Мишель отвернулся от зеркала, поглядывая в которое рисовал свой автопортрет, и быстрыми умелыми движениями карандаша стал накладывать тени на воротник и отвороты куртки. С листа бумаги смотрел лобастый кудрявый подросток с крупным ртом, высокими скулами и требовательным взглядом внимательных глаз. Сходство уже получилось, остались мелочи отделки. Оттенив плечи и фон, Мишель поставил дату 1827 год и подписал: «Портрет не кончен, так как я и сам еще не кончен».

— Папенька, — побежал он через весь дом в кабинет отца, — посмотрите на мой портрет. Похоже, да?

Александр Михайлович, уже седой, полноватый, с мягкой улыбкой взял портрет, и далеко отнеся его от глаз, внимательно рассмотрел. Это была уже третья проба сына в рисовании самого себя, и каждый раз он заметно прибавлял в общей схожести, и все более терял в усидчивых завершающих подробностях. Но поскольку Мишель и сам заметил это в своей подписи, да обернул недостаток в достоинство, отец, с легким вздохом полюбовавшись работой, не стал выговаривать сыну о пользе прилежания.

— Изрядно получилось, — сказал он. — А теперь поди к сестрам, почитайте вместе «Робинзон Крузо». Книгу прислали недавно, на английском, весьма поучительное и интересное чтение. Поди.

— Папенька… — Мишель нерешительно посмотрел на отца.

Много раз он смотрел так, желая узнать о своей «тайне», но папенька, словно перехватывал взгляд и поспешно отсылал его прочь.

— Поди к сестрам, Мишель. Почитайте до обеда, — уклонился он и на сей раз.

Александру Михайловичу было уже за пятьдесят. Многое произошло в его жизни за протекшие тридцать лет. Он жил в царствование уже четвертого царя.

В первые же годы, приняв на себя ведение хозяйства, он твердой рукой взял бразды правления, употребив весь ум и образованность на пользу своему семейству. И столь успешно повел дела земледельческие, что в скором времени смог приступить к делам строительным. По совету Львова одел камнем деревянный дом, украсил его новыми окнами, портиками и колоннами. Старая деревенская обитель приобрела благородно-классические очертания, не уступающие лучшим творениям усадебной архитектуры. По проекту же Николая Александровича поставил и красавицу-церковь. И, разумеется, взрастил прекрасный сад с редкостными породами растений, частью позаимствованными у соседа и друга, частью заказанными на дальней стороне. Благоухающая красота окружила дом, расположилась на ближнем холме. Не оказались забытыми и пруды, гроты, ручейки. И, наконец, беседка, любимое место для вдохновенного уединения!

Прямухино преобразилось.

Сии труды составили Бакунину славу рачительного и властного хозяина, процветающего помещика. Не довольствуясь сельскими радостями, Александр Михайлович далеко успел и на государственной службе. В царствие Александра Благословенного, которого он любил за то, что его любила бабка его, Великая Екатерина, вошел он в Тверское дворянское общество и много пригодился отечеству своим дипломатическим умом, образованием, честностью, за что был удостоен избрания губернским Предводителем дворянства.

Главнейшее же событие в его жизни свершилось в 1809 году.

Тогда приехал к нему старинный приятель Павел Маркович Полторацкий. Заехал он запросто, по-соседски, всего-то на две недели, но зато в обществе своей падчерицы Варвары Муравьевой. Юной красавице было всего восемнадцать лет. Она принадлежала к обширному роду Муравьевых, своей обильностью оправдывающих свою фамилию. Кого только не вмещало их родовое древо!

Подобно всем молоденьким девушкам, Варваре Александровне нравилось испытывать свои чары и кружить головы столичным молодым людям, гвардейским офицерам. Ах, ах, сколько их увивалось вокруг нее на зимних балах в Санкт-Петербурге! Ах, ах!

Александр Бакунин был уже немолод. Любовь поразила сорокалетнего холостяка, словно удар молнии. Он вспыхнул, как факел! Он обезумел. Вокруг нее столько молодых красавцев! У него нет ни малейшей надежды! Он ослеплен, он не владеет собой, жизнь без любимой женщины теряет для него ценность. Возраст, проклятый возраст! Он вдруг ощутил себя стариком! Никогда, ни разу не происходило с ним ничего подобного, он не представлял, что такое вообще возможно, и что он, Александр Бакунин, способен на такое в свои годы, в своей давно расчерченной жизни!

Пожар разгорался. Мучимый безнадежной страстью, он потерял грань самоознания, он чуть не застрелился в порыве отчаяния. Он, он, сын века просвещения!

К счастью, все эти беспорядки происходили на глазах его бдительной сестры.

— Александр, — недоумевала Татьяна Михайловна, — что с тобой творится? Объясни мне, прошу тебя, дорогой брат!

— Я погиб, Танюша, я пропадаю безвозвратно!

— Что за глупости, мой друг! На все есть манера.

— Я в огне, я готов на все… Без Варвары Александровны жизнь мне не мила.

— Опомнись, брат. Грех-то какой! Ступай к себе и будь покоен. Я позабочусь о твоем счастии. Бог милостив. Ничего не предпринимай до моего возвращения.

Не медля ни минуты, она устремилась к Полторацким. И там уговорила, умолила, убедила Варвару Александровну принять предложение брата, а ее родню согласиться на этот брак.

О, чудо!

Стараниями родственников дело уладилось к свадьбе, и два старинных рода соединились в счастливом браке.

В первые годы молодые часто наведывались в Тверь. Там в Путевом дворце располагался двор великой княгини Екатерины Павловны, сестры императора, и ее мужа принца Ольденбургского. Будучи женщиной просвещенной, имея вкус к поэзии и истории, Екатерина Павловна ценила общество людей высокообразованных. Частым гостем ее двора был Николай Михайлович Карамзин, он читал здесь главы своей «Истории государства Российского» самому Александру I. Бывал и Державин, уже выпустивший в свет игривые «Анакреонтические песни». Они приоткрыли новые пространства для русской лирики, но так и не ответили его духовным исканиям: «Не то, не то!», — отмахивался он. Бывали здесь и Капнист и другие члены кружка Львова, осиротевшие после его смерти в 1803 году. Здесь Александр Михайлович вступал в почтительные споры с Карамзиным, в особенности, когда речь заходила об истории Европы.

Но после военной грозы 1812 года Бакунины и зимой перестали покидать Прямухино.

За тринадцать лет у них родилось одиннадцать детей. Сначала две девочки, Любинька и Варенька, потом сын Михаил. Осмотрев новорожденного мальчика, доктор качнул головой, быстро взглянул на отца. Тот прикусил губу. Младенец мужского пола, первый сын его, оказался с изъяном по мужской части. Свершилось! Что за характер, что за судьба ждет такого человека?..

— Характер необузданный и скачущий, энергии необъятной, вобравший порывистые наклонности обоих родов. Брак в будущем возможен, но потомство — ни в коей мере. Многие осторожности надобны при воспитании этого младенца.

'' Какие осторожности? — захолонуло сердце встревоженного отца. — С кем можно советоваться?''. В умных книгах его библиотеки на всех языках не оказалось ни единой строчки о том, что стало насущной необходимостью для главы семейства.

«Не навреди»-решил он и не стал вмешиваться вообще.

В последующие годы родились Танюша и Александра, потом пять мальчиков, здоровеньких, полноценных. Последней появилась на свет Сонечка, умершая во младенчестве.

Семейное счастье было долгим-долгим. Александр Бакунин оказался прекрасным отцом-пестуном, святость родительского долга была для него законом.

«Не быть деспотом своих детей»-пометил он в «Записках для самого себя», помятуя о характере родителей, и, может быть, зная свой собственный.

Физику, географию, космографию, литературу, рисование, живопись, ботанику, все, что знал и читал на пяти языках, что продумал, написал — все передавал он ясноглазым быстроумным отпрыскам. Он стал для них богом, справедливым, терпимым, бесконечно любящим. Мать учила музыке и пению, ей помогали учителя, гувернеры и гувернантки. Поэму «Осуга» пели стройным детским хором. Ее сочинял в течение всей жизни в Прямухино, словно вел семейный дневник, сам Александр Михайлович. Сколько прекрасных лет провела вместе эта семья, сколько восхитительных незабываемых событий сохранили в памяти дети!

В 1816 году пришла весть о кончине Гаврилы Державина. Позже дошло и последнее стихотворение. Оно завершило долгое борение его духа с мирозданием.

Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остается Чрез звуки лиры и трубы, То вечности жерлом пожрется И общей не уйдет судьбы.

«Мудрец должен жить долго, — задумался тогда Александр Михайлович в своей беседке. — Через него задает свои вопросы человечество. Жизнь не озабочена ни славой, ни памятью, она есть нечто совсем иное… Поживи-ка великий Державин еще двадцать лет, глядишь, и благословил бы каждое мгновение своего пребывания на земле».

В двадцатых годах грянули небывалые тревоги. Троюродными братьями приходились Варваре Александровне четыре будущих декабриста: Никита Муравьев, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы и Артамон Муравьев, двоюродными братьями — другие Муравьевы — Александр и Михаил. Александр стал основателем первого тайного общества — «Союза спасения».

Их голоса и речи стали раздаваться в Прямухино.

— Пестель, Пестель, его «Конституция» — источник зла. Как совладать с Пестелем?

В борьбе двух крайних мнений при основании «Союза спасения» и при становлении устава «Союза благоденствия» Александру Михайловичу пришлось употребить все свои дипломатические способности.

— Необходимость изменения образа правления, — терпеливо убеждал спорщиков живой свидетель падения Бастилии, — существует только в воображении весьма небольшого кружка молодежи, не давшей себе труда взвесить всех бедственных последствий, которые неминуемо произойдут от малейшего ослабления верховной власти в стране, раскинутой на необъятное пространство. Усиление, а не умаление власти может обеспечить развитие народного благосостояния в нашем небогатом и редко населенном государстве.

— Но демократия! — горячился Сергей Муравьев. — Примеры Греции и Рима, участие в управлении всех свободных граждан! Разве история ничему не учит?

Александр Михайлович потуплял взор, вздыхал и со всевозможной мягкостью охлаждал горячие головы заговорщиков.

— Всенародное участие в управлении страной есть мечта, навеянная нам микроскопическими республиками Древней Греции. В странах теплых, богатых и густонаселенных ограниченные монархии еще могут существовать без особого неудобства; но при наших пространствах, в суровом климате и ввиду неустанной Европейской вражды, мы не можем переносить атрибуты верховной власти в руки другого сословия. Самодержавие представляется у нас не столько необходимостью или нужностью для интересов династических, сколько потребностью для народа и безопасности государственной.

Устав «Союза Благоденствия», который способствовал образованию умеренного крыла декабризма, был целиком разработан в кабинете Александра Михайловича Бакунина, не без влияния его старомодного консерватизма. Это смягчило участь многих декабристов.

Печальная судьба Муравьевых и сам исход декабрьского восстания 1825 года стали потрясением для его семейства. Когда страшная весть достигла Прямухина, все затихло в просторном доме. Ночью хозяин имения жег письма, дневники, черновики. Пошли аресты. Слухи наводнили окрестности. «Того взяли, схватили, привезли из деревни..». Родители трепетали за детей. Траур и панихиды по казненным были запрещены. Живой памятью о братьях Муравьевых остался дуб, посаженный их руками.

Зато весело шелестела листвой молодая липовая аллея. Деревьев было одиннадцать, они были названы именами детей.

Не драгоценная посуда Убранство трапезы моей, — Простые три-четыре блюда И взоры светлые детей. Кто с милою женой на свете И с добрыми детьми живет, Тот верует теплу на свете И Бог ему тепло дает. Когда вечернею порою Сберется вместе вся семья, Пчелиному подобно рою, То я щастливее царя!

Поэма «Осуга» тех благословенных лет светится миром и благодатью. Дети еще малы, родители здравы, а сам Александр Михайлович незаметно для самого себя преобразился во вседержавного и всеведающего патриарха, окруженного любящей и покорной паствой.

Мишель, старший сын, беспокоил его. Глубокая уязвленность подростка уже давала о себе знать неровностями его нрава, а бунтарская самоистребительная кровь молодых Муравьевых да собственные деспотичные бакунинские порывы добавляли огня. Лет с десяти-одиннадцати он вдруг стал убегать из дома на целые сутки. Когда это случилось впервые, переполошился весь дом, но потом уже не беспокоились. Отец просто посылал человека с теплой одеждой для сына. Что делал оскорбленный ребенок в тверских лесах? Пенял на судьбу? Почему, почему именно его наказала она? Младшие браться, рождавшиеся один за другим, домашние коты, псы, жеребцы — все были полноценными, не обездоленными судьбой. Пусть никто-никто не знает об этом, но знает мать!

