Провинциальная история

Атанасов Герчо

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

#img_3.jpeg

 

1

Директор завода поднял трубку.

— Кара́джов слушает!.. Давай-ка не отвлекай меня по таким пустякам! Да, заседаю!

Трубка устрашающе грохнулась на рычаги.

Стои́л Дженев, заместитель директора по производству, докуривал очередную сигарету. Разговор длился уже более часа.

— Значит, отказываешься? — спросил Христо Караджов, прохаживаясь по своему роскошно обставленному кабинету.

— Отказываюсь.

— Может быть, ты все же объяснишь, почему?

— Караджа, — поднял глаза Дженев. — Тебе, надеюсь, известно такое понятие, как среднее напряжение.

— Среднее тоже меняется, Стоил.

— Слушай! — повысил голос Дженев. — Я больше не могу увеличивать нагрузку на рабочего ради ваших показателей. Брака и без того полно! Я еще в своем уме.

— Ты хочешь сказать, что я не в своем уме?

— Я хочу сказать, что, кроме количества, существует и качество! Понимаешь, ка-че-ство! Потребительная стоимость, «Капитал», глава первая.

— А кто возражает?

— Кто?! — Дженев чиркнул спичкой, и кусочек серы, словно фугас, отлетел и прожег ему брюки. — Ты вот мне скажи, почему какой-нибудь малограмотный частник всегда дорожит качеством изделий, а мы с тобой за количеством гонимся? Объясни ты мне, почему так повелось?

Караджов покосился на Дженева, не зная, что ответить, да и как ответить на такой вопрос? Но тем не менее пошел в атаку:

— Изволь, объясняю. Завод, дорогой мой, не частная лавочка, чтобы вылизывать каждую деталь, для нас масштабы важны. Если хочешь знать, я не склонен целиком полагаться на сознательность масс и не верю, будто общественные интересы во всем совпадают с личными. Не верю!

Где эмоции, там отсутствует трезвый анализ, с грустью подумал Дженев.

— Нужда всему научит, — продолжал Караджов. — Ты как руководить собираешься? Всякую там демократию разводить? Нет, браток, без палки в нашем деле не обойтись!

— В таком случае нам больше говорить не о чем. — Дженев встал и стряхнул с сигареты пепел.

— Послушай, мил человек! — сбавил топ Караджов. — Когда в прошлом году ты возился со своими там кинохронометражами, разве не я первый тебя поддержал? Обеими руками! — Директор показал свои крепкие руки. — Разве не я, скажи?

— А сейчас? — Дженев смотрел на него в упор.

— Не стану кривить душой, — вздохнул директор. — Сейчас я смотрю на это по-другому.

— Ну и как понять такой поворот на сто восемьдесят градусов? Еще вчера ты вроде ратовал за науку!

В самом деле, как только появлялось новое понятие, иностранный термин, Христо запоминал их, чтобы при случае блеснуть перед руководством или на совещании — но лишь тогда, когда это могло произвести впечатление. Зато перед рабочими он не только не употреблял «ученых словечек», но и частенько язвительно высмеивал тех, кто ими щеголял.

Узнав о проводимых Дженевым опытах в заводских цехах, Караджов решил, что приличия ради следует поддержать своего малость чокнутого старого друга и заместителя и даже в шутку окрестил его «Паисием научно-технической революции». Сам он, однако, придерживался того мнения, что красивые иностранные слова не приживутся на заводе, да и не могут прижиться. Стоил сам вскоре в этом убедится.

— Я ратовал за науку, говоришь? — отозвался Караджов. — Слушай, наука наукой, хвала ей и слава, но с аптечными весами пока еще рано ходить в цех, рано, что бы там ни говорили.

Фигляр, подумал Дженев. Комедию ломает, а у самого не хватает мужества открыто признаться, что для него главное — успех любой ценой.

— Смотришь порой на иных людей и диву даешься, — глухо произнес он, — то ли перед тобой наивный простачок, то ли иезуит…

— Благодарю покорно! Во всяком случае, у иезуитов на выучке я не был!

Дженев отошел к окну и облокотился на подоконник. Во дворе маневровый паровоз отгонял товарные вагоны, и они толкались, как бараны.

— Не торопись благодарить, Караджа, — задумчиво сказал он. — Может, у нас с тобой все наоборот: верующий я, а ты — безбожник. Возможно, так оно точней.

Караджов посмотрел на него с удивлением.

— Последнее время я теряюсь в догадках: что кроется за твоей твердостью? — продолжал Стоил. — Сомнения, недоверие или..

— Или?

— Ты только что заявил, что не склонен полагаться на сознательность масс. Но послушай: если бы ты, Караджов, с твоим умом и с твоими претензиями, в силу стечения обстоятельств не стал тем, кем ты являешься, а кем-то совсем другим, скажем, рабочим, хотя бы вон тем грузчиком. Как бы ты тогда рассуждал? Только откровенно!

Караджов отвел глаза, он сам любил задавать неприятные вопросы, но, конечно, не любил отвечать на них. Он принадлежал к той породе людей, чья принципиальность покоится на внутреннем безразличии. Иными своими поступками Христо опровергал старую истину, что действие не может опережать мысль. С молодых лет он привык обходить мучительные вопросы, считая, что достаточно знать об их существовании. Больше того, вся его жизненная сила базировалась на способности гнать от себя всякие сомнения, заменяя их туманной верой в лучшее будущее, а главное — в собственную удачливость.

Однажды, когда к Караджову приехал его польский коллега, за столом зашел разговор об особенностях характера болгарина и поляка. Гость шутливо заметил, что при всем их сходстве между ними есть одно существенное различие. Если поляк, сказал он, полный скептик по части своих собственных дел, но нисколько не сомневается в том, что все глобальные проблемы будут разрешены, конечно же, под его руководством, то болгарин — закоренелый пессимист в мировой политике, а в своих домашних проблемах врожденный оптимист: несмотря ни на что, он своего добьется, потому что счастье вполне осязаемо, и на его улице обязательно будет праздник.

Сравнение произвело на Караджова такое сильное впечатление, что гость счел нужным сообщить, что его автор — видный польский ученый, много лет проработавший в Болгарии на археологических раскопках. «Надо же так разглядеть нашего брата, забодай его комар! — восхищался Караджов. — В исподнем нас увидал! Но что поделать, ты можешь рядиться в одежды философа, а за виноградничком присматривай — таков наш удел».

Ему вспомнилось детство, зеленые ряды виноградных лоз, тяжелые гроздья осенней порой, которые внушали мысль о неодолимой силе жизни. Опьяненный щедрыми дарами природы, мальчишка уже не помнил ни скрежета секатора по весне, ни жалобных стонов мотыг знойным летом, ни шипения опрыскивателей, ни заскорузлых рук матери, ни посиневшей от раствора, пропитанной потом отцовской безрукавки — дом был завален виноградом, и ни у кого из соседей не было такого урожая.

— Как бы я стал рассуждать? С моим умом? — вернулся Караджов к действительности. — Ну что за упрощенный подход, Стойо! С моим умом я бы не пошел в грузчики, это первое. А во-вторых, ты не забывай, что время щадит только плоды человеческого труда. Остаются пирамиды, а об их строителях никто и не помнит. Директора и грузчики тоже уйдут в положенный срок, а завод останется. Следовательно, производительность придется все же поднимать, и довольно резко!

Кровь бросилась Дженеву в лицо. Продолжать разговор в самом деле не имело смысла. И в этот миг он впервые подумал о том, что люди рождаются на свет, чтобы обрести друзей и нажить себе врагов. Это тоже вечно и неизменно.

— В таком случае готовься к бою, Караджа. Если понадобится, мы пойдем и в окружком, и выше. На сей раз я не уступлю.

Караджов нахмурился.

— Ты что, бросаешь вызов мне? — ткнул он себя в грудь.

— А ты? — прищурился Дженев.

Наступило напряженное молчание.

— Ладно, Стоил! — с расстановкой произнес Караджов. — Не пришлось бы тебе потом пожалеть об этом!

— Тебе тоже, — спокойно ответил Дженев.

 

2

С некоторых пор окружающие стали обращать внимание на худобу Дженева. Люди просто не узнавали его — кожа да кости, весь сгорбился. Сидя у себя в кабинете, он то и дело проводил рукой по подбородку — утром брился, а после обеда уже щетина выросла. Болен я, не без тревоги думал Стоил. Не зря говорят, что у больных борода растет быстрей и делается жестче. В прошлом году, когда он почти случайно попал к врачу, тот настоятельно советовал ему бросить курить или хотя бы резко уменьшить дневную дозу. Дженев горько усмехнулся: здесь, на заводе, он стал курить в два раза больше.

Да и неудивительно. Предприятие большое, оборудование крайне устарело, каждый божий день приходилось разбирать конфликты, выслушивать ссоры, без конца убеждать, требовать, созывать совещания. Положение становилось все более напряженным — замена станков откладывалась, а план с каждым годом увеличивался. Соответственно увеличивался и процент брака.

Анализируя все это, Дженев постепенно пришел к мысли, что необходимо опытным путем выявить больные места предприятия. Он надеялся таким образом многое поправить, чтобы завод перестал хромать, вошел в нормальный ритм. Подобное исследование могло бы пригодиться и для его диссертации, работу над которой он забросил несколько лет назад. Здоровье у меня дрянное, подытоживал он свои размышления, жизнь все равно проходит без особых радостей — так почему бы не отдать остаток сил важному и полезному делу.

Он начал с домашнего переустройства. Свои книги перетащил в бывшую детскую комнату, которая теперь стала его кабинетом. Потом в углу возле окна появилась небольшая чертежная доска с лампой на штативе — здесь он чертил разные схемы и диаграммы. Несколько месяцев назад на его письменном столе засверкал миниатюрный калькулятор, привезенный кем-то из друзей из-за границы. В ящике стола хранились в футлярах логарифмическая линейка, ручной хронометр, японская автоматическая камера для ведения кинохронометража, а в шкафу — катушки пленки, заснятой в разное время, каждая под своим номером, с обозначением дат и цехов. Ночами он проектировал заснятый материал на стену, и в комнате оживал завод, двигались люди, работали станки — как в немом кино. Дженев с напряженным вниманием следил за маленьким зернистым экраном, иные кадры прокручивал снова и еще пристальней всматривался в изображение.

Иногда к нему заходила жена. Она была моложе его, а умелая косметика, ярко накрашенные губы и пышные обесцвеченные волосы делали ее совсем молодой. Понаблюдав от двери за странным занятием мужа, она с капризным видом выдергивала штепсель. Экран внезапно исчезал, и во мраке одиноко мерцал огонек сигареты.

— Мария, включи!

— Антракт! — слышался ее грудной голос, и она зажигала торшер.

— Сделай милость, включи и оставь меня в покое!

Царственной походкой Мария подходила к мужу, давала ему подзатыльник и склонялась над папками.

