Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка

Астахов Петр Петрович

Часть третья

ГЕРМАНИЯ: ВУСТРАУ — ОСОБЫЙ ЛАГЕРЬ ВОСТОЧНОГО МИНИСТЕРСТВА

 

 

Кельце

1.

Отношение конвоя на сей раз было куда более гуманным — сопровождающие этап солдаты, видимо, знали, куда и зачем едут пленные, говорили, что этап идет в «хорошее» место. Это радовало и хотелось верить, что так будет.

«Хорошим» местом оказался маленький провинциальный городок Кельце, расположенный южнее Варшавы, на железнодорожной ветке Варшава-Краков.

Чистые, тихие улочки, редкие прохожие производили впечатление покоя и мира — война была где-то далеко и не касалась ни этих мирных граждан, ни конвоиров-немцев, ни оборванных и грязных пленных.

По уверенному следованию конвоя можно было догадаться, что он уже бывал в этих местах.

Вскоре перед нами возникло одноэтажное строение, огороженное деревянным забором, где мы остановились. Старший конвоя ушел в помещение, а мы тем временем пытались определить, что это за «контора». Когда открылась дверь во двор, увидели в глубине котельную с ярким пламенем бушующего огня — теперь-то стало ясно, где мы и зачем сюда пришли.

Был теплый октябрь. Солнце в эти часы еще хорошо согревало, а возможность пройти через горячую санобработку и баню, оставить здесь насекомых и грязь, доставляли нам, уже давно забывших про чистое тело и одежду, радостное предвкушение.

Купались долго. Воды было в достатке, а прожарка требовала определенного времени, чтобы уничтожить насекомых. Грязь ручьями стекала на пол с давно немытых тел, и в бане становилось как-то светлее.

Подумать только! Прошло столько лет с тех пор, а ощущения от горячей воды и искупанного тела как будто испытываю сейчас.

Потом мы получили из прожарки «вещи», то бишь рвань, пропитанную многомесячным потом и грязью, — они от температуры, растворившей и то и другое, превратились в нечто спрессованное со специфическим запахом паленого и жареного — запаха знакомого только тем, кто прошел через подобные процедуры. Штаны и особенно гимнастерки стали «коловыми», и нужно было время, чтобы это подобие одежды приняло формы тела.

После бани конвой сопроводил нас до места — необычного лагеря, на окраине городка. Он был обнесен каменным забором с контрольно-пропускным пунктом, где дежурили солдаты в странной, еще невиданной мною форме. Как потом выяснилось, в форме французских легионеров.

С этого дня в жизни моей произошли значительные перемены, они коснулись быта, питания и окружающей среды. Здесь появились новые знакомые товарищи, с которыми связывали общность интересов, взглядов, к голосу которых стал прислушиваться, а мнение уважать.

2.

На лагере Кельце следовало бы остановиться более подробно, так как он относился к разряду лагерей особого типа.

Лагерь занимал довольно большую территорию и отгородился от общего мира каменной стеной со стороны главного входа и оградой из колючей проволоки с трех других. Территория была поделена на две части: главную, где находились казармы, и вторую — административную, значительно меньшую по площади. Она была разделена дорогой, по обеим сторонам которой пристроились в аккуратный ряд домики начальства лагеря и проезжавших на Восточный фронт немецких офицеров.

Число содержавшихся здесь пленных доходило до нескольких сот человек.

Начальником лагеря, он же командир батальона, был капитан Енукидзе — высокий грузин красивой внешности, с молодцеватой выправкой, аккуратно подстриженными усами на худом вытянутом лице. Ему было лет 46–48. По лагерю ходили слухи, что Енукидзе был родным братом расстрелянного в 1938 году Авеля Енукидзе, бывшего друга Сталина, работника ЦК Грузии, а затем московского партаппарата.

Не могу сказать, как пришел в Кельце капитан Енукидзе. Остается предположить, что в назначении его на эту должность сыграла родственная связь с расстрелянным братом и создание к этому времени в составе Wehrmachta национальных легионов.

Помощником командира батальона был старший лейтенант Невзоров — моложе Енукидзе лет на пять. Выглядел добродушным человеком с круглым лицом, пухлыми, румяными щеками и всем видом своим выдававшим русское происхождение. В нем не было никаких признаков военного — трудно было понять на какой почве сошлись капитан Енукидзе и старший лейтенант Невзоров.

Жили они в отдельном домике, на меньшей половине лагеря. Оба одеты в форму французских легионеров и внешне напоминали испанских республиканцев времен войны с Франко. Пользовались одинаковыми правами и довольствием с немецкими тыловыми офицерами, имели двух ординарцев из числа пленных.

Когда на следующий день мы вышли на Appelplatz, в центре большой лагерной территории, используемой для общего построения и проведения ежедневных проверок, нас определили в новое подразделение и сказали, что скоро оденут. Стоял октябрь, а я по-прежнему, ходил босой, в лагере, видимо, не хватало верхней одежды и обуви, и мы еще какое-то время были в своих лохмотьях — так выглядели мои армейские вещи, впитавшие в себя грязь и запахи человечьего стойла.

Когда было холодно, мы кутались в одеяла — их нам выдали для двухъярусных кроватей, чтобы укрываться ночью. В них же разрешали выходить на проверку, но не выпускали из лагеря на работу, и тогда оставшиеся в лагере занимались уборкой помещений и территории.

Считая труд своей привилегией, я брался за любую работу и старался быть первым там, где нужна была помощь. Этот порыв заканчивался, как правило, в мою пользу. Я и по сей день отстаиваю его, когда заходит разговор о том, что «работа дураков любит». Помочь в трудную минуту и броситься на выручку знакомому или чужому человеку — это не «холуйство», как считают.

В Кельце я встретил азербайджанца из Баку, молодого паренька — запомнил его имя. В чужих краях они именуют себя короткими, на русский манер, именами. Моего земляка звали Аликом, и очень может быть, что имя его произошло от азербайджанского — Али.

Он работал у Енукидзе ординарцем и несколько раз приглашал в дом хозяев, где кормил тем, что было на кухне, — традиция восточного гостеприимства сохранялась и там. С его помощью я получил старенький, но без дыр и заплат французский шерстяной френч с четырьмя громадными карманами и латунными пуговицами, брюки навыпуск из такого же материала, пилотку и деревянные сабо, так как ботинок на складе не оказалось (их я получил несколько позднее). Нательное белье я постирал и, в чистой одежке, почувствовал себя увереннее — жизнь улыбнулась, наконец, и протянула руку помощи.

С первого же дня изменился дневной рацион. Вечерами мы получали сухой паек — это было солдатское довольствие тыловых немецких частей, — его, вероятно, должны были получать добровольцы-легионеры. Кроме сухого пайка, дважды в день готовили горячую пищу.

Что бы все это значило?

Ответить определенно на это было невозможно.

Неужели здесь будут готовить из нас национальных легионеров?

Позднее стало понятно, что питание, которое здесь получаем, должно привести доходяг-пленных в нормальное состояние. И тогда, видимо, будет принято решение: кого куда.

— «Боком» нам выйдет это питание потом, Иосиф Виссарионович нам такое не простит — так, кажется, думал каждый, кто оказался в Кельце.

Между тем жизнь продолжалась по своему обычному распорядку. После утренней проверки конвой забирал пленных на работу. Состав держался стабильно. Прибывали лишь небольшие группы офицеров из Владимира-Волынска, Ченстохова. Эти группы почти не влияли на списочный состав.

Новички делились информацией о лагерях.

Знали ли пленные лагеря Кельце, куда уходят отсюда этапы, что их ожидает впереди? Есть ли связь между «специалистами», отобранными в Первомайске для работы на заводах в Германии, и теми, кого подкрепили пайком и привели в порядок в Кельце? Сюда доходили разноречивые слухи о лагерях, находящихся в Германии, — можно ли им было доверять? Информация замыкалась вся на лагере, где преподавателями по общественным дисциплинам был организован учебный процесс, на семинарах и т. п. После окончания программы пленные уезжали на оккупированную территорию.

По слухам было ясно, что пребывание в Кельце продолжается не более трех месяцев. Никакого собеседования и отбора здесь не проводят — пленных просто под конвоем отправляют в Германию.

Что это? Замаскированный «отбор»? Как же реагировать нам на эти «обстоятельства»? Для чего отправляют пленных в оккупированные районы? И куда «отправляют» тех, кто «отказывается» от дальнейших занятий?

Вопросов много, а ответить на них не могут люди опытные и искушенные.

Мой опыт не разрешал эти вопросы. Я не мог решиться на отчаянный поступок и совершить побег — прожитые годы не ставили передо мной таких задач, поэтому я не видел выхода. В чрезвычайных обстоятельствах человек должен уметь убить: заколоть, зарезать, задушить, застрелить, когда это потребуется — я не знал за собой таких качеств, а без них решиться на побег было бессмысленно.

Что же делать?

Плыть дальше, полагаясь на судьбу?

Вокруг были люди. Разные по возрасту и образованию, религиозным и нравственным убеждениям, по представлениями о долге. Нужно было искать хороших людей — они помогут, поддержат, посоветуют.

Я в те годы только-только пытался найти нужный путь, чтобы выжить, не видел замаскированных преград и опасностей, преодолеть которые помогает жизненный опыт. Я не имел ни синяков, ни шишек и тем скорее мог получить их.

Представившаяся возможность окунуться в котел с человеческой массой и вариться в нем позволяла увидеть людей изнутри, уметь рассмотреть их замыслы и поступки. Плохое я обходил и поэтому мало разочаровывался. За хорошее держался двумя руками. Настоящую дружбу понимал, как проявление искренности, добра, любви, взаимопонимания.

Те, кто попал в Кельце, прошли через отбор комиссии, и первое же знакомство с ними определяло их в категорию людей, с которыми интересно общаться.

Я жил в казарме для молодежи, расположенной рядом с проходной. Из своего окружения могу вспомнить только нескольких человек. Одного звали Валентином. Пытался вспомнить его фамилию, но не уверен, что пришедшая на память его настоящая — то ли Ващенко, то ли Зощенко, меня преследует такое сочетание.

Он был преподавателем литературы. Хорошо владея речью, образно и интересно рассказывал анекдоты. При рассказе умел сдерживать эмоции — выдавали его уголки глаз. Скуластое с заметными рябинками лицо, было спокойно в эти минуты, а слушатели закатывались от смеха.

Впервые от «рябого» Валентина я услышал знаменитую поэму Баркова, приписываемую за стихотворный стиль Александру Сергеевичу.

Но к этому, «разбитному и компанейскому» малому, интересному рассказчику я почему-то не испытывал духовного тяготения и не поверял ему своих тайн и мыслей, не стал его другом.

3.

Моим товарищем в Кельце и Германии был и молодой лейтенант Володя Блинков. Спортивного сложения, он будто был создан для военного. Ладно скроенный французский китель, ремень с портупеей, армейские начищенные сапоги очень подходили к его молодцеватой внешности.

Выправка и навыки в строевой подготовке определили ему должность взводного в Кельце. Незадолго до начала войны Володя окончил общевойсковое училище и в отличие от многих советских командиров тех лет, пришедших в армию из рабоче-крестьянской среды, был начитан и образован. Родился он на Северном Кавказе, был похож на молодого Мозжухина и, видимо, нравился женщинам за удаль и непринужденные манеры.

Я с интересом слушал его рассказы об училище, о курсантских проделках, завидовал его способностям привлекать к себе внимание.

Природа определяет нам каждому свое — достоинства и недостатки, поэтому мы такие разные. Я всегда сожалел, что у меня нет этих качеств, это лишало меня уверенности среди сверстников и, особенно, среди девушек.

Беседовали мы о разном, было много общих тем — они определяли взаимопонимание. Беспокоило будущее: что ожидает нас после Кельце? Общение с Володей продолжалось около года, потом, летом 1943 года, дороги наши разошлись. Володя уехал на Восток и потерялся где-то на Украине. Иногда до нас доходили известия о жизни знакомых, а вот о Володе мы не имели ничего.

Особое место в Кельце принадлежит Иванову, с которым меня свела судьба, связала узами дружбы на всю дальнейшую жизнь в Германии и в Швейцарии. Чистосердечно признаюсь, Павел Семенович, или просто Паша, стал для меня эталоном человека, которому хотелось подражать. Однажды вечером, перед получением продуктов, пришли знакомые из казармы и сказали, что из Владимира-Волынска прибыл этап из офицерского лагеря.

Я накинул одеяло и пошел в казарму посмотреть на этапников.

Там уже было много любопытных; они обступили прибывших и оживленно беседовали. На мое удивление все они были одеты по сезону (была глубокая осень), кто в старое и поношенное, кто в свежее и поновей — шинели, сапоги, ботинки, фуражки, пилотки, у некоторых даже имелись вещевые мешки. Разные по возрасту люди. Отсутствие знаков различия в петлицах не позволяло распознать их звания.

Недалеко от входа, опершись плечом о стойку двухъярусной койки, стоял высокий блондин. Он снял с себя фуражку и шинель, и тихо, не торопясь, отвечал на вопросы. Трудно было определить его возраст — выглядел он молодо, хотя лоб его обозначили уже высокие залысины. На нем была суконная расстегнутая гимнастерка, галифе, солдатские ботинки, но не было ремней, и внешним видом своим он походил больше на разжалованного арестанта с гауптвахты.

От остальных он выделялся ростом и статью.

Несмотря на печать плена, лицо его привлекало мужской красотой. Голубые, глубоко посаженные глаза, точеный нос и особенно губы были красивы, он был похож на древнего грека, сошедшего с пьедестала.

Всем будто одарила его природа! Но был у него недостаток, не сразу бросающийся в глаза, — наметившаяся лысина, которая подчеркивала его громадный лоб. Из-за этого трудно было угадать его возраст и поверить, что ему лишь двадцать пять лет.

Между нами была все же большая разница. Мне только девятнадцать, а ему уже двадцать пять. В этом возрасте разница казалась большой. Поэтому познакомиться с ним, задавать вопросы, проявлять любопытство и интерес было неэтично — нужен был подходящий момент.

Было в нем что-то притягательное. То ли задушевный разговор, то ли естественная манера держаться и говорить, может, его общительность, но первое впечатление было запоминающимся. Когда с Володей зашел разговор о хорошем впечатлении, он согласился со мной.

Он сказал, что зовут его Павлом, а фамилия Иванов, что он ленинградец, жил на 17-й линии Васильевского острова. Служил в строительных войсках, по званию старший техник-лейтенант инженерных войск.

Все это стало известно взводному Володе, в чье подчинение попали вновь прибывшие.

Хорошие отношения с Володей позволили скоро и мне познакомиться с Павлом.

В свою очередь ежедневное общение Володи с Павлом сыграло свою роль для сближения двух лейтенантов, которые ко всему были большими поклонниками спорта.

Когда между нами установились близкие отношения, я тоже стал равным членом этой компании и узнал много подробностей из жизни нового знакомого.

Он был уроженцем Питера — так называют Ленинград коренные ленинградцы. Родился в семье потомственного матроса — участника Октябрьского переворота. Появился на свет Павел не один, а вместе с братом. Росли малыши слабыми — часто болели. Врач посоветовал заняться физкультурой.

Мальчики с первых классов школы последовали совету врача и приступили к занятиям спортом. Соревнуясь между собой, втянулись в регулярные занятия. Установили во дворе «перекладину», чтобы накачивать силу, потом перешли к гимнастическим упражнениям. И вскоре из слабых и хворых стали сильными и здоровыми. Явная польза от этих занятий привела к мысли о большом спорте. После окончания десятилетки Павел поступил в один из лучших спортивных ВУЗов страны — Ленинградский институт физической культуры им. Лесгафта.

Природные данные подсказали выбрать десятиборье, так решил и опытный тренер. В этом труднейшем состязании, считавшимся «жемчужиной» легкой атлетики, выступали только мужчины. Стать победителем в соревновании было очень трудно и почетно, результаты в них определялись по таблице и наибольшей сумме набранных очков. Весь комплекс дисциплин способствовал формированию гармонии и красоты — тех самых данных, какие бросались в глаза при знакомстве с Ивановым.

Его скромность тоже располагала. Лишь после длительного знакомства и возникшего доверия, я, например, узнал, что незадолго до войны Павел участвовал во всевозможных соревнованиях профсоюзов. Они подтверждали спортивное мастерство Павла. И чем ближе мы знакомились, тем выше поднимался его авторитет — я узнавал больше подробностей из его жизни, о ленинградских спортсменах, имена, которые встречал в прессе и в центральной спортивной газете «Красный спорт».

Меня охватывало чувство гордости за дружбу с известным в Союзе спортсменом, который не только знал многих легкоатлетов, гимнастов, боксеров, но и участвовал с ними в соревнованиях.

Еще перед войной Павел поступил в Ленинградский строительный институт и, когда началась война и потребовались военные строители, был призван в строительные войска действующей армии. Подробности его пленения вспомнить уже не могу.

В нашем «союзе» я был младшим и знал свое место, придерживался принципа «не высовываться», «не лезть поперед батьки». Так было на протяжении всех лет нашей дружбы — я не задавал лишних вопросов, понимая, что нужное дойдет до меня само.

