Главный инженер пел. Самый главный инженер большого сельскохозяйственного района вез меня по самой длинной улице отстающего колхоза и страстно пел, нещадно перевирая слова и мелодию. Пел он громко, голос его не умещался в маленьком автомобильчике, прозванном в народе «пирожком». Голос его вырывался из открытых окон автомобиля. Испуганные гуси, гогоча, покидали лужи на дороге, спасаясь бегством из-под колес. Испуганные старушки торопливо крестились и покидали свои посты на лавочках, спасаясь бегством от громкого пения.

Вот как весело ехала я в машине главного инженера.

— Что еще спеть? Я всякие умею: грустные, веселые, средние. Среднюю хочешь? Ну давай, слушай. Нет, не устал. С чего тут устать, не дрова ведь рублю — пою.

И он снова запел. Что-то страшное, про сердце на снегу, брошенное в пургу. Это у него называлось средним. Что же тогда относилось к грустным? Но уточнять не стала, не хотела мешать, человек ведь пел, не дрова колол. А за окном автомобиля уже не мелькали домики, старушки и гуси. Кончилась самая длинная улица села. За окнами догорало лето. Вот оно и кончается.

…Золото куполов в голубом небе, синяя река, зеленая трава. Все эти штампы: золото, синева, голубизна стали вдруг неожиданно новыми, первозданными. Потому что в Крыму, даже в самом начале лета, трава уже желтоватая, а земля всегда светлая, почти белая, и небо синим бывает уже глубокой осенью, да и то не синим, а сиреневатым. А там, в том городе, где ты должен был меня ждать, все цвета были чистыми, без полутонов, «аж на детском рисунке: небо — синее, облака — белые, река — голубая, трава — зеленая, земля — черная, купола у белых церквей — золотые.

Гостиница называлась «Градецкая», и древний город был не город, а Град. И лето было древним, хотя только началось, и было еще совсем юным, но и древним тоже, как будто стояло здесь, не уходя, не сменяясь другими временами года уже много веков.

Мне казалось, что все это я уже видела, вот только где? Не могла вспомнить, пока бродила по древнему Граду, не могу и теперь, когда вспоминаю начало лета, слушая кошмарно-громкое вдохновенное пение инженера.

А он уже и не поет вовсе, он кричит:

— Куда же ты прешься, чертов дурак?

Чертов дурак, огромный КамАЗ, не вписывается в поворот и прется прямо на наш «пирожок», грозя раздавить его вместе с начинкой.

Инженеру не до песен. Он бросает наш автомобиль вправо, мы спасаемся из-под колес грузовика, как еще совсем недавно спасались гуси от нас, мы перелетаем кювет. О, чувство полета вовсе не так сладостно, как принято считать в среде тех, кто летать не умеет. Это я смогла почувствовать, когда летела уже отдельно от «пирожка». Он застыл, он врезался в дерево. Дверца распахнулась, и я вылетела, приземлившись довольно далеко от места столкновения нашей машины с деревом.

Когда меня приняли в свои жесткие объятия кусты акации, мыслей не было, в голове крутилась одна глупейшая фраза: «Вот и кончился клей в нашей баночке, вот и кончился».

…Уж лучше ничего не вспоминать. Просто смотреть на белую больничную стену и ни о чем не думать. Вот на стене тень от оконной рамы. Кусочек светлой стены ровно очерчен более темной тенью. Такая картинка, на которой ничего не изображено. Фон, грунт. А я не умею рисовать. Вот и хорошо, а то бы захотелось что-нибудь вписать в эту раму. Как будто всегда хочется делать только то, что умеешь.

Что-то напоминает эта рамка из тени. Что-то похожее уже висело однажды на какой-то другой стене. Стоп, ничего вспоминать нельзя, не то потом из этих воспоминаний не выберешься.

И все-таки картина была на стене, и была она похожа на лето, которое случилось потом, и тоже казалось застывшим, и было похожим на картинку, висевшую давно на какой-то стене.