— Организация производства и нормирование труда, — читала она вслух и с иронией продолжала: — Аспекты. — Стоил терпеливо ждал. Мария заглядывала в другую папку: — Мера труда и мера потребления. Обратные связи. — Дженев невозмутимо курил. — Ты сумасшедший! — вздыхала Мария и в душе поражалась худобе мужа.

С тех пор как они поженились, прошло немало времени. Во всяком случае, вполне достаточно, чтобы испепелить иллюзии, отрезвить первое пылкое чувство. Они познакомились в Софии в какой-то студенческой компании. Мария, заносчивая гимназистка, проявила интерес к молодому ассистенту с романтической биографией и напевной речью северянина. Несколько раз они сходили в кино, потом Стоил пригласил ее на концерт.

Мария не слушала музыку, она все время наблюдала за ним. Он был молод, неискушен и не догадывался о том, как она непостоянна. Даже капризничать Мария умела так, что казалась ему скорее непосредственной, чем взбалмошной. Вечерами она ждала его у института, держа под мышкой очередной роман. «Ты, конечно, читал эту вещь? Нет? А еще ассистент, позор! Ну ладно, даю тебе ее, но только на три ночи. Почему на три ночи? Потому что романы читаются одним духом, мой милый, это тебе не Маркс, не Энгельс и не Рикардо. Так, кажется, его зовут? Ох и молодец же я, правда?»

Бывало они подолгу бродили по городскому парку или по боянским лугам. С подкупающей заинтересованностью Мария расспрашивала Стоила о его институтских делах. Стоил отвечал четко, лаконично. Мария уже тогда оценила эту его способность выражать свои мысли. Умен! — отмечала она про себя с радостным возбуждением охотника. Далеко пойдет! И продолжала засыпать вопросами простодушного парня, которому и в голову не приходило, что делает она это вовсе не из любознательности.

Однажды вечером, после того как они долго целовались в глухой улочке возле его дома, Мария обняла его и властно сказала:

— Я пойду с тобой наверх.

Так началась прелюдия их семейной жизни, прелюдия вполне обычная, и Стоил воспринял ее просто и естественно.

Но постепенно горизонт их маленького счастья заволокли тучи. У них родилась дочка, Евлогия, и с первыми радостями пришли заботы: жить было негде, родители Марии, не одобрявшие раннего замужества дочери, отказались их приютить. Мария была вынуждена уехать в провинцию, к родителям Стоила, но вскоре рассорилась с ними и возвратилась в студенческую комнатушку мужа, к неудовольствию квартирной хозяйки.

Потянулись месяцы и годы бесконечных скандалов, скитаний по квартирам, безденежья, которое уже начало угнетать и Стоила, в войну бывшего политзаключенным, привыкшего к лишениям. Мария изнервничалась, поблекла и затаила неприязнь к Стоилу, словно он нарочно обрек их с дочкой на горькую участь. Глаза ее потухли и лишь временами метали искры, как грозовая туча — молнии. Сетуя на свою судьбу, Мария не раз пожалела о том дне, когда они встретились, и в приступах ярости проклинала ребенка.

А что мог сделать Стоил? Он молча терпел все невзгоды и лишения. И может быть, их пути так и разошлись бы в разные стороны, не случись непредвиденное — Стоила послали в его родной город на партийную работу.

В считанные дни их жизнь круто изменилась: квартира со всеми удобствами, хорошая зарплата, покой и уверенность. Стоил с головой ушел в работу, а Мария начала готовиться в университет. Недавние обиды они забыли, вернее проглотили, что казалось вполне естественным — зачем вспоминать горечь прошлого, если ростки будущего поднимаются на глазах.

Мария не прошла в университет по конкурсу, зато Стоила зачислили в заочную аспирантуру, а уже через год избрали руководителем городской партийной организации. На следующий год Мария опять не поступила, однако положение Стоила настолько упрочилось, что ей уже можно было махнуть рукой на университет. Общительная, с хорошими манерами, умеющая произвести выгодное впечатление, Мария очень скоро нашла свое место в жизни города. Сперва ее назначили руководителем местной филармонии, а немного погодя директором в городской театр. Очередной отпуск Дженевы провели вместе на заграничном курорте. Они стали частенько ходить в гости, принимать у себя самых известных людей в городе, и Мария окончательно возродилась.

Но как бы ни менялись обстоятельства, а характер человека остается прежним, и даже в эти благополучные годы между супругами опять проявились расхождения — прежние расхождения, обнаружившиеся еще в то трудное время. Если Мария стремилась — и театр ей в этом способствовал — получать от жизни только удовольствия, то Стоил, наоборот, каждую свободную минуту использовал для работы. С течением времени они все меньше внимания уделяли друг другу, становились все более чужими, и в конце концов каждый стал жить своей жизнью. Мария вращалась среди местной богемы, Стоил еще больше замкнулся в себе. Он работал без устали, порой и ночами, много внимания уделял дочери. Такая напряженная жизнь удивляла окружающих, и мало кто понимал его.

К числу последних относился и Христо Караджов, в ту пору мэр города. Земляки и однокашники, они расстались в годы войны. Христо, бойкий и способный крестьянский паренек, блестяще окончив гимназию, был зачислен на юридический факультет Софийского университета. Несколько раз они встречались в тайных студенческих кружках, после чего их пути разошлись: Стоил оказался в тюрьме, а Христо продолжал учиться. После войны Караджов с дипломом адвоката вернулся в свой город и посвятил себя общественной деятельности. Стоил смог окончить университет много позже и долго работал ассистентом. Их встречи в Софии и в родном городе, как и их разговоры, носили случайный характер. Столь же случайным было и памятное ночное приключение, когда Христо затащил Стоила в незнакомую компанию столичной молодежи. Это были настоящие стиляги, избалованные отпрыски зажиточных семей, дерзкие, с вызывающими манерами и повадками. В отличие от Христо, который чувствовал себя здесь как дома — лихо пил, без конца острил, заигрывал с девушками, — Стоил во всем обнаруживал свою неопытность и чувствовал себя неловко. Улучив момент, Христо шепнул ему на ухо: «Ты, брат, не тушуйся, нечего с ними церемониться!»

Поздно ночью, оказавшись каким-то образом наедине с белокурой красавицей, Стоил невольно вспомнил слова скрывшегося в одной из комнат Христо. Молодая женщина осушила бокал с коньяком и откинулась на спинку дивана. Ее слова как огнем обожгли его: «Ну, чистоплюйчик мой, чего же ты ждешь? Решения собрания? — Она вызывающе засмеялась. — Или товарищ способен любить только свои идеи?» Без всякого стеснения она стянула с себя платье и швырнула его к ногам изумленного Стоила. «Лучше сейчас, — ехидно бросила она, — чем через двадцать лет волочиться за моей дочкой». Ее белье ворохом легло у его ног.

Стоил весь полыхал от гнева. Он шагнул по тряпкам, готовый влепить ей пощечину, однако женщина, как видно, догадалась о его намерениях — обхватила его обеими руками и в страстном порыве прильнула к нему. Дурманящий запах духов, ласковых волос окончательно лишил его воли, и он забыл обо всем на свете.

После этой истории Стоил долго не виделся с Христо. Та ночь оставила у него в душе ощущение чего-то липкого, грязного. Его первая интимная встреча с женщиной оказалась нечистой, ему было стыдно, но, как ни глупо, где-то в глубине души он чувствовал себя победителем — впрочем, тогда все было глупостью. Воспоминания о той ночи оживали в его снах, она открыла ему жизнь с новой стороны и еще больше укрепила его твердые взгляды.

Когда Стоил приехал с назначением в родной город, Христо уже заведовал отделом в окружном комитете партии. Он жил в просторной квартире, женился, растил сына, однако нрав у него остался прежний. Жена Христо, как это часто случается в жизни, была его полной противоположностью. Миловидная, тихая, из интеллигентной семьи, Диманка казалась его облагороженной и призрачной тенью.

Вскоре они подружились семьями, и Стоил начал частенько размышлять о том, какую важную роль играют случайности, как часто они вторгаются в нашу жизнь, разрушают наши надежды.

И если бы теперь, спустя годы, он попробовал разобраться, на чем основывалась его дружба с Христо, то оказался бы в затруднении. Что могло сблизить их, столь непохожих друг на друга? Их достоинства? Недостатки? Для Дженева это оставалось загадкой, и разгадывать ее он особенно не торопился.

Почти одновременно они заняли главные посты в городе; ежедневно встречались, проводили заседания, спорили, вместе принимали решения. Им уже трудно было обходиться друг без друга не только на службе, но и в часы досуга, во время вечерних прогулок, когда хочется дружеского общения. Эти совместные прогулки особенно сроднили их.

Шли пятидесятые годы, это было трудное время. Стоил хорошо запомнил тот вечер, когда Христо впервые произнес слова, казавшиеся в ту пору такими резкими и даже опасными: «Неладно что-то, Стойо, не только в Датском королевстве». В голосе друга Дженев уловил щемящую боль. Ему она была знакома. Постепенно они начали поверять друг другу кое-какие соображения. Больше по обыкновению говорил Христо. Он ссылался на различные случаи, факты, анализировал их, и в его суждениях свобода мысли нередко как-то удивительно сочеталась с догматизмом, что было характерно для того времени. А то начинал громить кого-нибудь из вышестоящих, обвиняя его в двуличии, трусости, карьеризме, которые, как сорняки, буйно произрастали на почве, богатой энтузиазмом, но бедной опытом. «Мало того, что он насаждает свои порядки, ему не терпится навязать другим и свой образ мыслей, — говорил Христо. — Если ты смотришь на вещи не как он, значит, для тебя нет места под солнцем».

Стоил умел слушать и не переставал восхищаться памятью Караджова. Он знал многих, о ком толковал Христо, встречался с ними изо дня в день, однако должен был признать, что в его представлении жили скорее идеализированные образы, чем реальные люди, со своим кругом интересов, своими достоинствами и недостатками, в некоторых так хорошо разбирался Христо. В поле зрения Христо был хаос людских страстей, а Стоила больше интересовала среда, но, как ни странно, выводы их совпадали. Позднее ему стало ясно, что эти совпадения были обманчивы…

Стоилу пришлось прервать свою прогулку в прошлое — в кабинет вошел Христо Караджов.

— Эх, Сократ, Сократ! — загорланил он с самого порога. — Зря ты забиваешь себе голову всяким вздором. Это такой же порок, как и бедность! — И захохотал неизвестно почему. Стоил сдержанно кивнул, удивленный такой непосредственностью; можно подумать, что третьего дня они не разругались в дым. Но таков уж Христо: утром мечет громы и молнии, а вечером дружески хлопает по плечу. Тем хуже для меня, подумал Дженев.

Караджов, видно, отгадал его мысли и решил рассеять нависшие тучи: сегодня он охотнее выпил бы чего-нибудь, вместо того чтобы снова затевать спор. В душе он надеялся, что и на этот раз сумеет переубедить Стоила и сгладит дурное впечатление после ссоры.

— Ну как, старик, неужто ты все еще дуешься?

