза провалы выбитых окон, закопченные от пожарищ стены. С любопытством рассматривали мы эти отметины из открытых теплушек, и слово «война» начинало обретать свои реальные контуры. А потом был и первый налет на эшелон, закончившийся благополучно, — никто не пострадал.

В Воронеже вокзальная толчея, шум и смешанный говор разноязычной толпы, спешащие куда-то военные и гражданские, чайники и котелки у кранов с кипятком и водой. Для военных в одноэтажной вместительной постройке недалеко от здания вокзала — пункт питания. После длительного пребывания в теплушках, без горячей пищи, нужно было как следует накормить прибывших.

В Воронеже питание было организовано хорошо — обед длился не более 15–20 минут. Отведав вкусного мясного супа с вермишелью, рота вновь погрузилась в вагоны и двинулась дальше — к станции Белый Колодезь.

Разгружались в сумерках и уже знали, что от станции до места расположения части предстоит марш-бросок. Никто, правда, не представлял дороги до части. Марш этот проходил в тяжелых условиях затянувшейся весны. Снег таял медленно и, хотя на буграх уже появились большие проталины, в лесу и в низинах оставались метровые сугробы.

Потом пошли беспрерывные дожди. Дороги превратились в сплошное месиво, под грязью сохранялся нерастаявший лед. Идти по таким дорогам чрезвычайно тяжело. Ноги испытывают постоянное напряжение и усталость от льда и стремления сохранить равновесие, чтобы не упасть в грязь, — она доходила в некоторых местах до колен.

Я несколько раз падал, «купаясь» в грязи. Шинель, вещевой мешок, обмотки покрылись твердой ледяной коркой и сковывали движение. Идти становилось все труднее.

Стемнело. Очертания дороги стали почти не различимы. На мгновенья вспыхивали огоньки махорочных цигарок. Слышался негромкий говор уставших людей.

Когда стало совсем темно и большая часть колонны ушла далеко вперед, я поскользнулся в очередной раз и всей массой растянулся в глубокой грязи. Подняться на ноги не хватало сил, наступило полное безразличие ко всему — не хотелось ни думать, ни двигаться. Через несколько мгновений я почувствовал протянутую ко мне руку и вопрос шедшего сзади Сергея Гурьянова, тоже тощего и слабого, но все же немного постарше меня и, видимо, сохранившего больше сил.

— Петя, ты? Подымайся, до села, уже недалеко… Вставай!

— Сережа, оставь меня… нет сил. Больше идти не могу…

Кто-то появился из темноты — я узнал голос лейтенанта.

— Что случилось? Кто это?

— Товарищ, лейтенант, это Астахов, сосед из Баку. Упал и не может подняться.

— Астахов, поднимайся, поднимайся!.. До села уже не так далеко, еще минут десять-пятнадцать.

Эти слова я слышал сквозь смутное сознание и повторил лейтенанту то же, что и Сергею.

— Оставьте меня, товарищ лейтенант… Я потом… Сам доберусь…

Тогда лейтенант взял мою руку, слегка наклонился и положил ее на свое плечо, чтобы вытащить из грязи. Тоже самое проделал Сережа. Так они выволокли меня и взяли под руки, так, с трудом передвигая ногами, мы продолжили путь к селу.

Через какое-то время в темноте стали вырисовываться деревенские постройки. Рота добралась до села, и измученные долгой дорогой люди ощутили радостное состояние от близкого жилья и возможности расположиться на ночлег.

В темноте трудно было определить, куда мы пришли. Утром выяснилось, что это была школа, с выбитыми от артобстрела окнами и дверями. В помещении гулял свежий апрельский ветер.

В одной из комнат сохранилась круглая, до потолка, печь, на полу — кусок жести, предохраняющий от пожара. Повалившись на жесть, я клацал зубами от холода, мокрой одежды и студеного помещения. Я забылся тяжелым сном, ничего не чувствуя и ничего не соображая.

Наутро от тяжелого состояния похода оставалось лишь неприятное воспоминание и не успевшее просохнуть обмундирование.

