На работу метусь, как собака. Не потому, что быстро, а потому, что по запаху. Все во мне еще спит. Все, кроме обоняния. Почему-то это чувство просыпается первым, а может, и вовсе не спит.

Из подъезда, пахнущего пивом и тем, что бывает от чрезмерного его потребления, направо — к запаху открытого канализационного люка. Здесь, чуть левей, чтобы не свалиться. От киоска — запах свежих газет. Далее — в духоту подземного перехода: пот, перегар, дым. Едва вырвавшись наверх, окунаешься в огуречно-арбузное, оно льется от лотка. Потом — теплая волна горячих булочек с корицей. Это кафе «Каравай». Глубокий вдох, переходящий в тяжелый вздох. (Диета, вес).

Еще остался запах колбасок из кафе «Бистро», белья из магазина «Трикотаж» — и появится наш автобус. Он заглотнет меня и выплюнет у стеклянных дверей работы. Пока все во мне еще спит, обоняние ведет, и ноги передвигаются, как у автомата.

Но вот они не плетутся, не тащатся, на пять сантиметров выше земли несется мое враз полегчавшее тело. Льюсь, струюсь над запахами улицы. Потому что — взгляд. Над толпой. Поверх голов. Ищущий в толпе. Неужели меня? Ждущий. Неужели?

Ему легко смотреть поверх толпы. В нем почти два метра росту. Мы будем одного роста, если он встанет рядом со мной на колени. Мы никогда не будем одного роста.

Вот оно! Желанная возможность оказаться влюбленной весьма чревата опасностью оказаться смешной.

Несу себя навстречу взгляду. Еще ничего. Ни единого слова, пока еще — все навстречу. А я уже вижу его лопатки. Он уходит. Навсегда. Из моей жизни. Вижу сквозь туман. Потому что плачу. Смотрю ему вслед заплаканными глазами.

Валяются в столе три недописанных рассказа. Конец придумала, начало записала, а в середине — скучно. И здесь еще до начала вижу конец, и не то чтобы скучно, а сил своих жалко.

Вот он — «младого утра краше». Длинный, как вздох о невозможном.

Все-таки хорошо, что я зимой не умерла.

Спустя два дня звонит мне один мой старинный знакомый.

— Привет, матушка. Видел тебя надысь. На бульваре. С розами. И с прелестным юношей. Сыночек твой гак подрос?

— У тебя склероз, старичок. Ты даже забыл, что у меня нет сыночка, а вовсе даже дочка.

— А кто же тогда сей отрок?

— Не твое собачье дело.

— Фи, как грубо. Совсем плохая стала. Грубости, юноши. Лечись, душа моя.

— А что, это — патология?

— Да нет, с твоей стороны — вроде бы нормально. А. с ним — явно не в порядке. На старушек тянет.

— Спасибо за диагноз. Значит, буду общаться с патологичными юношами, коль ровесники способны только на телефонные звонки.

— Ну отчего же? Я и зайти могу.

— Побереги свою подагру. При очном общении ты сможешь сделать то же, что и по телефону. Чао, козлище!

Какая гадость! Ну и я хороша…

Бывает сон, как жизнь. А тут все наоборот. Возвращаюсь с работы. Дверь в квартиру открыта. Вхожу в прихожую и вижу, что открыта и дверь в мою комнату, и дверь во двор, на черный ход. Из моей комнаты выходит Толя, которого я сто лет не видела. Иду ему навстречу и вижу, что из двери, ведущей во двор, появляется председатель строительного кооператива некто Геллер. И мы из трех дверей одновременно идем к середине большой нашей прихожей, которая в нашей коммуналке играет и роль кухни. Толя первым добирается но меня, как-то небрежно целует в висок, и они вместе: Геллером направляются к черному ходу.

— Куда вы?

— Сейф сгружать.

Иду за ними и вижу, как в наш длинный и узкий хвор, весь перечерченный веревками с бельем, въезжает грузовик. Задом. Бабки длинными шестами приподнимают веревки, и машина проезжает под ними. Пятится к моему крыльцу. Останавливается. Геллер, Толя и шофер сгружают огромных размеров старый какой-то грязный банковский сейф. Тащат его на площадку к моей двери.

— Зачем?

— А вы же говорили, что неплохо бы ящичек для керосина, чтобы канистру ставить. Вот!

Ящичек… Соседки уходят. Геллер уезжает на грузовике.

Толя ворчит:

— Ну, мать, у тебя фантазии. Чуть пупок не развязался. Заехал в гости, а тут сейфы таскать.

Входим в комнату.

— А розы-то, розы! Ну просто не продохнуть. Ишь, цветочки носит, лучше бы сейфы грузил. — Толя каламбурит. — А то до роз дорос, юнец паршивый.

— Ты его возраст по розам определил? — очень невинно интересуюсь я.

— Нет, по твоей роже. Сама сияешь, как…

— …как новый сейф. Ну чего ты злишься? Пятнадцать лет знакомы, мог бы сам хоть раз цветочки принести.

— Принес уже. Но ты же ничего не видишь.