Теперь я знаю, что это лето началось много зим назад. Это был календарь, такой большой, настенный. И был июнь. На улице он плавил асфальт, раскаляя крыши. А на картинке был дождь. Летний дождь в лесу. Зеленые-зеленые мокрые ветки. Такая яркая свежая мокрая зелень. Мне казалось, что такой она может быть только на глянцевой картинке. Сквозь зелень веток бежала девушка, она вырывалась из них стремительно, ветки хлестали ее по лицу, почти закрывая его, мокрые волосы прилипли ко лбу, а к мокрой белой кофточке она прижимала букет из веточек земляники, тоже, конечно, мокрый. Все было на этой картинке ярким, без полутонов.

Эта девушка бежала под дождем целый месяц, пока не кончился июнь и страницу на календаре перевернули. Но это было уже без меня. К тому времени я уже уехала. В том доме, где висел календарь, я тогда пробыла только месяц. И каждое утро, открывая глаза, видела мокрую девушку, бегущую через лес.

А за окном — ни капли. Большой город плавился от жары. Однажды я не вытерпела:

— Убери ты эту мокрую курицу со стены. Мне завидно. Там у нее и дождь, и земляника, а тут… Календарь должен быть отрывным. Чтобы число менялось каждый день. И картинка тоже. А еще лучше, вообще без картинок. Число — и все. А то мокнет тут целый месяц, а ты смотри на нее, завидуй. Такая красота неописуемая, чтобы все гладко, ярко, бывает только на картинках.

— А это и есть только картинка. И ничего больше. Не злись. И не будь такой максималисткой. Может быть, и у тебя все это еще будет — и лес, и дождь, и земляника, и все — в чистых красках.

Человек, который говорил мне это, был мудрым, а я злой. Он был старше, он уже понял прелесть полутонов и оттенков, потому что уже были в его жизни чистые яркие краски. А я уставала от его любования сложностями наших отношений.

— Что ты все время говоришь: будем, будет, быть, было? А в настоящем? Послушай, у глагола «быть» что, нет настоящего времени?

— Почему же, есть. В настоящем времени — есть. Был, есть, буду.

— Это не то. Я знаю, в настоящем времени глагол «быть» становится существительным «быт».

— Ну что с тобой делается? С утра — лингвистические упражнения. Эта ирония…

Он был, конечно, мудрым. А я хотела дождя. Картинку на календаре перевернули без меня. Я не знаю, что было на следующей. Может быть, солнце. Ведь и другой месяц тоже был летний.

…- Вам прислали бульон из соседней палаты, — медсестра торжественно поставила тарелку на тумбочку.

— А шампанского с соседнего столика нам не присылали?

— С какого столика? — не поняла медсестра.

— Пусть сам пьет свой бульон, певец несчастный.

Медсестра покачала головой укоризненно.

Певучий инженер лежал в соседней палате. По причине перелома ноги он не мог наносить мне визитов и потому время от времени передавал провиант. Он, наверное, не знал, что при моем сотрясении мозга я испытывала постоянную тошноту и его передачи пропадали зря, не принося мне пользы. Я ему ничего не передавала. Злилась. Может быть, я вообще злая? По природе. Как там пишут, «осторожно, во дворе злая собака».

…А в Граде? О, какой я была доброй и нежной. Потому что — счастливой. Вот опять лингвистический изыск. Оказывается, у слова «счастье» нет глагола. Радость — радоваться, грусть — грустить, тоска — тосковать, а счастье как? То-то и оно. Это такое спокойное, безмятежное слово, что ему совершенно не нужно действия. А может быть, его просто нет? Как настоящего времени у глагола «быть»?

В Град я ехала помолчать. Очень много мы говорим. Как много. Молчим, конечно, тоже. Но так чаете не с теми и не о том. Хотелось помолчать с тобой. Так уютно и просто молчать с тобой. А получилось без тебя.

Тебя в Граде не было. И мест в гостинице, конечно же, тоже не было. И обратных билетов тоже не было.