Она виновата! Она! — непосильные переживания для детской души. Он падал в траву, рыдал горько и безутешно. Все виноваты, весь мир виноват перед ним, разрушить, опрокинуть его жестокость и несправедливость! Никакой пощады этому миру!!

Мать, с юных лет обремененная многодетностью, навряд ли проникалась тайнами душевной жизни любимых чад. Ее стараниями все были здоровы и прекрасно воспитаны. Зато отец, мужчина, мог бы объясниться с ребенком! Но… избегал, тянул, старался не вспоминать. Так никто и никогда не поговорил с Мишелем всерьез и спокойно о том, что огнем терзало и калечило юную душу, не нашел точных слов, чтобы разъяснить мальчику его особенность, умиротворить глубинные страхи и обиды.

Едкая, едва заметная трещина змеилась между родителями и старшим сыном.

Однажды он лежал в траве и смотрел в небо. Бурные рыдания его стихли, слезы просохли. Недавно, в мае, ему исполнилось уже двенадцать лет, он многое слышал о своих казненных и сосланных родственниках, посмевших выступить против власти.

— Все неспроста, — засветилась мысль. — Быть может, я отмечен свыше. Не для меня тихие радости семейной жизни, я не буду жить для себя.

Подросток вскочил на ноги. Новая сила входила в него.

— Сам Бог начертал в моем сердце судьбу мою. «Он не будет жить для себя!»… Вот оно что!

Мишель гордо посмотрел вокруг. Пусть. Теперь он знает.

Четырнадцати лет Михаил Бакунин был определен в Императорское артиллерийское училище близ Санкт-Петербурга и на долгих пять лет покинул райскую жизнь среди возлюбленного семейства.

— Варенька, — настороженно окликнула племянницу Татьяна Михайловна, встретив ее на пороге гостиной. — Ты придешь нынче ко мне читать Четьи-Минеи?

Варенька, стройная темноволосая и темноглазая девушка шестнадцати лет, отрицательно качнула головой. Это был отказ. С невнятным бормотанием тетка сердито взглянула на нее и махнула обеими руками.

Не отвечая ни слова, девушка проскользнула вперед, скрылась в своей комнате и заперлась изнутри. Бросилась на постель, лицом в подушку, и, задыхаясь, стала рыдать, тихо, чтобы не слышали. До каких пор? Сколько, сколько раз за последние годы с нею происходило одно и то же! Все началось с того, что в тринадцать лет во время поста она прочитала книгу St. — Francois de Salle. Это было подобно удару грома! От исступленной веры в Бога, от ужасного разлада между долгом перед Ним и своими «грехами» она чуть не зарезалась. Душа горела как в огне. Когда мучения оставляли на миг ее душу, она оглядывалась по сторонам и удивлялась, что вокруг все спокойно. Как они живут, и может ли она жить так, как они? Никто не понимал ее, от нее отшатывались.

Детские и отроческие душевные невзгоды у детей Александра Михайловича происходили на редкость драматично. Но к папеньке, любящему, всезнающему, холодновато-отстраненному собственным совершенством, никто подойти не решался. Матери же и вовсе не удавалось стать доверительной отдушиной для собственных чад, к ней испытывали почему-то даже тайную нелюбовь.

Варенька пережила все сверх всякой меры. После исступленной веры в Бога другое, противоположное, дикое и ужасное, подозрение в небытии Бога адским огнем прожгло душу.

«Кому ты молишься? — кричало оно. — Бога нет!! Ты сойдешь с ума от сомнений!»

Это были непосильные мысли для юного существа. Девочка едва уцелела. Отчаяние, ужас и безнадежность рождали в глубине существа вопль, от которого выступала испарина и шевелились волосы.

«Бога нет! Нет! Почему же меня отталкивают? Почему называют сумасбродной девчонкой? Пусть! Я — отверженное творение, я не верю в бога, я урод, я не такая, как все!»… — все ли человеческие существа проходят через подобные потрясения?

Понемногу, вместе с отрочеством отступили и эти порывы. Никто из взрослых, и менее всего величественный Александр Михайлович, так и не узнали, что пережила в глубине души эта смелая веселая девушка.

… Отплакавшись, она уселась за столик возле окна, выходившего во двор. Вот проехала подвода к хозяйственным постройкам, вон с парадного крыльца спустились братья, все пятеро, окружая папеньку. Конюх, держа под уздцы смирную старую лошадь под широким седлом, ожидал их у ворот.

Стало совсем легко, будто все, что накопилось в душе, вырвалось вместе с рыданиями. Она любила в себе эту ясность. И сейчас оглянулась вокруг твердым и светлым взглядом. Пусть ничего не понятно, но можно жить дальше. Причесала гребнем густые вьющиеся волосы, уложила их на макушке и легким шагом вышла в гостиную. Там села за фортепиано, взяла для начала несколько аккордов, потом заиграла этюд нового польского композитора Шопена, который выучила на прошлой неделе. После отъезда Мишеля, исполнявшего худо-бедно партию скрипки, она играла только фортепианные пьесы и аккорды.

Ах, Мишель, любимый брат! Вот кто понимал ее! Как давно его нет! Зато его письма наполняют всех такой радостью!

Услыша музыку, вошла с рукоделием в руках и опустилась на стул у окна Любаша, старшая сестра. В противоположность мятежнице-Вареньке, Любаша была светленькой, хрупкой, словно воздушной, и всегда-всегда ясной, словно бы никакие сомнения никогда не касались ее совершенной души.

— Пойдем в сад, Любаша, — Варвара захлопнула крышку фортепиано.

— Я хотела это предложить.

— Лишь захвачу письма Мишеля.

Они миновали столовую, где сидели две младшие сестренки, Танечка и Саша. Они рисовали цветной тушью собранные на берегу цветы и травы, выделяя каждый лепесток, жилочку и ворсинку — старательно, не дыша, держа за образец картинки в толстой немецкой книге по ботанике, где каждая гравюра была исполнена с непостижимой тщательностью и переложена полупрозрачной тончайшей бумагой. Девочки молча посмотрели вслед старшим сестрам. После рисования, через сорок пять минут, им предстояли занятия с папенькой немецким языком, перевод и заучивание наизусть лучших стихотворений Гете, а перед ужином маменька усадит их за фортепиано.

Теплый майский день незаметно перешел за четыре часа пополудни.

Выйдя за ворота, девушки обогнули луг, где пятеро братьев под надзором отца и с помощью конюха осваивали верховую езду, и пошли по аллее наверх. Весь сад был в цвету. В начале мая выпали холода, задержавшие очередность цветения, и теперь распустились враз все фруктовые деревья, черемуха, сирень, лесные и луговые цветы. Их ароматы струились в воздухе как райские грёзы. Пение птиц и кваканье лягушек слышались отовсюду снизу и сверху.

— Тетенька опять обижается на тебя, да? — спросила Любаша.

Варенька кивнула головой.

— Ну и что? Я не виновата, — строптиво ответила она. — Я не могу верить вслепую…

— Папенька велит верить, не рассуждая.

Варенька передернула плечами.

— Пусть мне докажут! Если тетенька так верит в вечную жизнь, почему она сама не умирает? Вся религия — от страха. Я тоже боюсь, но честно.

— Ты бунтуешь, Варенька, ты хочешь понять умом. А вера — это озарение, это божественная благодать. Это тайна. Постичь ее разумом невозможно, — тихо говорила сестра. — Как странно. Который год мы с тобой ведем эти разговоры, еще при Мишеле, а папенька даже не догадывается, что у нас на душе.

— Мы все обожаем папеньку и никогда не выйдем из его родительской воли, но… Любаша, миленькая, разве ты не видишь, что мы — в золотой клетке? Я часто думаю о мире, окружающем Прямухино, о барышнях Твери, Москвы. Они другие. Помнишь княгиню Дашкову восемнадцати лет, с саблей в руках посреди крамольной толпы солдат! Вот какие они. А наша тетенька Екатерина, фрейлина императрицы, во дворце! Вот где жизнь! О, как я хочу вырваться отсюда!

Любаша не отвечала.

На высоком насыпном холме, в беседке, откуда открывался вид на дальние-дальние покатые холмы, покрытые лесами, девушки уселись на скамейку и положили на стол письма брата. Третий год семья жила без Мишеля. Его письма из мальчишеских, полных жалоб на грубость товарищей и на строгость офицеров, «перед которыми никогда не бываешь прав», превратились в юношеские, они дышали лукавством и живыми картинками. Их читали и перечитывали.

Большинство их было написано убористо и мелко по-французски, русский же пестрел ошибками и помарками. Многое уже помнилось наизусть, но читать хотелось снова и снова.

… Я узнал черную, грязную и мерзкую жизнь, во мне совершенно заснула всякая духовность. Как холодно в этом чуждом окружении!… Мне предстоит побороть еще много недостатков, как, например, нерадивость, чревоугодничество, даже леность, которая иногда посещает меня. Но с помощью терпения и доброй воли я надеюсь отделаться от них… Учение довольно трудно, но для меня это единственное средство честно прожить и стать полезным моему отечеству и моим родным…. Я был подвергнут аресту за то, что с улыбкой сказал «Ого!», в то время как полковник угрожал заслать моих товарищей туда, куда Макар телят не гонял….

Поначалу мальчиков держали взаперти, но года через два юнкерам разрешили посещать родственников и знакомых в Санкт-Петербурге. Вот когда пригодились обширные связи Бакунина-старшего! В лучших великосветских гостиных молодой человек набирался необходимых манер и новых знакомств.

Булгарин, Греч, Пушкин! Я встречаю всех этих писателей у Дмитрия Максимовича Княжевича. Одно сочинение Пушкина, соединившее в себе черты трагедии и романа, взбудоражило весь город. Это «Борис Годунов». Ты пишешь мне, любезная Любинька, что немецкие писатели ставят ее наряду с лучшими шиллеровскими трагедиями. Здесь мнения разделены. Иные говорят, что эта трагедия есть лучшее произведение Пушкина. А вот мнение нашего учителя словесности: он говорит, что Пушкин никогда еще так высоко не стоял, но что он также часто упадал, описывая характер Годунова по Карамзину…. Пушкин сочинил прекрасные стихи «Клеветникам России», они полны огня и подлинного патриотизма. Вот как должен чувствовать русский! Русские — не какие-то французы, они любят свое отечество, они обожают своего государя, его воля — закон для них, и между ними не найдется ни одного, который поколебался бы пожертвовать самыми дорогими своими интересами и даже жизнью для его блага и для блага отечества… Сегодня тринадцатое мая, а у нас выпал снег. Как должно быть хорошо сейчас в Прямухино! Думаю, там теплее, чем здесь, и, вероятно, все в полном цвету…. Я нахожусь в лазарете, почти совершенно выздоровел, хотя еще несколько слаб. Не пойду в лагеря, а проведу около двух месяцев у тетки на даче.

«У тетки на даче..». Знали бы сестры, каким способом получено право на лазарет и теткину дачу! А было так. Однажды Мишель, напившись вечернего чаю, вышел во двор, разделся до пояса и лег на талый жесткий снег. Простуда не замедлила. И это была не единственная хитрость Мишеля. Несмотря на благие порывы и уверения, дела и поступки юного Бакунина все чаще расходились с общепринятыми правилами. Но сестры не видят, они обожают брата, и все, что он пишет, находит самый умиленный отзвук. И о странных недопустимых поступках, которые совершает их Мишель, о лжи, о денежных долгах. Нелегко оправдать их юношеской неопытностью.

… Управляя мной совершенно, он довел меня до того, что я стал просить денег у Княжевича. Товарищ посоветовал дать вексель на 2500 рублей. Вексель и другие долги заставили меня обманывать всех. Дал вексель еще на 1000 рублей, разносчику на 1300 рублей, чтобы подождал.

Папенька был очень расстроен этим письмом. Деньги были посланы, но Александру Михайловичу пришлось написать сыну весьма резкие слова.

Да, Александр Михайлович недаром хмурился и недовольно качал головой. Блаженное время «маленьких деток — маленьких бедок» уходило в прошлое, перед отцом подымались вопросы насущного устройства и пропитания огромного семейства. Гвардейская будущность старшего сына должна была украсить род и развязать узлы наследства, и в глубине души родители уже считали его за отрезанный ломоть. Однако святой завет дворянина «Береги честь смолоду!», беззаботно нарушаемый их отпрыском, кривизна и загрязненность его нравственной природы, столь чуждые благородному сословию, больно тревожили отцовское сердце.