— Тебя это удивляет?

— Слушай, я предлагаю покинуть этот сумасшедший дом. Поедем лучше ко мне домой, выпьем по рюмочке, а?

Стоил нахмурился: последнее время его все меньше влекло к Караджовым, да и хотелось поработать вечером.

— Опять эти катушки-безделушки? — догадался Караджов. — Я их в порошок сотру, так и знай! Сотру в порошок и возмещу убытки!

Стоил невесело улыбнулся.

 

3

Квартира у Караджова была большая, уютная, в старом доме на тихой улочке, круто спускающейся вниз между двумя бульварами. Отсюда открывалась северо-восточная панорама города: учебное летное поле, старый учительский институт, потонувший в пышной зелени, виноградники. Среди них пестрели коробочки новых вилл. В погожие дни, а они составляли бо́льшую часть года, с террасы виден крутой лоб громоздящегося вдали скалистого хребта, чьи тысячелетние морщины сглаживает расстояние. Вечерами Караджов любил посидеть на террасе, созерцая умиротворенный простор, полыхающую в лучах заката гранитную глыбу, за которой было его родное село, уже наполовину опустевшее. Старики Караджовы умерли, дом, стоящий посреди широкого двора, обветшал. Караджов привел его в порядок, оштукатурил и после долгих колебаний перевез в городскую квартиру старинный комод матери, софру — низенький обеденный стол — и небольшую деревянную икону, унаследованную от материнских предков. Старинные вещи дополнили и облагородили современную стандартную мебель. Здесь, у камина, часто проводили время оба семейства.

Первыми заводили беседу женщины.

Они были совершенно разные. Мария — яркая, с пышными формами и страстным грудным голосом, а Диманка миниатюрная, тихая, скромная. Мария любила дорогие экстравагантные наряды, ее гардероб напоминал реквизит какой-нибудь известной актрисы. Диманка, наоборот, носила простые однотонные платья, покрой которых говорил о строгом нраве. В отличие от Марии украшения она носила крайне редко, да и было у нее всего лишь обручальное колечко и брошка, сделанная из старинной серебряной монеты с изображением Юстиниана. Эта реликвия досталась ей от отца, и Диманка отказалась продать ее музею, где работала. Прикалывала она брошку лишь в праздники или когда шла на концерт местного оркестра.

Разговор обычно начинала Мария. Она порхала с одной темы на другую, от одного случая к другому, и болтовня ее была всегда поверхностна. Ей не хватало образования, и, желая скрыть это, она лихо жонглировала разнообразной информацией. Мария регулярно читала газеты и журналы, часами просиживала у телевизора, не пропускала ни одного кинофильма, а тем более спектакля в театре, что ей полагалось делать по долгу службы. Однако Мария сознавала, что она человек без профессии, что у нее нет никакой специальности, нет системы знаний в какой-либо области, поэтому ее суждения зачастую хромают и ей никогда не сравниться с остальными тремя собеседниками, особенно с Диманкой. И поскольку осознанная немощь обыкновенно проявляется в зависти, Мария часто впадала в озлобление, а в минуты трезвой самооценки, на которую она была способна, глубоко страдала.

Душевное состояние Марии отражалось в ее снах, часто ее преследовали кошмары. И если бы сны были подсудны (а почему бы и нет! — сказал бы Христо), у нее была бы не одна судимость. В снах находила выход ее натура — она то поднималась на пьедестал славы, то скатывалась в пучину греха. Переживая свои грезы с такой силой, какая была ей неведома в реальной жизни, она видела себя то известной актрисой, то прославленным хирургом, то блестящим оратором, то гениальным дирижером. И вдруг, как от землетрясения, все ее театральные подмостки, операционные столы, трибуны и дирижерские пульты рушились, словно карточные домики. Глубокой ночью Мария оказывалась на кладбище с каким-то подозрительным типом, на рыхлой земле свежей могилы. В другой раз она попадала в цыганский табор, до хрипоты пела песни, а в лунном свете сверкали кинжалы… Мария просыпалась от ужаса, вся в поту. Рядом тихо спал Стоил в своей неизменной пижаме. А в соседней комнате — их дочь, точная копия отца.

Выскользнув из постели, Мария закуривала сигарету и замирала у распахнутого окна, вслушиваясь в дыхание ночного города. Пот высыхал, становилось прохладно, она оглядывалась на Стоила, и ярость наполняла все ее существо. В подобные минуты, чтобы подавить это жгучее чувство, она была способна разжечь такой пожар страсти, о котором бедный Стоил понятия не имел. Он и не подозревал, что ночные томления Марии могут обернуться местью. Об этой темной стороне женской натуры у него было довольно смутное представление.

В этот вечер женщины сидели в гостиной за софрой. Мария пила маленькими глотками коньяк и не расставалась с сигаретой. Перед Диманкой стояла нетронутая чашка чая. Разговор вертелся вокруг летних отпусков.

— Осточертели мне эти дома отдыха, — говорила Мария. — Мало того, что в течение всего года ведешь стадный образ жизни, так еще и отпуск проводи среди толпы. Режешься в карты, нагуливаешь жирок, скучаешь. А уж с таким компаньоном, как мой Стоил… — она деланно засмеялась, но в смехе ее прозвучала злость. — Сидишь как на привязи, и душу нечем отвести.

— Вы по крайней мере часто ездите за границу, — сказала Диманка.

— Часто? Вот уже год нигде не были. Да и что это за путешествия — дрожим над своей жалкой валютой да изображаем из себя бог знает что. Уж насчет будущего года я твердо решила: едем в Италию! У итальянцев курорты, Дима, — закачаешься! А о магазинах лучше не говорить — видала, сколько вещей Дикова привезла прошлой осенью?

Диманка не интересовалась.

— Три пары туфелек, о каких только мечтать можно, два отреза на платье, один другого лучше, пальто из натуральной замши и шляпу с шарфиком в комплекте. Господи, я как посмотрела, два дня больная ходила.

Диманка добродушно улыбалась своими пестрыми глазами.

— Жизнь проходит, Дима! Живешь — не живешь, а она катится. И все в одну сторону, в одну сторону, — задумчиво повторила Мария.

— Если уж нам жаловаться, то что говорить о других?

— Другие меня мало волнуют! Если у меня барахлит почка, другие не испытывают боли. Разве не так?

— Сочувствие — тоже боль, — возразила Диманка.

— Эх, Дима, Дима, так ты и останешься романтиком! Сочувствие — сплошной театр, моя девочка, уж в театре-то я кое-что понимаю. — Мария замахала руками. — Ах, ох, как я тебе сочувствую, ночей не сплю! А сама тем временем думает о духовке, где у нее тушится мясо с овощами, о мужских способностях твоего супруга и еще бог знает о чем, даже о том, в каком наряде явится на твои похороны.

— Да что ты! — искренне удивилась Диманка.

— Человек — эгоист по своему нутру. Ты вот скажи мне, может ли кто-то другой вместо тебя наесться, выспаться, насладиться любовью? Все это понимают и потому на других особенно не полагаются. И чем меньше человек верит другим, — Мария вперила взгляд в собеседницу, — тем больше корчит из себя святого — для равновесия, так сказать.

— Разве все дело в одной голой вере? — несколько растерянно возразила Диманка.

Мария отпила из своего бокала и сладко, словно кошка, облизнулась.

— Голая вера? Ха, голая вера! Голых еретиков я видела, в кино, конечно, а вот голого патриарха пока что не довелось. — Она ухмыльнулась. — А было бы интересно…

— Но ты вроде заговорила о равновесии?

— Что тут неясного — все притворяются, свою роль играют. Взять хоть наших мужиков, — начала Мария, но заметила, что по лицу приятельницы скользнула легкая тень. — Твоего Христо, да и моего Стоила…

— Стоил другой, — перебила Диманка.

— Ты, часом, не влюбилась в него, а? — небрежно спросила Мария. От ее зоркого взгляда не ускользнуло секундное замешательство Диманки, и ей представилась такая картина: близится июль, Стоил с дочерью уезжают в отпуск, она остается. Остается и Христо — не могут же оба начальника одновременно покинуть завод… Вот будет здорово, подумала она. Приберу я к рукам твоего Христо, ведь живем один раз! Она пропустила большой глоток коньяку и добавила вслух: — Стоил такой же осел, как и твой Христо. Боролись за власть, боролись, а больше завода им ничего не светит.

— Насколько я знаю, у них у обоих есть идеи на будущее, — сказала Диманка.

— Еще бы, конечно! Современный мужчина шагу не ступит без идеи. — Мария подмигнула. — Хорошо хоть детей не разучились делать по старинке…

В дверях появились Стоил и Христо в накинутых на плечи пиджаках.

— Привет прекрасным дамам от наших разбитых в походе сердец! — громовым голосом возвестил Христо, едва переступив порог.

— Опять газетная поэзия! — возмутилась Мария. — Разбитые в походе сердца! Как будто человеческое сердце не может разбиться в обычных условиях — обязательно в походе!

— Например? — игриво спросил Христо.

— Например, от никотина, от любви, даже от алкоголя…

— Мария, ты всегда на редкость убедительна!

Христо наклонился, поцеловал ей руку и — после некоторого колебания — прикоснулся губами к руке жены.

— К вашему сведению, сегодня ночью я была герцогиней! — объявила компании уже захмелевшая Мария. — Теперь угадайте: чем я занималась?

— Ездила на соколиную охоту, — сказала Диманка.

Мария снисходительно поморщилась.

— Спала с королевским конюхом, — ввернул Христо.

В глазах Марии сверкнула молния.

— Плохое же у вас представление о феодальной душе герцогини, партийные товарищи! Я смотрела, как пытали моих соперников! Каково?

Наступило молчание.

— Не пугайтесь, зрелище было бесподобное! Радуешься, что твои враги у тебя в руках, и в то же время дрожмя дрожишь: а вдруг все перевернется наоборот? — Мария мотнула головой. — Острым ощущениям всегда сопутствует страх.

— Браво, Мария! — Восхищенный Христо потянулся к ней и поцеловал в щеку, при этом на какой-то миг коснулся ее губ. — Стоил, у тебя жена прелесть! Такую жену на руках надо носить! Beati possidentes — говорили римляне…

— Слушаюсь! — отозвался молчаливый Стоил, поднял бокал и кивнул Диманке.

В ответ Диманка нерешительно подняла свой бокал. «Beati possidentes» — блаженны обладающие… Да, они явно не прочь пофлиртовать… И первой начала Мария.