Быстро пролетели три месяца в Кельце. Приближался скорый отъезд в Германию. Все активнее обсуждались перспективы дальнейшего этапа. Мы пришли к единому мнению: если будет отбор и собеседование для зачисления в учебную группу, то не отказываться — это позволит нам со временем уехать на оккупированную территорию. Вариант же побега по дороге в Германию был нереален.

Я не перечил старшим. Неизвестность и неопределенность жизни в Германии вызывали тревогу, трудно было предугадать, чем все это обернется завтра.

Теперь наша жизнь, наше положение стало похоже на положение тех, кто был уничтожен в тридцатые годы. Никто из пленных не мог знать, чем закончится наш последний этап в Германию как поступят с нами — используют ли как «специалистов» на предприятиях или отправят на Восток.

Надежды на жизнь после войны, представляющиеся для этого возможности, гнали прочь мысли о безысходном конце и смерти. И как не сдавливала шею сталинская удавка, постоянно напоминавшая о расплате за нарушение военной присяги, неопределенное будущее и шанс на возвращение к своим все равно оставались предпочтительнее.

 

Цитенгорст

1.

В феврале 1943 года, вскоре после траурных дней по армии генерала Паулюса, большая группа военнопленных, в сопровождении конвоя, прибыла в Берлин.

Было ранее утро, шел частый моросящий дождь — город скрывала ночная мгла, а соблюдавшаяся маскировка лишала возможности рассмотреть место, где мы остановились.

Долгое время вагоны маневрировали по запасным путям, потом все стихло. Доносились лишь разговоры конвойных и движение составов на путях.

Стало светать, и неподалеку от насыпи обозначилась мокрая полоса асфальта, убегающая под мост. На нем, отдуваясь, шипел паровоз, слышался лязг вагонов, свист пара, гудки.

При свете дня четко обозначилась улица четырехэтажных домов, слякотное, серое утро. Казалось стоит глубокая осень и зима наступит через неделю-другую.

К вечеру нас подцепили к другому составу и повезли через Берлин. Я смотрел из маленького окна на большой город — столицу рейха, на бегущие мимо дома и улицы и думал про себя: «до чего же ты мрачный и неприветливый, Берлин!» Такое же отношение к нему оставалось и потом, когда он стал для меня не просто городом, увиденным из окна вагона, а местом, где я прожил почти полтора года.

Этой же ночью, после нескольких часов езды, мы прибыли к месту следования, на маленькую станцию, название которой скрыла ночь.

Справа и слева от полотна большой черной массой угадывался лес. Тишину ночи нарушал шум качающихся верхушек деревьев. Раздавались и гасли голоса пленных и конвоиров, русская речь мешалась с немецкой.

Пересчитали прибывших, выключили фонарики, смолкли последние разговоры — колонна пошла от станции на дорогу. Шли по мягкому, скорее всего песчаному грунту, кое-где припорошенному снегом, не было грязи, влага ушла в песок. Наконец, под ногами появилась твердь дороги, вымощенной брусчаткой, колонна свернула вправо и стала удаляться от маленькой станции.

Прошел час. Медленно наступало утро, появились силуэты деревьев по бокам дороги. Затерявшаяся где-то между селами дорога впечатляла — она была в прекрасном состоянии и могла послужить не одному поколению.

Дошли до окраины деревни. На указателе надпись — Вустрау (Wustrau). Может быть, это и есть место нашего следования? Продолжаем идти дальше и вот уже дошли до развилки дорог к месту, похожему на центр села. Однако нет признаков лагерного жилья; продолжаем идти дальше и сворачиваем вправо от развилки.

Прошли все село, дорога вновь пошла лесом. Показался указатель со стрелкой влево на узкую, протоптанную людьми дорогу. Колонна пошла этой дорогой. Через несколько сот шагов показался высокий зеленый забор с колючей проволокой, помещение с вахтой и вышка с караульным.

Так вот куда нас вели?!

Похоже, что это обычный Stalag, отличающийся от всех ранее пройденных лагерей в оккупации своей немецкой аккуратностью и порядком. Но не всех пришедших пропустили через вахту — с каждым уходящим в зону шли какие-то документы.

Примерно половину оставшихся, снова построили в колонну и повели той же дорогой обратно к центру села, а потом — в сторону от первых двух.

Уже на этой дороге через несколько сот метров слева показалась большая территория лагеря, застроенная зелеными деревянными бараками. Территория без ограждения и охраны! Со свободным, без вахты и солдат, входом! Неужто нас оставят здесь?!

Но колонна не остановилась. Мы проследовали мимо входа, затем перешли деревянный мостик, перекинутый через высохшую речушку-канаву, и оставили за собой лагерные постройки.

Значит, мы идем в другое место…

Вот и новый указатель села — Zietengorst. Впереди деревенька с десятком домов, а дальше, на открытом поле — лагерные постройки, обнесенные колючей проволокой, с вышками и охраной.

Эта знакомая картина и есть пункт нашего назначения.

На маленькой площадке лагеря несколько жилых бараков; в центре, как и везде, Platz для проверок и сбора на работу. На противоположной стороне от бараков — кухня и душевая. За проволочной оградой — административный барак для охраны и конвоиров, сопровождавших пленных на работу в села, расположенные в округе.

После обычных формальностей нас, наконец, провели через вахту и определили в бараки.

В Германии, в лагерях разного толка, пользовались для жилья сборными конструкциями бараков. Собрать и поставить их было просто и быстро. С помощью крепежных болтов деревянные щиты обретали контуры жилых бараков с дверьми, тамбуром, окнами, коньковой крышей и вместительным помещением. Для обогрева пользовались небольшими чугунными печами, которые быстро их нагревали. В качестве топлива использовались прессованные угольные брикеты. Спали на двухъярусных солдатских койках. Матрацы и подушки набивали соломой. Деревянный стол и длинные скамьи на крестообразных стойках — весь инвентарь нового жилища.

На лагере Цитенгорст нужно остановиться особо, так как по условиям жизни и учебному уклону он определял дальнейшую судьбу пленных. После нескольких месяцев пребывания в лагере пленные получали освобождение и могли выехать на оккупированную немцами территорию.

Здесь содержались русские военнопленные. По моим представлениям к моменту нашего приезда там было около ста человек.

С тех пор прошло много лет, и что-то я уже мог забыть, но общая картина лагерной жизни, условия работы, занятий у меня сохранились и об этом я хочу рассказать подробнее. Этот рассказ позволит представить образ мыслей и действий прошедших через лагерь людей, а также ответить на вопрос — была ли необходимость в их изоляции от общества.

Цитенгорст был лагерем Восточного министерства Германии. В нем на протяжении двух учебных месяцев занимались приехавшие из Кельце военнопленные.

Национал-социалистический уклон немецкого общества, утвердившийся после 1933 года, требовал создания такого лагеря на национальной основе. Здесь стало известно, что подобного же типа лагерь, но для украинцев, находится в местечке Вустрау. Поэтому, когда пришел в Вустрау этап пленных, его разделили на две половины: на украинскую и русскую.

В лагере создавали учебные и рабочие группы. Первые находились в учебных бараках, вторые — в рабочих, хотя разницы в условиях содержания обеих групп не существовало. Только одни проходили учебный процесс, другие — рабочий. Одни занимались в бараках с преподавателями, другие — у крестьян в хозяйстве. Занятия не требовали каких-то особых условий, учебных пособий, книг. Все пособия ограничивались ученическими тетрадями и карандашами для записей.

Отбор в группы проходил по возрастному принципу, образованности, общей подготовки и развития.

Первая возрастная группа вбирала молодежь от 18–19 лет до 21–22 лет, вторая — от 22 до 25 и третья — старше 25 лет. Каждая группа, окончив занятия и выехав на место в оккупированный район, должна была заниматься кругом своих обязанностей, осуществлять свою миссию и назначение. Молодых предполагали использовать в разных гражданских ведомствах, в управлениях администрации и полиции. Пленных старшего возраста с жизненным опытом и квалификацией, а также имеющих высшее образование предполагали использовать на работе идеологического и пропагандистского характера.

Разница между возрастными группами бросалась в глаза при знакомстве — опытные преподаватели, хорошо ориентируясь в подготовке людей, безошибочно отбирали необходимый контингент.

Я был определен в первую возрастную группу, где во время занятий разбирались вопросы, относящиеся к истории возникновения национал-социализма, его утверждения и тех социальных достижений, к которым пришло руководство новой Германии. Программа в группах должна была знакомить с общественной системой, показывать ее положительные стороны, а по приезде в оккупированные районы нужно было рекламировать, раскрывать и осуществлять преимущества нового немецкого порядка.

На заключительных занятиях проводились беседы и диспуты о возможных социально-общественных преобразованиях, достоинствах и недостатках существующих систем, о вариантах новых схем общественного строя в Советском Союзе.

В старшей группе, куда определили Павла Иванова, занятия были рассчитаны на большее количество часов и требовали от слушателей активного участия в семинарах, более высокой подготовки их в уровне образования.

Жили мы в разных бараках, но имели возможность ежедневно бывать друг у друга. Группа Павла отличалась солидным составом слушателей, и мне интересно было заходить туда. После занятий там происходили споры по таким вопросам программы, до которых мы, молодые, еще не доросли.

Преподаватели готовили к занятиям интересные темы, со множеством примеров из жизни советского общества, делая акценты на абсурдности внутренней и внешней политики. Живя в Советском Союзе, мы знали только один, официальный источник информации и поэтому с жадностью воспринимали запретные известия.

Спустя много лет, возвращаясь к жизни в Цитенгорсте и размышляя о роли в учебном процессе преподавателей-эмигрантов и бывших пленных, я задавался вопросом: «Кому они служили?» По многим известным фактам преподаватели не исполняли роль наймитов и предателей у немцев, так как цель, на которую они ориентировали слушателей, была и выше, и гуманнее, чем просто пособничество. Перед слушателями стоял вопрос о помощи своему народу в оккупации. Однако в Советском Союзе на всех пленных, прошедших через Цитенгорст и Вустрау смотрели, как на предателей, сотрудничавших с немцами и помогавших им.

Не все мне было «по зубам» в обсуждаемых вопросах, но и меня влекли эти люди. Я видел их образованность, понимая, что на многие вопросы смогу получить ответ — чувствовал доброжелательное отношение к моей любознательности.

Долгая жизнь в «стаде», какими были и плен, и тюрьма, и лагерь, позволили увидеть то, что не мог рассмотреть в обычных условиях. Книги, прочитанные в детстве и юности, ориентировали на выбор товарищей — я редко ошибался и не испытывал горечи разочарований.

В группе Павла я был знаком со многими — беглая характеристика моих знакомых раскроет мою направленность в поисках добрых людей.

Как сейчас вижу перед собой близорукого, порядком облысевшего Лешу Бычека. При разговоре язык у него будто прилипал к небу и от этого он слегка пришепётывал. На гражданке Леша работал преподавателем немецкого языка в Воронежском вузе. Я обращался к нему за переводом незнакомых слов. Честный, умный, добрый Леша был душою в группе.

Как не вспомнить филолога-журналиста Виктора Ведьмина? Ему было чуть более тридцати — совсем лысый, с крупным лицом и полными темно-вишневыми губами. Поражала его феноменальная память, которую он иногда демонстрировал друзьям. Он мог прочитать страницу книжного текста и слово в слово пересказать ее. Ведьмин к тому же — мой земляк, бакинец. Его медвежья, косолапая походка и большие ступни, давили все, что попадалось на пути, как гусеницы тяжелого танка.

Молчаливый и сосредоточенный Коля Мишаткин, родом из Днепропетровска, окончил художественный институт, графическое отделение. Преподаватели доставали для него в лагерь ватман и краски для работы — он был отличный график. Я часто заставал его за работой и по сей день помню великолепные шаржи и карикатуры, исполненные тушью. Врезалась в память прекрасная черно-белая миниатюра, размером в развернутую школьную тетрадь, на тему: «Лагерь 1942 год».

Она запомнилась мне мастерством исполнения, он сумел скупыми цветами черного и белого передать ужас войны на фоне зловещей ночи и зарева пожарищ. Сторожевая вышка, проволочное ограждение, пленные напоминают о случившейся трагедии.

Рисунки Мишаткина нравились филигранным исполнением, четким рисунком, отточенной техникой. И, если они остались в памяти на долгие годы, значит их создал настоящий мастер. Там же в группе Павла я познакомился с майором Биленкиным, жителем довоенного Ленинграда. Внешность выдавала его годы — ему было более пятидесяти, я был к нему не так близок, как к остальным. На гражданке он работал в вузе, а на фронте стал штабным работником. Он был менее общителен, держался в стороне от людей, избегал острых споров и диспутов.

Не могу оставить в стороне и амбициозного юриста Евгения Синицина. Вот его беглый портрет. Ему было за тридцать, однако застывшее выражение скуластого лица, коротко подстриженные волосы, тяжелые надбровья и подбородок делали его старше и роднили с неандертальцем. Закончил он юридический факультет, и всем своим видом, поведением и разговорами хотел выделиться — прежде всего образованностью и умом. Однако и то и другое осталось не воспринятым, ибо юрист Синицин остался для многих мыльным пузырем, готовым лопнуть в любую минуту.

Вот характерная деталь, определяющая нутро это человека. Когда однажды ему представилась возможность изменить свою фамилию (кстати, такая возможность представлялась каждому пленному, прошедшему через Цитенгорст), Синицин в подтверждение своих амбиций и величия избрал фамилию лермонтовского героя — Арбенин, так как его собственная, из категории «птичьих», не отвечала той высокой миссии, к которой он готовил себя.

Вспоминать обо всех нет смысла. Я рассказал лишь о тех, кто запомнился чем-то необычным.

Потом у меня появлялись и другие товарищи, но таких друзей, как Павел и Володя в Цитенгорсте и Вустрау, больше никогда не было.

2.

После приезда в Цитенгорст Павла определили в учебную группу, а мы с Володей были зачислены в рабочую команду. Нам предстояло испытать себя в крестьянском труде. Это работа позволяла кормиться на работе самому и приносить что-либо товарищам в учебных группах.

Вокруг Цитенгорста находились села, из которых молодые немцы ушли на фронт, а старики не справляясь с хозяйством, обращались в лагерную комендатуру — заполучить пленных на работу.

В то время у немцев в плену содержались французы, сербы, поляки, англичане, американцы. Более благополучные и независимые, англичане и американцы, чувствовали лишь потерю свободы в плену; охрана не вершила против них никаких беззаконий. Их защищала Гаагская конвенция о военнопленных, и они имели еще материальную помощь от Международной организации Красного Креста, правительств США и Англии, не говоря уже о письмах и посылках родственников. Я не встречал среди работающих ни англичан, ни американцев. Работали только французы и славяне.

Задолго до рассвета, у раскрытых ворот, собирались пленные и солдаты-конвоиры, сопровождавшие рабочие команды на работу. Кто-либо из лагерного начальства с оформленной с вечера разнарядкой называл собравшимся пленным фамилию хозяина и количество человек, которых он просит. Процедура эта занимала немного времени, развод заканчивался, построенная колонна уходила из лагеря, а остатки людей в зоне шли в бараки и использовались потом на уборке территории и помещений.

Пленные спешили в деревню, чтобы к восьми часам быть у хозяина. Дорога занимала больше часа, так как села располагались в 4–5 километрах от лагеря. Какие это были дороги! Как легко и быстро можно было добраться до любой деревни!

Сельские дороги обсаживались фруктовыми деревьями — из слив и вишни немцы делают крепкую, с особым привкусом косточки водку-сливянку, известную по названием Kirsch. Ни у кого из селян никогда не возникнет желание собрать преждевременно общие фрукты. Только в назначенную пору крестьяне выезжают на дороги, чтобы всем вместе собрать готовый урожай.

Помню и названия сел. Большая часть пленных работала в селах Bühlow и Tarnow. Ближе к лагерю — село Bühlow, там оставалась часть колонны, остальные шли в соседнее — в километре ходьбы.

Вечером, часам к восьми, возвращались в лагерь. В бараках обменивались впечатлениями о прошедшем дне. Вопросы интересовали самые житейские: «Хороший ли хозяин? Добрый или жадный? Человек или фашист? Большое ли хозяйство? Как ведет себя на работе? Чем кормит? Трудная ли работа?» Основным же вопросом для всех был, конечно, вопрос «кормежки». От личных качеств хозяина и хозяйки зависела жизнь пленных-работяг. И многие старались попасть к хорошему и доброму хозяину, чтобы и самому поесть, и принести что-то товарищу.

Мне, как новичку, ничего не знавшему о здешних порядках и полагающемуся на свое усердие, хозяин попался с трудным характером.

Это был зажиточный Bauer. К большому кирпичному дому с цокольным основанием для хозяйственных нужд примыкала громадная территория двора, вымощенного кирпичом. В центре — навозная яма и различные хозяйственные постройки — большой хлев для двух десятков коров, конюшня, гараж для трактора с прицепом, высокий сеновал и каменный сарай.

За этими постройками, позади двора, приусадебный участок земли. От стены жилого дома к дворовым постройкам — высокий оштукатуренный забор и выкрашенные в зеленый цвет ворота. «Мой дом — моя крепость» — лучшее определение для этого добротного хозяйства.

Хозяин находился во дворе, когда мы робко перешагнули калитку. Высокий и здоровый мужчина лет пятидесяти в сером суконном пиджаке, из-под которого виднелся шерстяной свитер с высокой горловиной, в добротных сапогах, в кепи с лаковым козырьком привлек внимание. В руках длинная и тяжелая палка. На лацкане пиджака значок со свастикой. Сердитое, ничего доброго не сулящее лицо.