Но не сестер!

У нас вчера был великий князь Михаил Павлович: он приехал к нам в лазарет и заметил, что во время болезни я ужасно вырос. Я с ним мерился, и он, увидя, что я выше него, сказал: «Молодые люди растут все вверх, а мы, старики, растем уже вниз». Великий князь сделал смотр нашей школе и остался чрезвычайно доволен; он поцеловал правого флангового и велел всем передать… Император распорядился нас закрыть. Холера — настоящая причина нашего заточения. Теперь, когда я под замком, у меня не может быть более приятного времяпровождения, чем с вами, моими лучшими друзьями. Как вы добры, милые сестры, что так любите меня! Чем я это заслужил?…

А вот и первая любовь. Ах! Она — Мария Воейкова. На двадцати четырех листках французского письма описаны мельчайшие переливы чувства и отношений. Нет слов, это увлечение встряхнуло его, соскоблило с души казарменную ржавчину, пробудило к духовности, но зачем делиться восхитительными подробностями с дочерьми А. Ф. Львова, автора гимна «Боже, царя храни!»? Ах, ах! Они шушукаются по уголкам о его любви, поверяют друг другу горести и радости, они близки, как подружки! Брат девушек, жандармский офицер, поражен немужским поведением Мишеля, его недоумение выражается по-мужски резко и насмешливо. Мишель задет.

Я вкусил все счастье любви, все ее надежды. Одно слово брата, который счел смешной нашу близость, и все было кончено. Любовь для меня больше не существует.

Ах, они его понимали! У сестер к этому времени были и свои маленькие душевные тайны. Они уже танцевали на балах в Твери, общались с молодежью соседей: Вульфами, Лажечниковыми, Львовыми, Дьяковыми, Беерами, к ним нередко заезжали молодые офицеры из расквартированных поблизости полков. Любинька, кроткое хрупкое создание, одаренная душевной красотой и изяществом духовной природы, где спокойствие и грация были отличительными чертами ее в высшей степени святого и благопристойного существа, нравилась многим из них, но планка ее запросов, обязанная к тому же и необыкновенному воспитанию, была столь высока, что соответствовать ей брался не всякий.

Варенька уже поняла это и решила по-своему.

— Я не собираюсь ждать человека, способного сделать меня счастливою во всех отношениях, — рассудила она про-себя. — Такого нет! Пусть «Он» будет хотя бы приятен и добр. Зато сейчас же после обручения я потребую безотлагательного заключения брака, ибо, если буду долго тянуть, я боюсь, мне придется изменить свое намерение и взять обратно свое слово.

Долгие майские сумерки спускались на равнину. В кустах раздалась первая трель соловья, подхваченная сразу несколькими певцами. В ответ им полилась русская песня «Дивчина моя». Обнявшись, сестры пели ее на два голоса.

Милого нет! Ах, пойду за ним вослед; Где б ни крылся, Ни таился, Сердце скажет мне путь…

Часы, которые будущий император Николай I простоял с семьей в домовой церкви, в то время как на Сенатской площади развернулись в темное каре войска, руководимые заговорщиками, тот смертный страх, испытанный 14 декабря 1825 года, ужас уподобления обезглавленным королям английскому и французскому, навсегда врезались в его память.

Месть царя тяжелой пятой легла на Россию. Отныне любая вольность пресекалась на корню, а люди, преданные ее образу, исчезали бесследно.

Дольше всех продержался Московский университет. Со всех концов съезжались в его стены даровитые юноши, чтобы учиться на его факультетах, общаться с профессорами и между собой, философствовать, спорить, кутить. Но после истории с поэтом Александром Полежаевым и здесь ощутились студеные сквозняки реакции.

Александр Полежаев был внебрачным сыном богатого помещика. Поэтический дар его был несомненен, в университетском студенческом братстве стихи его читались и распевались на всех пирушках, а поэма «Сашка» переписывалась во многих списках. Это было озорное, полное непристойностей, стихотворное переложение «Евгения Онегина», сочиненное тем же блистательным размером. Во все времена возникают подобные поделки, лишь добавляющие блеска их образцам; они легкомысленны и недолговечны, повзрослевшие озорники очень скоро открещиваются от них, как от неловких шалостей горячей юности.

Не так получилось с Полежаевым. К несчастью, список поэмы попал в руки попечителя университета, затем к министру народного просвещения. Юношу, по обыкновению всех полицейских служб, разбудили далеко заполночь, велели одеться в студенческий мундир, проверили наличие всех пуговиц и повезли прямо во дворец. Был пятый час утра, но в приемной уже сидели сенаторы. Один из них, полагая, что юноша чем-то отличился, предложил ему должность учителя при своем семействе.

Царь бросил на вошедшего испытующий взгляд.

— Ты ли сочинил эти стихи? — спросил он.

— Я, — отвечал Полежаев.

— Вот, князь, — усмехнулся государь, обращаясь к попечителю, — вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу, чему учатся там молодые люди. Читай эту тетрадь вслух.

Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать.

— Я не могу, — сказал он.

— Читай! — закричал Николай I.

Этот крик вернул ему силы. Никогда не видывал он своего «Сашку» переписанного столь красиво и на такой славной бумаге.

Сначала робко, потом одушевясь более и более, он громко и живо дочитал поэму до конца. В местах особенно резких Николай делал знак рукой министру. Тот закрывал глаза от ужаса.

— Что скажете? — спросил царь по окончании чтения. — Я положу предел этому разврату! Это все еще следы, последние остатки, я их искореню! Какого он поведения?

Министр, разумеется, не знал, какого он поведения, но в нем проснулось что-то человеческое.

— Превосходнейшего поведения, ваше величество.

— Этот отзыв тебя спас, но наказать тебя надобно для примера другим. Хочешь в военную службу?

Полежаев молчал.

— Я тебе даю военной службой средство очиститься. Что же, хочешь?

— Я должен повиноваться.

Государь подошел к нему, положил руку на плечо и, сказав:

— От тебя зависит твоя судьба; если я забуду, ты можешь мне писать, — и поцеловал его в лоб.

Александр Герцен, поведавший эту историю, говорил, что раз десять заставлял Полежаева повторять рассказ о поцелуе. Тот клялся, что так и было. Несколько лет спустя Полежаев умер в солдатской больнице. Ни одно письмо его к государю ответа не имело.

Вскоре настал черед и самого Александра Герцена. Идеи французской политической философии были дороги его сердцу и близки его друзьям-студентам, объединившимся вокруг него. Юноши расхаживали в бархатных беретах и трехцветных шарфах, устроили шумный протест против профессора Малова, когда тот неуважительно отнесся к одному из студентов. В университетской «маловской» истории принимал участие и Лермонтов, никому не известный юноша. Александр Герцен и его друг Огарев, едва окончившие курс, были арестованы и сосланы в глубину России на пять лет.

Но ранее их испытал гонения студент Виссарион Белинский, казенно-коштный студент.

Белинский родился в городке Чембаре в бедной семье армейского лекаря в 1811 году. Вечно пьяный отец бывал неразборчив и буен во хмелю, с кулаками гонялся за женой. В восемнадцать лет Виссарион отправился в Москву поступать в университет. Первый же встреченный город, Рязань, очаровал впечатлительного юношу. Оказывается, в России есть прекрасные города!

Наконец, за много верст, словно в тумане, засветилась колокольня Ивана Великого. К ней долго ехали. Москва-река была запружена барками. Златоглавая белокаменная Москва показалась сказкой.

На заставе его остановили.

— Кто таков?

А свидетельства о происхождении у него нет, отец забыл дать его сыну!

— Беглый?

Кое-как, сказавшись лакеем графа Ивана Николаевича, молодой человек миновал стражу. Быстрым шагом отдалившись на расстояние полуверсты, он свернул за угол в переулок, отыскивая глазами укромный непыльный уголок, чтобы отдохнуть от пережитого страха. Он был боязлив, слабого здоровья и ощущал себя совершенно беззащитным. И вдруг увидел приближающуюся к нему духовную особу в замызганной рясе, служителя алтарей. Поравнявшись с Белинским, тот снял шляпу и словно старинному знакомому пожелал доброго здравия, после чего «проблеял козлиным голосом».

— Милостивый государь! Пожалуйте отцу Ивану на бедность две копейки.

Виссарион догадался, что в кармане достопочтенного отца Ивана обреталось только шесть копеек, и, следовательно, не доставало двух. Молча подал он два гроша и проследил взглядом, как тот бегом пустился в ближайший кабак.

В ту же минуту новое приключение ожидало его. Опустившись на траву, бледный, худой, с воспаленными прыщами на шее, он расположился было на краткий отдых, как вдруг над ним раздалась медовая цыганская скороговорка.

— Открою тебе всю судьбу, соколик. Не пожалей копеечки.

Молодая женщина в пестрой юбке протягивала руку. Он достал из кармана копейку. Всей душой стремился он в университет, и цель была так близка, что стало страшно. Пусть скажет что-нибудь хорошее.

— Ты идешь получить и получишь, хотя и сверх чаяния. Люди почитают тебя за разум, тебе многое послано. Только языком не сшибайся, — пропела цыганка, глядя прямо в глаза, и ушла, качнув пестрыми юбками.

Через две недели, получив по почте «Свидетельство..». и пройдя собеседование, Виссарион Белинский, «казеннокоштный» студент словесного отделения, уже сидел на лекциях в университетской аудитории.

— С живейшей радостью спешу уведомить вас, дражайшие папенька и маменька, что я принят в число студентов Императорского Московского университета. Теперь я состою в XIV классе, имею право носить шпагу и треугольную шляпу. В нашем пресловутом Чембаре очень удивляются, что я принят в университет? О, Чембар, пресловутый Чембар! Ежели меня не умели ценить в Чембаре, то оценили в Москве… Здесь на сто рублей можно купить такое количество книг, которое по настоящей цене стоит пятьсот… В моем нумере двенадцать человек. Постельное белье снежно-белое, переменяется каждую неделю. Завтрак в семь часов состоит из булки и молока. Обед по будням в два часа, по праздникам в двенадцать часов по звону колокольчика. Стол по будням состоит из трех блюд: горячего, холодного и каши. Горячее бывает следующее: щи капустные, огуречные, суп картофельный, суп с перловыми крупами, лапша и борщ попеременно. Из горячего говядина вынимается и приготовляется на холодное или жаркое. Хлеб всегда ситный и вкусный, и кушанья приготовляются весьма хорошо. По воскресеньям и прочим праздникам сверх обыкновенного бывают пироги, жаркое и какое-нибудь пирожное. Столы всегда накрываются скатертями, и для каждого студента особенный прибор: тарелка, покрытая салфеткой, серебряная ложка, нож и вилка. У каждого стола, коих 14, прислуживает солдат. Порядок в столовой чрезвычайно хорош. Увидя столы, накрытые снеговыми скатертями, на которых поставлены миски, блюда, карафины с квасом, приборы в величайшем порядке, можно подумать, что это приготовлен обед для гостей какого-нибудь богача. Миски у нас оловянные на поддонах, блюда такие же, тарелки каменные Миски и блюда блестят, как серебряные. Такая чистота во всех отношениях наблюдается… Я пролежал в больнице две бесконечные недели по причине жесткого кашля… Какая разница между казенными и своекоштными студентами! Первые всегда на глазах у начальства, вторые живут один в комнате, могут сидеть ночь и спать день. Сердце обливается кровью, как поглядишь — как живут своекоштные…

Михаил Лермонтов занимался на том же курсе. Или разница в положении своекоштных и казеннокоштных была неодолима для молодого самолюбия, или у каждого был свой круг, но «друг друга они не узнали».

Виссарион стал центром «Литературного общества 11-го нумера». Мечты о сочинительстве кружили голову. Виссарион чувствовал в себе священный пламень. О, наивность начинающего! В драме «Дмитрий Калинин» его благородный герой смело попирает сословные границы ради любви и свободы. «Одиннадцатый нумер» был в восхищении.

В простоте душевной Белинский вознамерился напечатать драму в университетской типографии и даже поправить за сей счет свои ужасные финансовые дела. Шесть тысяч рублей снились ему чуть не каждую ночь!

«Осмелюсь льстить себя сладкой надеждою, что мое сочинение, несмотря на свои недостатки, как первое в своем роде, не будет лишним в нашей литературе, столь бедной литературными произведениями, и удостоится внимания Вашего, как первый опыт молодого студента», — написал он и, замирая душой, смущенно принес рукопись в деканат. Споспешествовать успехам отечественной литературы стремился отважный автор.

Там прочитали. Отношение к нему сразу ужесточилось.