Пришлось в спешном порядке разводить костры, раздеваться донага и сушить все от верхнего до нижнего. Было удивительно, что защитные силы, мобилизованные в эти трудные часы, лучше врачей и лекарств поддержали организм — не было ни больных, ни выбывших из строя.

Просушившись и приведя себя в порядок, рота двинулась дальше и во второй половине дня добралась до большого украинского села Старый Салтов, где базировалась 13-я гвардейская дивизия.

Наше пополнение вошло в состав 42-го стрелкового полка, а мы с Сергеем Гурьяновым были зачислены в минометный батальон, в подразделение 82-миллиметровых минометов.

Знакомство с начальством состоялось в темной маленькой хате, куда поочередно вызывали прибывших. За столом сидел средних лет старший лейтенант и просматривал привезенные с ротой документы и красноармейские книжки. То был командир 1-й роты минбата старший лейтенант Завгородний. Не поднимая головы, он что-то дописывая в списке, обратился ко мне:

— Фамилия, имя, отчество?

Я ответил и обратил внимание на то, что среди книжек он быстро нашел мою и, познакомившись с ее содержанием, начал задавать вопросы, чтобы сличить мои ответы с данными книжки.

Когда после нескольких вопросов мы дошли до воинского звания, Завгородний остановился:

— Постой, постой! Говоришь, красноармеец, а в книжке написано сержант…

— Это неверно, товарищ старший лейтенант. У меня нет звания. Мы только месяц были в запасном полку, а в школе я не учился.

— А образование какое? Среднее, говоришь?

Я ответил утвердительно и услышал его слова:

— Значит, все правильно. Я верю книжке и попрошу вырезать из картона треугольники и пришить их к гимнастерке.

Потом он продолжил разговор:

— Мы сейчас стоим здесь для формирования. В ближайшее время будем получать матчасть. Сейчас у нас не хватает людей и минометов. Пока нужно познакомиться с минометом по учебным плакатам, а когда мы получим новые минометы — будешь командовать расчетом.

Я оторопел от неожиданности и, приходя в себя, по военному ответил:

— Есть!

Но разговор продолжался:

— Скажи, не приходилось ли тебе до этого заниматься политинформацией, выпускать стенгазеты или боевые листки?

— Мне больше приходилось выпускать школьную газету «Комсомолец», когда учился, а политинформацией, можно сказать, не занимался…

— Хорошо… Пока мы здесь, будешь заниматься читкой газет и выпускать «Боевой листок». Пока все, можешь идти.

На этом закончилось наше знакомство.

5.

Я вышел из темной хаты на воздух и был ослеплен синим весенним небом и ласковым, еще не набравшим тепло, солнцем.

Кругом стояли красноармейцы, обсуждающие разговор с командиром роты. Не расходились, ожидая какое-то важное сообщение. Наконец, раздалась команда:

— Становись!

Собравшиеся на сухой солнечной полянке люди, повинуясь команде, образовали длинный, в две шеренги, строй и замерли в ожидании.

Откуда-то издалека донесся человеческий вопль. Потом послышались явственные мольбы о пощаде. От криков приближающегося к строю человека в сопровождении двух красноармейцев застучало в висках, подкатывалось неприятное предчувствие большой беды. И чем ближе подходила эта страшная группа людей с кричащим человеком, тем разборчивее становились слова.

Когда конвой стал подходить к строю красноармейцев, с другой, противоположной стороны, к строю направился высокого роста человек, в накинутой на плечи шинели, с бумагами в руках.

По рядам пронеслось — «полковой комиссар…»

Красноармейцы едва удерживали кричащего и рвущегося к комиссару человека.

— Товарищ комиссар, товарищ комиссар! — неистово кричал осужденный. — Простите меня, не губите жизнь! Прошу Вас! Я выполню любое задание, товарищ комиссар! Я достану языка! Разрешите!

Его рыдания становились все слышнее — скорее всего он уже ничего не соображал и своими мольбами хотел выпросить жизнь. Слезы, вопли, крики и попытки вырваться из-под винтовок конвоиров производили жуткое впечатление на людей, увидевших впервые своими глазами процедуру расстрела.

