Клещеватый вернулся домой совсем другим и охотно показывался маловерам, которые пророчили, что он в больнице умрет. Ему стало настолько лучше, что он мог обуть башмаки — парусиновые, правда, но все же настоящие. Прежде он оборачивал ступни все новым и новым тряпьем, и, поскольку ему становилось только хуже, со временем у него на ногах образовались настоящие подушки.

Крестная Лино Лусеро Сара Хобальда обожгла ногу полвека тому назад, прыгая через костер в Иванову ночь, и до сих пор не забыла, как раздулась ступня и как мучились и бились родители, чтобы она не осталась калекой. Поэтому она понимала, какая мука, когда болит не одна нога, а обе, и теперь хлопала по спине героя дня, поздравляя его с чудесным исцелением.

Когда ее имя и фамилию произносили в одно слово — Сарахобальда, получалось страшно, и она впрямь становилась одной из опаснейших женщин в округе. Все боялись ее, хотя никто не знал, почему именно.

Клещеватый порылся в холщовом мешке, где лежали подарки, и вынул несколько стручков ванили. У Сарахобальды были темные, как ваниль, глаза. Она понюхала подарок и, блеснув безупречными зубами, поблагодарила сеньора Бласа за любезность.

— Клещеватый Блас здоровый вернулся, — кричали в ухо глухому Амбросио Диасу, который явился в эти края обутым, а теперь, при бедности, ходил босым.

Сеньор Амбросио Диас отправился в «Семирамиду» к Лусеро, чтобы увидеть чудо воочию и потрогать его собственными перстами. Он увидел, потрогал и, цедя смешок сквозь серые, как тряпка, зубы, спросил, нет ли такого лекарства, чтобы у него сами собой выросли башмаки.

— Пошел ты к черту! — отвечал Клещеватый, но слишком тихо, и гость не понял толком, куда ему идти.

Хозяйка, сеньора Роселия Лусеро, и супруга Клещеватого, ее мамаша, приготовили прохладительный напиток для тех, кто пришел посмотреть, как исцеляются от парши.

— У тебя ведь парша была… — утверждала супруга, забывшая о том, как она голосила, когда прежде, до отъезда дона Бласа, кто-нибудь не то что говорил, а намекал на паршу.

— Это все клещи да водка… — твердила она повсюду, чтобы народ знал: супруг ее страдает только от водки и клещей.

Теперь, когда он исцелился, она не ведала ни клещей, ни водки, одну паршу. Она очень ею гордилась — еще бы, это вам не кот начхал, паршой болел, говорят, сам Филипп II! А потом, она не заразная, верьте не верьте. Я вот с ним жила, как жена с мужем, и хоть бы что. А главное, мало кто вылечивается, мой-то — первый.

Сарахобальда со вкусом пила прохладительный напиток. «Говорят, вчера вечером десятника чуть не мертвого нашли, лошадь его залягала», — сообщил кто-то. Напиток был из дыни, и Сарахобальда, услышав эти слова, проглотила несколько косточек.

Только она заметила, что через комнату пронесся испуганный взгляд девицы, которой не под силу скрыть свои чувства; только она увидела, что одна гостья вся дрожит, и поглядела на нее холодными черными глазами, как бы говоря: «Что, рада? Ходи к нему в больницу, сколько тебя пустят, ухаживай за ним, лелей его. Теперь он твой. Дорого это обошлось, а твой, ничего не скажешь!»

Аделаидо вернулся поздно, он как раз навещал одного из своих десятников, которого лягнула лошадь. За хозяином шли его старшие сыновья. Они были совсем большие, но еще стеснялись взрослых.

— Идите, не робейте! — говорил отец, чуть ли не подталкивая Хуана. Поздоровайтесь с дедушкой, и с сеньорой Сарой, и с сеньором Амбросио, и с Паблитой… А что это Паблита уходить собралась?

— И то! Трое мужчин ее, видать, испугали…

— Особенно старший, верно, Роселия?

Сарахобальда знала, куда спешит ее клиентка. Любить мужчину накладно. Сколько ни ходи, все мало. Этого дурня пришлось с лошади сбросить, чтобы меньше о себе понимал. Несчастная девица сохла по нему, а он — хоть бы что. Однако на все есть управа. Пострадает и одумается.

— Да тут совсем сахару нету… — говорил Лусеро.

— Тебе бы все чистый сироп, — отвечала жена, глядя, где сахарница, чтобы подсластить питье.

— Умру, черви спасибо скажут, сладенького поедят.

— Не много им достанется.