— Заметьте этого молодца. При первом же случае его надобно выгнать, — распорядился ректор.

Белинский ужаснулся. Он дал себе клятву все терпеть и сносить.

Как раз в это время в университете сменился попечитель. Новая метла вымела за ворота последние остатки вольного преподавания. Увидев это, Михаил Лермонтов без сожалений оставил и студенческую скамью, и Москву, закутил, загулял в Санкт-Петербурге в новом окружении Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, где, по слухам, преподавание литературы еще окрыляло молодые умы. Но не тут-то было. В тот же год император потребовал и в Школе всячески стеснять умственное развитие молодых питомцев!

Белинский, стиснув зубы, терпел все, даже когда казеннокоштных студентов стали запирать на ключ в их комнатах на двенадцать человек.

Но дело было решенным. Случай, очередная хворь, пропущенный экзамен, злодейски подвернулся почти на самом выходе. Переэкзаменовки ему не дали и уведомили об увольнении из университета. Лишившись всех надежд, он совершенно опустился.

«Все равно» — опасное безразличие овладело им.

Спас его Николай Станкевич, тоже студент университета. Услышав, что кого-то исключили за сочинительство, он, сам писавший стихи, попросил привести беднягу в свой эстетический философский кружок, собиравшийся по субботам в доме профессора Павлова на Дмитровке, где Станкевич снимал квартиру с прислугой и пансионом.

Белинский скоро оценил этот щедрый, не враз раскрывшийся, подарок судьбы. Их общение стало плодотворным и судьбоносным для всей русской литературы. Станкевич обладал умом необычайной ясности и тончайшим слухом к прекрасному, слова его отзывались в душе Белинского возвышенными развернутыми картинами. Виссарион стремительно рос в драгоценном общении кружка. Гениальность Станкевича была для него очевидна.

— Висяша, ты читал «Старосветских помещиков»? Это прелесть!… Прочти. Как здесь схвачены прекрасные чувства человеческие в пустой ничтожной жизни, — из этих слов Станкевича родилась на свет великолепная статья Белинского о творчестве молодого Гоголя.

Философское и литературное мировоззрение Станкевича, развитые Белинским в его статьях, поразили Россию. Редактор журнала «Телескоп» Надеждин, у которого часто печатались студенты университета, где печатали стихи и Станкевич и члены его кружка, стал поручать Виссариону рецензии и самостоятельные статьи о русской литературе.

Имя «Виссарион Белинский» мало-помалу становилось известным русскому читателю.

Сам Николай Станкевич оканчивал в то время Московский университет. В высшей степени благородный романтик, он и наружно обращал на себя внимание изящной и грациозной фигурой, тонким одухотворенным лицом, обрамленным длинными и густыми черными волосами. Взор его был ласков и весел, нос с горбинкой и подвижными ноздрями придавал лицу необычную утонченность, губы с резко означенными углами всегда таили улыбку. Его дед был родом из Сербии, отец был богатым воронежским помещиком. Живость характера проявилась в нем с детства, это был настоящий enfant terrible, девяти лет от роду из шалости сжегший целую деревню. Для хороших натур богатство и даже аристократическое воспитание очень благотворны, они не связывают волю и дают ширь развитию и духовному росту, не стягивая молодой ум преждевременной заботой.

В первое время своей юности Николай любил общество, танцы, новые знакомства и людской говор, у него была редкая способность становиться с первого раза в прямые, открытые и благородные отношения с людьми. Ему всегда было необходимо видеть много людей, так же как необходимо и много мыслить про-себя. Он писал стихи, даже драму «Василий Шуйский», но печатал мало и не любил, чтобы о нем говорили как о литераторе.

В Москве Николай Станкевич бывал частым гостем в семействе Беер. Состояло оно из матери, болезненно-нервной, впрочем добродушной и приветливой дамы, двух дочерей и двух братьев, старший из которых учился в университете. Жили они поблизости, и в доме постоянно толпилась студенческая молодежь. Старшая из девушек, Наталья, возбудимая, нервозная, вообразила себя влюбленной в Николая. Узнав о ее чувстве к нему, Станкевич был огорчен.

Нет, для Наталии Беер Станкевич был недостижим.

Судьба, однако, состояла в том, что имение семейства Беер в Шашкино было деревенским соседом бакунинского Прямухина. А домосед Александр Михайлович Бакунин уже давно собирался показать Москву своим дочерям.

Над военным лагерем спустилась ночь. После долгого дня, заполненного пушечными стрельбами, баллистикой и фортификацией, юнкера Императорского артиллерийского училища спали под белыми пологами палаток. На подступах к орудиям несла охрану караульная служба. «Слуша-ай!»-доносился временами их сторожевой окрик.

Не всех свалил усталый сон. Кто-то перебирал струны гитары, кто-то сидел у костра, иные затеяли ночное купание под обрывом в речушке, что огибала мягким полукольцом возвышение, приспособленное под военный учебный полигон.

Растянувшись на походной койке с подставленным в ногах березовыми чурбаками для удлинения ложа, Мишель курил в темноте. Он только что отложил томик Веневитинова, погасил свечу, и размышлял о письме поэта к графине NN. Оно произвело на него сильное впечатление. В коротеньком послании Веневитинов с изящной простотой и ясностью старался дать представление о задачах и возможностях философии, как науки, в духе после-кантовского идеализма. Все это почему-то было внятно душе Мишеля, распахивало такие пространства, что дух захватывало, словно в полете; хотелось вдумываться и напрягаться изо всех сил и размышлять, размышлять.

«Он прав! — Мишель обострял мощные, далеко не задействованные, он ощущал это, возможности своего мышления. — Я тоже бьюсь беспрестанно над выработкой миросозерцания, которое могло бы решить главный для меня вопрос — вопрос о назначении человека. Мне представляется, что можно многое сделать на этом направлении. И пусть, пусть не позволено мне судьбою всецело погружаться в обыкновенные радости жизни, — юноша вздохнул и покусал губы, — пусть. Мое призвание далеко в иной стороне. Я человек обстоятельств, и рука Божья начертала в моем сердце священные слова, которые вновь и вновь обнимают все мое существо. „Он не будет жить для себя!“»

В палатке противно зудели комары. Убив одного-двух на щеке и на лбу, Мишель вскочил, набросил на плечи одежду и, пригнувшись у полотняной двери, босиком вышел вон.

Светила луна. Длинные, полупрозрачные, озаренные ее сиянием, светились близ нее волокнистые облака. Такие же облака волнами лежали по низинам, вдоль речного русла, густо стояли внизу, почти скрывая темный кустарник и пасущихся на лугу коней. Пахло травами, речной сыростью.

«Слу-ушай!»-прокричал в тишине караульный.

С удовольствием ступая по росистой траве, Мишель обошел палатки, постоял у догоравшего костра, прикуривая от головешки.

— Не спится, Миша? — прищурился один из трех юнкеров, засидевшихся заполночь. — Али красные девки снятся?

В словах его как будто не содержалось ничего обидного, но в армии нет секретов… Михаил, морщясь одной щекой, поскорей отошел прочь.

«В один миг они разрушили иллюзию, дававшую мне счастье. Как мучительно терять иллюзии! Они испаряются и открывают истину во всей наготе и суровости, повергая сердце в удушающий едкий дым, в ужасное страдание».

Усевшись на пенек над самым обрывом, он постарался справиться с собой. Это было нелегко. После возвышенного строя мыслей, после мечтаний о грядущем высоком поприще горизонт будущего был покрыт мрачными тучами, а душа, низвергнутая в мрачную темницу, больно терзалась. Все казалось мертвым. Эти состояния, когда они настигали, бывали мучительны… Неужели вся жизнь есть тягостный переход от обольстительных грез к ужасным пробуждениям?…

Мишель сцепил длинные руки на колене и откачнулся назад, в позу равновесия.

Итак, философия. Только она способна помочь ему справляться с собою, спасти его дух от жгучих упаданий, она будет способствовать его усовершенствованию. Должно лишь углубиться в созерцание своей души, чтобы познать ее природу… Да, на этом направлении можно найти ответ, от которого станет легко и неустрашимо идти по жизни.

Глядя на темную равнину, неравномерно укутанную белыми пеленами, Мишель стал думать о высшем в себе и в мире.

Мало-помалу прекрасное состояние вновь охватило его. Душа, словно вырвавшись из бренных преград, разлилась по всему пространству, обнимая целое мироздание, ему было хорошо, легко, все предметы, каждое растение, каждый цветок говорили языком любви, в каждом из них он читал особенную мысль, особенное чувство, гармонирующее с чувством беспредельной любви и с высокой мыслью о причине всех миров!

«Как бесконечно блажен я сейчас, когда чувствую всемогущие силы для того, чтобы жить, чтобы достойно носить великое звание человека и постигать цель бытия своего!»

Он обожал в себе это чудо, оно вознаграждало его за все перенесенные унижения.

Через несколько дней лагерная жизнь кончилась. Впереди предстояло производство в офицеры, выпускные экзамены и назначение в гвардию.

А в промежутке… О, в промежутке полагался месячный отпуск домой. Домой! Впервые за пять лет!

За пять лет! Боже великий!

… Что с ним происходило, когда он подъезжал к Прямухино, и когда вдруг увидел за купами деревьев родной дом! В нетерпении он выскочил из коляски и что есть духу пустился бегом.

Так, с разбегу и очутился в зале.

И сразу увидел всю семью. Шел обед, все сидели за обеденным столом. И семья увидела его — высокого, румяного, с безмерным счастьем в голубых глазах.

— Ах!

Все повскакали с мест, объятья, слезы, поцелуи… Что тут началось! Мишель подошел к отцу.

— Здравствуйте, папенька!

— Ты вернулся, — дрожащим голосом заговорил отец, всматриваясь и обнимая сына. — Взрослый мужчина. Я рад, я рад.

Мишель был на верху блаженства. Пять лет он мечтал об этой минуте! Пять лет! Сколько раз за эти годы, загнанный, одинокий, он сжимался под одеялом в огромной казарме, плача в подушку о тесном, теплом и безопасном братстве, о потерянном рае! Как больно томилась душа в толпе ровесников, чуждых малейшей духовности!

Зато теперь! О, теперь его окружали прекрасные незнакомки — Любовь, Варвара, Татьяна, Александра и целый выводок братьев. Он был ошеломлен. В одну минуту вновь получил он то, что потерял, кажется, целую вечность назад, о чем тосковал в казенных стенах. Что? Теплое безопасное братство людей, близких не только по крови, но и по духу. О, счастье! Эти минуты обретения он запомнит на всю жизнь.

Всей гурьбой они обошли дом, сад, пруды, излучины Осуги, Кутузову горку, все места, милые сердцу.

— А помнишь, Мишель, как ты спрятался, а мы искали, искали? А помнишь, как Варенька провалилась в снег, и ты ее вытаскивал? А помнишь, а помнишь… О, Мишель, как чудесно, что ты опять с нами! А знаешь, папенька уже много ушел в поэме за этот срок, мы научим тебя, когда станем петь. Скоро начнутся балы в Твери, ты станешь сопровождать нас?

И Мишель не верил самому себе. Как прелестны его сестры! Как смышлены мальчики, как им нравится старший брат и его военный мундир! Как велика семья! Неужели все они любят его?

— Безумный, я искал мнимого счастья вне моего семейства! Я люблю вас более, чем когда-либо. Мы все созданы для счастья высокого, основанного на любви. Наконец-то я нашел верных друзей, которые меня понимают.

А вскоре, к изумлению и радости восхищенной родни, у старшего брата обнаружился поразительный дар слова. Такого в Прямухине еще не слыхивали. Размахивая длинными руками, словно загребая ими, Мишель брался рассуждать обо всем на свете, и делал это с таким блеском, что заслушивался сам себя и увлекал за собою свое окружение. Он и выстраивал многосложную логическую цепочку, и замыкал и размыкал ее, и делал скидки в сторону, отступления, переходы, он далеко уходил от темы и вдруг возвращался к ней с новым взглядом. Высокий металлический голос его отдавался в воздухе, словно серебристый колокольный звон. Конечно, строгий логик нашел бы в его речах и несообразности, и полет воодушевления, и обычную хитрость, но благодарной стайке сестер и братьев все было в новинку, они потрясенно внимали необычному воздействию его слов, отдавались хаосу и пропасти чувств, искрами воспламенявшими их сердце и голову, с восторгом давали увлечь себя в лабиринты без руководящей нити…

Воистину, Мишель был вознагражден за все. Он сам не чаял свалившегося на него богатства. Его превосходство было бесспорно, влияние неограниченно. Чистая молодежь Прямухина с восторгом предалась старшему брату. И сильный ум его коварно обежал свои необыкновенные владения, полученные в одночасье, ни за что и даром: восхищение сестер и братьев, почти богомольный порыв любви, свежий ток их светлой духовной энергии, неизмеримо усиливающий мощь его собственного существа.