Свои убивали своего. Убивали молодого перед такими же, как он, в назидание им, живым.

Размеренно и спокойно, не обращая внимания на вопли и крики, комиссар зачитывал материалы следствия и военного трибунала о совершенном расстреле.

Конвоиры ожидали заключительных слов, после которых приговор должен был быть приведен в исполнение. Когда прозвучали слова «…к расстрелу», раздались выстрелы в спину осужденного и он, как сноп, повалился наземь, уткнувшись в нее лицом.

Оба конвоира подошли к трупу, повернули штыками голову и выстрелили еще раз, уже по мертвому.

Таким бесчеловечным актом закончился наш первый день знакомства с передовой.

Цель страшного суда была достигнута — уверен, что не только моя память сохранила эту картину, но, вероятно, и всех тех, кто присутствовал в этот день там, при страшной казни.

Этот день на передовой заставил меня глубже вникнуть в происходящее и задуматься над вопросом, как же все это могло произойти.

Первые ответы привели меня к законам бытия, к инстинкту самосохранения и чувству страха, играющим не последнюю роль в сохранении жизни. Чувство это особенно нетерпимо, когда смертельная опасность становится неизбежной.

Что может быть страшнее собственной смерти?

Шаг за шагом, от чисто биологического страха я добрался до истоков страха, рожденного режимом государства. Самодержавие было свергнуто, а вместо него была установлена диктатура нового режима. На смену старым порядкам пришли новые.

В то время прозвучали известные слова: «Революция тогда чего-либо стоит, когда она умеет защищаться». С этого времени и начались в новом государстве события, из года в год утверждавшие права диктатуры пролетариата, без оглядки на жизнь всего остального мира.

Новая власть, предвидя возможность реставрации царского трона, решила не допустить этого. Без каких-либо правовых норм и судебных разбирательств была расстреляна царская семья. Чрезвычайная комиссия начала жестокий террор против так называемого «оплота самодержавия» — белых офицеров, интеллигенции, зажиточного класса России. Цвет нации после кровопролитной гражданской войны, спасаясь от преследования, бежал заграницу. Оставшиеся на Родине были вынуждены подчиниться новым порядкам.

Разгул беззакония привел к произволу в стране. Он загнал вглубь высокие нравственные принципы — благородство, честь, высокую мораль, а вместо них посеял угодничество, плебейство и вечный страх. Менялись вывески ведомства: ВЧК — ГПУ — ОГПУ — НКВД, а суть и назначение, заложенные в них, оставались прежними.

Происходило постоянное изобличение «врагов народа». Граждане громадной страны жили в окружении «предателей», «шпионов» и других отщепенцев. Конец двадцатых и тридцатые годы потрясли общество громкими процессами над общественно-политическими деятелями страны, высшими военными чинами Красной армии. Процессы эти «снискали» Советскому Союзу мировую «славу». Но ничего не изменилось после этого к лучшему: аппарат насилия продолжал делать свое дело.

Я сам не могу забыть холодка страха, забирающегося внутрь, когда я вдруг оказывался у здания ГПУ в своем городе. Зная, что под зданием находятся подвалы с арестованными, я невольно переходил на другую сторону. Я даже ловил себя на мысли о том, что это чувство давило на меня при встрече с работниками этих ведомств — так действовала их форма и цвет петлиц.

Думаю, что немалая часть в стране понимала происходящее. Одни верили в необходимость этого режима, другие осуждали, третьи приспосабливались. Но чувство страха жило в каждом. В обществе создалось такое положение, при котором многие думали одно, а говорили другое.

Но никогда не приходила мне в голову мысль о том, что в цивилизованном обществе уже давно существуют «права человека», которые и являются защитой от государственного насилия и произвола.

В наше сознание старались внушить мысль о бесправии трудящихся в мире капитала. А сравнивать свое право с правом «у них» не имели возможности и все принимали на веру. Между нами стояла стена, надежно защищавшая советских людей от проникновения «вражеской» пропаганды.