Еще гимназисткой Диманка наблюдала, как формируется у девушек характер. Одна беснуется, другая держится замкнуто, третья хитрит на каждом шагу, четвертая анализирует человеческие отношения. В каждом классе у них были свои Фурии и свои Пенелопы, и этим, может быть, поддерживалось природное равновесие. А сама она к какому типу тяготела? Она любила книги, с удовольствием училась, любила отчий дом, чью старинную тишину нарушали разве что домашние концерты. Играли тетя Павла, профессиональная пианистка, дядя Анастас — театральный художник, и, конечно же, объединял всех маэстро — ее отец, адвокат Бошнаков, «ходячее римское право», как говорили полусерьезно, полушутя его друзья. Наведывался, хотя и редко, скрипач-виртуоз Веселинов, честолюбивый и мрачный человек, получивший образование в Германии. Он заранее присылал визитную карточку, на которой значилось по-болгарски и по-немецки, что он скрипач-виртуоз. Так было написано и на эмалированной табличке у входа в его дом, и крестьяне, приезжавшие на телегах в город, частенько принимали господина виртуоза за доктора. Веселинов приводил с собою своего маленького сына Рихарда, названного в честь известного композитора; свое чадо он хотел сделать скрипачом и до того мучил бедняжку бесконечными музыкальными упражнениями, что это порой граничило с садизмом.

Гости располагались в зале, окна которого выходили в сад. Опоздавшие и дети оставались в прихожей, за стеклянной дверью. Для Диманки иной раз делалось исключение — она садилась рядом с тетей Павлой. Подождав, пока гости насладятся вареньем и вишневкой, отец бережно раскрывал ящик черного дерева. Диманка прижималась к тете Павле и не дыша ждала, когда рука отца опустит иглу. Первые же звуки подхватывали ее, как морская волна, и она забывала, где находится. В воображении оживали фантастические картины: исполинские деревья с величественными кронами, которые то стояли царственно спокойные, то раскачивались от внезапного порыва ветра…

— Человек не меняется. — Голос Марии вернул Диманку к действительности. — Селезенка у него та же, что была пять тысяч лет назад? Та же. Значит, и нрав тот же. Верно, Христос?

— Человек меняется, — неожиданно вмешался Стоил.

— Это в книгах! — осадила его Мария.

— Смотря в каких книгах.

— Послушай, муженек! Ты можешь назвать мне философа, который открыл бы истину? Каждый придумывает свою теорию и подгоняет к ней жизнь. А жизнь идет вперед и в грош не ставит теорию, о которой завтра никто и не вспомнит.

— Это если теория грошовая, — возразил Стоил.

— Чепуха! — в пылу спора Мария обнажила колени. Приведи мне хоть один случай, чтобы женщина придумала теорию! Мы, слава богу, еще в своем уме! Женщина не строит иллюзий, они ей ни к чему. А вот вам, мужчинам, все бы ребячеством заниматься.

Мужчины переглянулись.

— В самом деле, вы же сущие дети! Всю жизнь играете в города и государства, придумываете трудности, втравляете в них людей и — жми на педали!.. Чего ухмыляетесь? Мой бедный муженек уже дошел до того, что даже дыхание измеряет у рабочего, а Христо с кнутом не расстается — стегает почем зря, видите ли, время не ждет! Какое такое время? Вам что, наперегонки бежать?

Диманка больше не слушала. Эти разговоры ей были знакомы, к тому же Мария, как видно, по-женски подзадоривает их. Послушать бы сейчас отцовский граммофон, поболтать бы с матерью, с отцом. Но их уже нет. Ушли старики своим чередом.

Диманка любила, особенно осенней порой, побродить возле отчего дома, заходила во двор, сидела в садике. Открытый всем ветрам, обреченный на запустение, дом с каждым днем ветшал. Обезглавленная чешма стоит обмотанная паклей, ее мраморная чаша засыпана опавшей листвой, цветы исчезли. Только буксовые кусты пока держатся, но и от них веет запустением. Однажды весной она заметила во дворе огненный венчик мака, обращенный к небу. Его беззвучный пурпурный смех оживлял застоявшуюся тишину, напоминая о красках былой жизни. Промытая дождями дубовая скамейка поманила ее к себе и перенесла в годы детства, юности — лучшую пору жизни. Нет, это время уже никогда не вернется, разве что в воспоминаниях. Тогда у нее впервые мелькнула мысль снова поселиться здесь, одной или с сыном, на лето или навсегда. Эта мысль все больше занимала ее последнее время, по мере того как рвались ее связи с окружающими, особенно с Христо, с никогда не унывающим Христо. Она его избрала в свое время или он ее? Конечно, избрали ее, робкую, неопытную, доверчивую. Теперь она отдавала себе отчет в том, что за ее робостью таилась тревога. Очень скоро она поняла, что ей чужд этот человек, с его буйным нравом и мужицкой предприимчивостью. Неопытный легко принимает сметку за знание, а остроумие — за интеллект, об этом она где-то читала. Диманка не могла отрицать того, что муж наделен природным умом, но ее не покидало ощущение, что у Христо есть какой-то свой потолок и преодолеть его он то ли не может, то ли не желает. И потом, его мышление отличалось какой-то грубостью, примитивностью, и с годами это проявлялось все больше. Он никогда не брался за дело, если не знал наверняка, какой будет результат. Нет, она вовсе не намерена обвинять его в эгоизме — Христо жил общественными делами, круг личных интересов был для него тесен, и вопреки этому бескорыстным его не назовешь.

Бескорыстие… Возможно ли оно, когда с каждым годом люди все больше тянутся к жизненным благам и интересы их все чаще сталкиваются? Можем ли мы не учитывать этого? И что предложим людям взамен жизненных благ? Ведь аскетизм сам по себе тоже не бескорыстен? И тут Диманка поймала себя на мысли, что Стоил для нее эталон нравственности. И давно копившаяся печаль эхом отдалась в ее душе. Нет, об этом лучше не думать.

И она снова присоединилась к общему разговору.

 

4

Жизнь провинциального города имеет свои особенности. Одна из главных — дилетантство. Сказывается оно во всем и порождается множеством обстоятельств. Зависимость от предписаний центра, нехватка специалистов, отсутствие необходимой информации, отсталость, по поводу которой еще вчера мы с удовольствием шутили и которую сегодня надо любой ценой наверстывать, — за все это приходилось расплачиваться Дженеву. Потому-то и не было у него друзей, если не считать Караджова и конструктора Белоземова, старого холостяка родом из Причерноморья.

Последнее время Белоземов стал частым гостем в доме Дженевых. Уделив несколько минут Марии, он шел со Стоилом в его кабинет, там вспыхивал свет проектора, мягко стучали клавиши калькулятора, доносились приглушенные голоса.

Мария иной раз подслушивала у двери, и в ее сознании застревали обрывки фраз: «Так бывает при оптимальной скорости потока, а вот это — при минимальной. Значит, мы можем взять среднее арифметическое». — «Вряд ли, тут необходимо учитывать коэффициент расхода энергии у рабочего, вот он, я его установил путем фотохронометрирования». — «Пожалуй, ты прав, без него нам не обойтись». — «Закуривай мои, они мягче…» — «Теперь я вижу, нам позарез нужен вычислитель». Чиркала спичка. «Знаешь, кто из здешних самый толковый? Молодой Караджов. Константин». Раздавались шаги, потом снова цокали копытца калькулятора.

Упоминание о Константине и последовавшее за этим молчание заставило Марию призадуматься. Она как будто начинала понимать, что связывает мужа с Белоземовым и почему в отношениях между Стоилом и Христо последнее время появился холодок.

Особенно заметна эта перемена стала во время их недавнего визита к Караджовым. Весь вечер Стоил был мрачен и неразговорчив, а Христо держался с нарочитой бравадой. К концу ужина они вышли вдвоем на балкон и оставались там довольно долго. Хотя дверь была прикрыта, Мария все же улавливала отдельные слова. Разгорелся какой-то спор, Христо бросал бранные слова, а это означало, что он очень зол. Да и Стоил порой повышал голос, что совсем не было на него похоже. Вернувшись в комнату, оба долго молчали. Наконец Стоил собрался уходить. Эти петухи сцепились не на шутку, пришла к заключению Мария и решила любой ценой дознаться, в чем же дело.

Она беспокоилась, но не за мужа, а за Караджова, которым была серьезно увлечена. Связь их длилась уже больше года. Вспыхнула звезда их запоздалого счастья, как говорила с легкой грустью Мария.

Изобретательность прелюбодеев общеизвестна. Христо ехал в Софию, днем раньше или днем позже Мария отбывала в командировку в соседний или другой, более отдаленный город, а на самом деле тоже ехала в столицу. Там их никто не мог побеспокоить, и они проводили время в ресторанах, либо в какой-нибудь мансарде — друзья Христо, художники, охотно предоставляли в их распоряжение свои мастерские, Встречались они и в других городах, а прошлой осенью превзошли самих себя — устроили свидание в одной из европейских столиц, хотя уезжали в разные страны.

Последнее время они встречались в Брегово, в доме родителей Христо. Машину оставляли в ближайшем лесочке, а сами незаметно пробирались в пустующий дом, затаившийся в глубине двора. В этом почти обезлюдевшем селе, при соблюдении известной осторожности, можно было долго оставаться незамеченными.

В тот день Христо заехал за Марией в соседний городок, где гастролировал ее театр. В ожидании вечера они поставили машину на берегу речки в тени дуплистой ивы. Мария дремала на сиденье, а Христо, лежа под деревом, то воевал с муравьями, то погружал ноги в теплую, как чай, воду, потом от скуки принялся мастерить свистульки из ивовых веток.

Под вечер мимо шел какой-то пожилой крестьянин с косой на плече. Он, конечно, полюбопытствовал, кто они такие, откуда, есть ли у них дети. Мария предложила гостю «Кент». Сев на травку, крестьянин похвалил сигареты, заметив, что нынче народ шибко избаловался.

— Как по-твоему? — обратился он к Караджову. — Ты, видать, важная шишка, дай тебе бог здоровья, верно я говорю, а?

— Мы с тобой, папаша, одного поля ягода, я вроде тебя, не столько говорю, сколько спрашиваю, — увильнул от ответа Христо. — Минет годок-другой, что мода принесла, то и унесет, а здоровое привьется, пустит корни. Чего тут сокрушаться.

Крестьянин долго чесал в затылке.

— Все бы ничего, но уж больно чудит наша молодежь, вот ведь какое дело… Ты знаешь, в нашем селе полно стариков, у которых нет ни одного внука.

Христо еще немного поболтал с крестьянином, чтобы успокоить его, и пошел проводить. Сквозь заросли ивняка Мария слышала обрывки их разговора.

— А речку-то как запаскудили наши умники! И рыба передохла, и огород нечем полить, а летом детворе купаться негде. Так что, ежели ты там бываешь наверху, замолви словечко — должно, догадываешься, об чем я… Ну, прощай!

Вечером, расположившись в доме, как римляне — среди чаш и даров природы, — они лениво беседовали.

— А ты согласен с тем, что говорил дедок? — спросила Мария, нащупав в сумраке большущий персик.

— С чего это ты вспомнила?

— Но ты согласен или нет?

— Нашла о чем говорить.

— Я не зря спрашиваю — ведь ты ему врал без зазрения.

— А что ж мне, исповедоваться перед ним? Что бы он о тебе подумал?

— О бедный рыцарь из Брегово!.. Чего ты мне зубы заговариваешь?