Это было ново. И это понравилось.

Сам седой патриарх Александр Михайлович, поддавшись общему настрою, с умилением взирал на семейную идиллию.

— Может быть, все образуется, — вздыхал он, имея в виду тяжелые события, предшествовавшие приезду Мишеля. — Дай-то Бог.

Не ведал премудрый Александр Михайлович, какие беды и потрясения обрушит на его голову старший сын! Предчувствия тридцатипятилетней давности сбывались нетвратимо.

Бакунин-старший приближался к семидесяти годам, глаза его слабели, но созидающий дух был ясен по-прежнему. С помощью жены он властной рукой вел многосложное хозяйство, и воспитывал подрастающих сыновей. О дочерях говорить было нечего, они выросли, они ожидали достойных женихов.

О том, что происходило здесь несколько месяцев подряд, никто вслух не упоминал, тем более при Мишеле. А он, упоенный блаженством всеобщей любви к нему, не видел, не замечал тревоги в глазах Любиньки, не слышал невольных обмолвок. Словно глухарь на току, он был поглощен лишь своим собственным нежданным счастьем.

Точно волшебный сон, пролетел месяц отпуска. Мишель прощался с семейством, уезжая в офицерские классы. Не надолго! Через месяц-другой он заедет на побывку перед назначением в гвардию. Он окрылен. Теперь у него такая поддержка, какой нет ни у кого на свете! Он счастлив и силен ею.

В Прямухино вновь полетели его письма. Но что это? Они превратились в длинные диссертации-поучения с требованием отчета о всех движениях души, о всех помыслах сестер и братьев. Он требовал полной искренности, и сам разливался соловьем, исповедуясь перед сестрами до самого донышка. Он звал вперед, к неведомому совершенствованию, к которому стремился всем существом. Без колебаний Мишель деспотически назначил себя духовным руководителем своих родных.

— На мне, как на старшем сыне и брате, лежит ответственность за все семейство, — заявил он с захватывающей дух серьезностью, бесцеремонно оттесняя старого отца. — Указывать близким путь к истине — честолюбие не знает другой цели!

И поразительно, как эти «близкие» доверчиво подчинились ему, пошли за ним с радостью, без малейшего сомнения.

— Ты открываешь нам новую жизнь и самих себя, наш дорогой Мишель. Пиши, пиши нам, любящим тебя, — отвечали сестры, захваченные его вихрем.

Между тем, в Прямухине назревала драма. Началась она прошлой осенью, когда в имение приехал один из сводных братьев матери Александр Полторацкий, достойный и благовоспитанный молодой человек. Время тогдашнее текло по-иному, в гостях живали подолгу, неделями, месяцами, даже годами, и за такие сроки вполне становились членами семейства.

Стояли прекрасные сентябрьские дни. Деревья в полной красе увядания услаждали взор золотом, багрецом и темной зеленью, доцветали хризантемы, качались над травою последние луговые цветы. Длинные косяки и быстрые стаи перелетных птиц потянулись к югу.

У матери семейства Варвары Александровны и у ее брата было о чем поговорить, повспоминать, слишком многое произошло в жизни дорогих им людей. «Кто в гробе спит, кто дальний сиротеет..». Но очень скоро внимание молодого человека переместилось на молодых племянниц. Таких девушек он еще не встречал! И не то, что они говорили на пяти языках, играли на фортепиано… В усадьбах, разбросанных по русским просторам, почти все барышни болтали по-французски и бренчали на клавишах. Нет, не это.

Одухотворенность, искренность, простота, готовность к самоотречению поражали в них. Особенно, в Любаше, нежной, как ангел.

Юноша не сводил с нее глаз. К своему ужасу Бакунин-старший стал замечать, что и дочь его благосклонно принимает это внимание! Все закружилось в его воображении! Брак между дядей и племянницей был невозможен, кощунственен, противен природе и христианской религии!

Пресечь, прекратить! Быстро, немедленно!

Александр Михайлович потерял себя от волнения.

— Жена, что нам делать? — в панике вопрошал он, словно воочию видя уже случившееся несчастье. — Что, если она вспыхнет, загорится, как я двадцать лет тому назад? Как сладить будет? Моя кровь-то, моя…

Варвара Александровна оставалась невозмутима.

— Успокойся, Александр. Подобных повторов не бывает. Любаша сдержана, воспитана, она не допустит даже мысли.

Легко сказать «успокойся»! А молодые люди бродят по саду, сидят в беседке… Теперь все силы его души были направлены на спасение, на предотвращение беды, которая, это было ясно как день! нависла над фамилией.

Вновь, словно двадцать лет назад, Александр Михайлович потерял голову. Страх лишил его обычной рассудительности, ему и впрямь казалось, что он спасает семью от неминуемого позора, призрак которого стоял перед ним днем и ночью.

— Замуж, отдать ее замуж! Срочно!

Замужество — выход слишком известный. Имея на руках четырех повзрослевших дочерей, невозможно не думать об этом, не присматривать женихов, не предпринимать надлежащих шагов! В женихах недостатка не было, они постоянно крутились вокруг. Но отдать Любашу, нежную хрупкую, возвышенную, как ангел, срочно отдать в первые попавшиеся руки, без любви и ее согласия, значило погубить Любашу.

Боже сохрани!

К несчастью, страх, словно черный змей, поселился в душе Александра Михайловича, изглодал тревогой, лишил трезвого разумения. К тому же, к старости он обнищал зрением, оно впервые стало изменять ему, на мгновение, на два… Все стало еще страшнее, жутко! Четыре дочери, и ни одна не замужем, а он слепой старик! А время идет!…

Скорее всего, это было нервное возрастное расстройство, вызванное временным потрясением, но кто бы осмелился сказать об этом «дорогому папеньке»! С упорством и настойчивостью маньяка старый отец принялся устраивать судьбу Любаши, своими руками потрясая до основания внутреннюю гармонию премухинского мира, вдохновенно и мудро возведенную им. Гуманнейший из людей, взрастивший дочерей в земном раю любви и добра, искусства и просвещения, Александр Михайлович принялся бесцеремонно искать претендента на руку Любаши, требуя от дочери ужасной жертвы.

Можно представить душевное состояние семейства! В Прямухине воцарилась полная безысходность. Слово отца по-прежнему оставалось для них безусловным доказательство истины, а сам он — чем-то великим, выходящим из ряду обыкновенных людей. Своей английской снисходительностью Александр Михайлович умудрился воздвигнуть такую преграду между собой и детьми, что наглухо отгородился от их живой доверительности.

«Мы воспитывает своих дочерей, как святых, а выводим на рынок, как кобылиц»… — печально заметила Жорж Санд, замечательная французская писательница тех времен.

А вот и жених, как черт из табакерки! Это Ренне, дворянин из захудалого литовского рода, офицер расположенного неподалеку кавалерийского полка. Нечистый гуляка, картежник и прочее. В своей недалекости он даже не смог оценить, в какое семейство занесла его игривая фортуна, кем была его невеста! Следуя низости своей натуры, он позволял себе замечания и кучерские насмешки над сестрами, клеветал на них родителям. Пошлый грязный мир вторгся вдруг в премухинские пределы.

Не в правилах семейства было обсуждать решения отца, но Варенька, набравшись храбрости, сделала попытку заступилась за сестру. Высоко подняв голову, пылая румянцем, она остановилась на пороге его кабинета.

— Папенька! Выслушайте нас хоть единственный раз. Любаша не вынесет брака с Ренне, она ненавидит его, она умрет от отвращения, — произнесла она по-французски.

Ответ отца поразил всех.

— Пусть умрет, но исполнит долг свой.

Старик был не в себе, его «занесло», душа его пылала, он был болен, но как было знать об этом восемнадцатилетней девушке! Качнувшись, она упрямо схватилась за дверной косяк.

— Папенька! Распорядитесь, чтобы он уехал. Папенька, ну, пожалуйста! Его присутствие убивает ее.

— Если Ренне уедет, я уеду вместе с ним, — капризно сказал отец.

В тот же день прямо за столом стало плохо матери, потом и ему, отцу семейства. Это потрясло Любашу. Ради спокойствия родителей она решила принести себя в жертву.

А что же Мишель? Занятый офицерскими экзаменами, он рассеянно приветствовал помолвку сестры и будущего родственника. И лишь заехав на побывку, узнал правду.

— Тебя неволят, Любинька? — ахнул он.

Его лицо стало страшно. Казалось, он был готов разрушить весь мир.

— Мишель, я умоляю, не говори ничего папеньке! — испуганно спохватилась Любаша. — Он может умереть от огорчения!

Мишель испытывающе всмотрелся в сестру.

— Значит, ты любишь своего жениха?

— Я его не выношу… и он… я боюсь его.

— Он так высокомерен, так пренебрежителен, Мишель! Ты бы видел, как он с нами разговаривает! — воскликнула Варенька. — Как с низшими существами.

Неистовый гнев опалил Мишеля.

— Да как он смеет! Я убью его на шести шагах!

— Молчи, Мишенька, молчи! — Любаша закрыла лицо руками. — На все божья воля.

— Нет, Любаша, я не замолчу! Я не могу снести мысли о том, что ты будешь несчастна. Понимаешь ли ты муки обожающего тебя брата?

Мишель безусловно взял сестру под свою защиту. В пылком воображении молодого человека рисовались убийственные картины надругательства над невинной девушкой, сердце наполнялось сладостной борьбой за справедливость.

Спасение пришло, как ураган. В поведении дочерей появилась неизвестная отцу твердость. Он правильно определил ее источник. Тишина в Прямухине была взорвана в одночасье. Гром и молнии потрясали родовое гнездо. Вся молодежь Прямухина оказалась на стороне старшего брата.

Глава семейства впервые принужден был отступить.

Помолвка была расстроена.

Но через неделю Александр Михайлович отыскал следующего жениха, тоже офицера, Загряцкого. Все повторилось. Страх за четырех незамужних дочерей по прежнему терзал Александра Михайловича.

С помощью старшего брата успешно отбили и эту атаку. Загряцкий исчез.

Образ непогрешимого демиурга-папеньки таял на глазах. У сестер, наконец-то, родились сильные сомнения насчет его безусловной правоты во всем. Зато у Вареньки укрепился собственный взгляд на свое будущее.

«Если хоть одна из нас выйдет замуж, папенька успокоится и прежний мир вернется в Прямухино» — решила она.

Тем временем офицерские экзамены Мишеля шли своим чередом. С его способностями они не представляли ничего сложного, назначение в гвардию было почти в кармане. И как-то вечерком, в приподнятом настроении, помахивая веточкой, он вышел прогуляться, одетый или застегнутый не совсем по форме, и, как говорится, нарвался.

Генерал имел фамилию Сухозанет.

— Уж если надел ливрею, то носи ее как полагается, — не удержался он от замечания, с издевочкой называя мундир ливреей.

Бакунин вскипел.

— Никогда не надевал ливреи и надевать таковую не думаю.

За эту дерзость его отчислили с офицерского курса. Вместо гвардии он был зачислен прапорщиком в одну из армейских артиллерийских бригад в западном крае.

Отец узнал об этом из «Инвалида».

Спустя полторы недели прапорщик Михаил Бакунин в должности взводного командира оказался в заброшенной белорусской деревне под Вильно. Он ничуть не расстроен. Офицерская карьера вообще не привлекала его. Целыми днями он валялся в палатке и читал все, что удавалось достать. Историю России, «Идею философской истории человечества» Гердера, статистику Литвы, Адама Смита, романы Руссо… Деятельный ум искал пищи. Бакунин бросился в серьезное чтение со страстью, и ощутил себя выросшим в собственных глазах. Счастье на земле — только в познании!

Дома же, в Прямухине, все понемногу успокоилось. Началось благотворное сближение Александра Михайловича со своими собственными детьми. Они разглядели в нем обыкновенные человеческие слабости, он признал их право на собственные решения.

— Если бы ты знал, Миша, как отрадно чувствовать, что мы можем быть чем-нибудь для него, мы почти беспрестанно с ним, и он так нежен, так добр. И это счастье, друг, ты нам дал, — благодарила брата Татьяна. — Без тебя мы бы навсегда остались в том тяжелом отдалении, в которое воспитание наше поставило нас. Ты первый заговорил с ним, высказал перед ним свои и наши чувства и сблизил нас. Видишь, Миша, причиной всего нашего счастья, всех наших радостей — всегда ты. Твоя сила с нами.