На свои тюрьмы и лагеря, о существовании которых у нас было самое странное представление, нас заставляли смотреть, как на необходимость исправления преступников. Государство старалось поддержать такое представление у своих граждан и не желало, чтобы кто-то мог думать иначе и вникать в суть сложных социальных проблем.

По поводу расстрела красноармейца у меня не было двух мнений — это бесчеловечно. Лишать человека жизни — преступление.

Возражающим мне, скажу, что существование в действующей армии штрафных батальонов тоже несло в себе наказание и угрозу жизни, но выбор между жизнью и смертью предоставлялся судьбе.

Наше общество еще задолго до начавшейся войны нарушило святое право на человеческую жизнь и поэтому так легко стреляло в своих людей. Репрессии, начатые в мирное время, продолжились в тяжелейшие годы Отечественной войны.

Слова, часто употреблявшиеся в жизни: «Все для человека, все во имя человека», оказались лишь красивой фразой, лишенной всякого содержания, демагогическим лозунгом системы.

6.

13-я гвардейская дивизия, куда пришло наше пополнение, уже прошла через испытания войной.

Комиссаром дивизии, с которым я познакомился только теперь по книге И. А. Самчука «Тринадцатая гвардейская», был боевой командир воздушно-десантных войск — в начале войны полковник, а затем генерал-майор Александр Ильич Родимцев.

Война застала его на Украине, он служил в 3-м воздушно-десантном корпусе, выходил с боями из немецкого тыла. Был командиром 5-й воздушно-десантной бригады. Потом корпус был преобразован в 87-ю стрелковую дивизию, и полковник Родимцев стал командиром дивизии.

В составе полка находился батальон 82-мм минометов. В этот батальон и определили меня с Сережей при распределении прибывшего пополнения.

Связь с левым берегом реки, где были расположены дивизионная артиллерия, штаб и тылы дивизии, поддерживалась только через единственный мост у Старого Салтова. Боеприпасы и продовольствие доставлялось на плацдарм с запозданием и в незначительных количествах. Правда, через Северский Донец в районе Нового Салтова была возведена огромная переправа, но ее пропускная способность оказалась ничтожной.

Немецкое командование, безусловно, знало о наших трудностях с подвозом материальных средств. Стремясь сорвать подвоз боеприпасов и продовольствия, гитлеровцы ежедневно по несколько раз бомбили мост.

Личный состав дивизии занимался обычными армейскими делами — изучал оружие, боевую технику, нес караульную службу. Я, кроме солдатских обязанностей, проводил читку фронтовой газеты, раз в неделю выпускал ротный «Боевой листок».

Дивизия удерживала оборону на Донце. Благодаря стабильности обстановки, была возможность заниматься политико-массовой работой в роте. В начале мая дивизия получила приказ командующего армии о подготовке к наступлению.

О приближающейся дате приходилось догадываться по приказам, знакомым бывалым фронтовикам, — движению и шуму боевой техники, которую подтягивали по ночам к переднему краю обороны, подготовительному оживлению в частях.

Чувствовался общий подъем, воинственный настрой. Говорили, что на сей раз «немец» не выдержит удара, что его стоит только сорвать с места, а потом он сам начнет драпать. В войсках ждали со дня на день приказ о дне наступления.

Теперь расскажу об этом дне по своим воспоминаниям.

11 мая ночью нам было объявлено о дне и часе наступления. Оно должно было начаться 12 мая в 5.00. К этому часу мы ждали сигнала и, когда уже начало светать, ровно в 5.00, началась артиллерийская подготовка.

От артобстрела стало светло на горизонте — сила огня, гул непрекращающейся канонады вызывали чувства долгожданной удовлетворенности и уверенности.

Наконец-то! Свершилось!

Еще большую радость вызвал после окончания артобстрела удар авиации.

Как долго мы ждали этого часа!

В 7 часов с наблюдательных пунктов дивизии и полков был подан сигнал о выходе в атаку.

