Эрни Уокер, изрядно выпивший, появился в дверях лавки дядюшки Чичигуо, приемного отца целого выводка белокурых ребятишек. Эрни снял соломенную шляпу (волосы тотчас же упали на лоб) и произнес с заметным английским акцентом:
Дядюшка Чичигуо, темнолицый, с тусклой, как зола, шелушащейся кожей, обернулся с неудовольствием — стишок явно пришелся ему не по вкусу. Он был занят — «снимал стружку» с одного из своих Должников, тощего как скелет крестьянина в пончо, белой рубахе и платке, завязанном узлом на шее.
— Так что смотри, как тебе лучше: либо заплатишь, что должен, либо тащи вещички.
— Как ты со мной разговариваешь? Это не дело. Мы все ж таки родственники, дочка-то моя с тобой путалась, а мне какая корысть? Ничего не досталось. Мотыгу купил, а то все тряпки, все ей, чтоб чувствовала твою доброту.
— Ну это ты напрасно надеялся, тут я никому потачки не даю. Бери в лавке что хочешь, а настал срок — плати. Не можешь — тащи вещи. Как живот подведет с голодухи, так ко мне бежите, пятки лижете, и святой-то я, и такой, и сякой… а как платить — гавкаете, будто собаки. Тут недавно один, не знаю, как его звать, разорался, меня, дескать, они первого повесят на столбе.
Крестьянин вышел, не сказав ни слова. Но дядюшка Чичигуо никак не мог успокоиться:
— Повесить хотят… Меня! Почему же не управляющего? Нашли козла отпущения! Я человек маленький. Конечно, устроено ловко, сколько б они ни заработали, все у них отбирают. А кто? Вы! — Длинным узловатым пальцем лавочник ткнул в Уокера. — Идете на всякие хитрости, лишь бы побольше из них выжать. И не стыдно, миллионами ворочаете, а занимаетесь такими делами, ночью орали под окном, грозились шкуру с меня содрать… сволочи… Кстати вы пришли, мистер Эрни, вас они тоже включили в список, вот мы с вами вместе и будем висеть, как гроздь бананов, пока ястребы нами не займутся!
— Меня-то за что?
— За баб. У вас больше жен, чем у султана в гареме. Они шестерых таких собираются на тот свет отправить, начнут с вас, потом чоло Сифуэнтеса, дона Медардо, мистера Абернеси и еще этого, они его называют Минор, он тоже очень до баб охочий.
Он засмеялся. От Уокера пахло виски, и лавочник жадно принюхивался, дышал в самое его лицо, так что волосы на лбу Уокера шевелились.
— Хи-хи, Риппи тоже в их списке, и сеньор Андраде или Андрадес, что ли, как его там, и сам дон Хуанчо Монхе. В столице вы можете получить прощенье, придет святая неделя, устроите процессию, напялите капюшоны, и господь бог простит вам все ваши мерзости. Ну а здесь дело другое, того и гляди гроза начнется, по всему побережью пойдет, уж я знаю, лавочник — он вроде барометра… Никто платить не хочет… сукины дети… вот вы сейчас сами видели… этот самый был аккуратный, как пройдет неделя, так и тащит какую ни на есть вещь в счет долга. Конечно, мне от такой платы тошно, но ему-то еще тошней… А теперь вот совсем не платят, пугаешь их, уговариваешь и так и эдак…
Снаружи яростно палило белое полуденное солнце, но в лавке было прохладно, полутемно, как в туннеле. Крысы без конца перебегали от одной стены к другой, будто качались маятники с блестящими глазками. Волоча огромную шляпу, вошел надсмотрщик, тишина лавки наполнилась звоном шпор.
— Проклятье, никого я не уговорил. Все поднялись, даже индейцы, уж на что были тихие, и те.
Лавочник и Эрни Уокер молчали.