Сестры боготворили его более, чем когда-либо.

… Медленно тянулось время. Не охотник до карт и кутежей, Мишель смотрелся белой вороной среди офицеров полка. Лишь полковник, умный развитой человек, приглашая его к себе на шахматную партию, становился его собеседником. В шахматах Мишель уходил в те же просторы и глубины, что и в тех размышлениях, что он называл «наукой». Мысль его давно уже выломилась из рамок обыденности, охватывая извечные «проклятые вопросы», место «Я» в мироздании. Ощупью, в полном одиночестве, ведомый путанными тропками случайных книг и общений, он кружил и петлял в поисках ответов.

И совсем одичал, валяясь с трубкой на соломенной постели. От нечего делать, он читал и записывал все подряд, не забывая издали руководить своей паствой.

— Какие теперь пошли-с огромнейшие дни-с, — приветствовал его помещик Бурляев, владелец восьмидесяти душ.

Мишелю было так смешно, что он записал это приветствие. И сам продолжил в том же духе.

— Все сие время была жара несносная, и колосья озимого, так почти и ярового созрели почти не налившись, что, кажется, не подает надежды на хороший урожай в здешних краях… Общество доброго и простого русского мужика, всегда почти одаренного здравым рассудком, гораздо приятнее для меня, чем шумные и бестолковые беседы безмозглой шляхты… Прелесть совершенного уединения, проповедуемая женевским философом, есть самый нелепый софизм. Человек рожден для общества, самовольное уединение тождественно эгоизму… — и назидательно добавляет. — Мы прочитали ваш дневник, и он нам не понравился… P. S. Говорят, в дамском письме главной цели следует искать в P. S. Следуя этому примеру, напоминаю о деньгах.

Длинные письма-диссертации по-прежнему путешествуют между ним и сестрами. Он доверчив и многоречив.

Тем больнее обожгла его новость из Прямухина. Варенька, преданная душа, вышла замуж, словно ухнула головой в прорубь! После всех потрясений, насмотревшись, она привела в действительность свое давнишнее решение. Николай Дьяков, сосед по имению, простой и добрый малый, дворянин, улан, стал ее мужем. Он горячо полюбил свою жену. Одна беда: он не обладал «высшими устремлениями».

Мишель взбесился. Он поклялся, что разъединит их и вернет беглянку под свою руку…

— Ваше благородие! — не заходя в палатку, постучал по шесту посыльный. — Вас вызывает его превосходительство господин полковник.

Удивившись, Мишель отложил книгу. Что за спех? Он привел себя в порядок и направился в деревянный домик, где квартировало начальство. Только вчера они сыграли четыре партии на-равных, поговорили, обсудили слухи о том, что по-осени полк направлялся в Варшаву под командование генерала Паскевича.

— Садись, Михаил, — запросто обратился к нему полковник. — Что, как тебе нравится служба?

Бакунин смотрел на него молча. О чем это он? Разве не знает господин полковник направление мыслей своего взводного?

— Знаю, знаю, — вздохнул полковник. — Решусь, однако, напомнить тебе накануне марша в Варшаву, что надобно или служить, или идти в отставку.

— В отставку? — блеснуло перед Мишелем. — Разве я имею возможность получить отставку?

— Хлопотное сие дело и не вдруг сладится, но ежели там по болезни, или для опеки над стариками-родителями… Отчего же не выйти?

«По болезни, — ухватился румяный, кровь с молоком, двадцатилетний офицер. — В отставку! Ура!»

В доме Бееров было, по обыкновению, шумно. В столовой, за накрытым к чаю столом сидела молодежь: сестры Наталья и Ольга, брат и несколько друзей, в том числе Николай Станкевич. Он приходил почти поневоле, по требованию Натальи, которая изводила его резкими записками. Сейчас, сидя напротив, она не сводила с него глаз. Умная, дерзкая, несдержанная, она, как и все молоденькие девушки, мечтала только о любви, но еще ни разу не испытала взаимности. Она пылала. Раньше ей нравился его друг Алексей Ефремов, потом Неверов, а сейчас ее лишал покоя Николай, его ласковые темные глаза, мягкий свет, мерцающий в их глубине.

«Любви, любви», — молили ее взгляды.

В передней раздался звон дверного колокольчика, послышались голоса. Мать из своей комнаты поспешила навстречу гостям.

Это приехали Бакунины. Поднялся маленький переполох. Гости раздевались, слуги вносили баулы и коробки. Александр Михайлович поцеловал руку хозяйке дома, отечески чмокнул ее молоденьких дочек, сына. Любаша и Татьяна тоже обнялись с соседями, которых не видели с прошлого лета.

— Ах, как выросли! Ах, как похорошели!

Новоприехавшим представили молодых людей.

На столе появились мед и сыр, дары из Прямухина. Обогащенная ими трапеза продолжалось.

Станкевич безмолвно смотрел на девушек. На Любашу. Созерцая ее, он словно безмолвно беседовал с ее душой. Их взгляды встречались, и тоже словно беседовали, переливая друг в друга удивительный свет.

Это не ускользнуло от ревнивого внимания Натальи. Вспыхнув, она выскочила из-за стола, хлопнула дверью своей комнаты. Нервически походила из угла в угол и вдруг порывисто воодушевилась новой мыслью.

В столовой убирали посуду, все перешли в гостиную. Звучала музыка, за фортепиано сидела Ольга.

— Николай, — она очутилась возле Станкевича. — Знаешь ли, что я подумала? Угадай.

Он мягко улыбнулся.

— Не берусь сказать. Увольте.

— Я уверена, что Любаша могла бы быть тобою любима. Вот! Не беда, что она чуть старше, всего-то два года. Она же тебе понравилась, да?

— Любовь Александровна — удивительная девушка, — едва нашелся с ответом Станкевич.

Со смехом отойдя от него, Наталья приблизилась к Любаше и стала секретничать с нею. Девушка вспыхнула.

Бакунины пробыли в Москве две недели. Все дни были заняты посещениями родственников и знакомых. В каких домах и с каким теплом принимали их! В каких дворцах! И фрейлина императрицы Екатерина Бакунина, родственница, оказавшаяся в Москве, та самая, в которую в лицейские годы был влюблен юный Александр Пушкин и которую пытался обнять в темных переходах дворца, и ошибкой обнял старую княгиню, девственницу…. ах, ах, что такое, месье?!… Царь Александр I с улыбкой еще пошутил тогда, что, де, старая-то княгиня, чай, не в обиде на оплошность молодого человека?… А сейчас, в эти дни, Екатерина Бакунина оказала им щедрое гостеприимство. И везде дочери Александра Михайловича производили неизъяснимо-прекрасное впечатление. А, казалось бы, так просты, незатейливы!

Станкевич дожидался их у Бееров. Он пригласил Белинского, чтобы скрывать волнение и чтобы Висяша, Verioso (Неистовый), как любовно прозвал его Николай, тоже увидел эти прекрасные женские существа.

В 1835 году о Виссарионе Белинском в Прямухине, конечно же, было известно, как и во всей России. Его литературные обзоры и рецензии в журналах, посвященные стихам Пушкина, Баратынского, Бенедиктова, повестям Гоголя уже сделали его влиятельным критиком, а статья «О критике и литературных мнениях „Московского наблюдателя“» врезалась в память читателям тем, что стала буквально убийственной для репутации журнала и его главного редактора профессора Шевырева.

У Бееров Виссарион был частым гостем. Несмотря на взрослость, двадцать четвертый год, перед женщинами он краснел и бледнел, но видеть их было для него насущной необходимостью. Конечно, на стороне, в «тех самых заведениях» за ним числились немалые подвиги по женской части, но душа его тянулась к совершенству в образе женщины.

Увидев сестер Бакуниных, Виссарион замер с открытыми глазами.

— Николай! Это ангелы, — он вцепился в его руку, потерявшийся от смущения. — Кто они? Как свеж близ них самый воздух…

— Смелее, Висяша. Смелее.

Опрометчивые слова Натальи усложнили все. Застенчивый, полный переживаний, Станкевич избегал теперь прямого общения с Любашей, боясь, как бы она не забрала в голову, что он влюблен, да еще и по указке. Любинька была еще осторожнее. Она берегла себя. Возможно ли мечтать о счастье после грозы, прогремевшей в Прямухино!

И все же… то взгляд, то словечко, то случайная встреча наедине в коридоре.

С Натальей Беер начались нервные припадки. На ее глазах зарождалась любовь. Бедная, она не знала цены жертвы, которую принесла!

Видел это и Александр Михайлович. Прощаясь перед отъездом, он пригласил молодого человека погостить осенью в Прямухино. Его, но не Белинского. Потомственный дворянин, Александр Михайлович уважал и оберегал свое сословие.

Лето выдалось ветреным, с ураганом. Хлеба полегли, но потом поправились, луга налились. Отошла страда луговая, полевая, огородная.

На Святой Руси петухи поют, Скоро будет день на Святой Руси.

Два приятеля, Станкевич и Ефремов, ехали из Москвы в Тверскую губернию. Ехали долго, с ночлегами. Мягким теплом заливало бабье лето лежащую вокруг равнину, убранные поля, зеленые, чуть желтеющие леса. Покачиваясь в рессорной коляске, поглядывая по сторонам, друзья беседовали обо всем на свете.

«Путешествуй с теми, кого любишь» — с улыбкой потянулся Станкевич, растягивая усталые члены, и заговорил о последней своей находке, о работе известного немецкого философа Шеллинга, его книжечке «О принципах трансцендентального идеализма», которую в подлиннике читал накануне отъезда. Ясный ум Станкевича увидел в ней новое слово философии.

Ямщик, везший их, поначалу вслушивался в разговоры молодых людей, потом, помотав головой, затянул под нос дорожную песню.

— По его мысли, — излагал Николай, — реально то, что не может быть создано одним только мышлением. В то же время природа в своей высшей потенции есть не что иное как самосознание. Субъект и объект непосредственно едины в нем, где представляемое есть и представляющее, а созерцаемое — созерцающее. Получается, что совершеннейшее тождество бытия и представления — в самом знании. Как изящно и просто!

Для Алексея Ефремова в его рассуждении не брезжил ни единый луч. Он тоже окончил университетский курс, но философия сумрачных немцев не привлекала его. «Птичий язык!»-улыбнулся он про-себя, чтобы не обижать Николая.

Тот продолжал.

— Смотри-ка, чего еще набрался я у Шеллинга. «Я» есть объект для самого себя, это способность созерцать себя в мышлении, различать себя в качестве мыслимого и в качестве мыслящего, и в этом различении вновь признавать свою тождественность. «Я» — понятие самообъективации, вне его «Я» — ничто. Это чистое сознание. Все, что не есть «Я» — объективно и созерцается извне. «Я» есть чистый акт мышления, принцип всякого знания. Но между чистым созерцанием и полным разумением лежит природа. Согласись, это мысли гения!

Закрыв глаза, товарищ молча улыбался. Станкевич смущенно кашлянул.

— Друг мой, душа моя! Извини. Я в полной мере чувствую, какое ты звено в моей внутренней жизни! Не сердись. Я тоже не считаю философию моим призванием, она, быть может, ступень, через которую я перейду к другим занятиям. У меня нет ученического трепета даже перед Шеллингом, я хотел бы только понять его, ясно увидеть ту точку, до которой мог дойти ум человеческий в свою долговременную жизнь.

— Как твоя диссертация? Геродот?

— Я бросил писать диссертацию. Прочтя шестнадцать его томов, я объяснил себе несколько этот предмет и доволен. Геродот любопытен, но его детская болтовня несносна. Он рассказывает событие и вплетает в него историю всех мест и народов, участвующих в нем, что развлекает внимание, интерес и чувство, единством которого хотел бы я обнимать каждое событие. А между тем, вставки эти иногда важны и сами по себе, но их, право, невозможно упомнить, ища главной нити в описываемом происшествии. Мой интерес к истории принял другой оборот, я ищу в ней истину, а с нею и добра. А, право… — Станкевич вздохнул и провел рукой по груди. — Душа просит воли, ум пищи, любовь — предмета, жизнь — деятельности — и на все это мир отвечает: нет или подожди!

— Почему, Николай? Ты же говорил, что совсем здоров.

— Это Баре говорил, доктор. Он уверяет, что грудь моя обещает, по крайней мере, семьдесят лет жизни, что болезнь моя уходит… Я и сам того же взгляда, и все же трепещу при мысли, что энергия моей жизни погибнет безвозвратно, мысль, что я ничего не сделаю для людей, убийственна для сознания. Сухо, скучно и досадно. Но веселее, веселее, мы подъезжаем.