Утро давно уже наступило.

Войска, не встречая сопротивления, быстрым маршем продвигались вперед по бескрайней степи, с остатками талого снега, а красноармейцы с опаской всматривались в даль, отыскивая замаскированные у горизонта вражеские приметы.

По всей вероятности, удар прицельно накрыл немецкие укрепления, сорвал обороняющихся, а действующие впереди нас части пехоты сумели развить успех артиллерии и авиации. Через несколько часов марша на горизонте появились очертания леса. Была подана команда остановиться. Для противника мы были удобной мишенью.

Я шел с расчетом и исполнял обязанности подносчика мин. Во время марша за спиной тяжелый деревянный ящик с минами, кроме него еще вещевой мешок, фляга с водой, саперная лопата. Не было лишь винтовки, что покажется маловероятным сегодня, а весной 42-го объяснялось тяжелой обстановкой военных неудач, массовым отступлением, потерей территории, материальным уроном.

Я и теперь не могу смириться с тем, что маршевая рота, отправленная из Гудермеса на передовую, шла без оружия и в любое время могла быть уничтожена. Как можно было на передовой не иметь своего оружия? Ходить в наряды и использовать при этом чье-то?

Как же было трудно тем, кто не прошел кадровой подготовки и выучки!

Солдат должен быть готов к тяжелой повседневной работе.

Как бы не было тяжело в пути, устав от груза и дороги, солдат на привале должен помнить, что он на фронте, что рядом противник, что сиюминутное затишье может обернуться боевой тревогой. Он должен постоянно окапываться. В любое время дня и ночи, в любом грунте, при любом настрое. Солдат должен вгрызаться в землю, готовить себе, на всякий случай, «временное убежище», которое укроет его от разорвавшегося снаряда, примет на ночь, чтобы вздремнуть хоть минуту-другую.

А если ты к этому не привык и никогда ничего подобного не делал? Тогда руки твои, непривычные и неприспособленные к такому труду, не выдерживают, покрываются волдырями, и еще пройдет время, пока эти кровавые волдыри станут просто мозолями. Только физически крепкие и освоившие военную науку тянут в «кадровой» эту непосильную ношу.

Кроме тяжелого труда, на солдатские плечи давит обязательная в дорогах, а на марше такая нелегкая, амуниция — неудобная шинельная скатка, винтовка или автомат (если они есть), котелок, фляга, каска и верная подружка — саперная лопата.

Идет солдат дорогой войны, забыв обо всем человеческом, о том, что в гражданской одежде он подчинялся лишь своей воле, своим желаниям и ни один человек не мог изменить их. И так было до тех пор, пока в жизнь не ворвалось страшное слово «ВОЙНА». А теперь стал он из «птицы вольной» военнообязанным и военнослужащим и должен выполнять волю старших по званию или по службе, отдающих ему приказы и требующих от него их исполнения.

Впереди много дорог и нужно шагать да шагать. Вот если немец побежит, тогда появится какая-то надежда на скорое окончание войны… Ведь может такое случится — сколько подбросили техники! Дай-то Бог!

Таковы они, солдатские думки… И разве в них есть что-то противоестественное?

Да нет, — мысли, как мысли. Вполне человеческие и в то же время наивные; желанные, трудновыполнимые.

Что может знать солдат в его положении? Как может он разобраться в обстановке, требующей широкого кругозора и обширной информации о положении на фронтах?

Он призван исполнять трудную работу и приказы командиров.

Когда солдат не вернулся после ратных дел в свою часть и погиб при исполнении служебного долга — значит такова его доля, «похоронка» семье и вечная память.

При всем том, что я был плохой солдат — неподготовленный и слабый физически, — обязанности армейские исполнял добросовестно. Давалось мне это с большим трудом и напряжением воли, что я от окружающих старался скрыть. Ящик с минами таскал, надрывая пупок, руки и плечи. Не могу назвать точный вес его, но под этой тяжестью ноги у меня подкашивались, а при беге мне все время казалось, что я вот-вот упаду и не встану больше.