— Обида меня изъела. Вы подумайте, что тесть со мной сотворил! Женил насильно на дочке своей…Роселия сердито и нежно покосилась на мужа. — Ну и тайну свою рассказал: как он пальцы вычернил, липким смазал, чтобы все думали, у него парша, и носились с ним, жалели… А потом отыскал он лекаря, чтобы тот ему платил за чудесное исцеление.

— Если я совсем вылечусь, он меня в Париж повезет, во Францию. Без меня кто ему поверит! Сколько он такую паршу ни изучай, все ни к чему. То ли дело, когда я при нем!

— А меня, значит, псу под хвост… — подхватила его супруга. — Кто тебе дочку вынянчил? Кто тебе всю жизнь твои ноги нянчил? Вылечился, важный стал, теперь только с врачом и ездить.

— У нас тут, — сказал Лусеро, — только самый главный начальник ездит со своим врачом.

— Считай, стало два начальника. Ваш-то врачу платит, а я — денежки беру!

— Ты бы мне рассказал про эти его тайны, а то жила, жизни не видела, в поселок некогда сходить порастрястись.

— Свинья наш куманек… — со значением проговорила Сарахобальда.

Лино и Хуан напились до отвала дынного питья и пошли расседлать коней, дремавших в райских кущах, где их жалили жаркие слепни.

Мать чуть не плакала, когда их видела. Старший, Лино, уже хорошо читал. Второй, Хуансито, поотстал немного. Нелегко их тащить, жизнь тяжелая. Вот хоть поселок — не было его, а теперь пухнет и пухнет, как отцова гнилая нога. Весь прогнил, разит от него, и грехов в нем не прибавляется, потому что других и на свете нет. Что ж, бог ему судья. Только жаль, Аделаидо пускает их туда на гулянье. Гулянье — будто бумага для мух: сладко, а ядовито.

Сарахобальда стала прощаться, довольная и питьем, и печеньем, и ванилью, которую ей привез, не забыл, сеньор Блас, услужливый, как состарившийся любезник.

— Увидишь, — сказал он ей, — мы с тобой еще спляшем в поселке!

— Давай, давай. Я платье пошью, не так же идти, что люди скажут и твоего зятя начальник, который с врачом ездит.

Все засмеялись. Ну и забавница эта Сарахобальда, подумали хозяева. Но что-то в ней такое, непонятное… «Гниль завелась, как у тестя моего было», — размышлял Аделаидо Лусеро.

Вернулись Лино с Хуаном, звеня шпорами. Выпили еще водицы и легли, каждый на свою кровать. Гамак на дворе качался пустой. Лусеро с Роселией считали монеты, надо было за землю вносить. Они купили ее в рассрочку.

— Вот увидишь, — говорил Аделаидо жене, — я тебе всегда говорю и сейчас повторяю: рад я, что Лино с Хуаном сами будут бананы выращивать. Я только одно и хочу им оставить — независимость. Такой я отец. Не нравится мне, чтобы моими сыновьями распоряжались… Мы как раз говорили с мордатым Сальдиваром…

— Этот с нами не очень-то…

— Для меня, Роселия, главное наследство — свобода. Не пойму, как это отцы, которые сами под другими ходили, не заботятся о свободе для своих детей. И ты мне не говори, что служба — не рабство! Еще и самое худшее. Ох и хочу я, чтобы у них была своя земля и они бы ею жили, ни от кого не зависели! Бедные, зато свободные…

— Вот Кучо тебе передал, что многие бы хотели приехать бананы тут растить.

— Хорошо бы он сам приехал… Да нет, крестника своего шлет, как бишь его?..

— Не знаю, тебе ведь сказали.

— Ну забыл. Он к нам и приедет.

— Кучо хороший был друг…

— Да уж, Сальдивару не чета. Тот вроде бы мерзавец… Прости меня, господи, а сдается мне, что чахотка Кучо доконала.

— Я его не видела, но ты мне говорил, он очень сильно болел. Кашлял он, а это не к добру, особенно тут, у нас.

— Мы с тобой познакомились, когда я Кучо провожал. Шел я со станции, повстречал отца твоего и попался…

— Совести нет!

— Что ж, разве меня не силой женили?

— Так ты же меня обидеть хотел!

— Ах ты, ах ты, все того хотят, да не всех за это женят!

— Что ж, иди, не держу…

Аделаидо, улыбаясь, считал, сколько надо еще внести за землю. Сыновья его храпели. Скоро заснула и жена. Только он все складывал и умножал — сколько они посеют и сколько гроздьев соберут, и сколько им заплатят за каждую гроздь.