Это был Ганс Мюллер — хозяин, его фамилию назвали утром на вахте. Теперь мы оказались у него.

Он оглядел нас недовольным взглядом, прикидывая, а что полезного могут сделать эти «доходяги». Потом окликнул кого-то, появилась немолодая женщина, видимо, жена, получила от него указание и повела нас с собой под деревянный навес, примыкавший к дому. Она вошла в дом и очень скоро появилась с большой тарелкой отварного картофеля и несколькими ломтями хлеба. Поставила все на длинный стол, сколоченный из нескольких широких досок и пригласила есть.

Мюллер оказался человеком практичным и мы, едва успев собрать крошки, проглатывая их на ходу, попали под его зычный и грубый окрик — «Los, Los», что в переводе означало «Давай, давай!»

Первый день запомнился особенно — это было тяжелейшее испытание для человека, не видевшего и не знающего, что такое «навоз» и с чем его «кушают».

Мюллер провел меня в коровник, где находились хорошо ухоженные животные, совершенно не обращавшие внимание на людей и равнодушно жующие сено. Показал на специальную тачку с длинными ручками, соединенными ремнем, который одевают на плечи, чтобы тачка не перевернулась от тяжести. Я без слов понял, что мне предстоит вывезти весь навоз из коровника в навозную яму.

Я взял вилы, подошел к месту со спрессованным навозом и попытался оторвать его от пола. С первого раза мне не удалось это сделать. Потом я решил взять навоза поменьше — он поддался и так, раз за разом, я набросал его в тачку так много, что еле-еле с помощью ремней оторвал ее от пола, чуть было не упав.

Маленькими шажками добрался до двери коровника, открыл ее и скатил тачку по сходням во двор до ямы, повалил на бок и опрокинул всю массу навоза — часть в яму, остальное — за нее, на кирпичную поверхность двора.

Так я выгребал содержимое коровника и чувствовал, что с каждой следующей тачкой разогнуть спину становиться все труднее. Я совершал усилия над собой и с трудом переносил боль. Наступившая после этого дня ночь была тяжелой, но утром я снова вышел к вахте.

Мюллер был истинным Parteigenosse. Он выжимал из меня все соки, и мне не раз казалось, что его увесистая палка достанет меня, доберется до моей головы. Однако работа укрепила мои силы, и я почувствовал себя более уверенно потом в других условиях, когда сменил грозного нациста на мягкого и доброго старика Эбеля.

Весна торопила крестьян в поле. Снег уже почти растаял, лишь в низинах, кое-где оставались нерастаявшие прогалины.

В хозяйстве Мюллера в один из погожих дней решили вывозить навоз в поле. На дворе у ямы хозяин оставил меня, а сам вместе с моим пленным-напарником стал вывозить груженные платформы в поле.

Работать было очень тяжело, так как расчетливый Ганс во избежание простоя возил навоз двумя платформами, и пока одна разгружалась в поле, вторая стояла под погрузкой во дворе и к моменту возвращения хозяина должна была быть нагружена.

К перерыву я уже не чувствовал ни рук, ни спины. Только получасовой перерыв позволил передохнуть и прийти в себя.

Ко всем тяжестям труда добавлялось еще и то, что Мюллер не жаловал своих работников доброй едой. Кормил три раза, в основном вареной картошкой или замешанной на муке болтушкой.

Вечером, уходя в лагерь, я знал, что нашего возвращения ждут голодные товарищи, и старался принести что-либо из еды — вареную картошку или хлеба.

Однажды пленный, работавший в селе Bühlow, должен был переводиться в учебную группу. Он сказал об этом мне и предложил перейти от Мюллера к его хозяину, старику Францу. «Не пожалеешь, не раз вспомнишь!»

Утром на разводе, когда я услышал: «Bühlow, Ebel, 1 Mann» — я вышел за ворота и стал в строй. На мое место к Мюллеру пошел кто-то другой.

С этого момента и впрямь наступили добрые перемены. Хозяин принял меня хорошо и таким оставался с первого и до последнего дня. По местным меркам, он относился к числу бедных. Жил на окраине села в небольшом доме. Двор от улицы отделял деревянный облезший от времени забор, за которым старые, обветшалые постройки — коровник, сеновал, подсобки. В центре двора высокий, в два этажа кирпичный амбар. На первом — мешки с зерном и семенами, различный хозяйственный инвентарь. На втором — продукты: копченые колбасы, сало, смалец, окорока, крупа, мука и многое другое. Все это добро можно было видеть, когда хозяин поднимался наверх, чтобы принести в дом съестное. Работавший и круглосуточно проживавший в его доме француз имел доступ к этому «богатству», но добрая натура старика и доброжелательность хозяйки, хорошая еда и добрые отношения в семье создавали такую нравственную атмосферу доверия, что у меня ни разу не возникло желания что-то украсть, спрятать, унести.

Рядом с амбаром конюшня для пары лошадей, свинарник и курятник — хозяйство значительно меньшее, чем у Мюллера, но и таким оно было, по нашим представлениям, «кулацким». Во всем чувствовалась хозяйская рука, ежедневное внимание к сколоченному за долгие годы добру.

Хозяин тянул упряжку, несмотря на возраст, наравне с нами, и перерывы среди дня проходили с одинаковой продолжительностью для всех. Все делалось по карманным часам старика: начинали и бросали работу, как только стрелка добиралась до нужной отметины.

Когда наступала пауза для «фрюштика» или обеда, старик приглашал француза и меня в дом, где уже все было готово, а две хозяйки — жена старика и молодая невестка с двумя ребятишками, сидя за столом, — ожидали прихода работников, чтобы начинать трапезу.

Все делалось чинно, без суеты и лишних слов. Кормили вкусно и достаточно. Когда старая женщина, как-то в разговоре узнала, что в лагере есть товарищ, «комрад», она перед моим уходом стала готовить «штули» для него — два приличных куска хлеба, смазанных смальцем.

Каковы были взаиморасчеты между хозяином и лагерным начальством, сказать не могу, думаю, что какая-то компенсация продуктами за рабочую силу в лагерь поступала.

Разговоры, если их так можно назвать, позволили семье узнать, что жил я в Баку, на берегу Каспийского моря, что там много нефти и бензина. Что есть у меня родители, сестра, что окончил я десять классов школы.

Из рассказов старика я понял, что жили они вместе с сыном, который сейчас на Восточном фронте, а жена с детьми продолжает жить с ними.

Доброе отношение этой простой крестьянской семьи ко мне объяснялось, как мне думается тем, что участие собственного сына в Восточной компании могло иметь для него непредвиденные последствия — он тоже мог оказаться в плену. Их вера в Добро и Милосердие, человеческую отзывчивость вызывала у них доброе и чуткое отношение к двум пленным из Франции и России — во имя благополучия воюющего на фронте сына.

Поэтому работать у Эбеля было охотно и просто, хотя и нет в крестьянском хозяйстве легкого труда. Нужно было убирать за скотиной, кормить коров, варить и готовить пищу для свиней, убирать конюшню, выгребать нечистоты, рубить дрова и складывать их штабелями, чтобы были сухими, хорошо горели и давали больше тепла.

Когда начинались полевые работы, мы уезжали в поле вчетвером — я с французом и старик с невесткой. Забирали с собой еду на целый день и возвращались в село к шести часам, когда за мною приходил солдат из охраны.

Приходили в село иногда баржи, их нужно было выгружать всем миром.

Рационализм немцев бросался в глаза всюду. Сеть водных каналов — очень важный штрих в экономических достижениях национал-социализма. За короткое время пребывания Гитлера у власти в Германии была проделана большая работа по ликвидации безработицы — в стране насчитывалось 6 миллионов безработных. Благоустраивались старые дороги, строились новые. Для лучшей, удобной и более дешевой транспортной связи между населенными пунктами в Германии были сооружены водные каналы, по которым в любой уголок, не имеющий железной дороги, доставлялись различные строительные, хозяйственные и прочие грузы.

Обычно вся деревня выезжала к месту причала барж для выгрузки. За короткий срок глубоко сидящая баржа отдавала из своего чрева привезенный груз и, освободившись от ноши, свободная и легкая, уплывала к месту стоянки.

Пишу об этом и думаю: Как же всего этого не хватает у нас. Неужели подобная транспортная связь несет в себе какие-то трудновыполнимые проблемы? Куда и на что уходили бесчисленные почины партийного руководства? От красивых, громких наших починов и лозунгов оставалось «планов громадье» и шум в ушах. Как много сил и средств народных уходило у нас на осуществление грандиозных проектов, а простые и нужные дела оставались в забвении.

«Планов громадье» несло величие новому социалистическому строю и его руководству — и только им. А что значат дороги сейчас, мы видим на примерах цивилизованных и развитых стран мира. Их отсутствие — дополнительные трудности в жизни человека в СССР.

Когда я ходил на работу в деревню, я знал наперед, что наступит время, когда нужно будет уходить от хозяина. И, когда это время наступило, я с сожалением и грустью покинул семейство Эбеля, где за короткое время познал добрые отношения людей, почувствовал тепло, которого меня лишили война и судьба.

Тоска по прошлому особенно чувствовалась здесь — утром и вечером тут проходила смена декорации — военнопленный лагерь и деревенская атмосфера жизни.

Старик говорил, что в деревне живут русские, которые еще в Первую мировую, будучи, как и мы, пленными, работали здесь, а затем, получив свободу, остались у своих бывших хозяев. И, если у меня будет такое желание, я тоже смогу вернуться к нему.

Но мое будущее сложилось иначе — я больше никогда не увидел ни знакомого дома, ни добрых хозяев. Наступил черед и моих занятий.

3.

Оформление учебных групп проходило после собеседования с преподавателями Цитенгорста.

Кто были эти люди? Какое складывалось о них впечатление? Что осталось в памяти после первой беседы, когда решался вопрос о занятиях в группе? Как относились пленные к сотрудничеству преподавателей с немцами.

Мои ответы — плод личных наблюдений и тех коротких сведений, какие остались в памяти, как у очевидца. Как очевидец, выскажусь о преподавательском составе, поскольку в военные и послевоенные годы люди эти были в поле зрения компетентных органов и о них был собран значительный материал. Но в органах деятельность их рассматривалась всегда с позиций махрового антисоветизма, так как в программе первым пунктом был четко обозначенный антикоммунизм и борьба с существующим строем. Этот пункт позволял преподавателям легализовать свою работу и быть на положении сотрудников немцев, для которых все средства были допустимы.

Фамилии некоторых из них фигурировали в наших газетных обзорах после войны и в последующие годы. Поремский, Брунст, Редлих — чаще других поминались в этих материалах и о них чаще всего писали, как о сотрудниках Гестапо, на совести которых осталось немало жертв.

Характеристики этих людей были такими ужасными, что не знающие их люди, могли представить эту троицу только с рогами и копытами, однако личное знакомство с ними вызывало к ним, скорее, чувства симпатии и неверие в их предательство.

Мои наблюдения также далеки от компромата Лубянки.

К тому, что высказано нашими органами дознания, я хотел бы добавить известные мне факты от живых людей, о наставлениях преподавателей, перед отъездом пленных на Восток. В этих наставлениях совершенно недвусмысленно выражалось негласное требование обязательной помощи русским людям.

Упомянутые преподаватели были все родом из России. Родители Брунста и Редлиха эмигрировали в Германию после Октябрьской революции и обосновались там, вероятно, из-за своего немецкого происхождения. К этим скупым сведениям можно добавить лишь то, что оба в совершенстве знали русский язык, считая его родным. Чем занимались до Цитенгорста, не могу сказать, очень может быть, что Редлих преподавал экономику в университете. К нему обращались, прибавляя ученую приставку «доктор».

Родители Поремского эмигрировали в Югославию; слышал что и эта семья принадлежала к известному офицерскому кругу России. Молодой и стройный Поремский с офицерской выправкой и благородными манерами напоминал братьев Турбиных, производил очень приятное впечатление. Как оказался Поремский в Германии, не могу сказать.

Он хорошо владел речью, пленные любили его, тянулись с вопросами и нуждами. Я не могу поверить в то, что Поремский был одним из активных сотрудников Гестапо. По моим представлениям, не вяжется, чтобы человек его поведения был тайным агентом и помогал убирать неугодных — неужто я обманулся?

Среди преподавателей в памяти осталась еще одна преподавательская фамилия — Приступа (из числа военнопленных). Точных сведений о нем у меня нет, хотя фамилия его говорит скорее за то, что он белорус. Его эрудиция, начитанность и профессиональная лекционная подготовка вполне соответствовали рангу высшего учебного заведения. Спокойный, тихий и обходительный, Приступа, с внешностью настоящего интеллигента, пользовался авторитетом и уважением.

Напрягаю память, чтобы вспомнить еще кого-нибудь. Но тщетно!

Доходили к нам слухи о возмездиях партизан (в частности, об отрядах Ковпака и Кузнецова), вершивших самосуд над пособниками.

Думаю, что после окончания войны через органы Госбезопасности прошло немало лагерников, бывших в Цитенгорсте и Вустрау, и они объяснили свое поведение и причины, побудившие их изъявить согласие на борьбу с коммунизмом и сталинской тиранией.

Были среди пленных и члены партии Народно-трудовой союз (НТС). Это были люди с самыми серьезными намерениями (от «случайных» там старались избавляться).

Но основная масса людей, прошедших через эти лагеря, — утопающие: для них Цитенгорст и Вустрау были тем пробковым поплавком, на котором можно было добраться до берега.

В Советском Союзе я оказался в возрасте девяти лет, и прожил здесь десять лет до начала войны. Мое взросление проходило очень медленно, и к восемнадцати годам я все еще не готов был к самостоятельной жизни, к собственным решениям и обдуманным поступкам.

В свое время я понял, что принадлежу к категории неполноценных граждан. Разного рода анкеты постоянно напоминали об этом. Интеллигенция относилась к категории людей второго сорта, а наша семья, проживавшая долгое время за границей, была вроде бы совсем чужой.

Жизнь в Иране заложила иной фундамент, который всегда как-то отличал нас от советских людей неумением ориентироваться в реальной обстановке и находить нужные решения. Таким я родился, таким остался навсегда, хотя прожитая жизнь учила и должна была научить и меня практицизму. Итог войны представлялся советским людям безусловной победой.

Крылатая фраза: «Наше дело правое, победа будет за нами» сопровождала с первого и до последнего дня войны.

Мое положение простого солдата в ту пору не позволяло разобраться в том, что происходило. Долгие годы общество не переспрашивало само себя: «Почему солдат, попавших в плен, мы называли предателями?» Только изменение курса государственной политики помогло разобраться с ответом.

Тогда же ответ был однозначным: солдаты, нарушившие присягу, — предатели! Их предательство — это залог невинности и невиновности верховной власти, присвоившей себе все лавры Победы. Ведь нельзя же признать, что в трагедии начала войны были и его, Сталина, непоправимые промахи? Великие всегда правы! Мертвые пусть молчат. А об оставшихся в живых пленных надо позаботиться: объявив их предателями, нужно создать такие условия, чтобы всю оставшуюся жизнь они и чувствовали бы себя таковыми.

4.

В середине мая 1943 года человек двадцать пять-тридцать пленных, в сопровождении конвоиров пришло в маленькую деревушку Wüstrau, особенно живописную в такую пору. Без слов можно представить состояние людей, попавших после года пребывания за проволокой в привычные условия — наслаждаться небом, солнцем, природой, свободно дышать, двигаться, не видеть вышек и конвоиров.

Местечко Вустрау затерялось к северо-западу от Берлина, и связь его со столицей осуществлялась по железной дороге Берлин-Нойруппин. Лагерную территорию опоясывала неглубокая канавка. Перед главным входом трап-мостик. Справа и слева от входа два барака — один для русских преподавателей и служебных нужд, другой — для немецкой администрации, работающей в лагере.

Вся территория была разделена центральной аллеей, в конце которой находился главный административно-управленческий барак с хозяйственными службами, с помещением лагерфюрера, его заместителя и общей приемной. В другом конце барака — медсанчасть. Крохотная речушка шириной в несколько метров отделяла лагерь от зеленого поля. Она охватывала лагерь с северо-востока, а западная часть территории граничила с деревенской улицей.

Низенький штакетник разделял лагерь на несколько блоков: украинский, белорусский и кавказский, созданные с немецким педантизмом и аккуратностью.

Бараки деревянные, двухсекционные, с тамбурами для хранения угольного брикета, которым отапливались в холодное время года.

В бараках разборные двухъярусные кровати с матрацами и подушками, — их набивали сеном. На складе выдали постельную принадлежность. Раз в день получали мы на кухне горячую пищу и сухой паек, такой же, что получали в годы войны немецкие граждане.

В лагере жили недолго, так как он выполнял функции пересыльного пункта — освобожденные из плена должны были получить в Вустрау документы (паспорта без подданства), а также бумаги для приобретения в магазинах гражданского платья. Вместе с документами каждый получал 400 марок на покупку вещей.