И опять жизнь возвращает к сиюминутной действительности — к дороге. Какая же она бесконечная! Вот было бы здорово, если бы летом отбросили немца до границы!

7.

Но как выглядела фронтовая обстановка весной 42-го под Харьковом? Как развивалось наше наступление дальше?

Я продолжу рассказ…

Наш привал оказался недолгим, так как в лесу оказалось минометное подразделение немцев, которое решило нас обстрелять. Прозвучали пристрелочные выстрелы и уже где-то недалеко разорвались первые мины. Послышалась команда «к бою».

Засуетились расчеты, подготавливая минометы; каждый занял свое место, а через минуту хлопнули и наши ответные выстрелы.

Так начался мой первый бой, первая встреча с живым противником и реальной возможностью быть раненым или убитым.

На сей раз меня миновали осколки мин, но они вывели из строя нескольких человек соседнего расчета. А при следующем разрыве на моих глазах сильное ранение в голову получил Сережа. Осколок попал ему в челюсть, раздробил зубы. Он, видимо, потерял сознание, кровь перепачкала лицо и отворот шинели.

Товарищи вынесли его подальше от расчета, оставили лежащим у дороги в надежде, что скоро за ранеными придут из медсанбата.

В первом же бою я потерял земляка и соседа, с которым провел вместе несколько месяцев — от знакомства в Баладжарах до первого боя.

Напрягая память, хочу восстановить некоторые подробности и чувствую свое бессилие. Поэтому понимаю, как нужна записная книжка.

…Бурая, оттаявшая, без признаков растительности степь. Мы идем по дороге и с чувством тревоги, страха и любопытства всматриваемся в лежащие по обочине редкие трупы немецких солдат, которых не успели подобрать отступившие части. Разглядывая убитых, ловлю себя на мысли, что так может случиться с каждым, кто жив сейчас и проходит мимо…

Как развивались события дальше, я уже не помню, но противник не мешал нашему движению. Когда мы остановились на привал, чтобы заночевать, багровый солнечный шар уже закатился за горизонт. Дней наступления было всего пять, но восстановить в памяти каждый день последовательно я не могу.

В один из дней рота остановилась на вершине глубокого лесистого оврага — это был очередной привал перед броском вперед. Хороший, по-летнему жаркий день, совершенно нет ветра. Странно, что так тихо вокруг, — ведь где-то недалеко идут бои, наступают войска. А кажется, что войны нет…

И вдруг…

В эту мирную тишину врываются неизвестно откуда появившиеся штурмовики. С большой скоростью и диким воем падают они на землю, разрывая в ушах перепонки. В глазах стынет ужас. Но это только начало. Проходят мгновенья, и все повторяется.

Самолеты стремительно набирают высоту, а затем пикируют снова. Вместе с воющими штурмовиками со страшным свистом летят снаряды, дзыкают осколки и комья вздыбленной земли. Сбросив смертоносный груз, они так же внезапно исчезают.

Когда, наконец, наступила тишина, я приподнял голову, стряхнул комья, засыпавшей меня земли и осмотрелся. Совсем рядом, едва покачиваясь от перенесенного потрясения, стояла молодая, израненная осколками березка…

Начиная эти записки, я не ставил перед собой специальной задачи исследовать харьковскую трагедию, которую пережили войска Юго-Западного фронта в мае 1942 года, хотя мне, ее участнику, хотелось бы самому подробнее в ней разобраться.

Но для этого было необходимы имя, разрешение специальных ведомств на доступ к архивам, опыт писательской работы. Ничего этого у меня не было.

Когда мне попалась книга «Великая Отечественная война Советского Союза», выпущенная в 1965 году в Москве, я сразу же ее купил и бросился читать о Харьковской операции мая 1942 года.