— С какой стати?

— Знаешь, Христо, в тебе есть что-то иезуитское, — сказала Мария, помолчав.

Караджов от удивления даже приподнялся на локтях.

— Что за напасть, мне и Стоил говорил то же самое.

— Обозвал тебя иезуитом? — удивилась в свою очередь Мария.

— Представь себе.

Мария расхохоталась.

— Чего смеешься?

— Потрясающе! Первый раз в жизни Стоил сумел раскусить человека! — Она продолжала хохотать. — Хотя ты того не стоишь, но должна тебе признаться: мне нравится в тебе это качество.

— Тебе нравится иезуитство?

— Оно все же лучше, чем глупость. — Мария потянулась к бутылке. — Выпей, дурачок ты мой!

В полумраке нежно зазвенели бокалы. Раз у них дошло до взаимных оскорблений, дело принимает серьезный оборот, подумала Мария.

— И за что же он обозвал тебя иезуитом? — спросила она, намазывая лицо персиковым соком. — Уж не пронюхал ли о нас с тобой?

— Это единственное, что тебя беспокоит?

— Ваши скандалы на заводе меня не интересуют, — соврала Мария и провела по его лбу сочной мякотью персика. — Одни идиоты способны затевать грызню из-за чужих интересов.

— В том-то и беда, что они не чужие.

— Ха-ха! — с деланной беспечностью засмеялась она.

— Твой Стоил оказался настоящим ослом. — Рука Христо внезапно скользнула вверх по ее бедру, но Мария не дрогнула, и он отстранился. — Занимается всяким вздором и меня хочет втравить.

— Как интересно! — с невинным видом воскликнула Мария.

Христо закурил, и его сигарета беспокойно запульсировала во мраке.

— Судя по всему, он не намерен складывать оружия. Стоил догматик, а догматики народ дотошный, они чтут теорию. А я практик, для меня нет лучшей теории, чем сама жизнь.

— Может, он меня ревнует? — небрежно вставила Мария.

— Возможно. Такие, как он, отличаются верностью и почти всегда озлоблены.

— Да? А почему?

— Потому что за верность обычно платят обманом.

Мария провела рукой по его широкой волосатой груди.

— Стоил человек с причудами, — продолжал Христо, не замечая ее ласки. — Но хуже всего, что своими причудами он и других заморочил. Чтобы добиться своего, ему нужна власть, но тут я загораживаю ему дорогу.

— А ты разве не рвешься к власти?

— Нет! Власть сама идет ко мне в руки. — В темноте блеснули его зубы. — А святош власть презирает.

Мария молчала, пораженная его словами. Она впервые ощутила силу этого человека, поняла ее тайные источники. И впервые так ясно увидела своего мужа обреченным. В самом деле, Стоил — настоящий святоша. Такие люди не способны добиться успеха в жизни. Поначалу их считают чудаками, потом глупцами и в конце концов убирают с дороги, чтобы не мешали. Святым воздают хвалу в лучшем случае посмертно, их ждет разве что скромненькая музейная слава.

Чего хочет Стоил — исправить неисправимое? Довести до совершенства завод, где большинство рабочих — вчерашние крестьяне, которые не умеют обращаться со станками, увиливают от ответственности и копят деньги на дом и машину? Наивный человек! Таким заводом может управлять только циник вроде Христо, который даже в отцовский дом ходит как вор. А здорово он сказал, что власть презирает святош! Стоилу и в голову бы такое не пришло…

Мария откинула простыню и юркнула к Христо.

 

5

Мария лежала, блаженно расслабившись, и слушала тяжелое дыхание уснувшего Христо. От него шел резкий запах пота и табака. Несмотря на ночную прохладу, этот запах не давал ей покоя, и она уже хотела было перебраться на лавку у противоположной стены, когда в окне появилась луна и обволокла спящий дом воздушно-голубой эмалью. Заиграли красками половики, засверкали лаком рамки и шкафы, обозначились темными пятнами тени — все вокруг обрело очертания и налилось серебристой плотью. В лунном свете, казалось, растворились даже запахи.

Удивленными глазами Мария разглядывала комнату, взгляд ее задержался на Христо. Он лежал, запрокинув голову, разметав руки и ноги. Он был крепко сколочен, но грубоват: толстые икры, мускулистые бедра, широкие ступни, из-за чего походка у него была неуклюжая, мясистые ладони, цепкие, но не ласковые. Должно быть, много ходил босиком и пахал землю, подумала Мария. Грудь у Христо была мощная, шея короткая, толстая. Широкое скуластое лицо, все еще такое непривычное для Марии, в профиль было невыразительным. Отчетливо обрисовывалась нижняя челюсть, тоже коротковатая и резко расширяющаяся к ушам. Бык, подумала Мария, ее вдруг охватило чувство жалости к самой себе. Что с нею стряслось, как могло случиться, что жизнь затащила ее в этот городок, к провинциальному донкихоту да бывшему мужику? Куда ушло то время, когда грезились избранное общество, хорошие манеры, богатство, путешествия, изысканность, даже в таких вот делах… Вместо всего этого — работа, быт да редкая возможность побегать по заграничным барахолкам. А ведь и муж, и Христо самые видные люди в городе, занимают номенклатурные должности (одно название чего стоит!), но, боже мой, какие это видные люди, если они изо дня в день пекутся о хлебе насущном и не в ладах со своей совестью?

Христо захрапел и повернулся к ней спиной. Бреговский Аполлон, усмехнулась Мария и, не удержавшись, игриво поддела его ногой. Вопреки всему она признавала за ним целый ряд достоинств. Христо обладал недюжинной жизненной силой: острая наблюдательность, хваткий трезвый ум и чувство юмора, а его буйный нрав — это лишь проявление широты натуры. Он крепко стоял на земле и заражал своей уверенностью и ее. А что может быть сильнее, чем вера в жизнь, которую видят твои глаза, слышат твои уши, ощущают пальцы? Во что же еще верить? От религии веет могильным холодом — что-то похожее было сказано в одной из книг, но в какой именно, она не могла припомнить, и это сущая правда. Христо сам частенько шутил: «Стоит только подумать, как мало осталось жить на этом свете и как долго придется быть среди мертвых, и мне становится жаль самого себя…» Да, в этом городе нет более интересного мужчины, чем Христо. Она сделала правильный выбор. А дальше видно будет.

Мария провела рукой по своему телу и расстроилась. Эта полнота, эта тяжесть, особенно по утрам, после сна… Старею, сказала она себе. Пожить бы, пожить бы в свое удовольствие еще десяток лет. А потом начнут одолевать болезни, появится усталость, тяга к еде. Она начнет заниматься гимнастикой, бросит, опять начнет, потом пойдут процедуры, массажи, диета, долгие стояния перед зеркалом, а когда в нем блеснут искусственные зубы, это будет конец. И уж тогда ей станет безразлично все: проекты Стоила, намерения Христо, театральные сплетни — весь этот калейдоскоп, именуемый провинциальным городом. Останутся лишь воспоминания, давние и неотступные во мгле старости.

Что же делать, как мне жить дальше? — встрепенулась Мария и даже слегка приподнялась от охватившего ее тревожного чувства. Сойтись с Христо и нацелить его на какой-нибудь столичный, а еще лучше — зарубежный пост? Или самой податься в Софию искать удачи?

Мария снова откинулась на подушку. Поздно, такие авантюры уже не для нее. Хотя у Христо солидная репутация и большие связи, он поставлен на якорь здесь, в этой дыре. В Софии никому он не нужен, а за границу его тем более не пошлют, к тому же там давно все места заняты. Может, снова закрутить с кем-нибудь из театра или оркестра? Но какой от них прок, эти артисты и без того льнут к ней; приятно, конечно, но не так чтобы очень… Это от нее никуда не уйдет — мужчины рабы плоти.

А может, имеет смысл действовать напропалую? Как говорится, или пан, или пропал. Вскружить голову какой-нибудь жирной рыбе, ну, скажем, крупному хозяйственнику. Ее еще хватило бы на это, если постараться, но для такого дела необходимо время и точный прицел, иначе рискуешь опростоволоситься. Можно лишиться и того, что имеешь, что уже гарантировано. А они трусливы, прохиндеи, не станут рисковать, ворюги окаянные! Задурит тебе голову, будет что-то мямлить с важным видом, настораживаясь при малейшем шорохе, потом спрячется за свою секретаршу, отделываясь никчемными подарками, оставшимися после очередной иностранной делегаций. Мария даже плюнула с досады.

В комнату влетела ночная бабочка и стала биться о светящееся оконное стекло. Мария долго смотрела, как она борется с коварной материей, потом встала и принялась выгонять бабочку в раскрытую дверь. Та долго сопротивлялась, но в конце концов, ощутив вольный простор, выпорхнула наружу. Мария стояла с тряпкой в руке и не сразу поняла, почему она так довольна собой — как-никак помогла очутившемуся в беде живому существу.

Давно, очень давно она не испытывала такого согревающего душу чувства. Оказать бескорыстную помощь, просто так, в душевном порыве! Грешница я, вздохнула Мария. Нисколько не похожа на маму, да и на отца тоже. Она снова погладила свою кожу. Здесь, в этой нежной и невинной на первый взгляд плоти, в этой жаждущей ласки, коже зарождается грех. Неужели это и есть то самое, ради чего стоит идти на риск и волноваться, тратить свою жизнь? Она почувствовала, как ее душу обволакивает тоска. Ей случалось встречать прославленных женщин — пианисток, спортсменок, государственных деятелей, — и она никак не могла представить их в повседневной, будничной жизни: в кухне, в постели, над детской кроваткой. Из чего состоит их плоть — из тех же клеток? Странно. Сама она хороша собой, даже красива, и голова у нее неплохо работает, куда лучше, чем у большинства женщин, которых она знает. А сложилось так, что жизнь у нее греховная и насквозь лживая, и она бредет по этой жизни, то задыхающаяся в порыве страсти, то опустошенная. И чтобы вырваться из этой пустоты, должна заново распалять себя, чтобы снова впасть в безумство, единственно способное дать ощущение, что она живет.

Мария посмотрела на спящего Христо. Она никогда не любила его, ведь бурная страсть — это совсем другое, это короткое замыкание, обжигающее душу и оставляющее в ней нагар, как в видавшей виды посудине, в которой мы готовим давно опротивевшую еду. Христо спал глубоким сном и шумно дышал. Нет, подумала Мария, наша кожа не может чувствовать, она лишь ощущает. Чувство — это гораздо глубже, но как найти его?

Этого Мария не знала. Тоска набрасывала на нее свои сети, проливалась дождем, который не расслаблял, а еще больше сковывал ее. А ведь она могла бы полюбить Христо, могла бы что-то для него сделать, по-женски облагородить его, могла бы проникнуть в тайники его души, чтобы умерить пыл его страстей и добиться, чтобы их союз покоился на взаимной верности. И вдруг она вспомнила о Стоиле. Мария судорожно сглотнула. Она и его могла бы любить, и отрезвлять, когда он отрывается от земли, и поддерживать лаской или словом — могла бы… Но не любила. Ни того, ни другого — никого.