…Да он просто дурак. Наивный, непосредственный, простой — все это я придумала, чтобы… А зачем, правда? Он просто дурак. Круглый. Нет, белый. Потому что здесь все лишено цвета, все белое: стены, постели, халаты, бинты, гипсовые повязки, жидкие бульоны, градусники и посетители тоже. Их обряжают в белые халаты, и они лишаются своего цвета, даже лица у них белые — бледнеют от сочувствия к тем, чьи муки им дозволено видеть. Этот — тоже весь белый. И глупый Боже, какой дурак.

Что он там мелет о том, как испугался, когда узнал что со мной стряслось. У него даже теперь губы подрагивают. Вот-вот слезу пустит. Не хватало мне еще истерики.

Улыбаюсь, смеюсь, хохочу. До слез, уже плачу, потом рыдаю. Это у меня истерика. Его уводят, мне делают укол, дают что-то выпить.

…В том городе… Нет, не так. Во Граде том цвели тополя. Пух носился по улицам, собирался маленькими сугробиками у стволов, у столбов, оседал на крышах, путался в волосах, я бродила от одной гостиницы к другой, увязая в тополином пухе, задыхаясь от него.

В конце концов все разрешилось благополучно. Современной женщине так трудно остаться беззащитной и неприкаянной даже на улицах чужого города. Помогли коллеги. И все было: номер в «Градецкой» с цветным телевизором, телефоном и другими мыслимыми и немыслимыми удобствами. Были записаны в блокнот номера троллейбусов, которые могли привезти к собору, в котором ты работаешь, и к бывшему монастырю, где ты живешь в одной из ныне пустующих келий, когда приезжаешь работать в Град.

Было все, кроме тебя. Тебя не было в соборе, не было в монастыре, не было во всем Граде. А может быть, на всей земле? Я начинала думать, что тебя никогда не было, что я тебя сочинила. Но тогда откуда могут знать тебя все эти люди, которых я о тебе расспрашиваю? Они говорили: его еще нет, должен приехать сегодня или завтра.

Прошло воскресенье. И понедельник. Начался вторник. Я возненавидела Град, а ведь вначале он показался мне довольно милым. Собор, монастырь, главпочтамт. Записка с номером телефона в гостинице, записка с гостиничным адресом, письмо о том, где и в какие часы я тебя жду.

Скверный, противный городишко, засыпанный по самые уши тополиным пухом. Глупые люди с плоскими, ничего не выражающими лицами. Бесцветная речка, мутное небо. И я — молчу. Третий день молчу, абсолютно немо. Мечта сбылась полнее некуда, полное, гробовое молчание. Только пишу тебе записки, а тебя все нет.

Все, уезжаю, хватит. Последний раз к собору. Этим людям я уже примелькалась. Спрашивать ничего не нужно, сами спешат ответить на мой немой вопрос:

— Не приехал еще. Может быть, завтра. Да вы не расстраивайтесь, приедет, никуда не денется.

Они покидают леса, они спускаются из-под купола, как усталые боги, которые на минуту прервали дело сотворения мира. Они вытирают испачканные красками руки, поглаживают бороды и ведут меня пить пиво. Два молодых, слегка усталых бога, спустившись из-под купола собора, усаживают меня на скамеечку неподалеку от собора и угощают пивом. И развлекают беседой. Я молчу. Плевать, что они обо мне подумают.

Они пытаются меня разговорить, но я не слышу и уже почти ничего не вижу. Потому что вижу тебя. Ты идешь по тропинке к собору, замечаешь их, машешь им рукой, им, этим самым, из-под купола, им, а не мне, потому что меня еще не видишь, не ожидаешь здесь увидеть.

Ты подходишь вое ближе, и улыбка сползает с твоего лица. Ты идешь все медленней и медленней. И с каждым шагом все бледнеешь. Останавливаешься.

— Сегодня?

Молча мотаю головой. Совсем онемела.