Там есть такие строки:

«…Совершенно очевидно, что важнейшей причиной неудач советских войск явилась неверная оценка ставкой общей обстановки на советско-германском фронте и ошибочные выводы, сделанные из нее, особенно по вопросу о намерениях противника. Анализ событий показывает, что наиболее правильным решением, вытекающим из создавшейся весной 1942 года обстановки, являлся переход советских войск к временной стратегической обороне и отказ от проведения таких наступательных операций, как Харьковская. Это избавило бы нашу Родину от новых тяжелых потерь и позволило бы значительно раньше перейти к активным действиям с целью захвата инициативы. Ставка Верховного Главнокомандования, утвердив план Харьковской операции, не обеспечила его выполнение необходимыми силами и средствами. Юго-Западный фронт не был поддержан активными действиями соседних фронтов — Брянского и Южного. Это позволило гитлеровцам свободно маневрировать силами, перебрасывать их в район Харькова. Ставка и командование Юго-Западного направления не организовали одновременных массированных ударов авиации Брянского, Юго-Западного и Южного фронтов по наиболее опасным вражеским группировкам…»

Маршал Жуков в своих мемуарах тоже вспоминает предысторию подготовки Харьковской операции:

«…В отношении наших планов на весну и начало лета 1942 года И. В. Сталин полагал, что мы пока еще не имеем достаточно сил и средств, чтобы развернуть крупные наступательные операции. На ближайшее время он считал нужным ограничиться активной стратегической обороной, но наряду с ней провести ряд частных наступательных операций в Крыму, в районе Харькова, на льговско-курском и смоленском направлениях, а также в районе Ленинграда и Демянска…

<…>12 мая войска Юго-Западного фронта перешли в наступление в направлении на Харьков… Однако командование Юго-Западного направления не учло угрозы со стороны Краматорска. Там заканчивала сосредоточение крупная наступательная группировка немецких войск. Перейдя в наступление с Барвенковского выступа, войска Юго-Западного фронта прорвали оборону противника и через трое суток продвинулись на всех участках на 25–50 километров. Однако операция дальнейшего развития не получила.

Утром 17 мая 11 дивизий из состава армейской группы „Клейст“ перешли в наступление из района Славянск-Краматорск против 9-й и 57-й армий Южного фронта. Прорвав оборону, враг за двое суток продвинулся до 50 километров и вышел во фланг войскам левого крыла Юго-Западного фронта в районе Петровского. 19 мая Военный Совет Юго-Западного фронта в связи с резко осложнившейся обстановкой начал принимать меры к отражению ударов противника, но уже было поздно. 23 мая 6-я и 57-я армии, часть сил 9-й армии и оперативная группа генерала Л. В. Бобкина оказались полностью окруженными.

Многим частям удалось вырваться из окружения, но некоторые не смогли это сделать и, не желая сдаваться, дрались до последней капли крови».

В книге «Тринадцатая гвардейская» И. А. Самчука вообще нет оценки действий руководства Юго-Западного направления. Харьковская операция заканчивается перечислением различных боевых эпизодов, описанием отваги и героизма бойцов и командиров дивизии.

Как участник операции, хочу добавить к этим материалам несколько слов от себя.

Три-четыре дня войска продвигались успешно вперед. Сводки информбюро передавали оптимистические известия о взятии многочисленных населенных пунктов. Радостные сообщения вызывали предвкушение скорого взятия Харькова — еще день-другой и город будет наш.

Но потом слухи стали тревожными. Еще позднее — паническими.

Немцы организовали контрнаступление и при поддержке мощных танковых соединений сумели развить успех.

Слова «котел», «окружение» в то время были уже знакомы. Практика «котлов» в наступательных операциях осуществлялась успешно. Окружения заканчивались большим количеством пленных.

Уж очень «успешное» начало по освобождению Харькова походило на заранее запланированную немецким командованием операцию по созданию нового харьковского котла. Она и закончилась трагедией — в плен были взяты войска Юго-Западного и Южного фронтов, о численности которых ходили самые невероятные слухи.

8.

К вечеру четвертого дня наступления наша рота заняла оборону на вершине глубокого оврага.

В вечерних сумерках слышались отголоски затихающего где-то боя. Отдельные автоматные очереди перекликались с редкими винтовочными выстрелами и тяжело строчащими звуками пулеметов.