Прижавшись лбом к холодному стеклу окна, Мария смотрела на раскинувшееся перед нею село. Но ведь и ее никто не любил — ни один мужчина, которому она безрассудно отдавалась, задыхаясь в безумстве страсти. Иной раз подруги делились с ней своими любовными переживаниями, и их неподдельные чувства были для нее откровением. Оконное стекло холодило лоб, по телу пробегала дрожь. Вот оно, прозрение. Жизнь все короче, годы уходят, и тех, кто в ней нуждается или в ком нуждается она, становится все меньше, и ничего изменить нельзя, ничего.

Отойдя от окна, Мария поежилась, обхватила свои озябшие, покрывшиеся гусиной кожей плечи и бесшумно, словно привидение, пошла к постели.

 

6

Мария затаила дыхание — Христо проснулся. Расправив плечи, он потянул простыню, но вместо того чтоб укрыться, сел и сонно оглянулся вокруг. Рядом спала Мария, соблазнительно откинув голую руку. Христо усмехнулся и выскользнул из комнаты.

Все вокруг застыло в голубоватом лунном свете. Пахло мятой, из-за дома волнами наплывал одуряющий запах ромашки, буйно разросшейся в заброшенном дворе.

Вымытая дождями и снегами турецкая черепица блестела, как чешуя. Отовсюду струилась тишина, застывая в густой тени каменных оград, галерей, деревьев. Не было ни одного предмета, даже самого маленького, который не держал бы при себе своего двойника, темного и плоского, покорного и неотлучного, рожденного слабым лунным светом. В этих неподвижных косых силуэтах угадывалось нечто совсем иное, ощущалась двойственность вещей, их тайная жизнь, от которой днем не оставалось и следа.

Христо стоял в сенях, завороженный этой картиной. Дом примостился на бугре, отсюда открывался вид на село и дальше, на долину, где тонул в дымке ивняк над рекой и мерцали огни полустанка. В пору его детства там, на лугах, они пасли лошадей, жгли костры, жарили на углях рыбу, купались среди ночи в теплой речке. Воздух был свежий и вкусный, как охлажденный арбуз, временами налетал дурманящий аромат цветов и трав, лениво плескалась вода у обрывистых берегов. Ребята провожали глазами вечерний поезд на Варну, оглушенные грохотом колес, околдованные стремительно летящими желтыми квадратами окон, в которых мелькали самые счастливые люди на свете. Когда проносился последний вагон, они долго не могли оторвать взгляда от багровых, как плоды боярышника, фонарей, которые внезапно гасли на повороте, задутые невидимыми великанами. И тогда, все еще зачарованные видением, они с грустью покидали свои позиции на насыпи и шли к реке, шлепая босыми ногами по остывающей пыли. Поздно ночью, засыпая под хрипловатый перезвон конских треног, маленький Христо думал о том, что на свете есть ужасно интересные вещи, вроде таких вот поездов, увозящих в неведомые города и страны своих избранников, счастливцев, в число которых ему, наверно, никогда не попасть…

Как был, босиком он вышел на дубовое крыльцо и стал рассматривать сельскую улицу. Длинные стрехи домов в лунной дымке были похожи на дремлющих крестьян в кепках и бараньих шапках и очень напоминали своих хозяев: вот дом соседа Делю — хмуро глядит из-под нахлобученного колпака; напротив — кроткая на вид белостенная хатка Доню; рядом кое-как прилепился к косогору дом Чолаковых. А наш? — спросил он себя и спустился во двор. Широколицый, душа нараспашку — настоящий бай Йордан Караджов. Стоит, заглядевшись на долину, на горные кряжи.

Все детство и юность чаровал его этот вечно манящий горизонт. Вот и сейчас, после стольких лет, снова зовет его — вроде бы такой близкий, а на самом деле далекий и тревожный. Подумать только, что бы с ним теперь было, если бы он не пошел учиться, если бы последовал примеру отца? В лучшем случае выбился бы в бригадиры или в председатели кооператива, а могло и того не выпасть — остался бы простым крестьянином, и была б у него изнуренная, больная жена и быстро повзрослевшие дети, втайне прикидывающие, что́ они получат от продажи отчего дома и добра. Но, видно, не суждено ему было остаться крестьянином — очень везло ему в учении. Ну а как сложилась бы его жизнь, не встреть он в гимназии Мончо и не откажись в тот памятный вечер от кино ради таинственного слова «кружок»? Наверно, и тогда без особых осложнений. Все равно он пошел бы изучать право, старое римское право, покоящееся на житейском опыте — истину в нем изрекает и добродетель, и порок. Стал бы адвокатом, одинаково способным сохранять объективность и увлекаться, свободным и оригинальным, независимым актером в доме Фемиды, этаким Демосфеном, и бегали бы за ним политики и женщины, мошенники и чудаки. Но судьба распорядилась иначе — он опоздал родиться.

Если взглянуть со стороны, то он вроде бы достиг большего — стал мэром, отцом города (при желании мог бы оставаться на этом посту и дальше), теперь заправляет крупным предприятием, у него власть, высокое положение, женщины и даже деньги. Но мало ему этого, не дают ему развернуться, себя показать. Чем больше он этого жаждет, тем крепче его сковывает магическая общая воля, благообразие, стереотипность мыслей и поступков, убивающие в нем все его, караджовское. Чего, в сущности, добивается общество? С одной стороны, оно ратует за то, чтобы все жили в довольстве, а с другой — печется об идейности и морали. Но ведь чем больше достаток, тем меньше волнует человека все остальное. Кто жаждет богатства, тот не нуждается в вере и считает, что единственный порок — бедность.

Его, караджовская, теория была предельно ясна: норма для рабочего должна быть высокая, пускай вкалывает, нечего прохлаждаться, а за перевыполнение гони ему прогрессивку — щедро и безо всяких проволочек. Настоящих, честных работяг надо поощрять. А лодырей и ловкачей нещадно бить по карману — нечего с ними миндальничать. Однако глубоко в душе, в самых сокровенных ее уголках Караджов держал и несколько иное мнение. Человек — это животное, пусть общественное, но животное. А животное руководствуется инстинктами. То, что мы называем сознанием, всего лишь тонкая оболочка, под которой бушуют страсти, сталкиваются амбиции. Тут и половое влечение, и зависть, и ревность, и чувство голода, и жажда материальной выгоды. Если у тебя нет своей собственности, ты никогда не научишься ценить, как надо, общественное добро, сколько бы тебе ни читали мораль. Весь вопрос в том, как их соразмерить, эти две ипостаси. Во мне уже социал-демократ заговорил, так его и разэтак, сознался сам себе Караджов. Куда ни кинь, все клин. Легче легкого подбрасывать идейки да честить начальство. Наверняка произведешь выгодное впечатление, даже можешь прослыть героем.

А вот у Стоила не бывает таких сомнений… Ну конечно, дай ему волю, он тебе так упорядочит жизнь, что она станет похуже Дантова ада. Ему и в голову не придет, что бытие не аптека, оно имеет разные измерения — попробуй-ка закрыть глаза на такие вещи, как эгоизм, личная выгода и прочее.

Нет, брат мой во Христе, так дело не пойдет! Кто не способен разглядеть ад в каждом из нас, тот прочит нам ад пострашней — состоящий из одних только праведников, где не будет места ни наказанию, ни искуплению…

Но тут Караджов почувствовал, что устал витийствовать сам перед собою, вздохнул и вспомнил, что наверху его ждет в постели жена Дженева. С тех пор как он познакомился с Марией, его не покидало чувство, что произошла роковая ошибка: они со Стоилом как будто однажды поменялись женами и ни тот, ни другой не могут понять, когда и как это случилось. Христо обернулся и снова стал разглядывать ночной лик родной хаты. Стоил никогда не привел бы сюда его Диманку, никакую другую женщину не привел бы, он трус. Впрочем, нет, ему бы не позволила его порядочность.

Это определение явно покоробило Христо, всколыхнуло в нем зависть. Сколько бы он ни осуждал Стоила, порядочности у него не отнять, а вот ему самому, Караджову, ее определенно недостает. И хотя в этой порядочности он видел скорее слабость, нежели зрелость ума, бывали моменты, когда его грызла зависть.

А ведь я мог стать трибуном, независимым юристом, обо мне не утихала бы молва, меня провожали бы восхищенными взглядами, я бы мог вышагивать средь восторженного шепота, недоступный и гордый… Глупости! — оборвал себя Караджов и в этот миг, впервые с тех пор, как они встретились со Стоилом, понял, что их спор — только следствие того, что они абсолютно разные люди. Однажды усомнившись в своей правоте, Караджов постепенно утратил всякое желание действовать, ему не хотелось рисковать, не хотелось вникать в суть вещей, так как он все равно не сможет их изменить. А вот Стоил, наоборот, никаких сомнений не испытывает, он твердо убежден, что все в наших руках, все можно усовершенствовать, и поэтому он взвалил на свои плечи тяжелую миссию новатора. Никаким таким адом скуки усердие Стоила не грозит, это ясно как божий день. За такое дело мало приниматься с умом, оно требует от человека всей страсти души.

Ад таился в нем самом, но Караджов еще не мог разглядеть его.

Присев на корточки среди травы, Христо бездумно погладил какой-то стебелек и всем своим существом ощутил, как сильно он изменился за эти годы. Ему стало больно. Что бы он ни делал, какие бы мысли ни рождались в его голове, внутренне он всегда шел на сделку с самим собой. Ему вспомнился случай, когда его Косте было пять лет. Вдвоем с Диманкой они принесли и нарядили очередную новогоднюю елку. Увидев ее, мальчишка задумался, а потом сказал:

— Мама, я больше не верю в деда-мороза, взаправдашнего деда-мороза не бывает. — И, немного помолчав, добавил со вздохом: — Но лучше бы я этого не знал…

Надо держать ухо востро, прервал свои воспоминания Христо. Это тебе не любовные приключения, на которые все смотрят сквозь пальцы. Никакой Стоил, никакие иллю…

— Соседушка, ты ль?

Караджов встрепенулся. Над оградой в лунном свете вырисовывалась фигура Делю, его соседа и однокашника по прогимназии. Делю, в белой нижней сорочке, был похож на привидение. Караджов растерялся.

— Ишь ты! — удивлялся Делю, передвигаясь вдоль плетня. — Гляжу, вроде бы мелькнул огонек наверху. Неужто Ристо? — соображаю я. — Но как же так — машины-то нету. Уж не вор ли какой забрался? Потом вижу, ты высовываешься нагишом-босиком. Ну, здорово!

Их руки соединились: мясистая, все еще сильная — с заскорузлой, жилистой, не менее сильной.

— Каким это ветром тебя занесло к нам? Ты с молодухой или один?

Христо соврал, что у него сломалась машина и пришлось оставить ее посреди дороги, и поскорее принялся расспрашивать бывшего дружка о сельских делах.