Одетые и обутые, совершенно изменившие свой облик пленные, возвращались в Вустрау, чтобы потом выехать в ознакомительную поездку по Германии. Цель этих поездок сводилась к тому, чтобы пленные, ознакомившиеся с достижениями национал-социализма в лагере Цитенгорст теоретически, увидели бы их и в натуральном виде в Третьем рейхе. Ясли и детские сады, дома отдыха и санатории, молодежные организации скаутов и «Гитлерюгенд» можно было увидеть самим, в этих вопросах умение немцев организованностью и дисциплиной добиваться желаемых результатов и впрямь становилось живой впечатляющей реальностью. Небольшая территория Германии, хорошо отлаженная сеть железных дорог и водных путей, четкое взаимодействие всех служб позволило нам за короткий срок увидеть многое, оставить его надолго в памяти.

Наша экскурсионная группа в составе 15–20 человек должна была посетить территорию восточных областей Германии, прилегающих к Чехословакии и Польше. Мы побывали в небольшом курортном городке Гёрлиц, где познакомились с домами отдыха, детскими садами, с жизнью сельских жителей этого района.

Впечатление складывалось такое, что находимся мы будто у себя в Союзе, хотя заведения эти имели несколько лучшие условия жизни и быта. Таким образом, национал-социализм, утвердившийся в Германии в 1933 году, имел уже возможность воспользоваться опытом Советского Союза в области социальных образований.

Не верилось, что мы находимся в реальном мире. Однако поезд, пассажиры, разговоры об увиденном, ощущение свободы — все было реально.

Постукивают рельсовые стыки, торопятся дорожные указатели, мелькают необыкновенные краски разбуженной природы. И опять в это радостное ощущение бытия врывается горькое чувство неправомерности своего положения и того, что оно предоставлено тебе врагом. Горечь отравляла разум, она готова была вырваться наружу. Что тогда?! Тогда конец всему!

За окном живописные горы Тироля, вылизанные и умытые поля, дороги, лесные дали и перелески.

Вот, наконец, и место нашего следования — город с которым связан национал-социализм и рожденный в нем Третий рейх, — столица Баварии, Мюнхен.

История фашизма берет свои истоки от пивной Хофбройхаус, где бригада штурмовиков охраняла собрания нацистов. Если в Гёрлице нас знакомили с социальными завоеваниями нацистов, то в Мюнхене продемонстрировали историю возникновения нацизма.

5.

Получив необходимый обзор о жизни национал-социалистского рейха, мы через неделю вернулись в Вустрау. «Лучше раз увидеть…» — и с новым видением и знанием реальной немецкой жизни мы стали собираться к отправке на Восток пропагандировать немецкий порядок.

Новая, как в калейдоскопе меняющаяся, жизнь, ничего общего не имеющая с годом, прошедшим в плену до этого, свобода передвижения, наличие паспорта с отметкой «Staatenlos», равноправие с окружающими людьми открывали нам теперь совершенно новые возможности.

Наступало время ожидания нашей отправки на Восток.

Однако изменившиеся условия жизни не вызывали у нас, отныне освобожденных из плена, той настоящей радости, которая, казалось бы, должна была наступить. Чувство радости от обретенной свободы омрачалось сознанием незаконности приобретения права на ее получение. Воображение подсказывало будущие разговоры дома. Возникали различные варианты отчетов: все приобретенное сейчас потребует ответа — за все придется сполна ответить, да, но это будет, правда, потом.

Отмытое тело и сброшенные лохмотья, гражданская одежда и экскурсионные поездки по Германии будут потом расценены как предательство, и спорить с этим будет невозможно. В ответ на мои возражения, что я этого не хотел, мне обязательно напомнили бы о жертвах войны, о невероятных усилиях, о стойкости и мужестве, какие проявлял советский народ в боях и отступлении. Там гибнут люди, там война никого не щадит, а мы, суки, здесь! Так осуждал себя бескомпромиссный суд совести.

Человек на фронте не ищет легких и удобных дорог, война не позволяет их выбирать — такую миссию берет на себя Судьба. Я, просто, понял, что жизнь, которой я жил на фронте и в плену, моя довоенная молодость и детство, последующие шаги по возвращению на Родину были той единственной дорогой, от которой мне было не уйти. Я должен был пройти через позор плена и всего остального, что оказалось с ним связано потом, так как все это звенья одной цепи — это и был приговор той самой Судьбы.

Сколько же раз потом я возвращался к этим мыслям, ища ответы на них. А на главный из всех вопросов: «Виноват ли я в случившемся и должен ли нести ответ за это?» — приходил всегда к одному: «Если не был предателем и не совершал злодеяний — значит, не виноват. Ведь судят за содеянное! За умышленное действо против человека, против общества!»

Неужели виной всему существующее в Красной армии положение о последней пуле для себя? И если не выполнил его и сохранил жизнь, значит, виноват?

Но я не учел главного: заранее вынесенного решения Госбезопасности — это был обязательный подспудный приговор каждому, кто попал в ее сети.

Знакомство с обществом за «железным занавесом», с его общественной системой и идеологией считалось противоправным и преступным и должно быть наказуемо.

Такой вывод подтвердился после возвращения в Москву — вернувшиеся граждане были подвергнуты проверке с различными после нее последствиями.

Театр боевых действий на Восточном фронте летом 1943 года однако менял свою программу.

Противники поменялись местами. Вермахт из наступающей армии превращался в отступающую, и это не могло не повлиять на положение нас, направляемых в оккупированные района Белоруссии, Украины, России. Поездки оставались под вопросом — точнее, они откладывались на неопределенный срок.

 

Берлин

1.

Однажды в лагере Вустрау прошел слух о наборе строительных рабочих в Берлин. Строительная фирма «Бунзен» объявляла набор рабочих для восстановления разбитых при бомбежках домов. Контора строительного участка находилась в центре Берлина, в районе метро Wittenbergplatz на улице Helmstedterstrase, 30. Желающие подзаработать могли испробовать свои силы.

Я посоветовался с Павлом, получил его «добро» и уехал в Берлин на поиски фирмы. Он тогда еще не подвергался таким массированным налетам и сохранял свой прежний вид целого города, за исключением небольшого числа зданий, куда попали случайные бомбы и зажигалки.

Найдя номер дома и квартиры на первом этаже, я постучался. Дверь открыл знакомый человек с русским именем и осетинской фамилией — Андрей Ковхаев, старший по набору рабочих из Вустрау. На худом вытянутом лице крупный горбатый нос, черные густые дуги бровей и большие темные глаза. В квартире было две комнаты; во второй, с окном на улицу, худощавая женщина лет 45 что-то печатала на машинке.

Андрей представил меня. Я догадался, что и эта женщина была в лагере, когда приезжала договариваться о рабочих. Она прекрасно говорила по-русски, да и звали ее на русский манер — Мария Яковлевна. Но не могу вспомнить фамилии, хотя помню, что отдавала она немецким происхождением (возможно, что это была фамилия мужа).

Мы познакомились и быстро нашли общий язык и тему для общения. Мария Яковлевна и Андрей осуществляли административные функции. Снабжали продуктами кухню для приготовления обеда и ужина, выдавали рабочие задания и расплачивались за работу каждую неделю.

В качестве прораба в этом маленьком коллективе работал очень живой, никогда не унывающий, общительный человек с красивой вьющейся шевелюрой — поляк Швионтык. С ним мы ежедневно встречались утром и вечером, когда получали и сдавали работу.

В течение дня Швионтык забегал на объекты, проверяя работу. На кухне трудились две девушки-украинки, уроженки Харькова. Полная и приветливая Вера — фамилию не помню, и смуглая, похожая на цыганку, Ирина Ражковская. Хотя и выдавали они себя за сестер, но внешне были абсолютно разные. Обе девушки, в прошлом «остовки», бежали с фабрики и нелегально стали работать в маленькой захудалой гостинице, в центре Берлина, неподалеку от Stettinerbahnhof.

Веру и Ирину после побега скрывала от полиции сердобольная хозяйка гостиницы — фрау Холь. Полная, с необыкновенной грудью немка, оказалась героиней любовной истории. Как-то, после неудачного романа, фрау Холь решила покончить с собой. Она обратилась за помощью к подруге, и та посоветовала ей приставить два пальца ниже соска и выстрелить. Когда она проделала все, как положено, пуля оказалась в коленке. Шутка эта нисколько не помешала доброй фрау помогать девушкам, а тогда, когда над ними стали сгущаться тучи, передать их в надежные руки Марии Яковлевны, предоставившей им легальное положение. Здесь они были вне опасности и сыты (на привычной работе поварих).

Что представляла наша работа? Чем мы занимались?

Чаще всего приходилось восстанавливать кровлю, так как от воздушных налетов страдали крыши домов. Приходилось восстанавливать балки, стропила, укладывать черепицу, наращивать дымоходные трубы, а также выбитые воздушной волной оконные или дверные переплеты.

Воздушные торпеды разрезали дома будто ножом, после чего они походили на наглядные учебные пособия в разрезе. Перед глазами открывались внутренности квартир с мебелью, утварью и прочим скарбом. Никто не совершал актов мародерства — дома и вещи, оставшиеся после бомбежек, дожидались возвращения хозяев.

На таких зданиях расклеивались предупреждающие таблички: «За мародерство — смерть». Был, конечно, соблазн прихватить что-нибудь из разбитых квартир, но грозное предупреждение срабатывало.

Очень просто были организованы в фирме учет и оплата труда рабочих. Никаких нарядов, тарифных ставок, норм выработки или социалистических обязательств. Четкое и добросовестное выполнение обязанностей и качество выполненной работы. Разница в оплате труда рабочих заключалась лишь в профессионализме и опыте. Каждый вкладывал работу, кроме умения, еще и добросовестное отношение.

Я помню, что на фирме мне дважды пришлось не работать из-за травмы пальца, — ее я получил на производстве. При разгрузке длинных деревянных балок партнер запоздал с броском и балка раздавила мне палец. И фирма после этого выплачивала мне пособие за все время нетрудоспособности. Однажды после удара молотком по пальцу, возникло костное воспаление. И в этом случае фирма тоже оплатила пособие.

Благодаря стараниям Марии Яковлевны, мы получали такие же деньги, как и немецкие строители. Зарплату получали за неделю, начисление упрощенно-удобное, оно облегчало работу расчетчика и позволяло фирме вместо штата счетных работников держать всего лишь одного человека, который легко и просто справлялся с работой.

Должен признаться, за год работы я никогда, ни разу не схалтурил, стараясь выполнять работу так, чтобы она удовлетворяла меня самого, без известных «тяп-ляп».

Знаю, могут меня назвать за такое отношение к работе у немцев недобрым именем, обвинить в отсутствии патриотизма, в пособничестве. «Настоящий-де советский человек по долгу своему, гражданскому и патриотическому, обязательно совершил бы какой-нибудь вред или диверсию».

Но на самом деле такое мое отношение к делу было обусловлено совсем другими причинами, и прежде всего выработанной с детства добросовестностью. Так было, а в своих записках я дал себе зарок, представляя на суд людей, свои мысли, размышления и поступки, говорить им только правду.

2.

Хочу поделиться впечатлениями о городе, в котором я жил и работал с 1943 по 1944 год.

Город, вобравший в себя памятники мировой цивилизации, истории, культуры, не мог не волновать. Знаменитые Бранденбургские ворота, дающие начало не менее знаменитой Unter den Linden, улицы с поэтическим названием «Под липами», где находились посольства многих государств мира. Staatsopera; памятник Неизвестному солдату, у которого во все времена и режимы солдаты почетного караула несут вахту памяти, Zoo, Friedrichstrasse, Alexanderplatz — станции метро и надземки.

Помню Тиргартен, там был громадный бункер ПВО, служивший одновременно убежищем и зенитным опорным пунктом для отражения авиации англо-американцев.

Как в свое время в Баку, так и здесь, — мрачные объекты гитлеровского могущества и власти — Polizeipresidium на Alexanderplatz, Гестапо на Prinz-Albrechtstrasse, тюрьма Moabit — они вызывали дрожь не только у нас, но и у немецких граждан, сочувствовавших социал-демократам и коммунистам.

В предместьях Берлина, куда можно было добраться поездами подземной и надземной дорог, много дачных построек, утопающих в зелени, ухоженных и декоративных парков, садов. Небольшие красивые озерца влекли сюда любителей природы. К большому моему сожалению, ни красот Wannsee, ни дворцовых сооружений Potsdam'a я не увидел и очень сожалею об этом.

Как-то летом 1943 года я решил ближе познакомиться с районом привокзальной площади у Anhalter Bahnhof. Одна из улиц привела меня к известному уже многим зданию Reichskanzlei — Имперской канцелярии гитлеровского рейха.

Его массивные колонны и прозрачный с переплетами купол венчало вишневое знамя со свастикой. Я долго смотрел на мрачную громадину, мысленно проникая в залы и служебные кабинеты, в которых вершились судьбы людей, государств и продолжающейся войны.

По воскресеньям, когда мы не работали, была возможность поехать на знаменитую толкучку на Alexanderplatz. Площадь бурлила с утра до позднего вечера. Там, на черном рынке можно было приобрести продовольственные карточки, нас интересовали, в основном, хлеб и сигареты.

С наступлением комендантского часа ее покидали все кто должен был вернуться в лагерь. На площади, в нижних этажах зданий, находились знаменитые дешевые закусочные Aschinger'a, где по самым доступным ценам можно было пропустить кружку светлого или черного эрзац-пива и закусить селедочным или овощным салатом.

В этих же ресторанах знакомились с предлагавшими свои услуги профессионалами-художниками — желающие могли заказать черно-белый портрет на память о знаменитой площади.

Если говорить о продовольственных трудностях в Берлине, то горожане их не испытывали. И я не раз вспоминал строки из «Бакинского рабочего» о том, что жители Берлина уже в 42-м, уничтожив всех собак и кошек, добрались до крыс.

Торговля, зрелища, рестораны, средства связи и передвижения, городской транспорт — все работало в своем обычном режиме. Иногда казалось, что войну ведет какая-то другая страна, а не Германия. Война напоминала о себе лишь тогда, когда на Берлин совершали редкие налеты. Противовоздушная оборона легко справлялась с англо-американской авиацией, и объявление противовоздушной тревоги не вызывало у жителей чувств опасности и страха.

Дом, в котором жили рабочие фирмы, тоже имел подвал на случай воздушной тревоги, но рабочие не пользовались убежищем. Как правило, сигнал воздушной тревоги объявлялся сразу же после того, как самолеты пересекали Ла-Манш и брали курс на Германию. Редко, когда они достигали Берлина, а те, кто оказывался над городом, сбросив груз, быстро возвращались на свою базу. Обычно минут через 30–40 тревога заканчивалась, и наступала тишина.

В конце октября 1943 года население Берлина пришло вдруг в необычное волнение. При налете на город были сброшены листовки: предупреждение союзников вызвало панику. Это было особенно заметно на вокзалах, куда бросились женщины с детьми, домашними вещами, чемоданами, рюкзаками. До ноября, когда планировался массированный налет англо-американцев, оставалось считанное время.

Как-то возвращаясь из Вустрау в Берлин, на вокзале я увидел совершенно необычную картину — вокзальная площадь и платформы были забиты отъезжающими. Повсюду шум и суматоха — обстановка напоминала наших беженцев, покидавших прифронтовую полосу.

Я спросил прохожего, что все это значит, и услышал, что англо-американцы еще раз предупредили о налете. Я не не поверил в это.

Через несколько дней ажиотаж и паника стали стихать, и скептики уже посмеивались над легковерами, поверившими в «басню», — население успокоилось. Осень давно сбросила с деревьев листву, сменила ласковое тепло на пронизывающий и сырой холод, туман и слякоть. Теперь все больше тянуло к теплу, в помещение.

Ту ночь, с 13 на 14-е ноября 1943 года, невозможно забыть — тогда впервые за все годы Берлин был подвергнут массированному налету нескольких тысяч самолетов.

День выдался серый и сырой — временами шел дождь. Асфальт из темно-серого стал черным. Порывы сильного холодного ветра пронизывали до костей.

Мы давно поужинали и собирались спать, когда услышали знакомые звуки сирены и, как обычно, засомневались в необходимости убежища.

— Ну вот и алярм.

— Стоит ли идти в келлер?

— Зачем? Я не хочу разбивать себе ночь.

На сей раз желание пришлось изменить. Поначалу стрельба зениток слышалась где-то далеко, и все походило на обычную бомбежку. Потом разрывы послышались ближе, и вот уже ухнуло где-то рядом, отчего стали сильно хлопать дымоходные заслонки, вызвав настороженность и тревогу.

Когда же стали раздаваться тяжелые «вздохи» обвалов зданий, то показалось, что следующий снаряд обязательно угодит в наш дом. Хотя несколько фугасок попали на крышу дома и вызвали пожар, прямого попадания тяжелых бомб мы в эту ночь не испытали. Фугаски были потушены, но алярм продолжался.

Необычно развивались события этой ночи. До того, как явились над Берлином тяжелые бомбардировщики, штурмовая авиация союзников подавила зенитные точки противовоздушной обороны. Зенитки стихли, и тяжелые самолеты англо-американцев стали хозяйничать в Берлине, как у себя дома.

Думаю, что хорошо проведенная операция не обошлась без разведки. Потребовалось лишь всего 15–20 минут, в кромешной тьме, чтобы вывести из строя зенитные батареи. А затем последовала одна волна бомбардировщиков за другой, с невероятной силой бомбивших город в течение нескольких часов.