Ночь, казалось, могла пройти без тревог.

Рядом с расчетом роты, у края оврага, пристроился танк — надежное укрытие для боевого охранения.

Вдруг среди ночной тишины раздался истошный крик часового — «немцы»!

Как внезапно налетевший порыв бури, крик сдунул всех, кто занимал оборону, и всю эту массу еще не успевших разобраться в случившемся людей бросил вниз в лощину. Там, продираясь сквозь деревья и кусты заросшего оврага, они сметали все, что оказывалось на пути.

А вдогонку неслись автоматные очереди и разноцветные нити трассирующих пуль.

Все смешалось в этом диком порыве, бегущих от страха и смерти людей и долго еще продолжалось это бегство, пока за спиной не прекратились трассирующие выстрелы автоматчиков.

Наконец, отсутствие преследователей привело людей в чувство. Можно было перевести дыхание и попытаться отыскать своих.

Я шел, плохо соображая, медленно приходя в себя от шока, и все не верил самому себе, как это в этом бегстве я сумел устоять на ногах, неся за спиной такой тяжелый ящик с минами!..

О подробностях дня пленения у меня остались лишь разрозненные воспоминания, плохо связанные в одно целое.

Утром 17 мая я оказался среди незнакомых людей, тоже потерявших свои части. Куда идти, где нам искать своих, когда все так перемешалось? К тому же в этом хаосе я абсолютно потерял представление, где своя сторона, где немцы. Чувства растерянности и безысходности сковали разум.

Так что же делать, как выбраться из этого кошмара?

Вид всего окружающего и людская растерянность утверждали мысль о большой и непоправимой беде. Думаю, что именно неуверенность и страх заставили меня бросить ящик — он был уже не нужен.

К середине дня я и еще несколько человек выбрались из лесной чащи на поляну, к проходящей рядом дороге. На ней зияла довольно свежая воронка, с не успевшей еще высохнуть землей по краям. Воронка укрыла всю нашу группу и позволяла видеть все, что происходит вокруг.

В ней уже была небольшая группа красноармейцев. Кто они были и куда они шли? Что намеревались делать дальше? Я ничего не знал и не мог ответить на эти вопросы.

В их движениях и действиях не было решимости и решительности, они больше походили на заживо обреченных, — да и я сам, видимо, был похож на человека, потерявшего разум.

Лишь один из группы, майор по званию, сохранял спокойствие и казался готовым оказать немцам сопротивление. Он был в форме, и только расстегнутый ворот гимнастерки говорил о волнении; на ремне оружие в открытой кобуре.

Впереди виднелась мелкая, по колено, речушка, через которую можно было пройти вброд, и деревянный мостик через нее. Бой шел где-то в стороне от нас.

Но вот появились танки, стал слышен шум моторов. Они двигались по направлению к мосту. Остро заныло под «ложечкой». Когда танки остановились, к ним стали подходить автоматчики, что-то говорящие друг другу. Иногда до нас долетали обрывки слов.

На башнях четко просматривались кресты. Из люка одного из них показался танкист и, переговорив с автоматчиком, показал в сторону моста. Автоматчики перешли мост и направились по дороге в нашу сторону, вероятно получив задание осмотреть местность по берегу речушки.

Мы, затаив дыхание, наблюдали за их движением. Когда уже не оставалось сомнения, что идут они в нашу сторону, майор приготовился стрелять. Обе пули его не попали в цель. Немцы после выстрелов остановились, дали в нашу сторону очередь и снова пошли. Майор приподнялся из воронки, будто собираясь в атаку, поднял руку с пистолетом и выстрелил. У него, видимо, оставался последний патрон и, не желая сдаваться автоматчикам, он застрелился у нас на глазах.

Автоматчики подходили к воронке. Казалось, что остаются последние мгновения жизни. Перед глазами промелькнули с невероятной быстротой образы прошлого и лица близких, наступило ожидание безысходного конца — в этом ни у кого не было сомнений.

Над нами стояли немцы и кричали: — «Hände hoch! Hände hoch!»