— Не работают, ничего не делают, — продолжал надсмотрщик. — Как все равно мертвые, с места не сдвинешь. Или пьяные… глядят грустными глазами и не шевелятся. Напились, видно. Пьяница, он вроде как уродец в бутылке со спиртом, а вы, мистер, в бутылке с виски.
Эрни Уокер сердито покосился на надсмотрщика. Лавочник спросил, зачем он явился.
— Я явился сказать, что Сарахобальду исколотили… И не работают… Началось…
Услыхав о Сарахобальде, огромный, черный, свирепый лавочник захныкал, как маленький.
— Вот запру погреб да так спрячусь, пусть хоть все вверх дном переворачивают, а меня не найдут…
— Она в больнице, Сарахобальда-то, — сказал надсмотрщик, — бедняга, котлету из нее сделали.
Сарахобальда действительно лежала в больнице, совсем седая (видимо, поседела от страха, когда ворвались к ней в дом), серая, сморщенная, как старая грязная тряпка.
Угрозы она слышала уже давно и не слишком им верила, но на этот раз прямо на ее глазах начался настоящий погром: изорвали в клочки бумажки с заговорами и гадальные карты, по которым Сарахобальда предсказывала судьбу, опрокинули фильтры, разлили пахучие бальзамы, перебили бутылки с настоями… На полу среди обрывков и осколков неподвижно застыли на лапках изумрудно-зеленые жабы… Всего хуже было то, что у Сарахобальды началось кровотечение. Когда ворвались в кухню, где она обычно приготовляла свои зелья, кто-то ударил ее ногой, и она полетела на пол… Какой-то одноглазый сжалился над ней и повел в больницу. Кровь хлестала из женщины на каждом шагу, тогда он решил нести ее и взвалил себе на плечи. «Запачкаешься кровью, могут, пожалуй, притянуть к ответу… — подумал кривой, — но либо делать добро до конца, либо совсем не делать». И он явился в больницу, волоча на себе Сарахобальду.
Пришел врач, приземистый, короткорукий, с большими бархатными глазами.
— А, старая колдунья, дождалась наконец, получила сполна за свои штучки, — сказал он, увидев Сарахобальду, — да еще что за штучки-то… верно, с каким-нибудь негром… Эти старухи только того и ждут, как бы взяться за прежнее. Ну а война есть война, вот как я скажу… — Сарахобальда, смертельно бледная, без кровинки в лице, молча глядела на врача.
Девушки в розовых резиновых перчатках доставали из стеклянных шкафов какие-то блестящие инструменты.
Парень, притащивший Сарахобальду, потихоньку вышел. Нечего ему тут делать, он ей не муж. Однако, прежде чем уйти, все же постарался — разглядел хорошенько Сарахобальду, какая она есть.
— Эта окаянная баба торгует всякими зельями, которые людей с ума сводят, — объяснил врач. — Теперь ты у меня в руках. Вот я сейчас позову твоего любовника, пусть поглядит, какая ты гнилая, дурь с него сразу и соскочит. Почему бы мне так не сделать? А?
Сердце замерло у Сарахобальды. Врач стал брить ее обычной мужской бритвой.
— И, конечно, что бы ни говорили, — продолжал он, — а что старого Джона Пайла жена разлюбила — ее рук дело, да и других всяких пакостей много она натворила…
Врач умолк, орудуя чем-то вроде ложек. Сарахобальда стонала, дрожа, извиваясь от боли, закусив посиневшие губы. Одна из помощниц подала врачу какую-то штуку с металлическими зубьями, Сарахобальда чувствовала, как зубья эти вгрызались в ее внутренности…
Наконец врач кончил операцию. Все еще продолжая говорить громко и весело, он тщательно намылил руки, открыл оба крана. Вода смывала белоснежную пену с его ладоней, и такой же, как пена, яркой белизной сверкали зубы врача — он улыбался, вытирая руки, и все повторял:
— Война есть война. Поняла, чертова ты старуха?