— Что тебе сказать? — говорил Делю. — Живем помаленьку, управляемся с горем пополам, бегаем трусцой за машинами.

Христо поспешил вставить, что и в городе не слаще, но кто взялся наверстать упущенное, тому случается и недосыпать. Болгарин спал немало, теперь настало время встряхнуться и поднатужиться. Потом будет легче.

— Так-то оно так, — присмирел Делю, уловив в голосе Христо твердые нотки. — Да не совсем. Ежели человек маракует в этих делах, всем хорошо. А кто без понятия, от того проку мало.

Христо уставился на соседа, и Делю дал задний ход.

— Я ить про между прочим говорю, так ить?

Караджов не ответил. Он мысленно перенесся в город, обошел знакомые кабинеты с богатой меблировкой, забежал в министерство, где неожиданно наткнулся на Миятева, секретаря парткома завода. Одни маракуют, а другие без понятия… Видал, как тонко подметил… Где для Стоила зеленая улица, там для меня тупик.

Ну вот, досадил человеку, сокрушался про себя Делю, но мысль его оборвалась, потому что зрелище, внезапно открывшееся перед ним, привело его в оцепенение: на верхнем этаже дома появилась женщина — гола-голехонька, молочно-белая, грудастая, волосы распущенные. Вышла на галерею, потянулась, словно кошка, и стала смотреть на долину, явно не замечая двух мужчин, прислонившихся к плетню.

Делю ощутил какую-то слабость в животе, потом в коленях, ноздри у него расширились и затрепетали. Втянув голову в плечи, он разинул рот и чихнул. Женщина тотчас же бросилась в дом.

— Ты никак озяб? — заметил Христо.

— Насморк, пропади он пропадом… — оправдывался Делю, все еще ошарашенный увиденным. Не его это женка, мелькнуло в голове. Чужая. Его щупленькая. Напал на сальце, кот хитрющий, а мне байки бает.

Беседа разладилась. Делю ухватился за какую-то мысль, запутался и закончил совсем другой. Видя его смятение, Христо решил, что соседа бьет лихорадка, и, обменявшись еще несколькими словами, спровадил его домой.

— Не обессудь, соседушка! — уже со своего огорода подал голос Делю.

— Ты о чем? — не понял Христо.

— Да о чем… Ни о чем!

— Бывает, — рассеянно бросил Христо и пошел к крылечку.

В долине затарахтел поезд.

 

7

Дружба между Евлогией и Константином началась еще в пору их детства. Из гостиной детей обычно выпроваживали и, завалив игрушками, оставляли одних, а потом поднимали их, спящих друг возле друга, как котята. Они оба были очень смирные, особенно Константин, пример послушания, чем любила пользоваться Евлогия, которая была старше на два года. Позднее, уже в пору юности, она дала ему прозвище Тих, Константин Тих. «По твоей милости меня, чего доброго, сочтут за сильно запоздавшего самозванца», — сказал он как-то в шутку. Евлогия небрежно махнула рукой.

Шли годы. Смуглая, небольшого росточка, Евлогия не только внешностью своей была похожа на отца, но и характер его унаследовала. Однако время от времени за ее уравновешенностью проглядывала натура матери. По настоянию Марии Евлогия поступила в театральную академию, вошла в круг столичной богемы, но неожиданно покинула дом Мельпомены — переметнулась в агрономию. Несколько месяцев длилась битва между матерью и дочкой, однако упорство Евлогии оказалось сильнее. И хотя Стоил не принимал участия в этом поединке, втайне он был уверен, что дочь поступила правильно, и это не ускользнуло от внимания жены. Мария обвинила его в молчаливом сговоре с Евлогией. Эта история еще больше усилила ее неприязнь к собственной дочери — неприязнь, возникшую в то трудное время, когда Евлогия только появилась на свет.

Закончив образование, девушка вернулась в родной город и начала работать на районной семеноводческой станции. Год спустя из Софии приехал и Константин, он стал одним из первых инженеров местного вычислительного центра. Между молодыми людьми возродилась прервавшаяся было дружба. Обычно по субботам «трабант» Константина вез их либо к памятникам старины, либо в какое-нибудь село, где у Евлогии были служебные дела — она бродила по земельным угодьям, брала пробы почв, заходила в гости к знакомым бригадирам, агрономам, крестьянам и заносила свои наблюдения в записную книжечку. Она старалась делать это тактично — как бы между прочим, не нарушая беседы, не внося в нее напряжения и искусственности. Описания полей, почв и семян перемежались в ее книжке с меткими выражениями, редкими словами, именами и прозвищами, с житейскими историями, на которые так щедра память крестьянина, тонкого знатока природы и людей.

Забившись в какой-нибудь угол, Константин молча слушал. И всякий раз его удивляло то, как интересно и непринужденно Евлогия ведет разговор с хозяевами, восхищала ее непосредственность, располагавшая к беседе всех, кто был рядом.

Случалось, что, засидевшись допоздна, молодые люди оставались ночевать у гостеприимных сельчан. И Евлогия расспрашивала уже Косту: какого он мнения о нынешнем вечере, о крестьянах, об убранстве жилищ, об отдельных людях, чьи имена никогда не путала. Константин отвечал сдержанно. Он не считал себя вправе сразу же выносить суждение о тех, с кем они сегодня встречались, об их вкусах, складе ума. Местные жители производили на него впечатление своей сметкой, пытливостью, это отличало и совсем молодых, чья критичность подчас граничила с непримиримостью к недостаткам.

— Хотя понятливый иной раз оказывается поверхностным, легко поддается внушениям, — сказал он в один из таких вечеров.

Евлогия задумалась над его суждением. Понятлив, но податлив — это звучит афористично. Константин умница.

— Тих!

— Что?

Это было в ее стиле — вроде бы хочет что-то спросить и не спрашивает.

— Тих, у тебя мать ревнивая?

Последнее время Евлогия подружилась с Диманкой и проникалась к ней все большей симпатией.

— Думаю, что нет.

— Почему?

— Может быть, у нее нет оснований.

— А если б были?

Он медлил с ответом.

— Мама человек скрытный, Ева.

— Вы похожи друг на друга.

Константин и нравился ей, и раздражал ее своей сдержанностью, молчаливостью. К тому же он был долговязый, тощий, какой-то бесплотный, шея у него оставалась тоненькой, как у мальчишки. Евлогии порой казалось, что он упадет от внезапного дуновения ветра, и она была готова защитить его. А вот проницательный ум Константина работал точно — вероятно, набирался сил в этой его молчаливости. Будь Тих средних умственных способностей, она, наверно, и внимания не обратила бы на него. В их дружбе, сложившейся как-то по-мужски, не было обычных столкновений, каких-либо подспудных интересов, она была бескорыстной. Мы с ним и пожениться можем запросто, размышляла она, и забыть друг друга в считанные дни.

 

8

В тот день Евлогия была свободна. Начальство уехало на какое-то зональное совещание (в их ведомстве тоже проводилась реорганизация — совещаниям не было конца), и она решила немного прогуляться по городу после обеда. В конце концов даже на самых работящих порой находит лень. Она причесалась в туалете, заколола волосы на затылке — привычка, сохранившаяся у нее со школьных лет, — и лицо ее оголилось, и без того большой лоб стал чересчур выпуклым. Ум портит женщину, подумала Евлогия, к чему он мне, ум, если нет любви! Лучше бы я родилась мужчиной.

Евлогия горделиво усмехнулась собственному отражению в зеркале и стала корчить разные гримасы, принимать позы — сладострастную, стыдливую, агрессивную — и ни с того ни с сего подумала, что, будь она мужчиной, первым делом соблазнила бы жен своих начальников.

— Ненормальная! — вслух сказала Евлогия, не замечая, что вошла уборщица.

— Чево, чево? — с недоумением уставилась на нее женщина, держа перед собой полное ведро воды.

Евлогия пулей вылетела на улицу. Солнце горстями плескало в окна брызги света, в уцелевших при застройке двориках нежились в его лучах припудренные пылью фруктовые деревья, хранили глубокомысленное молчание кусты самшита, по мостовой с шумом проносились автобусы, а вдали горы стояли в трепещущей дымке, предвещавшей жару.

Евлогия и не заметила, как оказалась у музея. Ноги сами привели ее сюда. Она заглянула во двор, заваленный каменными плитами, капителями, обломками колонн, огромными, как бочки, глиняными сосудами. Она бывала здесь много раз и все знала тут как свои пять пальцев и все же заколебалась, прежде чем войти. Из окон доносился стук пишущей машинки. Евлогия походила по коридору, прочла все надписи на дверях и наконец постучалась в комнату Диманки.

— Тетя Дима, принимаешь сбежавших с работы лентяев? — с этими словами она плюхнулась в оплешивевшее кресло. — Во всех музеях пахнет плесенью. — Принюхиваясь, она повела носом. — Должно быть, это затхлость минувших веков.

— Возможно, — согласилась Диманка.

— И наш век постигнет та же участь, и его обломки будут валяться в этом дворе. И он начнет так же попахивать, если еще не завонял.

— Ты сегодня, я гляжу, настроена философски. У тебя неприятности?

— У меня их всегда хватает, тетя Дима, без них было бы скучно. Разве не так?

— Все зависит от человека.

— И от эпохи, как пишут газеты… Ты не обращай внимания на мою болтовню. — Она прислушалась. — Как тут у тебя тихо. А у нас дома каждый вечер настоящая сходка, даже Тих горло дерет.

— Кто? — не поверила Диманка.

— А я думала, ты знаешь. — Евлогия уже пожалела, что проговорилась.

Диманке стало не по себе. Она знала характер сына — если уж он за что-то возьмется, его не оторвать, а это означало, что у них с отцом неизбежно разразится скандал. Тем более что в последнее время с Христо творилось что-то неладное. Раньше был такой разговорчивый, порой даже надоедал своей болтовней, а в последнее время все молчит да хмурится. Пристрастился к еде, да и к выпивке — вместо обычной рюмки коньяку стал выпивать по две, а то и по три, на вопросы отвечает то рассеянно, то сердито. Только раз у него развязался язык — случилось это неделю назад, — пожаловался на неприятности по работе, и, как выяснилось, все из-за Стоила. «Да, во всем виноват твой хваленый Стоил с его ослиным догматизмом! — повысил он голос, и в глазах у него была ярость. — До сих пор надеется на свое прошлое да на легкомысленных софийских либералов! Но я еще утру ему нос, этому несостоявшемуся профессору! Такой хронометраж ему устрою, что он скатится до начальника цеха или до экономиста в отделе труда и зарплаты…»

Подобных слов, такой желчи по отношению к Стоилу Диманка от него не ожидала.

Ей вспомнилось, как они с Христо познакомились. Было это в студенческой компании. Все пили, танцевали, а она сидела в сторонке и с удовольствием смотрела на шумное веселье. Вдруг к ней подсел Христо, Дионис Бреговский, как он представился, — потный, глаза горят, как у хищного зверя, но с лица не сходит широкая подкупающая улыбка.