Город принял на себя весь бомбовый груз, и не осталось района, куда бы не добрались в эту ночь самолеты союзников. По всей вероятности, Берлин разбили на квадраты, и каждый квадрат получил свою «долю», а самолеты, скинув ее, уходили на базу. Ничего подобного жители Берлина до сих пор не видели.

Ожидая конца налета, люди в бомбоубежище почувствовали, что наверху произошло что-то трагическое. И когда наступил отбой и можно было выбраться на поверхность, их глазам предстала страшная картина огня, дыма, газа, гари, провалившихся окон, горящих бревен, кровли, обрушенных этажей, обугленных бумаг, газет, документов и безумных, растерянных людей — все это напоминало преисподнюю и Страшный Суд. Горящий город не давал возможности дышать. Ходить по улицам было опасно, можно было угодить под тлеющие головешки.

Еще более страшное зрелище предстало на рассвете, когда сквозь дым пожарищ стали возникать новые обличья улиц и площадей Берлина, этого смертельно раненого города. Все вокруг было разрушено. Казалось, не осталось ни одного целого дома. На улицах перевернутые трамваи, автобусы, машины, среди всего этого невиданного хаоса люди, растерянные, с остатками вещей, детскими колясками, велосипедами…

Утром начали работу аварийные службы. Неглубокое берлинское метро сильно пострадало от попадания воздушных снарядов — в огромных воронках зияли внутренности подземного хозяйства. Признаться, я был удивлен оперативностью, с какой службы города стали выполнять свои задачи и наводить порядок. Немецкие дисциплина и ответственность творили буквально чудеса (учиться этому нужно не взирая на свои чувства, симпатии или антипатии по отношению к строю).

Как отнесся я, пленный чужестранец, к этому ноябрьскому налету?

Мне, видевшему зверства немецких солдат на фронте и в оккупации, расстрелы невинных красноармейцев и командиров, коммунистов и евреев, наконец, удалось увидеть акт возмездия в этом чужом городе, где за пять лет прошедшей войны жители не знали истинной ее цены — злорадствовал ли я, воспринимал ли эту кару, как справедливое возмездие? Испытывал ли я чувства мстительного торжества — «Так вам и надо!», — вполне естественные в эти минуты?

Нет, нет и еще раз нет!

Я всегда помнил о крестьянине Франце Эбеле, который во мне, пленном, видел прежде всего человека и относился ко мне, русскому, как и к другому пленному, французу, как к равным членам своей семьи. Но я помнил и об оборотне Гансе Мюллере, забывшем все святое и видевшем в нас рабочее быдло и бессловесную скотину.

Долго еще кровоточил след ноябрьского налета в сознании переживших его людей, не раз вздрагивали сердца при словах: «Achtung, Achtung! Wir geben die Luftlagemeldung!..»

Прожил я в Берлине полтора года. Долгие, очень долгие полтора года.

3.

Годы жизни, определенные человеку, говорят, известны только Богу. Моя жизнь уже не раз подходила к этой черте, но, не останавливаясь, неожиданно сворачивала в сторону. Теперь ей и сворачивать некуда.

Сейчас, прежде чем перешагнуть ее, я хочу рассказать еще и о том, что было важно для меня и моих друзей о том, что осталось за страницами следственных дел. Это касается сугубо личных сторон жизни, но без них жизнь моя будет выглядеть рассказом без начала и конца, а действия и поступки наши не получат должного объяснения и понимания. Из Берлинского периода это, кажется, и есть самое значительное и самое достойное внимания.

Мои мысли тогда были заняты прошлым. Время пыталось стереть его, но не смогло. Первое чувство возвращало меня к незабываемым минутам, проведенным с Асей, и я не хотел мириться с мыслью, что оно больше не вернется. Мне казалось, что потеря надежды на встречу отнимает смысл у всей остальной жизни.

Я не могу назвать нового круга знакомых в этот период берлинской жизни, хотя они могли появиться. Моя натура мешала новым знакомствам.

Между тем большой город открывал и новые большие возможности. Я ими, увы, не пользовался. Ходил на работу, общался с людьми своего окружения и проводил жизнь в обычных условиях — работа и дом. На большее я и не претендовал. А если говорить обо всей прожитой жизни, то и она прошла точно так же.

 

Вустрау

1.

Случалось мне съездить в воскресенье в Вустрау. Для меня это был праздник, так как представлялась возможность увидеться с Павлом. Он был теперь в Вустрау один — Володя уехал на Восток, а Павел в скором времени должен был получить назначение на работу в Litzmanstadt (Лодзь), в лагерь грузинских легионеров.

Наши судьбы были тесно связаны — я многое знал о его личной жизни, но не все; он ничего не рассказывал мне о своих деловых связях, считая меня человеком доверчивым, неискушенным и не подготовленным для конспирации. Ему нравилась моя преданность, честность, что было весьма важно в тех условиях.

А поскольку я никогда не задавал лишних вопросов, считая неэтичным проявлять любопытство, его это устраивало. Потом он посвящал меня в какие-то свои тайны.

То, что я хочу рассказать, не плод моей фантазии, а реальные факты, которые мне стали известны от самого Павла.

Эта история о далеком времени, об отношениях Павла Иванова, Ольги Саловой и Зигрид Ленц. Она настолько необычна, что требует того, чтобы ей был посвящен отдельный и более подробный рассказ.

Местечко Вустрау напоминало в ту пору обычную прусскую деревеньку северо-восточной полосы Германии, подобную тем, какие были описаны русскими писателями прошлого столетия. Красивая округа, причесанный лес, ухоженные поляны, зеркальная гладь маленьких озер вписывались в живописный деревенский ландшафт с обязательной кирхой, кладбищенской оградой, за которой в строгом порядке покоились памятники и надгробия, просто кресты и ухоженные могилки под сенью тенистых деревьев.

В начале 1942 года здесь был основан небольшой лагерь Восточного министерства, где содержались освобожденные из плена советские военнопленные, слушатели курсов Восточного министерства, размещавшихся здесь же, в Вустрау, а также в расположенном по соседству Цитенгорсте. За полтора-два года через лагерь прошло несколько сот человек разных национальностей. Курсы были недолгими, и отсюда уезжали они на Восток, в оккупированные районы СССР — на административную работу.

Относительно обозначения этих лагерей «курсами» или «школой» не могу сказать ничего определенного. Под курсами подразумевается что-то быстротечное, а под школой — длительное, фундаментальное. Главным остается факт — в учебных группах пленные изучали историю возникновения национал-социализма в Германии и тот строй, который там утвердился после 1933 года. Создавая лагеря школы такого типа, руководители Восточного министерства рассчитывали на то, что люди, прошедшие через Цитенгорст и Вустрау, станут проводниками идей национал-социализма и немецкого экономического порядка на оккупированных территориях.

Административное и хозяйственное руководство в лагере осуществляли немцы, члены НСДАП. Форма одежды, которую носили сотрудники лагеря, принадлежала формированиям CA. Начальником лагеря был мужчина средних лет, полноватый и полысевший, с красивыми чертами лица, который предпочитал носить военную форму, — она подходила ему больше. Это был оберштурмфюрер Френцель. Он хорошо и свободно владел русским языком и только с немцами говорил по-немецки. Секретарем у лагерфюрера работала высокая, стройная блондинка, очень миловидная, приветливая немка, 22–23-х лет. Звали ее в лагере по фамилии — фройляйн Ленц. Потом стало известно чисто немецкое имя ее — Зигрид. Она носила в лагере форму и, видимо, так же была членом национал-социалистской партии.

Заместителем лагерфюрера был «фольксдойче» из Республики немцев Поволжья. Фольксдейче принадлежали к менее достойным гражданам рейха, хотя и он тоже принадлежал к НСДАП и тоже носил форму CA.

Хозяйственным отделом заведовал также «фольксдойче», с немецким именем и русской фамилией — Ганс Сивкоф, молодой ловелас и волокита. Экономические возможности хозяйственника явно помогали ему франтить среди девиц и женщин.

Немецкую администрацию представлять не могу, ибо не сталкивался с ней и не знал ее. Но в управленческом бараке, где три четверти помещений принадлежали руководству, небольшая часть была отведена под ревир (Revier), или санчасть. Она состояла из маленькой приемной-регистратуры и двух комнаток для больных, из них одна служила еще и операционной.

Главным врачом санчасти был советский флотский хирург Георгий Леонардович Крупович, до войны служивший на Балтике. Закончив Ленинградскую военно-медицинскую академию, попал в военно-морской госпиталь подводников. К началу войны — он уже флагманский врач одной из подводных флотилий. В плен его взяли в самом начале войны на острове Эзель при исполнении служебных обязанностей.

Вот о нем-то я и хочу написать все, что знаю. А знаю я много, так как последние два месяца жизни в Германии и полгода в Швейцарии прошли в самом тесном общении.

Первый раз я увидел его в лагере Вустрау у входа в управленческий барак. Он с кем-то беседовал. Стояла глубокая осень, было холодно. На нем было кожаное пальто-реглан и темная шляпа. Помню возникший вопрос: «Что за фрукт? Откуда взялся? Впервые вижу такого немца». А оказалось, что не немец и в Вустрау совсем не новичок. Появился он в лагере чуть ли не под номером один, в начале 1942 года, привез его сам лагерфюрер Френцель.

Он в совершенстве владел немецким языком, и когда появилась необходимость во враче-инспекторе, то Крупович, после нескольких месяцев стажировки в дрезденской клинике, подтвердил звание нейрохирурга и занял эту должность. Несмотря на наше продолжительное и близкое знакомство, я ни разу не спросил, почему он пользовался таким особым авторитетом у лагерфюрера. Я допускаю, что необычные способности медика позволили ему стать домашним врачом, — это наиболее вероятный вариант. Другой — немецкое происхождение — я всерьез не принимаю. Но факт остается фактом: Крупович жил в лагере на привилегированном положении. Он имел отдельную комнату в административном бараке, где жили немцы, и держался с официальным немецким руководством на равных.

Он и внешностью был похож на немца: полноватое, холеное лицо, чуть крупный нос, свисавшая нижняя губа, казалось, никогда не сходилась с верхней. Большие серо-голубые глаза, слегка выступающие из орбит, хорошо сочетались с коротко стриженными светлыми волосами.

Родился он в январе 1910 года в Петербурге, в семье потомственных актеров Мариинского театра. Родители, по его рассказам, часто бывали на гастролях за границей. Ребенок воспитывался в семье тети (по матери) и очень рано проявил свою самостоятельность.

Когда однажды тетя упрекнула его за полный пансион, он никому ничего не сказав навсегда ушел из ее дома. Оказался в детском приемнике. Закончив школу, поступил в медицинскую академию. Способности открыли дорогу в общество. Будучи человеком незаурядных дарований, он и дальнейшем был всегда заметной фигурой среди окружающих, несмотря на небольшой рост.

Он был прирожденным дипломатом, и это качество помогало ему подниматься по ступенькам служебной лестницы. Часто, когда на эту тему заходил разговор, Леонардович старался охладить мою эмоциональность словами: «Умей владеть собой, не показывай окружающим свои чувства; жизнь — это сцена, и тот преуспеет в ней, кто обладает даром актера».

Он был прекрасным, не лишенным чувства юмора, рассказчиком и обладал способностью держать «на взводе» любую аудиторию. Мне запомнилась одна из его историй из поры студенческой молодости. Он так образно представил картину своих похождений, что героев этих и ситуацию я представляю и теперь.

Молодую красотку, жену моряка, ушедшего в плавание и неожиданно вернувшегося домой (банальный сюжет для многих анекдотов), застает врасплох звонок в квартире и ставит в безвыходное положение самого героя. Едва успев привести себя в порядок, он выпрыгнул из окна второго этажа на машину с музыкальными инструментами в самом центре города, на Невском. И пока пешеходы приходили в себя от неожиданности, он зацепился за проходящий трамвай, проехал остановку, перешел на другую сторону и вернулся другим трамваем к месту происшествия, чтобы увидеть финал истории.

Под началом Круповича в санчасти работал еще один морячок — Саша Филатов, небольших росточка и размеров человечек, с редкими седеющими остатками волос, но пышными баками и остаповскими усиками. Флотский фельдшер со стажем, он и в Вустрау не забывал своей профессии и ассистировал при операциях.

Другой помощник — Костя Семенов — к медицине никакого отношения не имел. До войны он жил в Иваново, работал то ли слесарем, то ли электриком. Константин обожал музыку, но не имел музыкального образования: самоучка, он играл на гитаре и пианино, но без особого блеска. Он аккомпанировал себе и тогда, когда напевал романсы и лирические песенки довоенной поры. Когда был в «ударе» и начинал свой «душещипательный» репертуар («Саша», «Маша», «Татьяна», «Чубчик», «Караван», «Калитка», есенинская «Старушка» и пр.) слушателей собиралось много, и заказы сыпались со всех сторон.

Я уже говорил о том, что у входа в лагерь, кроме барака для немецкой администрации, был еще и барак для преподавателей. Это был народ солидный, менее общительный, склонный больше к чтению, письму и раздумьям.

Павел тоже мог бы жить в этом бараке, но предпочитал общий, тот, где в русском блоке жили «простые смертные». Я спал с Павлом на одной «вагонке», а когда в бараке наступала тишина и обстановка располагала к беседе, я переходил с верхней полки на нижнюю и внимательно слушал его интересные рассказы.

На территории между кухней и управленческим бараком была свободная ровная площадка, на которой кто-то из любителей волейбола поставил столбы для сетки. Без особого энтузиазма любители волейбола перебрасывали мяч на площадке. Как стало известно, были в лагере и хорошие игроки, но не было «заводилы», кто бы мог «затравить» желающих.

Павел имел все данные волейболиста — высокий рост, хорошую прыгучесть. Главное достоинство настоящих игроков — сильный и точный удар да надежный блок. Игрок игрока узнает с первых же ударов по мячу, и стоило Павлу поиграть у сетки несколько минут, сделать подачу и попробовать блок, как болельщики почувствовали, что на площадке игрок, действительно понимающий толк в волейболе.

Вечером следующего дня на площадку, кроме игроков, пришли уже и зрители, болельщики.

Не все оказались равноценны в игре. Желающих испробовать себя набралось достаточно, и две команды начали игру. И хотя погрешностей было достаточно (а как могло быть иначе?), участники и многочисленные зрители остались довольны, понимая, что эта первая встреча не станет последней.

Волейбол пришел в Вустрау с приходом Иванова. Он был популярен не только среди «своих» болельщиков — на площадку стала приходить и немецкая администрация. А когда игры стали проводить на зеленой лужайке, за территорией лагеря, смотреть их стали и жители деревни. Павел стал кумиром.

И хотя невозможно прорицать судьбы человеческие, но благодаря волейболу жизнь Иванова в Вустрау получила новое измерение.

2.

Я не назвал пока еще одного человека, причастного к волейболу в Вустрау. Человек этот — фройляйн Зигрид Ленц, секретарь лагерфюрера.

Необыкновенное счастье и одновременно горе пришли к ней после увиденной на лужайке игры. Немка по происхождению, член НСДАП по партийной принадлежности, она хорошо понимала всю неуместность чувств, переполнивших ее сердце.

Русский военнопленный, любимец местных болельщиков, стал отныне и ее кумиром. Она уже чувствовала и понимала, что именно произошло, насколько все это серьезно и что ожидает ее в будущем. И если бы фройляйн могла знать все обстоятельства, то, может быть, и не произошло бы в ее жизни личной трагедии.

Летом 1943 года Павел стал частенько ездить в Берлин по служебным делам. У него появились новые знакомые в кругах русской эмиграции. Он говорил, что бывает на пригородной даче у одного русского профессора, доктора медицины Руднева. Тот работал в Дрездене и лишь изредка наезжал в Берлин. Его дача в районе метро Krume Lanke пустовала и требовала присмотра. Нужен был свой человек.

Кто-то из сочувствующих «остовцам» русских эмигрантов предложил Ольгу, молоденькую курносенькую украинку из Кировограда. В Берлине она работала на заводе, где изготавливали знаменитые красители. Ей тогда было не более восемнадцати. Трудная доля «остовки» заставила ее бежать из лагеря, как только появились надежные люди. Некоторое время она прожила у них, подвергая опасности и их, и себя, пока не попала в семью профессора, где было безопаснее.

Рудневы были одиноки, очень хотели детей и поэтому с радостью взялись за устройство Ольги. Они взяли ее в качестве прислуги, выправив на ее имя все необходимые документы, а фактически удочерили, доверив виллу и все имущество. Она переселилась в профессорский дом и стала его единственной жилицей и хозяйкой.

За короткое время она так изменилась, что от украинской девушки остался лишь курносый нос, роднивший ее с прежней Ольгой. Где и как пересеклись дороги Иванова и Руднева, я не знаю. Сам я был на той даче всего несколько раз и никого, кроме Ольги, там не заставал.

Впервые я попал туда, когда мне понадобилась срочная медицинская помощь. Как-то, прибивая стропила, я ударил молотком по пальцу и не придал этому значения; обратил же внимание лишь тогда, когда палец распух, стал гноиться и болеть. Удар пришелся по кончику фаланги и вызвал воспалительный процесс. Потом боли стали настолько сильными, что я терял сознание, а когда пришел в себя, то и вспомнил про адрес, оставленный Ивановым. В доме была операционная с хирургическими инструментами и медикаментами.