В операционной было жарко, жужжали вентиляторы, едко пахло марганцовкой, которой врач сделал промывание, прежде чем наложить повязку…
Надсмотрщик ходил по всему поселку и рассказывал о нападении на Сарахобальду. Больше всех встревожились дон Андрадито и Хуанчо Монхе, хотя оба были хорошими стрелками. Они ходили обвешанные ружьями и пистолетами, горячо молились святым в застекленных рамках, которые прежде висели в их до- мах, забытые, привычные, незаметные, как дыхание… Ничто не помогло. Надсмотрщики жили в постоянной тревоге. Работники глядели вроде бы как обычно. Но надсмотрщики, те, что поважнее, и те, что помельче, чувствовали — что-то переменилось, трудно сказать, в чем дело, но взгляды работников как бы ощупывают их, примериваются, ищут, куда нанести смертельный удар, когда придет пора рассчитаться за все.
Теперь жены надсмотрщиков могли успокоиться — надсмотрщики мало выходили из дому. Разгуливать по поселку казалось опасным, и после работы все сразу же отправлялись домой — сидели, читали журналы и старые книги, играли с детьми, меняли свечи, дни и ночи горевшие перед изображениями Христа и святых. Молчаливая толпа как бы обступала их, сходились, как тени, огромные шляпы, вздымались мощные смуглые руки, узловатые цепкие пальцы с длинными ногтями тянулись к их горлу, сверкали, рассекая воздух, мачете, и уже нечем было дышать…
Задыхался надсмотрщик, тот, что поважнее, и тот, что помельче, расстегивал на груди рубашку, силился спастись от самого себя, от своего страха, вырвать со дна души притаившийся ужас. И раскидывал в стороны руки, будто плыл среди черной ночи в серебряных каплях росы, не росы — пота, пролитого не Христом распятым, а тысячами пеонов, что гнут спины над бороздами, днем и ночью, до полного изнеможения.
И тревожен сон надсмотрщика, того, что поважнее, и того, что помельче. При малейшем шорохе срывается он, голый, разгоряченный, с постели, на которой, беззащитная, голая, спит его жена, посапывают в темноте ребятишки, тоже голые, беззащитные, а он стоит в дверях, всматривается в черно-зеленую тьму, не мелькнет ли там, в зарослях, чья-то тень. А иногда стреляет вдруг прямо перед собой, расстреливает свой ужас. В ответ воет пес, бормочут в курятнике сонные куры, ветер хлопает дверью…
— Пулеметы прислали! Много, — прокатилась, весть, — пулеметы… и солдаты… стали лагерем около станции!
Надсмотрщики, те, что поважнее, и те, что помельче, спешили убедиться своими глазами. Работники тоже хлынули к вокзалу. В этот день надсмотрщики не пошли после работы домой. Что там делать? Читать, возиться с детьми… какая скука! Молиться они тоже перестали. Стоит ли молиться, раз прислали пулеметы? А жалкие угрозы всех этих папаш, братьев, родственников или просто приятелей опозоренных девиц, разве могут они испугать их?
Лавочник по вечерам перетаскивал с места на место свою железную кровать, волочил по всему погребу, как каторжник цепь. Каждую ночь он спал в другом месте.
— Пулеметы я видел у себя на родине, — говорил он. — Конечно, их прислали, чтоб защитить начальников. Только солдаты-то, они из народа. Такие же индейцы, так что доверять им особенно нечего. Эти самые пулеметы в один прекрасный день… Ха! В один прекрасный день они повернут на нас, вот тогда вы вспомните меня, вспомните дядюшку Чичигуо!
Похватали много народа, в том числе Бастиансито Кохубуля и Хуанчо Лусеро. Это были люди крепкие, из тех, что умеют держаться, таких не запугаешь, им и смерть нипочем.