— Вчера?

Опять трясу головой, просто коза какая-то бессловесная.

— Когда?

Открываю рот и сама удивляюсь хриплому от долгого молчания голосу своему:

— В воскресенье.

Город-то, город, о нет — Град! Какой цветной, разноцветный. Какое чистое небо и река прозрачная. А купола золотые, а зелень, а белые стены… Ну а люди! Какие одухотворенные, какие красивые лица! И я больше не хожу, летаю над землей, и больше не молчу, верней, не просто молчу, а слушаю, как говоришь или молчишь ты.

— …Проснись, милая, к тебе пришли.

— Не хочу. Просыпаться не хочу, видеть никого не хочу.

— Больно ты нервная. Всегда такая или от ушиба? Спи, коли не хочешь никого видеть. Скажу, что пускать не велено.

Но они уже прорвались в мою белую палату, сами тоже белые. Мои сотрудники. Сожалеют, сочувствуют, сострадают.

— Ну, как ты тут живешь, существуешь?

Голоса какие бодрые. А мне что делать? Тоже улыбаться?

— Послушайте, вы же люди пишущие, должны знать родной язык. Скажите, как пишется и слышится глагол «быть» в настоящем времени? Вот я была, я буду, а в настоящем как?

— Есть, — почти хором отвечают они.

— Ну уж дудки. Есть — это совсем другое. Этот глагол спрягается так: я ем, ты ешь, он ест, они едят и так далее Я ведь о другом спрашиваю.

Они смеются, они думают, что я шучу, и уходя в полной уверенности, что раз больного не покидает чувство юмора, значит, близко до выздоровления.

…Никто на свете не умеет делать подарки так, как ты. Жизнь в общем-то довольно спокойная, и может так случиться, что никогда не представится возможность вынести близкого человека из огня или отдать ему свою кровь. О том, какие глубокие чувства испытывают к нам наши близкие, мы должны лишь догадываться, ожидая стихийного бедствия, чтобы они смогли их проявить. Или же нужно мерить все мелочами. О, эти мелочи! Но из них-то и состоит все наше существование, и не такие уж они и мелкие, если люди разводятся из-за авоськи картошки, не купленной вовремя.

На этот раз ты подарил мне целый остров. Со всех сторон окруженный переходящими одно в другое озерами. На острове — старинная барская усадьба. Скоро здесь будет музей, а пока музея нет, есть только директор. Он, конечно, твой друг. Он, конечно, рад твоему приезду, но ему некогда, и он отдает тебе ключи от маленького двухэтажного дома. Это — гостиница. Она уже готова, отремонтирована, но гостей еще нет, и мы получаем два ключа — от двери в наш номер и от всей гостиницы тоже.

Град — не столица, но по сравнению с островом и он многолюдный. Здесь вообще никого. Лес, озера, птицы. Ромашки на широком лугу. Облака. И опять все чистых, без полутонов, цветов. Лето, самое его начало. Еще не жарко. Вкус зеленоватой, невызревшей земляники. Уж, скользнувший в воду. Усталость, легкая, звенящая. От долгого блуждания по лесу, от купания в теплой, темной воде ночного озера, от удивительной тишины, наполненной птичьим пением.

— Так не бывает, наверное, это все мне снится. Ты не знаешь, где мы? Как называется эта планета?

Голос твой звучит глуховато, сливается с шелестом листьев.

— По-моему, мы на Земле.

— Ну что ты! Там я прожил целых тридцать лет и три года. Там так не бывает, я знаю.

Я тоже живу на этой планете давно, и тоже так ни разу не было. Но все-таки что-то похожее уже было. А вот где, когда, не помню.

…- Поднимите одеяло.

— Это еще зачем?

— Укол сделаю.

…Наверное, я оглохла. Такой полной тишины не бывает, не может быть. Птиц было слышно даже ночью. Потом, уже сквозь сон, слышала шум дождя, шлепана капель по ладоням листьев. Проснулась от тишины, от полного отсутствия звуков. Подошла к окну, створки его скрипнули. Значит, не все звуки исчезли в природе и я не оглохла.