Ольга предложила мне помочь сама. И хозяйка виллы, и ее операционная настолько понравились мне, что я без раздумий и колебаний доверился молоденькой девочке разрезать себе палец и обрести долгожданный покой.

Она прокипятила инструменты, вскрыла ампулу с хлороформом и направила струю на больной палец. Он после этого стал деревянным и заныл почему-то еще сильнее. Потом она взяла скальпель и стала резать палец. Но не тут-то было. Мне казалось, что режет она твердую кость. Увидев не слишком умелые попытки завершить операцию, я, «несолоно хлебавши», расстался с радушной хозяйкой.

В тот же вечер я выехал в Вустрау, и Саша Филатов закончил неудачно начатую операцию, вернув пальцу его первоначальный размер и форму. Несколько недель я ходил на перевязку и, когда все пришло в норму, вернулся в Берлин.

Знакомство с Олей не произвело особого впечатления. Простое, круглое, курносенькое лицо с копной вьющихся каштановых волос и озорными детскими глазами воспринималось буднично. Тогда ей было не более восемнадцати. Мне вначале казалось, что Павел относится к ней, как к родственнице, и в их союзе проглядывал долг русского человека к попавшей в беду соотечественнице, которой он обязан был помогать. Так оно, наверное, и было, особенно на первых порах, но со временем их стали связывать не один только долг, но и чувства.

Вот об этом я и хотел сказать, когда на волейбольной площадке в лагере Вустрау Павла увидела фройляйн Ленц. Она ничего не знала о его связи с Ольгой.

3.

Разные хозяйственные дела заставляли меня часто бывать в Вустрау. Когда я встречался с Павлом, мы долго, до глубокой ночи, обменивались новостями. В один из таких приездов он решил доверить мне что-то важное: он поведал о тайных встречах с Ленц. Эта новость поразила меня и я, взбудораженный и удивленный, не знал, верить ему или нет. Ему, вероятно, было тяжело ходить с этой ношей, хотелось высказаться близкому человеку. Я понимал, что он не ждет моих оценок случившемуся, просто это был груз тайного содержания, и оставаться под его тяжестью становилось с каждым днем все тяжелее и тяжелее. Он долго сомневался — «сказать или не сказать?»

Встречались они давно и отношения их переступили порог простых разговоров и дозволенного общения, они виделись тайно в Берлине, когда у обоих бывала на то возможность.

Зная и Ольгу, и Зигрид, я отдавал свое предпочтение последней. Высокая, стройная блондинка, с правильным овалом лица была постоянно ровной, милой и отзывчивой в общении. Длинные, волнистые волосы подчеркивали ее красоту, а голубые глаза излучали при встречах приветливые взгляд и улыбку. Ей шла светло-оранжевая форма, которую она носила в лагере при исполнении служебных обязанностей. Нравился мне ее грудной голос, мягкая манера разговора, и я ловлю себя на мысли, что Ленц обладала довольно большим набором девичьих достоинств.

Возможно ли такое? Ведь она немка, да и не просто немка, а еще и член НСДАП. А если придерживаться выработанных стереотипов, ей не могли принадлежать все перечисленные достоинства!

Вспомним, хотя бы немку Юлиана Семенова, которая истязала разведчицу и беззащитного раздетого ребенка!

Она тоже носила форму и принадлежала к нацистам. А какая пропасть между ними!

Размышления об этом привели к роману Бондарева «Берег», где, может быть, впервые автор встал на сторону офицера Советской армии, вступившегося за честь немецкой женщины в прифронтовой зоне Германии.

Читал и удивлялся! Как мало написано о красоте человеческих поступков, об истинном гуманизме в войне.

История отношений Зигрид и Павла не могла оставить равнодушным. Подобная связь немецкой женщины и русского военнопленного — явление исключительное, заслуживающее особого внимания и уважения, я вижу в этом проявление самых высоких чувств человека в обстановке насилия и страха перед нацистским рейхом.

Сделав шаг к сближению и пренебрегая опасностью, в свои двадцать с небольшим лет, она сознательно шла на все, повинуясь чувству, отбрасывая мрачные последствия, которые ожидали ее каждый день. Это не могло повлиять на Павла.

Еще более серьезные последствия ожидали бы, в случае разоблачения, самого Павла.

К кому и зачем ездил Павел в Берлин? Почему он никогда не рассказывал о делах своих? Поездки его были окутаны конспиративным туманом, я ждал откровенного разговора, но он так и не состоялся.

У меня создавалось впечатление, что он ищет в Берлине контакты с людьми из Союза и что попытки эти не безуспешны. Он ничего определенного не хотел вносить в мои догадки. Я ждал своего часа и хотел дожить до этой минуты, когда все тайное станет явным. Меня охватывало чувства гордости, что я близок к этому таинственному человеку, своим поведением так похожего на разведчика.

Павел поддерживал хорошие отношения с двумя пленными советскими генералами — оба генерала тяжелоранеными попали в плен под Вязьмой осенью 1941 года. Лукин — бывший командующий армией. Прохоров — начальник артиллерии в армии Лукина. И тот и другой, оказавшись в Вустрау, заняли принципиальную позицию: решительно отказались от занятий в Цитенгорсте и поездки на Восток. И тем не менее, при таком отношении к лагерю, генералы пользовались уважением лагерной администрации. У них был избранный круг посетителей, так как свою позицию к немцам они не скрывали и ждали своей участи. В конце 1943 года их убрали из Вустрау и определили в офицерский лагерь в город-крепость Метц на немецко-французской границе.

Павел хорошо отзывался о генералах, но его характеристики были очень поверхностны и ничего конкретного о дальнейших планах и намерениях не говорили. Я без его слов знал, «что это наши люди», понимал, что они и здесь оставались коммунистами и до последнего вздоха отстаивали эту идею и принадлежность к ней.

Пока я работал в Берлине, Павел получил назначение на работу в Wartegau — в бывшую Польшу, в город Лодзь. Его определили физруком в лагерь кавказских легионеров. Когда мы через какое-то время снова встретились в Вустрау, он не стал рассказывать о характере работы, но смысл ее стал понятен без слов — сделать все возможное, чтобы лагеря не стало. В начале 1944 года до Вустрау дошел слух, что большая группа легионеров-грузин, захватив оружие, ушла в отряды польского сопротивления. Возможно, что эта акция не прошла без участия Иванова.

Но это все мои догадки и предположения. Свет на конспиративную деятельность могли приоткрыть лишь его показания и материалы следственного дела, а их у меня нет.

После очередной нашей встречи в Вустрау, куда я сам приехал в начале 1944 года, я услышал еще некоторые подробности из жизни фрау Ленц.

Я узнал, что после долгих сомнений Зигрид пришла к решению прекратить встречи и уехать на продолжительное время из Вустрау. Свой отпуск она решила провести в Париже, где в ту пору хозяйничали немцы (не знаю, что делал там в это время Крупович). Иванов мне рассказывал, что между Ленц и Круповичем существовали близкие, доверительные отношения. Комнаты Ленц и Круповича в жилом бараке в Вустрау находились рядом. Я думаю, что в тайной связи Иванова и Ленц немалую роль и поддержку оказывал Крупович.

Посредником стал он и теперь, когда Зигрид встретила его в Париже, она открыла Круповичу причину, которая вела её во Францию, рассказала о своих попытках претить далеко зашедшую связь с Ивановым.

— Я делала все, что могла, чтобы забыть Павла, но ничего не получилось… Помогите мне, я знаю, Вы близки с ним, — обратилась она к Круповичу.

Зигрид вернулась в Вустрау с так и не развязанным узлом, он стал еще туже затягиваться, и тогда решение «была не была» вступило в силу.

Крупович и я были близки с Павлом.

Я задавался вопросом: «Как бы поступил я с Зигрид на месте Круповича?» Мне было бы трудно разорвать их союз. Во мне всегда боролись человеческие начала. Мой разум уступал место эмоциям. Последнее и решительное слово в этой истории, как мне казалось, принадлежало Иванову, и он отдавал явное предпочтение Ольге.

Выбор этот казался справедливым, но я тяжело переживал такое решение. На моих глазах проходила эта история «трех», я знал много подробностей от самого Павла, все трое были знакомы мне не по рассказам, и я имел право на особое мнение. И оно было иным: Зигрид ждал впереди хорошо рассчитанный плевок в душу.

В Павле Зигрид нашла много достоинств. Знакомство и сближение помогли открыть духовное богатство его незаурядной натуры. Ей так хотелось полного единства и понимания, что она, не зная ни одного русского слова, вдруг заговорила и даже запела наши песни. Я и теперь слышу ее приятный грудной голос, выводящий знакомую мелодию и русские, с заметным акцентом, слова:

«Мой костьер в тумане светит, Искры гаснут на-а льету, Ночью нас никто не встрэтит, Мы простьимся на мосту…»

Она понимала содержание песни и напевала ее, желая сделать ему приятное. Когда он рассказывал об этом, я понимал, что он и впрямь благодарен ей.

В этот период Зигрид играла двойную роль: на людях и дома. Война уже приближалась к границам Германии, но еженедельный киножурнал «Wochenschau» продолжал передавать солдатские марши и героику фронтовой жизни.

Трезвые граждане, объективно оценивающие ситуацию на фронте, понимали, куда катится война. Понимала это, как мне кажется, и Ленц. Больше того, она возлагала надежды на свое будущее с Павлом, явно рассчитывая на супружество. Она отбрасывала другие варианты, но не знала многих обстоятельств, не знала планов Иванова и, вероятно, ничего не знала о связи Павла с Ольгой.

Ее отъезд в Париж позволил Иванову еще чаще видеться с Ольгой. Он не хотел оставлять ее в Берлине одну и был занят ее устройством, прощупывая возможность и ее выезда.

Но его волновала и судьба близких ему друзей. Павел говорил, что возвращаться домой теперь, по крайней мере глупо, так как возвращение связано с непредсказуемыми последствиями. Когда вспоминаешь его рассуждения, понимаешь, как трезво он оценивал обстановку и выстраивал свои доводы. Он, в частности, предупреждал, что принадлежность к лагерю Вустрау может стоить нам лишения свободы или штрафбата. Там, на фронте, никто с нами не станет разбираться, — обстановка не та. Могут и «шлепнуть».

Разговор там будет коротким: «Расскажи о своей преступной деятельности! От кого получал задание? Признавайся, Иуда, кому служишь?» И далее все в том же плане.

Как же он представлял тогда наше возвращение, что для этого нужно было сделать? Чтобы заслужить доверие у своих, нужно было бы очевидное доказательство активной борьбы против немцев. Без нее никто не станет верить и вникать в обстоятельства.

Как же он оказался прав!

Но он не предусмотрел одного: никакие клятвы и заверения, никакая кровь, пролитая в доказательство своей невиновности, не смоет с человека «пятна» лагеря Вустрау, советская власть никогда не принимала во внимание смягчающих обстоятельств и оправдательных свидетельств в следственных делах.

Ну кто из Госбезопасности поверит человеку из Вустрау, если он скажет, что согласие пройти через этот лагерь было предпринято с одной целью — получить освобождение от плена, после чего вернуться к своим?!

А на предложение рассказать о своей преступной деятельности так хотелось ответить еще более наивно: «Я ничего не совершал, товарищи!». — И тогда, в ответ: «Какой я тебе товарищ, сволочь немецкая! Ты должен был застрелиться там, на фронте, а ты, гнида, пошел врагу служить! Паскуда!»

Возвращение в Советский Союз после окончания войны и знакомство со следственным аппаратом СМЕРШа подтвердили всю наивность желающих искупить «вину» за пребывание в Вустрау ценою крови. Наказания за несовершенное преступление избежали только те, кто до конца разобрался в методах работы аппарата и лагерям Родины предпочел свободу за кордоном.

Весной же 1944 года, вернувшись из Лодзи, Павел предложил иной план — план, нацеленный на возвращение в Советский Союз. Идея его заключалась в переезде на юг Германии, в район острова Reichenau, что на Боденском озере. Оттуда можно будет попытаться перейти швейцарскую границу, а затем и французскую — после чего попасть в действующую армию союзников.

Он приводил веские аргументы в пользу тех, кто бежал из Германии в разные оккупированные районы Европы и участвовал в борьбе Сопротивления против немцев. Он полагал, что переезд на Боденское озеро реален. И мне показалось, что саму идею переезда на Reichenau ему подала Ленц, он же разглядел в ней реальные возможности для очистительного побега.

Ленц предугадывала грядущие события и понимала, что лагерь рано или поздно будет эвакуироваться, так я полагаю, хотя могу и ошибаться. Она считала всех в большей безопасности там, куда продвигались войска англо-американцев. Большая часть немецкого населения предпочитала попасть под их контроль, нежели чем под советский, отчего в конце войны многие жители восточных районов Германии бежали на Запад.

Вот она и предложила Павлу небольшой курортный островок Reichenau, где проходила водная граница со Швейцарией. На этом острове у брата Ленц, дипломата, работавшего в годы войны в Италии, находился заброшенный, нуждавшийся в капитальном ремонте домик. На эти работы Ленц была вправе привлечь имевшуюся в лагере рабочую силу — то могли быть и друзья Павла, так что все, ко всеобщему удовольствию, решилось как нельзя лучше.

В этом варианте было много заманчивых возможностей, и Павел их, вероятно, хорошо оценил, понимая, что не каждый день они смогут подвернуться. С переездом всей группы осуществилось и желание Зигрид быть с ним рядом — для этого ей оставалось только переехать на Reichenau самой, а после окончания войны узаконить свои отношения с Ивановым.

Павел же думал на ход дальше: используя близость Швейцарии, оттуда можно было перейти границу и добраться к союзникам. Фройляйн Ленц, не знавшая наших тайных замыслов, оказалась бы тогда обманутой в своих лучших чувствах.

3.

Признаться, мне было больно от этой лжи и той безнравственной роли, какую взял на себя Павел, так обманывая единственного добросердечного человека, без чьей помощи осуществить задуманные им планы было бы попросту невозможно.

Но все объяснялось просто: «Так нужно — это война!»

Планы планами, а жизнь продолжалась и шла своим чередом. Я по-прежнему жил и работал в Берлине.

В отличие от Павла, у меня не было знакомых, я плохо владел языком, и только случайные похвалы моему якобы хорошему произношению поддерживали меня в стремлении учить язык. Но языковые познания, казалось, были мне не так уж и нужны; улица, транспорт, магазины не требовали больших знаний.

«Voelkischer Beobachter» — немецкую газету НСДАП — я не читал, так как не хватало словарного запаса. Новости о событиях в мире я узнавал от Андрея Ковхаева и Марии Яковлевны. Впрочем, особой тяги к международным новостям и политике я не испытывал — сказывались совсем другие интересы.

Не помню, чтобы у меня была потребность обрести в условиях берлинской свободы новых знакомых — я считал себя неинтересным собеседником. Случайно завязавшееся знакомство вызывало у меня скованность и желание поскорее остаться одному. Зато я видел, что новые связи больше интересуют Павла, и считал, что они ему нужнее.

Много позже я понял, как много я тогда потерял. Но я был не один такой: убогий багаж знаний, неумение мыслить и говорить отличало меня и моих сверстников от гимназистов и студентов дореволюционной России.

Это была не моя вина — нас покалечила система образования нового общественного строя, переделывающая мир на свой манер. Чужую многовековую культуру разрушили, а свою новую построить не успели. Новые хозяева не спешили возвращаться к общепринятым ценностям, куда больше влекла их власть и пролетарская дикость.

«…Весь мир насилья мы разрушим До основанья, а затем Мы наш, мы новый мир построим, Кто был ничем, тот станет всем…»

Слова эти с детства воспринимались мною, как бесспорная истина, но прожитая жизнь поколебала веру в нее: новый мир, даже и уничтожив старый, так и не стал братством равноправных.

Самым большим изъяном были штампы на все случаи жизни, неумение творчески или логически постигать мир. Так и остался я недоучкой, человеком без тяги к дальнейшему росту и совершенствованию, без стремления достичь вершин.

Как-то со мной произошел курьезный случай. Не помню почему, но у меня случилось свободное время, и я приехал в Вустрау, где в этот момент не было Павла. Бесцельно побродив по лагерю, я собирался к вечеру уехать в Берлин. У административного барака встретил знакомого преподавателя. Он знал о моих художественных способностях и спросил, не занимался ли я книжной графикой: нужен художник-иллюстратор в Белорусское издательство.

Хоть я, признаться, никогда не занимался иллюстрациями книг, но все же согласился зайти в Белорусское национальное издательство, располагавшееся в то время в Берлине, на Александерплатц.

Как выяснилось, издательство готовило к выпуску поэму белорусского эпоса «Рогнеда», для которой нужно было создать серию иллюстраций исторического характера. Сама героиня принадлежала к древнему половецкому роду, и работа над иллюстрациями требовала специальных знаний и дополнительных материалов, дающих представление об эпохе, людях, быте, оружии и прочем.

Амбиции не позволяли мне сразу же отказаться от предложения. И лишь после того как я начал работу и сделал одну лишь и совершенно беспомощную иллюстрацию я понял, что это дело мне не по зубам. С неприятным чувством несостоятельности я пришел в издательство и, сославшись на отсутствие времени, отказался от работы.

Почему я вспомнил об этом случае?