Впереди показалась березовая роща, ряды крестьянских домов с огородами, за ними сад, над деревьями которого уже светлел большой барский дом.

— У Бакунина четыре дочери? — спросил Ефремов.

— Четыре. Одна, кажется, замужем.

— Любаша Бакунина может ждать тебя? Как сердце чует?

— Не уверен. Волочиться я не способен, а для любви возвышенной… о, условий слишком много.

… Та осень в Прямухино оказалась богатой на переживания. С первой же минуты, едва вошел он в дом с анфиладой комнат, с простым дощатым полом, портретом Екатерины II в гостиной и часами с боем времен Очакова, едва увидел лица, лица, молодой говор, смех и пение, устремленность к прекрасному — он стал здесь своим. Николай открылся навстречу, он искал единения с ними. О, как многое можно было сказать им, и встретить нежное веселое понимание, как радостно было смотреть на них!

Поэзия ясных осенних дней была разлита повсюду.

— Когда нет особенных причин быть серьезным, должно дурачиться от всей души. Тогда свободнее и серьезнее примешься за серьезное, не правда ли, Любинька? — с ясной улыбкой говорил он, раскачивая доску качелей. — Особенно когда все вместе, когда чувство любви располагает, тут надобно беситься, сколько благопристойность позволяет. Вы согласны?

Она была согласна, но предпочла промолчать. С той последней встречи, в сельской тишине любовь ее разгорелась. Увидя Николая, Любаша едва справилась со своим сердцем. Но его приезд опередили сплетни из Шашкино. О них потихоньку рассказали Ефремову, а тот, конечно, открыл все другу.

— О тебе тут распространилось такое выгодное мнение, что Варвара советует сестрам беречься, как бы ты не обманул их.

— Господи! — поразился тот. — Да из чего же?

Он ничего не понимал. «Боже! — вспомнилось ему нервозные усмешки Натальи. — Что происходит? Быть может, страшные угрызения совести готовятся мне на всю жизнь!»

Он был растерян. Он почувствовал себя добычей мечты и отчаяния, проходя ежеминутно через тысячи разных ощущений. Видимое равнодушие Любиньки мучило его. Он хоронил последние надежды. Потом стало легче, словно отлегло тонким слоем. И когда отчаяние уже не бушевало в душе его, он полюбил смотреть на ее ангельское лицо, хотя и не к нему обращалась она со своей небесною улыбкой. Но надежда, лукавый предатель, теснилась в душе.

Невозможно было, узнав Станкевича ближе, питать темные подозрения.

— Мы были введены в заблуждение, Николай, не сердитесь на нашу осторожность, — Варенька первая повинилась перед ним.

Она ожидала ребенка, была весела, спокойна, муж боготворил ее. Ах, если бы не разгромные письма Мишеля! — счастие было бы полным.

— Как поживает ваш друг Белинский? Мои сестры хвалят его, — продолжала она, идя возле него в обществе старшей сестры. — Его последние критики слегка запальчивы, вы не находите?

— Нахожу, Варвара Александровна, вы правы, — отвечал он, кинув взгляд на Любиньку. Она шла левее сестры, в голубом платье и синей, расшитой цветами шали, в светлых волосах алели цветы, искусно сделанные из шелка. — Я не одобряю слишком полемического тона у Белинского, литература — не поле боя, но если бы вы знали, сколь добра его душа и светел ум!

Варенька передернула плечами.

— В статьях своих он беспощаден.

Станкевич и тут согласился с нею.

— У него выстраданное отрицание и страстное вмешательство во все вопросы. Его конек — отступления, разбираемая книга служит ему лишь точкой отправления. Стихом из «Онегина» «Родные люди вот какие..». он готов вызвать к суду семейную жизнь и разобрать до нитки отношения родства. А как он дразнит и терзает мелкое самолюбие литературных чиновников! Мне приходится удерживать его, когда страсти Verioso выплескивают через край.

— Виссарион Григорьевич совсем не похож на громовержца, — промолвила Любаша. — С нами он был тих и сердечен. У него особенное обаяние, оно в его глазах.

Николай с благодарностью наклонил голову.

— Я рад, что вам это открылось. Увы. Виссарион застенчив и самолюбив. Он не верит в возможность для себя семейного счастья, ему вошло на ум, что оно не для него. А между тем цыганская, кочевая, одинокая жизнь губит его.

— Он мучает себя напрасно, — Любаша задумчиво качнула головой и волосы ее, прохваченные солнцем, качнулись, как нимб. — Он соединяет в себе все условия, что быть любимым женщиной с душой.

Николай посмотрел на нее теплыми лучистыми глазами.

— Вы позволите передать ему ваши слова? — нежно проговорил он. — Для него они станут целительным бальзамом.

Варенька от избытка чувств поцеловала его в щеку.

— Вы и сами достойны любви, Николай. Поверьте мне. Я не видела вашего друга, но уверена в ваших словах. Он обещает представить читателям нового поэта, Кольцова. Вы знакомы с ним?

— О! — с восхищением произнес Станкевич. — Это дивная история.

— Расскажите же. Мы ждем. Правда, Любинька?

Станкевич посмотрел на Любашу, как бы проверяя, интересен ли разговор? Любаша встретила его взгляд и с улыбкой кивнула головой. Бог знает почему, она продолжала держаться в рамках холодноватой вежливости, сквозь которую изредка сияла ее любовь, немедленно вспыхивавшая в душе Николая. Для него это были священные и мучительные мгновения.

Варенька с негодованием корила сестру за ее сдержанность, когда оставалась наедине с нею. Для нее было очевидно, что Николай и Любаша — пара божьей милостью, и грешно, воздвигать глухую стену на пути высокого радостного сближения.

— Любаша, откройся ему, он ждет, он смотрит лишь на тебя, разве это не чудо!?

— Я вижу, но робею, боюсь слова «любовь». Я не смею, Варенька.

— Он — само совершенство! Неужели ты не видишь?

— Ах, я не смогу справиться со своим сердцем. Не торопи меня, сестра, все само скажется…

— Не скажется, будь смелее. Любаша, ты упустишь, упустишь свое счастье. Он — твоя жизнь, это же видно, явственно для всех! Приблизь его, сестра моя!

Они завернули за широкий овал, устроенный из валунов, среди которых бурлил фонтан, бивший из невидимой трубы, в которую был на минутку заключен сбегающий сверху ручеек.

— В бытность свою в Воронеже, — заговорил Николай удивительным светлым голосом, — захаживал я иногда в тамошнюю библиотеку за книгами. Там встречал бедного молодого человека простого звания, скромного и печального. Я сблизился с ним. Это был прасол, он перегонял скот и продавал его. Отец его держит в руках это дело. Сам Алексей оказался большой начетчик и любил поговорить о книгах. Я приголубил его. Вскоре застенчиво и боязливо признался он, что и сам пробует писать стишки, и, краснея, решился показать свою тетрадку.

Станкевич помолчал, слегка покачав головой. Лицо его светилось поэтической задумчивостью.

— И что? — не удержалась Варенька. — Как они?

— Я обомлел перед громадным, не сознающим себя, не уверенным в себе, талантом. Привез его в Москву. Белинский влюбился в него тотчас же и безоглядно, как один только и умеет. Сейчас он готовит о нем статью, спешит представить обществу. Пусть Россия услышит, наконец, свои чудные кровородные песни, чтобы не изошел ими певец в одиночестве, в пустых заволжских степях, через которые гоняет свои гурты.

— Ах! — умиленно вздохнула Варенька. — Как хорошо ложится на сердце! Хотелось бы услышать хоть одну его строку.

— Извольте.

Сосредоточившись, он посмотрел вокруг. На аллею, по которой они шли, на ручей, на красивую беседку в отдалении, окруженную кустами и деревьями, само увядание которых составляло новый услаждающий узор. Везде видны были созидательные труды Александра Михайловича.

Николай поднял глаза к небу, вздохнул, припоминая.

Долго ль буду я Сиднем дома жить, Свою молодость Ни на что губить? Иль у сокола Крылья связаны, Иль пути ему Все заказаны? Иль боится он В чужих людях быть, С судьбой-мачехой Сам-собою жить?…

— У нашего Verioso слезы навернулись, едва он услышал.

— Да, да, — проговорила Варенька, — у меня тоже. «Иль у сокола крылья связаны..». Это мои мысли. Улететь далеко-далеко, в другую жизнь…

…Так они и бежали, веселые дни. Проводили в тверскую гимназию четырех мальчиков, всех в один класс. Старший после Мишеля, Николай, уже давно учился в военном училище. Дома оставались сестры.

Приближался отъезд. А Любаша словно в забытьи решила, что Николай останется с нею навечно просто так, без объяснений, без встречного шага с ее стороны. Николай же, видя ее ровную приветливость и молчание на его прозрачные вопросы, прощался с последними надеждами.

Почти накануне, за полторы недели до отъезда появился Мишель.

С какой любовью встречала его семья!

Даже Станкевич был изумлен. Мишеля он видел впервые, но, разумеется, много слышал о нем здесь, в Прямухино. Однако, такое благоговение к старшему брату видел впервые, хотя в своем собственном семействе также был старшим братом.

Перед его взором предстал высокий веселый офицер с чистыми голубыми глазами, громкой оживленной речью, искрящейся шутками и умом. Он прибыл по распоряжению командования в целях «ремонта лошадей», то есть закупки лошадей для своего полка.

… И Мишель увидел Станкевича. С первых же произнесенным им слов он внутренне вздрогнул, он узнал в нем близкую душу, и понял, что встреча эта — знамение неба. «Птичий язык», на которым изъясняются любомудры всего мира, возвестил это обоим. Впервые разговаривал Мишель с человеком, для которого нравственные искания были делом жизни. И они были ровесниками, всего полгода разницы, Мишель с четырнадцатого, Николай с тринадцатого года! Только представить! В то самое время, когда Мишель расстреливал свой дар мышления из артиллерийских орудий, блуждал в фантастических построениях, Станкевич успел окончить университет, прочитать бездну книг, продумать Монбланы мыслей и стать тем, за кем, как сразу ощутил Мишель, необходимо было следовать, чего бы то ни стоило!

Мишель почувствовал, что для него наконец-то наступает новая жизнь.

— Я не опоздал! Я надеялся, нет, я был уверен, что философия может способствовать моему усовершенствованию. Надежда — основание очень зыбкое, но я приложу все силы. Скажи, Николай, ведь философия не чуждается фактов?

— Что есть факты? Действительность далека от обыденности, и «факты» в понимании конечного разума…

— Э, нет! Даже Гердер, который писал не «Историю», но «Идею философской истории человечества», должен прибегать к фактам, как к форме мысли, необходимой для самопознания абсолютного «Я».

Среди книг Станкевича были сочинения Канта и Шеллинга.

— Вот, почитай на первый раз. Не спеши, продвигайся потихоньку.

Вооружившись словарем, Мишель погрузился в чтение. Он знал немецкий не хуже французского, но терминология… уф! Сложно, невыносимо трудно.

— Я пробьюсь к пониманию, я догоню тебя, — хмурился Мишель, напрягая мышление. — Что есть их действительность? Тебе ясно?

— Отчасти, — улыбался Николай, уводя начинающего адепта в сторону от сложных понятий, что бы тот сгоряча не сломал себе шею. — Мы чудно созданы. Действительность беспрестанно дает нам знать, что она — действительность, а мы все ждем чуда.

— Я всегда жду чуда, — весело рассмеялся Мишель, обращая все в шутку. — Каждый раз, когда я возвращаюсь откуда-то домой, я жду у себя чего-нибудь необыкновенного.

Станкевич удивленно помолчал.

— В самом деле? А я стыдился этого. Мы похожи с тобой.

— Ты поможешь мне на первых порах?

— Охотно. Я рад, что ты выбрал одни занятия со мною. Мы будем переписываться очень серьезно насчет них. Но твоя служба… Возможно ли сочетать одно с другим?

Мишель оглянулся по сторонам. Они сидели в «дедушкиной» беседке на вершине холма. Моросил дождь. Равнина была скрыта низкими облаками и дождливым туманом.

— Скажу по-секрету, что в полк я больше не вернусь, — произнес он приглушенным голосом. — Мне нужна личная свобода. После философских яств нет пути к солдатской каше. Любыми способами подам в отставку, вырвусь Москву, вольнослушателем в университет. Именно здесь — моя стезя, а не… ремонт лошадей. Еще нехватало!

Станкевич смотрел на него.