В раме распахнутого окна — лес. Зеленый, мокрый, чистый. Листья блестят, мокрые ветки. Где же это было?

Оглядываюсь. Ты спишь. Не слышишь. Сарафан со стула, через окно — прямо в лето, лицом — в мокрые листья.

Бегом на луг, без тропинки, босиком по папоротнику, по крапиве, нет, не больно. Вот они, земляничные стебельки с розоватыми, еще не совсем поспевшими ягодами. Стебелек к стебельку, будет земляничный букет.

Снова дождь, тихий, чуть слышный. Потом сильней, и уже не капли, а струи, потоки. Назад, к окну, распахнутому в комнату, наполненную теплом твоего дыхания.

Оконная рама делит мир на две части: по ту сторону твое лицо, еще не совсем проснувшееся. Ты испуган, встревожен. И сквозь тревогу — радость — увидел. По эту сторону окна — я, сквозь дождь, сквозь мокрые ветки, бьющие по лицу, прижимаю к груди мокрые земляничные стебли.

Еще минута — и вторая часть уже без меня. Я в комнате, теплой, сухой, рядом с тобой. А за окном — только мокрый лес, только летний утренний дождь.

Ну где же это уже было?

— Тогда, на картинке календаря, тоже был июнь, а ты не верила, что краски могут быть такими чистыми, и очень злилась, да?

— Откуда ты знаешь, я же тебе никогда про это не рассказывала?

— Как будто обязательно все рассказывать. А ты напрасно злилась тогда на того человека. Он был прав, когда говорил, что будет и у тебя такой дождь.

— Опять, опять это. Был прав, что будет. А в настоящем?

…Меня вылечили и выписали из больницы. Но еще держат дома, не пускают на работу. За окном уже осень. Золотая. Холодно от металлического привкуса этого красивого слова. Но все-таки хорошо, что вернулись цвета.

— Как много оттенков, чистые цвета были только в Граде? — спрашиваю я у мамы, глядя в окно.

— В каком Граде, деточка?

Пытаюсь рассказать ей про картинку в календаре, про то, как я не верила, что так может быть в самом деле, пока сама не увидела, пока не побывала в Граде, на острове. Говорю, сбиваясь, волнуясь, про купола и тополя, про реставраторов и испытание молчанием Она слушает, испуганно гладит меня по щеке, ладонь мягкая, прохладная. Отводит от окна, укладывает на диван, укрывает пледом.

— Успокойся, родная, это пройдет. Так бывает после сильного ушиба. Это все тебе, наверное, когда-то снилось, а потом ты решила, что было в самом деле. Ты же никуда в этом году из Крыма не уезжала. Бедная моя головушка.

Кажется, меня считают сумасшедшей.

Звонок. Прерывистый, пронзительный. Мама подходит к телефону. Слушает, поворачивает голову в мою сторону. Голос ее чуть дрожит, когда она говорит:

— Тебя вызывает какой-то Град. Разве есть такой город?

И рука ее подрагивает, когда она передает мне трубку.

Сквозь шорохи и треск я слышу твой голос:

— Ты все еще спрягаешь глагол «быть»? Слушай, я вчера совершенно случайно купил маленькую книжечку Базена. Тебя не устроит его определение? Послушай, что он пишет. Цитирую: «Для тех, кто творит и любит (а это единственно возможные способы «быть», все остальные связаны с «иметь»), смерть — это постоянный стимул к жизни». Нравится?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я ничего не поняла. Послушай, а ты ведь, правда, на самом деле существуешь? Я тебя не придумала? Мне никто не верит, и про Град тоже…

— Заканчивайте, ваше время истекает.

Почему это у всех телефонисток такие противные голоса? Что ей, чужого времени жалко?

— Ну все, видишь, не дают поговорить. Все, будь.

Буду, была, а сейчас что?