Действительно, на подоконнике в высокой вазе роскошные хризантемы. Н-да…

— А где мой ребенок?

— Впустила меня, а сама унеслась за хлебом. Сказала, что ты придешь скоро, будешь голодная и злая.

Приходит дочка. Приносит запах хлеба и сам хлеб тоже. Косится на цветы, высказывается:

— Уже успела сообщить, что Супер Стар — твои любимые розы?

— Сам догадался, — очень спокойно отвечаю.

— Догадливый. Про гиацинты тоже догадался?

— Они же весной, а сейчас осень.

— Так он до весны доживет?

— Он такой молодой, что переживет еще не один десяток весен.

— Я имею в виду, в нашем доме.

— В нашем доме, могла бы заметить, он не живет.

Дочка знает меня всю свою жизнь и, конечно, догадывается, что такой сверхспокойный тон ее матери вполне может кончиться подзатыльником. Но это ее не останавливает.

— Ему хоть тридцать есть? — продолжает она поползновения на мой суверенитет.

От подзатыльника ее спасает Геллер. Он появляется с жестяной трубой в руках.

— Поставим на вашу керосинку, и будет гореть, как зверь.

— И про трубу, и про ящичек я ведь намекнула, Роман Григорьевич, дорогой.

— А для нас и намек заказчика — руководство к действию.

— Но ведь мы договаривались, что вы сделаете электроотопление. Керосинка — крайний вариант. Да и где его брать, керосин, как доставлять?

Геллер внимательно оглядывает комнату, будто ждет, что откуда-нибудь из угла сейчас забьет нефтяной фонтан. Взгляд его останавливается на розах.

— Вот пусть сюда некоторые не цветочки носят, а канистры с керосином.

Взрываюсь:

— Пусть каждый в этот дом носит свое — кто керосин, кто розы, кто трубы. А решать, кому что носить, буду я, и ничьих советов мне не надо.

— И зря, — спокойно возражает Геллер. — Все носить должен один: и керосин, и розы, и получку. И ты тогда орать будешь не на кого попало, а на мужа своего. А может, и вовсе орать перестанешь.

Боже мой, как же я плохо живу. Как ужасно несправедливо устроена жизнь моя, если три несчастных розы так переполошили ближних и дальних моих.

Выхожу на кухню. Сосед, ему восемьдесят четыре года, и у него повышенный интерес к чужой жизни, интересуется:

— А тот, который с розами утром, он тоже печку чинить приходил?

Все, хватит! Больше никто никогда в мой дом не принесет ни цветочка.

На следующий день он привес кофе. В зернах. И ручную кофемолку. И сам молол, и сам варил, и сам меня поил. Запах сегодняшнего кофе перемешивался с запахом вчерашних роз, я знала, что по дороге этих запахов можно уйти очень далеко, но назад не хотелось. Да и куда — назад? К керосиновым печкам, супу из сушеных грибов, дочкиным проблемам, неустроенному быту, к работе, отнимающей силы, мысли, чувства? Не хочу — назад. Хочу туда, где дарят розы, где сегодняшний кофе пахнет коричневой свежестью, где молодым голодным блеском сияют глаза…

Это я хочу. И со мной все ясно. А ему — зачем? Неужели прав мой циничный старинный знакомый? И все-таки, когда от тебя абсолютно ничего не нужно, а ты все-таки зачем-то нужен… Он просит:

— Ну скажи что-нибудь, чтобы была буква «р».

Что же сказать? Что я не верила в тебя, как не верят в НЛО и снежного человека, не верила, что ты бываешь. Я превращалась в тетку из очереди. Толстую, с кошелками. Я даже умирала зимой. И не очень жалела о жизни. Один взгляд из толпы — разве этого достаточно, чтобы все пошло иначе? Три розы сорта Супер Стар — они не из моей жизни. Слишком хрупкие и пахнут малиной. Я их очень люблю. Но они — не мои. И ты — тоже.

Все это — про себя. А вслух:

— Розы сорта Супер Стар.

Вон сколько «р». Картавых, неполноценных. Но все равно получается раскатисто, будто рвется ткань. Паруса трещат. Какие еще паруса? Неужели алые? Не бывает. Паруса надежд рвутся иначе. Этот звук я хорошо знаю.

А теперь — вдогонку к розам — набор колючих едких гадостей. Чтобы уходил, разозлившись, чтобы не жалел, уходя. Я уже видела его спину. Смотрела на него заплаканными глазами.

— Я могу и уйти.

— Это лучшее, что ты можешь сделать для нашего дома.

Звук его шагов в коридоре. Шлепанье моих тапочек. Чавканье дверей. Потом — дочкин недоуменный взгляд, растерянные слова:

— Так ему, конечно, и надо. Но в дождь, ночью…

— Запомни хорошенько, если выгонять, то только так — в ночь, в дождь. Утром по солнышку уходят сами… Навсегда. Тоже.

На работу метусь, как собака — по запахам. Подъезд, люк, переход, киоск. Что-то еще, новое. Ах да, сюда перенесли цветочный рынок. Пахнет розами. Быстрей вперед. До взгляда поверх толпы осталось всего два запаха.