Во-первых, он свидетельствовал о моем несерьезном отношении к этой работе, о неуемном желании браться за невозможное. Во-вторых, об этом вспомнили на следствии в СМЕРШ, стараясь придать политическую окраску в плане идеологического пособничества. События белорусской истории, относящиеся к XI столетию, следователь притягивал за уши к современной войне. С трудом удалось мне отбиться хотя бы от этого изобличения.

Фронт приближался катастрофически. В связи с отступлением на Восточном фронте и мобилизацией трудовых резервов Германии на окопные работы на фирме «Буман-Янзен» тоже набирали рабочих в Восточную Пруссию. За рабочими фирмы приехали представители администрации из Вустрау и охранники из отрядов CA. Местом назначения был маленький городок Мезериц (Meseritz). Нас разместили в пригороде, в громадных деревянных сараях, на сеновале и на следующий день отправили к месту рытья окопов. Там проработали мы, кто месяц, кто два.

Приезжал туда на короткое время и Павел. Он рассказал, что поездка на Reichenau состоится и в ближайшее время они вместе с Августином Кашиным выедут договариваться об условиях, после чего приступят к ремонту дома. Я и Костя Семенов, мы тоже будем оформляться на Reichenau, об этом у Павла уже была договоренность с Ленц.

4.

Начиная эти записки, я ставил перед собой задачу писать обо всем без выдумок и прикрас, так, как было в жизни. Могу засвидетельствовать, что зарок свой я не нарушал.

Все время я жил с этой мыслью. Правда, правда и только правда, чтобы не исказить суть своего прошлого, не утаивая плохого, не выпячивая хорошего.

Говорить о себе плохо трудно. А если ты действительно плох, и поступки твои подтверждают это, то как быть в таком случае? И разве можно стать лучше, если природа поскупилась на тебе на качественный материал?

Я, например, с удовольствием вспоминал о детстве, школе, юности своей, даже о своем патриотическом настрое, когда началась война и долг обязывал встать на защиту Отечества. Но те минуты плена, в которых присутствовало малодушие и безысходность положения, я вспоминаю с горечью и стыдом.

Говоря о нравственности и о совести, я должен признаться и в своем неверии в Бога при искренне верующих родителях, что лишило меня многих человеческих ценностей. Отрицание Бога, в которого как в абсолютное начало я не верил, потребовало создания собственной «веры», собственного понимания добра и зла. Я шел с этой своей «верой» по жизни и все чаще убеждался в том, что, независимо от веры или неверия в Бога, люди должны друг другу делать добро.

Утвердившаяся в мире единая мера «Добра» и «Зла» имеет безмерную власть над человечеством. По заслугам каждому отмеряется своя доля — грешники и праведники помнят об этом и каждый ожидает своего часа, ибо доброе, как и злое возвращается к людям.

Глубокой занозой сидел во мне плен.

Были годы, когда о пленных вообще не говорили. Потом наступили иные времена, и «прокаженным» вернули гражданство.

Что же было сказано? Как выразило общество свое отношение к трагическим событиям прошедшей войны? Назвали ли сегодня истинных виновников?

Узаконив возможность существования плена, его решили «отдать» главным труженикам войны — солдатам и рядовым командирам. Генералы же, Главное командование не только не «признали» плен, но и не признали своей ответственности за столь массовое пленение военнослужащих в 1941–1942 гг., не покаялись за это.

Но почему? Почему не назвали главных виновников этой трагедии? Почему они не разделили позора и унижения «прокаженных»?

Мне много раз задавали, да и теперь задают вопрос: «За что ты был репрессирован?»

Я, не желая глубоко в это вдаваться, отвечал коротко: «Был в плену».

И в этом я был близок к истине.

— Но позвольте, не всех же пленных арестовывали и привлекали к суду! — возражали мне.

— Да, согласен, — а меня привлекли!

Тогда вопрос повторялся: «За что?»

Повторялся и ответ: «Ни за что!»

Однако в таком ответе было много неясного, и звучал он малоубедительно: мол, как хочешь, так и понимай.

От меня, может быть, хотели услышать: «За предательство!» Но это же не соответствовало истине: за время пребывания в плену я ничего преступного не совершил.

Следствие же, не колеблясь, высказалось категорично — предательство! И статью подобрали самую что ни на есть грозную 58.1б УК РСФСР — «измена Родине», и материалы следствия составили так, что и сомнений в предательстве не оставалось.

Но во всех материалах не хватало как бы конца, итога, не хватало главного — заключительной страницы — судебного заседания со слушанием обеих сторон. В них проглядывало единственно желание убрать меня из общества и навсегда лишить возможности вернуться в него обратно.

Дело мое решалось в Особом совещании, где мне могли вынести суровую меру — 10 лет ИТЛ или же Высшую Меру, но мне «снисходительно» определили всего лишь пять лет лагерей, чтобы потом этот «детский» срок заменить на несколько более весомый.

Судебное же разбирательство потребовало бы выяснения истины. Но в те годы истина не котировалась, а следственный аппарат простирал свою власть буквально на все инстанции. Соблюдалась форма, а суд утверждал уже готовые решения следователей. Тогда неминуемо должен был бы возникнуть вопрос: «Каков же был статус советского военнопленного, а если его, статуса, не было, то почему?»

Отсутствие статуса и порождало беззакония. Поэтому пленные Советского Союза были в положении бесправных рабов, и любой военнослужащий Вермахта мог поступать с ними, как хотел, списывая любые противоправные действия на «обстоятельства».

Наше правительство в тяжелую годину военных испытаний сделало заявление и объявило всех пленных вне закона. Советский солдат не сдается врагу живым, перед лицом плена он выбирает смерть. Поэтому пленные — предатели.

Время открывало все больше неизвестных страниц о прошедшей войне, о пленных, о пропавших без вести, о тех, кто остался живым свидетелем выстраданной в страшных муках Победы. Только теперь люди начинают осознавать цену, за нее заплаченную.

Отгородив страну железной стеной от остального мира и утверждая, что первая страна социализма является венцом творения, Сталин не мог смириться с тем, чтобы вернувшиеся из Европы пленные могли нести в народ правду о жизни за этой стеной.

Поэтому нужно было измарать их в дерьме, сломить волю, изолировать и уничтожить. Великий и мудрый вождь имел в этих делах достаточно опытный и послушный аппарат, способный претворить в жизнь любые его замыслы.

Но сколь бы ни противостоял всему этому аппарат, правда все равно пробивалась в общество, она приходила с возвращающейся из Европы армией. Аппарат зорко и усердно следил за складывающейся в стране ситуацией и убирал с дороги «любителей» поговорить и поделиться впечатлениями о жизни в Европе.

К числу опасных и вредных обществу отнес аппарат и меня — ведь мне удалось не только выжить в плену, но и познакомиться с лагерем пропагандистов Восточного министерства и стать поэтому опасным вдвойне.

По наивности, я и не представлял всей сложности своего положения — на всю дальнейшую жизнь остаться как бы заложником системы. Только смерть вождя и весна 1953 года помогли мне избежать своей участи.

Попутно с этими размышлениями возник и еще один трудный вопрос. Задали его мне не следователи СМЕРШа, нет — его задал себе я сам. Он требует прямого и честного ответа — в противном случае нет смысла говорить об этом:

— Как выглядела бы моя деятельность на оккупированной территории, если бы война сложилась в пользу немцев, и мне нужно было бы исполнять служебные обязанности где-то в оккупации? Стал бы я немецким пособником, выполняющим свои чиновничьи обязанности или же, подчиняясь голосу совести, избрал бы форму, помогающую людям преодолевать трудности оккупации?

Жизнь испытывала меня дважды: один раз на фронте, когда я не бросился на вражеский автомат, чтобы избежать плена, а второй раз, когда хотел попасть на свою территорию и избежать концлагеря.

В дальнейшем я смог убедиться и в других своих качествах — они не вызывали у меня упреков совести. Нет, это не героизм и не мужество, а всего лишь человеческая порядочность, не позволяющая использовать трудности людей в личных интересах, и последовательное предпочтение добра злу.

Поэтому ответ мог быть сформулирован так: все, что я делаю, должно всегда согласовываться с моей совестью и нравственными принципами, независимо от условий существующего режима и порядка.

5.

Работы в Meseritz окончились во второй декаде декабря. Снега не было, стояла глубокая осень, холод добирался до костей.

Незадолго до начала рождественских праздников мы вернулись в Вустрау. Лагерь уже готовится к эвакуации. Обстановка необычная — лагерники уезжали неизвестно куда.

Мы заглянули в административный барак, в приемную лагерфюрера, и встретили там Зигрид Ленц. Эта встреча походила на встречу старых знакомых — мне казалось, что перед отъездом Павел подробно описал ей своих друзей.

Она пообещала подготовить необходимые бумаги уже завтра. И действительно все исполнила. Мы получили деньги и билеты, сухой паек на дорогу. Ленц попросила побывать у нее перед отъездом.

— Я хочу кое-что сказать Иванову… И к тому же, завтра Weinnachten.

Уже стемнело, когда мы пришли к Ленц. Нас приятно удивила небольшая елочка, стоявшая посередине круглого стола. Она была без украшений, но с маленькими горящими свечками.

К комнате было темно. Свет от крохотных огоньков отражался на стенах. Замаскированное темной бумагой окно выделялось черным квадратом. Полумрак с горящими свечами создавал обстановку праздничной торжественности.

Хозяйка ожидала нашего прихода; стол был застелен скатертью, и Зигрид пригласила нас поближе к елке.

— С наступающим Рождеством, Glueekliche Weinnachten? Fraulein!

— Спасибо! Я очень рада видеть Вас. Проходите сюда, садитесь.

Ее очаровательная улыбка и непринужденность с первой минуты растворили официальность общения малознакомых людей.

Мы почувствовали себя свободно, и очень скоро разговор от докучных вопросов перешел на тему отъезда.

— Вы едете в хорошее место, там, у брата, есть маленький дом. Его нужно… как это правильно по-русски… сделать новым, — искала она подходящие слова. Она правильно выражала свои мысли, и лишь недостаток опыта в разговоре выдавали в ней иностранку.

— Я думаю, что там будет неплохо, — продолжала она, и в этой фразе прозвучала какая-то продуманная определенность планов и перспектива.

— Вы знаете, я тоже поеду на Reichenau, когда это только будет возможно и для меня.

Зигрид налила чай и продолжала.

— Знаете, я верю, что мы хорошо устроимся. Я была незнакома с Вами, а теперь, вот, могу показать, что друзья Иванова — мои друзья.

В дверь постучали. В проеме показалась полноватая, невысокая фигура Круповича. Она уже рассказала ему о нашем отъезде, и теперь он решил передать Павлу свой привет и уведомление об их возможной встрече. Мы не собирались задерживаться, но ожидали поручений от Ленц.

Зигрид, зная, что Костя поет, попросила его спеть. Он отказался, понимая, что рядом живут немцы: зачем «наводить тень на плетень»?

— Передайте Павлу, — сказал, прощаясь, Крупович, — если меня здесь не задержат чрезвычайные обстоятельства, через месяц я приеду на Reichenau.

Ленц взяла приготовленные для Павла шерстяной шарф и вязаные перчатки и, завернув, передала нам.

— Там колодно, уше зима, так будет льючше.

Мы стали прощаться. Что-то доброе исходило от этой девушки, и хотелось, чтобы сегодняшняя встреча не стала последней.

Назавтра мы получили удостоверения, свидетельствующие о принадлежности к лагерю Восточного министерства, и направления для производства строительных работ на Reichenau. Эти бумаги позволили нам без особых сложностей переехать территорию Германии и получить право на проживание в пограничной зоне. Близость Павла к Зигрид способствовала такому оперативному оформлению документов, а период сумятицы и неразберихи эвакуации сопутствовали ему.

Получая бумаги, я задавал себе вопрос: «А не похож ли наш отъезд на Reichenau на что-то, заранее спланированное администрацией лагеря Вустрау для перехода группы в Швейцарию?» Уж больно просто и быстро разрешились все транспортные и организационные вопросы и оформление документов. Может быть, за нашей спиной какой-то заговор, а мы ничего не знали?

Эта версия однако была опровергнута жизнью.

Следствие тоже пыталось усмотреть в нашем переходе границы какое-то специальное задание немцев, но состыковать все показания участников побега в единое целое не смогло, и предположение это лопнуло.

 

Рейхенау

1.

Вокзал Anhalterbahnhof, с которого начиналась наша дорога, представлял в ту пору растревоженный муравейник. Граждане Берлина эвакуировались на юг, к границам Австрии и Баварии. На перроне — сутолока, пассажиры с багажом. Я с удивлением наблюдал, как обычно дисциплинированные, но ставшие нетерпеливыми немцы, теперь поддавшись общему ажиотажу, передавали чемоданы в окна вагонов. И подумал: «Как у нас!»

Мы добрались до своего купе. Там уже находились пассажиры — пожилые муж с женой. Выяснилось, что едут они в Штутгарт, к родственникам.

Дорога через Лейпциг, Нюрнберг и Штутгарт. Констанц — конечный и пограничный пункт: оттуда поезда шли обратно.

Купе без спальных полок; две мягкие нижние предназначены для четырех пассажиров. Когда мы решили поесть и предложили угоститься попутчикам, они были смущены: существующие традиции исключают такое гостеприимство, тем более в военное время, когда население пользуется карточками.

От еды они с благодарностью отказались, а мы после легкого ужина устроились поудобнее и решили подремать. Сквозь дрему приходили мысли о грядущей жизни. «Что же такое Reichenau, каковы реалии, сможем ли мы совершить то, что задумали, ради чего совершается этот переезд?» Подремали и заснули… Мерно и мирно постукивали колеса. Уже перестали доходить до сознания разговоры соседей. В купе было тихо и тепло.

Проснулся я от яркого света и снега за окном. Вероятно, мы долго спали и проехали большое расстояние.

Состав поднимался все медленнее, наконец, поезд остановился, послышались свист и шипение паровоза, испускающего пар, и все смолкло. Мы стояли где-то в горах. Было много снега, а он все падал и падал, укрывая поверхность чистым покровом.

Потом был день и снова ночь. После суточной дороги и проводов соседей в Штутгарте, последнего крупного города на юго-западе Германии, поездка приближалась к завершению, мы подъезжали к границам Швейцарии. На пограничную станцию приехали после полуночи.

Все ночное время в вагонах не было света, ехали в темноте, соблюдали светомаскировку. А тут, в Констанце, на перроне вокзала, электрический свет, чистые окна. Пассажиры стали покидать вагоны, и пустынный до этого перрон ожил. Несколько служащих, вышедших из служебных помещений, поеживались от холода зимней ночи.

Перрон был чист, сух, без каких-либо намеков на снег — он остался за Штутгартом. Под навесом, в одиночестве, несколько автоматов для газет, спичек, какой-то мелочи в упаковке.

Свет на станции и четкая надпись Konstanz напоминали о жизни другой страны, она совсем рядом, «рукой подать», там течет иная жизнь, где люди вот уже несколько столетий не знают фронта, плена, страданий войны.

В станционном зале, с большим трудом разбирая местный диалект, я навел справки о дальнейшем следовании на Reichenau. Отыскав автобусную остановку, узнал, что первый автобус уходит ранним утром, и мы можем пройти в зал ожидания.

2.

Reichenau был когда-то островом. Жители заняты сельским хозяйством, садоводством и рыбной ловлей. Очутившись на нем, мы так и не почувствовали его островного положения, так как широкая насыпь длиною в два-три километра соединила Констанц с островом.

Я не знаю точных размеров острова, могу лишь примерно представить. Длина не более 5 км, а ширина — 3–4 км, таким образом, площадь его равна 15–20 кв. км. Он был разбит на три части — нижнюю, среднюю и верхнюю.

Южная оконечность его была обращена к Швейцарии, и она хорошо охранялась пограничниками. Прожекторные установки могли прощупать не только берег, но и поверхность озера. Между восточным берегом озера и сушей — плавучий пост с охраной, с целью упредить попытки перебежчиков со стороны слабо охраняемого участка острова. На главной погранзаставе — быстроходные катера оперативного действия.

Итак, охранялся остров хорошо, и осуществить групповой побег будет совсем непросто.

По адресу, который был у нас, нужно было добираться в нижнюю, самую дальнюю часть острова.

Когда мы садились в автобус, никто не проверял наших паспортов. Через несколько сот метров автобус остановился у закрытого шлагбаума — это был первый пограничный пост, где и потребовали документы.

Наши удостоверения не вызвали никаких вопросов, их вернули, а автобус беспрепятственно двинулся дальше.

Так проехали две ближние части Reichenau — Ober и Mittel zel, оставляя на каждом по несколько человек и, наконец, добрались до последней остановки, где все сходили.

Nieder zel — наиболее заселенная часть острова, была плотно застроена. Hotel, маленькая гостиница, Kloster — женский монастырь, а рядом с ним Дом престарелых (Altersheim), где жили Павел и Августин.

Вокруг домики и небольшие постройки жителей с садовыми и огородными участками, сбегающими к берегу, рыболовецкие хижины (Huette), множество перевернутых, прикованных к стоякам лодок. Зимой лодки обычно убирали подальше от берега, а весла прятались в рыбацкие лощения. Лов начинался с путиной, и тогда на берегу все входило в движение.