Их повели на станцию, жены и матери бежали следом. Арестованных затолкали в вагоны для скота. Поезд тронулся, закричали, заплакали женщины… Бастиансито широко открытыми глазами глядел перед собой, Лусеро поднял жесткую широкую ладонь, помахал своим…
И вот опять — шляпа на голове, чемодан в руке, трубка в зубах — Лестер Мид отправляется в столицу.
Поезд страшно опаздывал. Мид и Лиленд пришли на станцию, сели на скамейку, глядели на пальмы, кустарники… Два часа с лишним просидели они молча. О чем говорить? Лиленд так хорошо рядом с Лестером!
Подходили бродячие собаки, печальные, тощие, надоедливые как мухи, обнюхивали их и шли прочь. Иногда какой-нибудь местный житель, набегавшись от одного окошечка к другому, совсем сбитый с толку, спрашивал, когда же придет поезд. Они отвечали. И опять молчание, палящее солнце, жара, мухи, кустарники, пальмы… Наконец из кустарника, будто из клубов зеленого дыма, медленно выполз паровоз. Свисток, звон колокола… Разлука.
Лестер Мид отправился к своему адвокату, отставному судейскому чиновнику, при виде которого невольно приходили на память такие давно забытые слова, как неподкупность, незапятнанность, безупречность. И вдобавок за спиной адвоката высилось распятие высотой чуть ли не в два этажа.
В пиджаке с протертыми локтями, рубашке весьма преклонного возраста, много повидавшем на своем веку галстуке бабочкой, которая все норовила взлететь, и в больших, не по ноге, ботинках адвокат сообщил своему клиенту, что, получив его телеграмму, тотчас же отправился в суд и просмотрел назначенные к слушанию дела, но ничего не обнаружил.
— Как же ничего, когда они в тюрьме!
— Дайте мне договорить, сеньор Мид. Единственно, что там имеется, — это бумаги, великое множество бумаг. Но ни в одной из них ничего не сказано об аресте обвиняемых. Ничего.
— Мои товарищи арестованы, понимаете? И для меня это все.
— Конечно. Свершен незаконный акт, тем самым допущено нарушение конституции, то есть преступление, и моя задача в этом деле — избежать повторения подобных фактов. — Адвокат достал сигарету домашнего изготовления, закурил и прибавил: — Я придерживаюсь того мнения, что поскольку действия суда полностью игнорируют какие бы то ни было правовые нормы, — голос бедняги дрожал от стыда, он был честный человек, — то, если мы пойдем по законному пути, мы добьемся лишь того, что папка с делом будет расти и пухнуть, а арестованных нам не освободить.
— Скажите же, что делать, сеньор адвокат.
— Надо искать каких-то об… об… обходных путей… Лестер Мид разузнал фамилию адвоката компании «Тропикаль платанера» и на следующее утро явился к нему.
В конторе адвоката Компании все дышало чисто американским комфортом, который облегчает каждое движение руководителей и служащих такого рода контор. Адвокат в безукоризненном костюме, сшитом в Нью-Йорке, тотчас ввел Мида в кабинет, хотя в приемной ждали еще несколько человек.
— Иностранных клиентов мы обслуживаем в первую очередь, — сказал он, поклонившись, и закрыл двери кабинета.
Мид опустился в кожаное кресло, адвокат уселся за свой письменный стол.
— Я сосед землевладельцев, которых вчера арестовали и увезли сюда, — сказал он. — Я приехал попытаться помочь своим соседям. Вы, вероятно, выступаете обвинителем в этом деле.
— Благодарю вас за визит, но считаю долгом довести до вашего сведения, что мы никого не обвиняем. Единственное, что мы можем себе позволить, когда дело принимает слишком уж неприятный оборот, это попросить представителей печати информировать о происшедшем общественное мнение, которое, на наш взгляд, является лучшим судьей в подобных случаях. Вы, вероятно, видели, газеты полны сообщениями, комментариями, фотографиями, посвященными тем небольшим волнениям, которые не стоит называть даже восстанием, но которые правительство, ревностно поддерживающее порядок, учитывая тревогу, поднятую прессой, решило пресечь в самом зародыше, послав на место событий войска и арестовав главарей.