«Чистая благородная душа, — представилось ему по обыкновению. — Он прав. При чем тут ремонт лошадей? Думать много о вещах такого рода, значит, стоять на низшей степени человечества».

Мишель деспотически захватил Станкевича, держал перед собою каждое мгновение, не оставив тому ни одной минуты для объяснений с кем бы то ни было. Любаша увидела, что Николаю не до нее. И обиделась. Но почему? Один взгляд, открытое слово, наконец, улыбка! Счастье, вот оно, ждет тебя, Любаша!… Нет, нет, нет… роковое молчание нарушено не было.

Вскоре Станкевич и Ефремов уехали в Москву. Станкевич увозил в душе святой образ Любиньки, ее молчание, взгляд голубых глаз, в котором чудились ему любовь и светлое понимание.

Мишель расставался с ним неохотно. Только-только встретил единомышленника, увидел себя в обществе друга, которому давно ясно то, что гнетет и мучает душу Мишеля, и вновь остаться одному! О, как хотелось сесть в их коляску, говорить, спорить, вгрызаться в новые понятия, вслушиваться в идеи Канта и Шеллинга! Истины, истины…

Но они уехали. Динь-динь-динь… валдайские колокольчики, не те, почтовые-фельдъегельские, а свои, заказные.

Стихло.

Вокруг него была его семья. Мишель внимательно осмотрел свои владения.

Варенька была замужем. Это был явный брак-побег. Он знал ее мужа с детства. Николай Дьяков был далек от того, чем жили Бакунины. Простой честный, даже некрасивый, человек, каких большинство. Охота, картишки, пирушки… Жену любил искренне и верно, и Варенька казалась счастливой в браке. Поэтому Мишель уже не ощущал ее любви к себе, ее родному брату, ее присутствие уже не прибавляло ему мощи, как раньше. И уязвленный, он принялся издевательски играть с Дьяковым, дабы уничтожить его в глазах Вареньки. Щедрым вниманием и доверием он почти влюбил его в себя, заставлял ухаживать за собой, делал его смешным, жалким, неловким. Варенька не знала, куда деваться от унижения.

Брат скверно улыбался. Он не щадил ее.

— Ты видишь, он скот и таковым останется. Я освобожу тебя. Ты убиваешь свое будущее и будущее своего ребенка. Дай же мне твою руку. Полное освобождение — вот наша цель!

Меньшая сестра, Александра, хорошенькая девушка, тоже обратила на себя его удивленное внимание своим независимым характером. Непостижимо воспитание женщин! Только что кружева и бантики, куколки и тряпочки, — и вдруг неизвестно откуда является взрослое существо с твердой волей, зрелым разумом и готовностью к деятельной жизни. Он ахнул.

— В душе ее целая сокровищница любви. Уж я постараюсь с ней сблизиться.

Никто не должен был ускользнуть от братских чувств к нему! От них он становился сильнее, обретал крепость и мощь.

С братьями у него давно была полная взаимность. Четырем гимназистам он слал письма-воззвания к независимости и внутренней жизни духа, и был удовлетворен их ответами. Старший, казалось, тоже разделял его убеждения в своей юнкерской казарме.

Оставались Любинька и Татьяна. От Любиньки ровный свет шел на все семейство, тут все было ясно. Зато в отношениях с Танюшей он, похоже, попал в ловушку… Она была моложе на два года, для него она была лучше всех. Он боялся признаться самому себе. Здесь зияла пропасть, черная бездна. Его тянуло к ней, как когда-то к Марии Воейковой, он чувствовал в ней ответный жар. Ужасаясь, Мишель боролся с самим собой, проходил по лезвию, вставал и вновь упадал, обессиленный.

Дни шли, время уходило. Отец удивленно посматривал на офицера-сына. А тот тянул и тянул. Наконец, поздним вечером, когда все разошлись по комнатам, он несмело вошел в кабинет отца.

Александр Михайлович, страдая глазами, уже давно не читал при свечах. Газеты, журналы, новые и старые книги читали ему дочери и жена. Но по вечерам он любил думать в одиночестве, сидя в старинном «вольтеровском» кресле при зажженных канделябрах.

Портреты предков темно глядели со стен. На широком, крытым зеленым сукном, письменном столе, украшенном резными накладками черного дерева, с ящиками и полочками, снабженными медными витыми ручками и замочными скважинами, теснились в бокале гусиные перья, стояла серебряная чернильница с крышечкой в виде купола римского храма Святого Петра, лежали книги с золочеными обрезами, пестревшие цветными закладками, белели счета и докладные управляющего. За толстыми стеклами шкафов поблескивали золотым тиснением ряды томов на всех европейских языках.

Эти стены слышали хрипловатый голос старого екатерининского вельможи, тайного советника и вице-президента камерколлегии Михаила Васильевича Бакунина, бывали здесь Державин и Львов, еще слышались возгласы благородных заговорщиков братьев Муравьевых и их несчастных товарищей.

Для детей отцовский кабинет был местом почитания и притяжения. Там папенька был наедине со своим добрым гением, и даже маменька редко переступала его порог.

Постояв у двери, Михаил набрал воздуха, словно перед прыжком в воду, и вошел к отцу. Седовласый старец пронзительно глянул на него.

«Вот сейчас», — понял Александр Михайлович.

Сердце его замерло, скакнуло и стало биться с неровными перебоями. Он уже не ждал от старшего сына добрых вестей.

— Садись, Мишель. Рассказывай.

Тот опустился на темный кожаный диван. Глаза его уперлись в подлокотник отцовского кресла.

— Я, папенька, пришел сказать, что твердо решил подать в отставку.

Александр Михайлович чуть не потерял дар речи.

— Как в отставку? Ты желаешь подать в отставку? — переспросил он. — Ты в своем уме, Михаил? Посмотри-ка на меня.

Тот поднял глаза. В них сверкал вызов.

— Меня не привлекает офицерская карьера, — смело продолжал Мишель. — Это был не мой выбор. Дальше я хочу жить своею волею.

— Ты попадешь под военный суд.

— Я уже послал рапорт, сославшись на болезнь.

Александр Михайлович понял, что сегодняшнюю ночь он спать не будет. Новость была на редкость безотрадной.

— Поди, подумай до утра, — он невольно захватил сердце рукой. — Утро вечера мудренее.

— Давно продумано, папенька.

— Ступай, ступай. До завтра.

Пожав плечами, Мишель удалился.

Тяжелые сцены вновь сотрясли семейство. Отец и слышать не хотел о позорной для всего рода скоропалительной отставке сына. Он грозил судом и крепостью, он звал в свидетели великих полководцев своего времени… Мишель был неколебим. Его доводы о духовной жажде, о стремлении к внутреннему развитию и полной свободе отец отметал, как незрелую блажь незрелого ума, видя в них лукавство и позорную леность. Мишель не уступал. Его пламенные цицероновские речи и разящая логика камня на камне не оставляли ничего от нравственных доводов Александра Михайловича.

Нашла коса на камень. Делать было нечего. Рассудив на трезвом размышлении, Александр Михайлович, в недавнем прошлом Губернский предводитель дворянства, действуя через друзей, вытащил-таки сына из армии и даже доставил ему место чиновника по особым поручения при губернаторе Твери. За это место чиновный люд бился не на жизнь, а на смерть, в поте лица выслуживался годами усердия, с утра до вечера скрипя пером в «присутствии». А Мишель занял его играючи, просто так, даже не собираясь задерживаться в заштатном губернском городишке.

В Тверь выехали на зиму. На зимние балы для дочерей, и к сыновьям-гимназистам, временно порученным заботам тетушки.

Предчувствия Бакунина-старшего горестно сбывались. Очутившись в «казенном доме» чиновником, в чуждом окружении, Мишель запил горькую на целую неделю. Он еще утаивал всю правду, но отец уже многое понял. После множества мелких уловок и нечестностей сына, он, увы, не доверял Мишелю, и, можно сказать, смирился, что «в семье не без урода», уберечь бы от него остальных членов семейства.

В Твери ему пришлось убедиться, что забота сия неотложна. Начать с того, что мальчики-гимназисты, юные вольнодумцы, подпав под влияние старшего брата, уже сбежали однажды из учебного заведения в знак несогласия с преподавателем. Шуму получилось на весь город. Почтенному предводителю дворянства пришлось улаживать неприятность с попечителем, испуганным возможными карами и проверками из столицы.

Дело замяли. В дворянском собрании начались балы, сестры, сопровождаемые красавцем-братом, были в центре внимания. Но недолго длилось и это затишье. Мишель рвался в Москву. Туда, туда, к духовному обновлению, к трудам на ниве философии.

В дни Рождества он выдал, наконец, и второй залп из своих орудий.

— Я не могу более жить в семье, — заявил он отцу по-французски, после очередного празднества с балами и увеселениями. — Мне нужна личная свобода. Я не желаю погибать духовно, ограничиваясь приемом гостей, шарканьем в гостиных и сопровождением сестер на балы.

У Александра Михайловича задрожали перед глазами радужные блики, предвестники головной боли. Он призвал на помощь всю свою выдержку.

— Что же тебе мешает в родной семье? — осведомился он.

Мишель увернулся, как угорь.

— То, что я не имею от вас никакого доверия. То, что не могу быть душой семьи и положительно действовать в ее пользу, — он темнил, подыскивая благовидные предлоги, чтобы не потерять лицо и будущий кредит.

Но Александр Михайлович, ослабевший зрением и здоровьем, видел сына насквозь.

— Доверия нашего ты никогда не имел, потому что заслужить его никогда не старался, — жестко расставил он все точки над i. — А быть душой… я переведу тебе это по-русски. Быть может, без ведома твоего, тайной побудительной причиной возникшего между нами несогласия есть желание господствовать в семействе, и тебе обидно, что не вступили в твое подданство. Положительно же действовать в пользу родных мог бы ты, исполняя волю нашу, а не твою собственную. Горячка в душе твоей продолжается, а сердце молчит. Опомнись, образумься и будь добрым послушным сыном.

— Это невозможно. Я перешел полосу жизни, для меня настало поприще деятельности.

— Позволь узнать твои настоящие намерения?

— Уехать в Москву, — с вызовом сказал Мишель.

Александр Михайлович качнул седой головой.

— Чем будешь содержать себя? Ввиду большой семьи ты не можешь рассчитывать на крупные средства, и со временем получишь не более семидесяти душ.

— Мне много не надобно. Я стану тратить лишь на необходимое, а средства добывать уроками математики.

Отец усмехнулся. Что за юношеский бред!

— Ты хочешь показать, что для материальной твоей жизни немного тебе надобно. Худо этому верю. Ты не бережешь и легко занимаешь деньги, не зная, чем и когда платить будешь, а куда как тяжки проценты!

Он вздохнул. Сын ускользал, летел стремглав в придуманную жизнь, и всей мудрости Бакунина-старшего не доставало вразумить заблудшего. И надо ли? «Теперь их черед вопрошать жизнь и бояться смерти. Cogito, ergo sum. Поиск истины жжет сердца молодых». Он вновь покачал головой. Оно бы и благо, когда бы не дух разрушения, так явственно обозначивший себя в поведении Мишеля. Это не сулило ему удачи. Несчастный человек, что его ждет?

— Сомневаюсь, чтобы ты уроками мог получить себе безбедное содержание, но дай Бог тебе полного в этом успеха, — отец слабо махнул рукой. — Передай от меня поклон графу Сергею Григорьевичу Строганову, попечителю московского учебного округа. Он выправит тебе разрешение на преподавание.

Мишель облегченно расправил плечи. Он снова был весел и беспечен.

— Где собираешься жить? — посмотрел отец. «Как с гуся вода» — подумал он.

В глазах его стояли любовь и жалость.

— У друзей. Либо на квартире.

— Остановись у Левашовых, в особняке на Старой Басманной улице. На друзей своих не слишком полагайся, будь осторожен. Вашу философическую дружбу малейшее несогласие во мнениях, неосторожное слово не только разрушить может, но даже превратит в ненависть, а вечно друг другу потакать, всегда остерегаться невозможно.

— Спасибо, папенька.

— Тогда последнее. На дороге, которую ты избираешь, много кочек и ухабов. Я не запрещаю тебе ей следовать, но усердно прошу не сбивать с толку меньших братьев. Не просвещай их своими советами, и предоставь мне моральное их управление. Более мне нечего сказать. Совесть твоя все тебе доскажет.

Мишель поцеловал отцу руку и вышел.

«Я разоблачен и нет нужды маскироваться. И моя ли вина, что я не могу обрезать свою душу условностями привычек, приличий и обязанностей? Будущее передо мной мрачно и таинственно, а на душе светло и ясно».