В нижней части острова, рядом с высокой белокаменной кирхой Св. Петра и Павла, сиротливо расположилось заброшенное строение брата Ленц, которое почему-то называлось громко «виллой». Этот домик на «курьих ножках» скорее напоминал жалкий сарай. От «виллы» до берега было совсем недалеко. Слева — кирха, справа — домик фишмастера (рыбака).

Когда Павел приехал на Reichenau и ознакомился с островом и возможностями побега, он понял, что условия на острове позволяют рисковать. Нужен совет всей группы и общее решение. Мы не заставили себя долго ждать, и под Новый год прибыли на остров.

К Nieder zel подъехали, когда светало. Пожилой мужчина показал дорогу в Altersheim. Спустившись под горку к монастырским строениям мы очень скоро оказались у ограды Дома престарелых.

Из внутреннего дворика дорожка вела под своды монастырского коридора. Мы остановились у дубовой двери кельи. Постучались и, не получив ответа, отворили дверь и вошли.

С разобранной постели, в нижнем белье, изумленный и радостный, поднялся навстречу Августин. Кровать напротив оставалась застеленной — Павла не было в келье: он уехал по делам в Брегенц.

Здесь, похоже, Павел особенно не распространялся о своих поездках и причинах отсутствия. Из объяснения Августина стало ясно, что он где-то недалеко и завтра-послезавтра вернется.

Август оделся, быстро прибрал крохотную келью, желая поскорее накормить нас и поделиться новостями. Завтра, в понедельник, следует быть у бургомистра и оформиться на работу, а затем приступать к восстановлению дома.

За разговором выяснились еще кое-какие подробности. Уже несколько лет здесь находится лагерь русских военнопленных, обслуживающих хозяйства местных крестьян. Пленные не раз совершали побеги, как удачные, так и неудачные.

На южной стороне острова, на самом берегу, — пограничная застава со сторожевыми постами, прожекторной частью, быстроходными катерами. В районе расположения домика Ленц, между двумя берегами на якорях постоянно действующий плавучий пост, с него удобно наблюдать за озером и берегом. Ночью пограничники со сторожевыми собаками совершают обходы по берегу — необходимо уточнить их периодичность.

Конечно же, предугадать все и исход побега невозможно но и упускать такую возможность нельзя, и уже с завтрашнего дня нужно начинать подготовку.

На следующее утро, в понедельник, нас разбудил стук распахнувшейся двери. В проеме, в облаке морозного пара, заиндевевший и холодный, стоял Павел. Увидев нас в келье, засветился улыбкой, стал раздеваться. Я бросился к нему в объятья — мы снова вместе и теперь, кажется, надолго.

Уже сегодня предстоит визит к бургомистру. Павел, как старший, должен был представить нас хозяину острова. Меня определили рабочим на ремонт дома, а Костю, как слесаря, к мастеру по ремонту велосипедов, чья мастерская находилась в центральной части острова. И в этот же день мы приступили к работе.

В маленькой келье стало тесно, и мы перешли в другое помещение — в доме напротив.

Крутая деревянная лестница вела на второй этаж, в пустой и неотапливаемый коридор, а оттуда — в просторную с четырьмя кроватями комнату, в которой можно было разместить еще человек пять-шесть. Деревянный шкаф, потрепанный временем стол, несколько стульев и большая чугунная круглая печь с дымоходной трубой — таково убранство большого и неуютного помещения. Комната быстро нагревалась и быстро остывала.

Помещение было удобно тем, что мы чувствовали себя здесь абсолютно изолированными от внешнего мира: и нам никто не мешал, и мы никого не тревожили.

Питались из той же монастырской кухни: тоже немалое преимущество — рядом с жильем иметь горячую пищу. Как полагается, вечером после работы приводили себя в порядок, ужинали, по очереди убирали посуду и помещение. Вечера были свободны, и мы проводили их в маленьком чистом Local за кружкой черного или светлого пива из солодового корня, совершенно без градусов и намеков на Rausch. В десять вечера, с началом комендантского часа, Local закрывался, и посетители расходились по домам.

Для нас была непривычной традиция местных жителей проводить свое свободное время в подобных заведениях, среди близких знакомых и родственников. Здесь можно было поиграть в карты, послушать разные «байки» и выпить за вечер не более одной кружки пива. Женщины занимались своим делом — рукоделием или вязанием, судачили о житье-бытье. Даже в годы войны заведенный однажды кем-то порядок и размеренный ритм жизни бюргеров не нарушался.

На нашу необычную мужскую компанию в первые же дни обратили внимание. Разговаривали мы по-русски, а внешность наша никак не вязалась с теми представлениями, какие сложились о русских по лагерю военнопленных. К удивлению жителей, мы оказались такими же людьми, как и они. Потом к нам привыкли и уже не обращали внимания.

День наш начинался в семь утра. После завтрака уходили на свой объект, до которого было не более двадцати минут. Брали с собой завтрак, чтобы не тратить времени на перерыв и заканчивали работу в шесть часов вечера. В Altersheim приходили в половине седьмого — здесь нас ожидал ужин-обед.

Были заняты чисто строительной работой: просеивали песок, готовили раствор для штукатурки, занимались кладкой кирпича и плит. Работу исполняли, как принято в Германии, добросовестно, без спешки. Пользовались самым примитивным инвентарем — то были лопаты, носилки, мастерки; привозили сюда песок, цемент, строительные плиты.

Мы не только работали, но и присматривались к обстановке на этом участке. Рядом с нашим объектом, за невысокой выкрашенной в белый цвет оградой, почти у самой воды, находилась кирха с невысокой колокольней. Часы ее аккуратно отбивали получасовые интервалы.

С противоположной стороны — небольшая рыбацкая хижина, которая служила своеобразным ориентиром. На пустынном берегу перевернутые вверх днищем рыбацкие лодки. Они были прикованы цепями к металлическим стоякам, и унести их с места было невозможно.

При внимательном осмотре лодок и берега, выяснилось, что весел поблизости нет, скорее всего, они были припрятаны в доме рыбака, а лодка без весел, что машина без колес.

Нужно было узнать, где хранятся весла и к назначенному времени перебросить их к участку. Когда мы приступили к осуществлению своего плана, поняли, что это совсем не просто и поэтому избрали другой вариант — использовать вместо весел наши совковые лопаты.

При обсуждении вариантов места для побега, мы пришли к мнению, что бежать лучше со стороны нашего объекта, несмотря на наличие в этом месте плавучего поста и большего отрезка водного пути. Противоположный берег, хотя и ближе к Швейцарии, но и охраняется строже, и подготовить там лодку просто невозможно. Нельзя было исключать и столкновения с пограничниками: на этот случай нам нужно оружие. Где его взять?

Эту задачу Павел взял на себя и сказал, что нужно будет выехать в Берлин, где есть возможность достать оружие. Не хочу гадать и делать предположения о том, кто помогал ему осуществить эту поездку, думаю, что и на сей раз Ленц использовала свои возможности. Он уехал в начале февраля в Берлин, а через неделю вернулся с оружием, с риском пройдя через пограничную зону с пистолетом «TT» и обоймой к нему. Пахнущую свежей кожей кобуру сожгли в чугунной печке, а пистолет оберули в тряпицу и спрятали до определенного дня в надежное место.

Костя за месяц работы в мастерской проявил свои способности и завоевал полное доверие хозяина, пользовался его расположением. Ему и поручили достать специальные кусачки чтобы перекусить цепь у лодки. Эта операция должна быть проделана быстро, чтобы завершить ее за время обхода пограничников.

Постепенно планы обретали черты задуманного.

И вдруг первая неприятность — нежданно-негаданно на остров приезжает близкий товарищ Августина — Лева Скворцов, славный и добрый малый, но с некоторыми странностями. Каждую минуту он способен был «преподнести сюрприз». В первый же день по приезде он вызвался помочь дежурному принести поднос с посудой. Все это нужно было поднять по крутой неудобной лестнице. Раздался страшный грохот упавшего на пол подноса с посудой, звяканье вилок и ложек и падение на лестнице чего-то тяжелого. Когда мы выбежали в коридор, увидели на полу груду разбитой посуды и съехавшего к середине лестницы Леву…

В момент эвакуации лагеря из Вустрау Лева попросил сердобольную Зигрид помочь ему добраться к другу Августину. И Зигрид выправила ему такие же бумаги, желая одновременно сделать доброе дело всей нашей группе. Она совершенно не предполагала, что оказывает «медвежью услугу», да и самого Леву подвергает опасности, так как посвящать его в свои планы мы не собирались.

Через несколько дней после приезда Левы, на Reichenau появился и еще один знакомый из Вустрау — Николай Варава. Похоже, Зигрид «подбирала нам команду» по своему усмотрению, так как ни тот, ни другой ничего не знали о наших планах и к нашей группе никакого отношения не имели.

К тому же я не сказал, что через несколько недель после Нового года к нашей «четверке» прибавился и еще один человек — знакомый нейрохирург из Вустрау Гергий Леонардович Крупович.

Его приезд не был неожиданным, так как он предупреждал Иванова о такой возможности. Правда, к нашей рабочей группе Крупович не имел никакого отношения, и со стороны его присутствие на острове было похоже на частную поездку. Жил он отдельно, снимая номер в гостинице, питался в ресторане. Гостиница, в которой он остановился, находилась по пути на наш объект, и, проходя мимо на работу, мы видели его в открытом окне номера. Он регулярно занимался гимнастикой и приветствовал нас из окна. Полагаю, что и Крупович, решивший осуществить побег вместе с нами, оказался на Reichenau не без помощи Ленц.

Присутствие в группе двух новых человек, не посвященных в наши планы, держало нас постоянно в напряжении. Свои разговоры мы вели за пределами Alterscheim'a, там, где никто к нам не проявлял интереса и держались поэтому довольно свободно. По всем признакам, слежки за нами не было.

3.

Мы прожили на острове более месяца, собрали необходимые сведения и решили определить конкретную дату побега. Выбор наш пал на субботу, 17 февраля 1945 года.

За неделю до побега решили установить наблюдение за берегом, где проходила зона пограничного досмотра, чтобы определить регулярность обхода участка. Из окон дома Ленц мы вели наблюдение за берегом в течение нескольких ночей — от полуночи и до пяти часов утра. Мы уточнили, что пограничники с собакой проходят здесь с интервалом в 15–20 минут.

За это время нужно успеть пробежать дорогу от дома Ленц к берегу, забрать лопаты, срезать цепь, спустить бесшумно на руках лодку на воду, погрузиться и как можно скорее проплыть от берега в зону невидимости. Все это нужно проделать четко, без шума, ориентируясь на десять минут времени и иметь еще маленький запас на «всякий случай».

Последние несколько дней стояли холодные и ясные. Ночи были тихие, лунные. Возвращаясь после ночных дежурств в Altersheim, с тревогой и надеждой ожидали подходящую погоду на предстоящую субботу — неужели она перечеркнет планы? Ведь в лунную ночь лодка хорошо видна на поверхности. Мы могли рассчитывать на больший успех, если будет густой туман. В противном случае побег не состоится, его нужно будет отложить до более благоприятной погоды.

Понимали хорошо и то, что нас подгоняют меняющиеся день ото дня обстоятельства. По сведениям от Левы и Николы, можно было предположить, что скоро на остров может приехать и сама Зигрид Ленц. Ее приезд мог смешать выработанный план. Нужно было торопиться.

В субботу, 17 февраля, с утра, как и в предыдущие дни, выдался погожий солнечный день, без намеков на смену погоды.

Отрабатывая различные варианты на случай встречи с пограничниками, мы предполагали разыграть из себя подвыпивших гуляк после вечеринки. Задумывали даже прихватить для достоверности гитару и петь песни.

Вечером, как всегда, все вместе поужинали, убрали посуду и стали собираться в Local.

Каждый знал свои действия в эту ночь. Первыми на виллу должны были подойти Павел с Августином, через 15–20 минут я с Костей и, наконец, последним Крупович. Условным паролем при входе в дом был шипящий звук.

К большому огорчению погода к ночи не изменилась. Стояла полная луна — было светло, как днем. Но изменить решение мы не могли — ведь погода могла измениться за несколько часов. Начинать можно не только в двенадцать, но и позднее, в зависимости от складывающихся обстоятельств.

Просидев после ухода Павла и Августина минут двадцать, мы попрощались с хозяином и вышли на дорогу. В гостинице, в номере Круповича, был виден свет. «Значит еще здесь». Сами же, не торопясь, побрели к вилле.

Дорога была пустынна — время клонилось к половине одиннадцатого. После теплого ресторана трясла нервно-зябкая дрожь. Красивая полная луна будто насмехалась над нашей тревогой. «Неужели ничего не получится этой ночью?»

Вот и знакомые очертания домика.

Костя приоткрыл дверь и подал условный сигнал. Из темноты ответили тем же. Тогда я тоже зашел и затворил дверь. В грязное оконце, выходящее на дорогу, проглядывал свет луны, и я разглядел у стены две сидящие фигуры. Мы присели рядом.

Ждали теперь Круповича. Луна продолжала освещать ярким светом округу. Неподалеку от входа лежали лопаты, с их помощью решили переплыть озеро. Разговор не клеился: давно уже обо всем переговорено, лучше помолчать, сосредоточиться на предстоящем деле.

Снаружи что-то стукнуло — это упала доска, которую решили использовать вместо руля. Чутко прислушиваемся, но все тихо вокруг.

Но вот окно заслонила бледная тень и медленно поплыла дальше — это легкое облако. Неужто ветерок? Подхожу к окну и гляжу на небо.

Да. Похоже, начинается легкий ветер. «Дай-то Бог!»

Снова вернулся и сел. Но не сидится, все хочется взглянуть и удостовериться в перемене погоды.

Ветер как будто играет: то усилится, то стихнет.

Оконце все чаще закрывают двинувшиеся в нашу сторону облака. Они плывут на нас и заслоняют на время лунный диск.

Часы на башне пробили двенадцать раз… Снова тишина. Из противоположного окна виден край берега. За ним нужно следить — там проходит патруль, его нельзя выпускать из поля зрения.

Круповича все нет, и его отсутствие начинает волновать — погода будто начала меняться и, если ветер не унесет с собою облачность и туман, побег нужно будет совершить во что бы то ни стало сегодня.

Луна все больше прячется, но берег еще виден. Да, где же Георгий, почему он опаздывает!?.. Тревожно. Раз за разом выглядываю из окна на дорогу. Но там никого. С перебоями стучит сердце. И вдруг рядом радостный голос Кости: «Идет!»

Он пришел с большим опозданием — его задержала женщина, затеявшая разговор, который нельзя было оборвать. Наконец-то вся группа в сборе!

Теперь нужно не пропустить пограничника, а затем поспешить к берегу.

Мы были наготове, в руках у каждого по лопате, у Кости резак, чтобы перекусить цепь.

Погода-то переменилась! К берегу шел густой туман. Не пропустить бы охрану.

Наконец патруль прошел, и первым к лодке побежал Костя, через 15–20 метров стали поодиночке перебегать остальные.

Под ногами скрип гальки. К лодке добежали быстро и укрылись за ее бортом.

Костя уже возился с цепью и вот, наконец, лодку освободили, взяли на руки и осторожно донесли до берега. Потом, поспешая, один за другим сели в лодку.

Павел оттолкнул ее от берега и остался на корме за рулевого.

Часы на башне пробили два…

Все дальше уходил во тьму берег. Мы работали вовсю, чувствуя, как плавно и быстро движется лодка. Ею уверенно управлял Павел. Сквозь туман едва-едва просматривались огни швейцарского берега — основного ориентира.

Главная опасность подстерегала на этом участке: здесь, между двумя берегами, находился плавучий пост, и лодку нужно было направить так, чтобы не столкнуться с ним. Густой туман скрывал все, что было дальше 10–15 метров. Это и хорошо, и плохо. На сей раз удача оказалась с нами — никто нас не заметил в тумане, когда мы миновали пост.

По времени лодка была уже где-то у нейтральной полосы озера — четче стали просматриваться огни берега. Но не говори «гоп», пока не переплыл все озеро, ведь впереди еще добрая половина.

И вдруг… С левой стороны от нас, с пограничного пункта ярким светом резанул луч прожектора. Мы инстинктивно прижались ко дну лодки. Он прошелся по поверхности озера в одну, потом другую сторону и погас. Знать бы пограничникам, что в это время осуществляется столь дерзкий побег, не миновать тогда погони и других неприятностей. Неизвестно, чем все это могло бы закончиться?!..

Но нам сопутствовала удача, нас не заметили.

Мы прождали еще несколько минут и, убедившись, что немцы не обнаружили лодку, с удвоенной энергией взялись за лопаты. Чем ближе становился берег, тем больше распирали грудь чувства радости от совершившегося — теперь до цели оставалось совсем немного.

Появилась, наконец, береговая линия и играющий на поверхности воды отсвет фонарей. Туман редел, давая возможность вглядываться в берег и предупредить опасность. Но ничто не вызывало тревоги, стояла первозданная тишина и никаких признаков живых людей на берегу.

«Мы в Швейцарии, ура!» — кричали внутри чувства.

Да, мы у цели… До берега оставались последние десятки метров. Мы поднялись во весь рост и стали брататься от радости. Потом собрали паспорта, привязали к ним тяжелые кусачки и выбросили в озеро.

Еще несколько гребков, и мы пришвартовались. Придерживая лодку, один за другим, попрыгали в воду, а затем, оставив в лодке ненужные уже больше лопаты, вылезли на шоссе.