Мид поднялся, пожал руку адвокату Компании (бриллиантовая булавка сверкнула в английском шелковом галстуке адвоката) и вышел. Он решил отыскать редакцию какой-нибудь популярной газеты и за любую плату поместить разъяснение, рассказать правду о случившемся.
С грузовиков сбрасывали огромные рулоны бумаги, они падали на землю, сотрясая все вокруг, потом подъемные краны медленно поднимали рулоны над го- ловами любопытных… Мид добрался до редакции. «Стекло, дерево, далекий шум типографии, дремотный, как шорох дождя.
Его принял рябой, толстогубый журналист с испорченными зубами и умным взглядом. Мид объяснил цель своего прихода. Журналист начал было записывать, но вдруг остановился и заявил, что Миду лучше поговорить с директором.
С этими словами он исчез, но почти тотчас же вернулся и пригласил Мида в кабинет директора. Зеленые глаза Мида встретились со взглядом высокого человека с огромным животом и короткой шеей, редкими полуседыми волосами и кожей темной и пятнистой, как у гиены.
На фоне нескончаемого сонного гудения типографских станков где-то далеко, но ближе, чем станки, стучала пишущая машинка. Директор поздоровался с Мидом, сел, подписал ручкой с золотым пером какую-то бумагу. Потом нажал кнопку — тщательно отделанный полированный ноготь как бы слился с блестящей кнопкой слоновой кости. Наконец директор повернулся к Миду, попросил объяснить, в чем дело. Елейной проникновенностью речи он напоминал проповедникафранцисканца.
Послушал Мида пять минут. Потом все тем же мягким, убедительным тоном сказал, что в его газете принято за правило никогда не печатать опровержений, кроме тех случаев, когда это предписывается законом, тем более что в данном случае речь идет о событиях, происшедших у всех на глазах.
— Я готов заплатить, — сказал Мид и стал доставать бумажник из внутреннего кармана.
— Не в этом дело. Деньги тут не играют никакой роли.
— Мои деньги, хотели вы сказать.
— Я советовал бы вам понять сложившуюся ситуацию. Поместить ваш материал означало бы для нас выступить против «Тропикаль платанеры», которая постоянно публикует у нас свою рекламу. Однако вам, может быть, стоит обратиться в другие газеты. Не исключено, что какая-нибудь согласится опубликовать ваше разъяснение.
Но такой газеты не нашлось. Директора других газет отвечали совершенно то же самое, разве что не столь любезно и мягко.
В тот же вечер в бильярдной Американского клуба Лестер Мид встретил директора первой газеты, тот оказался человеком весьма широких интересов — в частности, жрецом дуплета от трех бортов.
— Удалось вам что-нибудь? — ласково спросил он Лестера Мида.
— Нет, сеньор, не нашлось такой газеты, где можно было бы рассказать правду о том, что случилось и как людей арестовали ни за что ни про что. Еще хуже то, что ваши газеты поддерживают обвинение, я узнал об этом в суде, где должен состояться процесс. Адвокат «Тропикаль платанеры» сказал мне, что газетные сообщения основаны на информации, полученной от Компании. Таким образом, информация заинтересованной стороны, пройдя через ваши редакции и типографии, превращается в доказательство фактов, которых вовсе не было.
— Давайте выпьем, — сказал директор. Кий в его руке подрагивал, как натянутая струна. — Эй, бармен, рюмку коньяку и стаканчик аперитива со льдом. А вам что, мистер Мид?
— Мятный ликер.
— Как вы любите?
— С битым льдом.
— Значит, «гугенот», — уточнил бармен.
— Мы просто делаем свое дело, вы считаете, что мы поступаем нехорошо, сказал директор, — вы идеалист…
— Я деловой человек, — прервал Лестер, — и вовсе не считаю, что вы и ваши коллеги поступаете нехорошо, делая свое дело. Нехорошо, на мой взгляд, совсем другое: ваша газета, более того, газеты всей страны уверяют, будто защищают интересы общества, на самом же деле было бы честнее прямо объявить, что они защищают интересы «Тропикаль платанеры».
— Те-те-те! И мы потеряли бы всякое влияние на читателей, лишились бы подписчиков.
— Вот это-то и плохо: пользоваться свободой для того, чтобы покончить с ней. Так поступают все… одни в большей степени… другие в меньшей… — Маленькими глотками Лестер Мид пил мятный ликер, зеленый, как его глаза. — Так поступают все в наших тропических странах. Пользуются свободой, чтобы покончить с ней.
— Так вы, что же, хотели бы как-то ограничить свободу?
— Не знаю, что вам сказать. Я англосакс, свобода печати мне дорога настолько, что я предпочитаю фальсификацию общественного мнения, которой занимаются ваши газеты, вовсе не свободные, но считающиеся и называемые свободными, любой попытке ввести какие-либо ограничения или цензуру.
Полузакрыв отекшие, с припухлыми веками глаза, журналист допивал свой коньяк. Когда он поднял руку, пиджак распахнулся, и Лестер увидел автоматический пистолет, засунутый за пояс.
Бастиансито Кохубуля и Хуана Лусеро судили за гражданское неподчинение, оскорбление властей и бродяжничество. Все это вместе судья определил словами «представляют угрозу обществу». Их обрили наголо, обрядили в классический арестантский костюм: полосатые штаны и рубаху.
Судья сказал Миду:
— У нас нет таких лабораторий, как в Объединенных Штатах (он имел в виду Соединенные Штаты Америки), чтобы определить точно, насколько велика опасность, которую представляют для общества подобные типы. В Штатах юридическая наука шагнула далеко вперед, не то что у нас — кодекс да кодекс, ни шагу без кодекса.
Чиновник в сине-лиловой форме появился в дверях. Увидев, что у шефа посетитель, он повернулся и хотел было уйти, но судья остановил его:
— Посмотрите-ка, дон Касимиро, там у вас в столе должно быть дело об этой заварушке на побережье. Таких вещей в Штатах не бывает, — прибавил он, обращаясь к Лестеру. — Не могу даже сказать вам, до чего совестно отправлять этих бедняг дробить камни, но если их не наказать, как того требует пресса, мы совсем вожжи упустим. Если ты беден, можешь биться головой об стенку сколько тебе угодно, но восставать — ни-ни, на то есть закон.
— Дело состоит из шестнадцати разделов, — доложил секретарь, тот самый дон Касимиро. Он приблизился к столу судьи, волоча огромную папку весом чуть не в сорок килограммов.
— Вы адвокат из Штатов? — спросил Мида судья.
— Нет, сеньор.
— Вероятно, один из руководителей «Тропикаль платанеры»?
— Тоже нет.
— Но вы, без сомненья, на стороне истца.
— Нет, я приехал сюда и пришел к вам, потому что эти двое, как их здесь называют, преступников, Кохубуль и Лусеро — мои компаньоны.
Теперь у судьи не оставалось больше сомнений — разумеется, этот иностранец, компаньон опасных субъектов, — просто-напросто анархист. Такие бросают бомбы в королей, плюют в церквах в святые дары…
Судья прервал свои размышления, поерзал, поудобнее располагая в кресле жирный, расползшийся от сидячего образа жизни зад, кое-как выпрямился и поглядел в лицо анархиста.
В каждом адвокате сидит полицейский, но в этом их была, кажется, целая рота.
— Прежде чем знакомить вас с делом, я должен попросить вас предъявить документы.
Документы Мида оказались в порядке.
— Хорошо, — адвокат рассматривал паспорт Мида, военный билет, а заодно и железнодорожный, — хорошо. Лица, повинные в преступлениях такого рода, освобождению на поруки не подлежат. Но поскольку речь идет о владельцах земельных участков, требующих ухода, то есть присутствия означенных владельцев, дело несколько меняется. Мы постараемся найти выход из положения. Вы напишите заявление. Вот сеньор секретарь, он сделает все необходимое.
— И принесите нам тамаль, да заверните его хорошенько в зеленые листочки, — негромко пошутил дон Касимиро. Намек был достаточно прозрачен.
— За зелеными листочками дело не станет, — отвечал Мид и прибавил насмешливо: — Если, конечно, вы не пожалеете дров.
— Когда вы собираетесь уезжать?
— Я думал завтра. Но могу и подождать, пока будет готово.
— Пару деньков. Ладно? Только надо принестипобольше зеленых листочков.
— Понятно. Компания ловко стряпает… Уж куда лучше.
— Сладенькие… Вам разве не нравятся?
Лестер стал доставать из бумажника зеленые, как листья банана, купюры — листочки, в которые завертывают пирожки. И поскольку Бастиансито Кохубуль и Хуан Лусеро являются собственниками обработанных участков и их присутствие необходимо для спасения урожая, а также принимая во внимание еще целый ряд обстоятельств… Лестер Мид уехал обратно; вместе со своими компаньонами.
Ночью они втиснулись все трое в вагон второго класса и на следующее утро были уже дома. Прозрачные облака, бледно-голубые, зеленые, желтые, розовые» стояли над побережьем в этот ранний рассветный час. Жара еще не набрала силу, но предчувствие палящего зноя как бы висело в воздухе.
Много дней шли разговоры об исчезновении лавочника дядюшки Чичигуо. Наконец гнилой смрад наполнил лавку, пришлось начать поиски, ворочать тяжелые тюки товаров. Говорили, что лавочник сбежал. Мексиканец, одно слово. Удрал и утащил всю кассу. Вот почему он последнее время требовал, чтоб долги заплатили. Уж так выжимал! Как заведет волынку, просто сил нет слушать! Вопит, как ягненок без матки, — вынь да положь ему деньги. Если должен десять песо, заплати хоть восемь, не можешь — хоть пять, тоже не можешь — плати три, даже два песо и то брал! Так под конец стал ощипывать! И много набрал, все за долги, дескать, для оборота. Врал, конечно, просто набрал побольше денег да смылся. А ребятишки-то! Целая куча белоголовых ребятишек, мечутся туда-сюда по поселку, пищат, как цыплята некормленые. Одноногий курносый гринго, ведавший магазинами Компании, взял ключи от лавки, решил проверить ведомости и торговые книги.
Но только вошел в лавку, как тут же и выскочил, грохоча своей деревяшкой по плитам пола так, что чуть было не сломал ее. Управляющий задыхался, его тошнило, трупное зловоние забило ноздри. Он приказал обыскать лавку, перевернуть все вверх дном. В углу под грудой мешков кофе и ящиков с банками сухого молока, на сломанной раскладушке нашли раздавленного в лепешку лавочника. По ночам он все ждал прихода убийц, все прятался, перетаскивал с места на место свою кровать, с грохотом волочил ее за собой, как каторжник кандалы, он боялся смерти, боялся темноты, и в одну из таких ночей смерть застала его врасплох, темнота навалилась и раздавила. На похороны пришли женщины, много женщин разных возрастов — те, что считались его любовницами, хоть он и не знал их, но денег получал много за то, что усыновлял их детей. В очаге под слоем золы и угля нашли клад — старую железную копилку, полную денег. Женщины и светловолосые дети шли вереницей, друг за другом, мимо одноногого гринго, и каждой он давал часть сокровищ Дядюшки Чичигуо.