«Вы, судя по всему, с другой планеты, а может быть, с какого-нибудь астероида? — заговорил он. — Пойдемте танцевать».

После пышной первой фразы приглашение прозвучало так искренне, что она невольно согласилась. Христо галантно вывел ее на середину комнаты, поклонился чуть ниже, чем следовало, и, продекламировав: «Ювенес дум сумус!», закружил ее в вальсе. Танцевал он умело, то и дело импровизировал, возбужденный дурманящим действием ритма. Когда началось танго, он привлек ее поближе к себе, положил на плечо свою тяжелую ладонь, и она ощутила скрытую власть этого человека.

«Сейчас, — говорил он ей на ухо, — мне бы следовало разыграть перед вами роль сынка преуспевающего адвоката или врача, запоздалого, разудалого, — он сам удивился неожиданной рифме, — готового затуманить вам мозги, которые, надо полагать, менее защищены, чем мои. — Диманка грустно улыбалась. — Но к чему все это? Признаюсь вам, милое созданье, я — сельское чадо в натуральном виде, скоро закончу юриспруденцию, Фемида рискует заполучить очередного ловкача, который примется оправдывать пройдох, прелюбодеев и воров. Сжалься над падшими, о высокий Суд, сжалься, ибо никто не застрахован от порока, услышь слова пророка. — Он звонко захохотал. — Не судите, да не судимы будете… Итак, перед вами сам Христо Караджов, ваш неверный слуга и верный поклонник!»

Диманке доставляло удовольствие слушать эту болтовню, ее словно обдувал резвый, освежающий ветерок. Тогда ей и в голову не приходило, что со временем она поверит этому человеку, увлечется и свяжет с ним свою судьбу. Но такова жизнь. Еще в детстве ее привлекали самые озорные ребята, в их веселости, бесшабашности она угадывала проявление воли и чувства свободы.

Но одно дело — детские игры и совсем другое — жизнь. В первый же год замужества она поняла, что за буйным нравом и веселостью Христо таится холодный рассудок, острая наблюдательность и откровенный эгоизм. Не осталось больше студенческой беззаботности, былой самоиронии, он их заботливо припрятал и держит под семью замками. Даже в самых шумных сборищах, на которые они зачастили и где Христо ужасно много пил — она бы просто не выжила, если б ее заставили столько выпить, — от его внимания не ускользала ни одна важная деталь, ни один многозначительный взгляд, намек или жест людей, равных ему по положению, и особенно вышестоящих. Открыто он никому не льстил, грубо ни на кого не нападал, а исподволь делал и то и другое. Одному из секретарей окружкома он, к примеру, тихо сказал (но так, чтобы слышали другие): «Хотя внедрение смелой идеи обычно связано с большим риском, хотя болгарин чертовски хитер, наши планы покоряют его душу, и этим мы обязаны не только самим планам, но и тем, кто их реализует, скромным апостолам прогресса в нашем крае. Давайте же выпьем за них!»

Это произвело впечатление. И пока звенели бокалы, Христо обращался к какой-нибудь мелкой сошке, к человеку без особых заслуг и будущего, и шептал ему: «Если бы твоя преданность, камарад, была прямо пропорциональна твоим знаниям… то есть, наоборот, ты меня понял… — Тот морщился, а Христо с удивительной непосредственностью добавлял: — За твое здоровье!»

Быстро сориентировавшись, Христо начал заводить полезные знакомства, налаживать дружбу с нужными людьми и стал подниматься вверх по служебной лестнице: инструктор, заведующий сектором, а еще через два-три года — заведующий отделом горкома. И только он нацелился на пост секретаря, как из столицы прибыл Стоил. Возобновилась их давняя дружба, однако Христо быстро учуял, что окружное руководство прочит в секретари горкома Стоила. «Нет уж, дудки, через меня им не переступить! — взбеленился Караджов. — Если Дженев сидел в тюрьме, то это еще не значит, что он щекотал бороду самому господу богу! Должностей много!»

Но вскоре ему стало ясно, что, сколько бы он ни заискивал перед начальством, сколько бы оно ни хлопало его по плечу, он, Караджов, все равно останется на втором плане. И Христо затаил неприязнь к местным властям, тщательно прикрывая ее меткими фразами, приветливыми улыбками, показной деловитостью. Себя он ставил гораздо выше всех них…

— Отцу лучше? — спросила Диманка, с трудом освобождаясь от воспоминаний.

Только теперь до них дошло, как долго они молчали.

— Куда там — без конца курит и кашляет.

— Ты должна на него повлиять, тебя он послушается.

— Отец не из послушных.

— Знаю, — глухо сказала Диманка. — Но так тоже нельзя.

— Мы собираемся махнуть с ним в горы, как только у него будет просвет в работе. Там папа сразу приходит в себя.

— Втроем?

— Мама остается. Она не может без моря…

— Да, конечно, — задумчиво сказала Диманка. — Дядя Христо тоже очень занят. Может, и мы с Константином куда-нибудь уедем.

— Присоединяйтесь к нам! — не удержалась Евлогия.

— К вам?

— А почему бы нет? Это идея! Будем вместе бродить по горам, собирать грибы, я их хорошо знаю, сто блюд могу из них приготовить… А, тетя Дима, решайтесь!..

— Не так это просто, Ева, — ответила Диманка после некоторого раздумья.

 

9

Рабочий день подошел к концу, и Диманка с Евлогией пошли прогуляться. Широкий Славянский бульвар — это название ему дали после Освобождения — лился, как настоящая река с плотными рядами старых благоухающих лип по обоим берегам. Странная была эта река — на двух уровнях. На высоком берегу расположился Дом офицеров — нарядное, всегда свежевыкрашенное здание; дальше шли казармы, похожие одна на другую, как солдаты, среди них высилось здание штаба; а еще дальше желтели новые жилые дома с огромными магазинами в нижних этажах — их витрины выглядели так, словно там похозяйничали грабители.

На другом, более низком берегу была представлена в полном блеске старая городская архитектура. Тут стояли впритык друг к другу купеческие особняки в три и четыре этажа, украшенные портиками, эркерами, капителями, фризами «под барокко», скульптурами, почти на всех были островерхие жестяные шляпы с флюгерами и антеннами. В первых этажах разместились десятки магазинов и магазинчиков — одежда, обувь, парфюмерия, галантерея, филателия, книжные, кондитерские, хозяйственные магазины, гастрономы, аптеки; тут же находилась местная филармония, театральная касса, два кинотеатра, почта — всего не перечесть. Между ними торчали современные жилые башни, не так давно выкрашенные в яркий цвет, но уже облезшие от дождей. В просторных магазинах самообслуживания не закрывались двери, туда-сюда сновал народ — элегантные девушки в коротких юбочках, сухонькие старушки из окрестных сел с сумками и узлами, поджарые курсанты и раздобревшие офицеры, дети с потертыми ученическими портфелями в руках, железнодорожники и шоферы с переполненными сетками. На маленьких столиках старики продавали лотерейные билеты, у тележек с мороженым топтались женщины, одетые как поварихи, и нараспев зазывали прохожих:

— Эскимо! Шоколадное, сливочное, фруктовое. Ледок, медок…

Бульвар выливался из верхней площади, словно из озера, он шел через весь центр и вливался в нижнюю площадь. Здесь, разделившись на два рукава, бульвар омывал выступавший мысом городской сад. А еще дальше слышалось шумное дыхание вокзала.

Они шли медленно, занятые своими мыслями. Окинув взглядом какой-нибудь дом или витрину, Диманка вспоминала бывшего владельца, его вывеску: магазин верхней одежды «Синто», фотография «Монблан», кинотеатр «Одеон»… В ту пору народу в городе было раза в три меньше, в магазинах народу никого, а жизнь была простая и неторопливая. Те времена давно прошли… Она почувствовала легкую, сладкую грусть: как было бы хорошо навсегда остаться той девушкой, нецелованной, не битой жизнью, в отчем доме. Наслаждаться теми трепетными утрами, когда звучала музыка, и вечерами, когда Диманка стояла на балконе и любовалась мигающими золотистыми гирляндами, рассекавшими темное тело города, и мерцанием небосвода, опирающегося на худобу горных кряжей.

Но те годы ушли безвозвратно. Ее мечтательная юность кончилась в войну. Помнится, в городе была расквартирована какая-то немецкая часть, радисты что ли, во всяком случае, у солдат были деньги и они шатались по злачным местам. Случалось, на улице эти белобрысые верзилы загораживали дорогу возвращающимся домой гимназисткам — настоящие шайки хулиганов. Однажды и с нею такое случилось. Навстречу шли двое солдат с тяжелыми кобурами на поясе, а она была в переднике, с белым воротничком и манжетами. «Фрейлейн, фрейлейн, битте шпацирен цузаммен!» — заблеяли немцы и преградили ей дорогу, раскинув руки в стороны. Ей казалось, что они сейчас бросятся на нее. Как она перепугалась! Хотелось превратиться в воробышка и впорхнуть в какую-нибудь водосточную трубу. А те загоготали на всю улицу: «Бульгариен капут, дамен — капут!..» Слава богу, появились прохожие, хмурые, злые, вообще народ был тогда донельзя взвинчен и все почему-то торопился, торопился…

После войны торопливость не исчезла. Появилось много суетливых людей, они всеми способами добивались, чтобы новая жизнь началась с азов, обязательно на пустом месте и немедленно — время, мол, не ждет. Диманка никак не могла понять, к чему такая горячка, когда кладется Начало тому, что создается на века, и с тревогой наблюдала, как торопливость порой переходит в спешку, в суматоху, чреватую ошибками. Даже в ее музее не было раздумчивого спокойствия, словно изучались не тысячелетия, а минувший год…

Диманка замедлила шаг. Ее мысли снова вернулись к Стоилу, его терпеливым исследованиям, над которыми Христо то добродушно, то язвительно подшучивал. И только теперь, средь уличной суеты, ей вдруг открылась истинная суть спора, идущего между ними.

А тем временем Евлогия уже успела купить эскимо и капнуть на блузку.

— Ну и неряха же я! — пожурила она себя, протягивая Диманке ее порцию. — Не завидую тому, кто возьмет меня в жены…

— Да ладно, пойдем дальше.

— Впрочем, дудки! Я не намерена продавать свою свободу. Да и мужчины до того скучный народ!

— А они про нас говорят то же самое.

— Пускай говорят! Меня это устраивает.

Неожиданно подпрыгнув, она сорвала веточку липы.

— Уже отцвела, совсем не пахнет — вот понюхай.

Диманка поднесла зеленую веточку к носу, хотела было сказать: «всякому овощу свой срок», но воздержалась. Они постояли у витрины магазина тканей и решили зайти. Евлогия набрасывала себе на плечо то одну материю, то другую, а Диманка смотрела, что больше к лицу. Они остановились на шелке, голубом в белую полоску. Евлогия спросила у продавщицы, не расхватывают ли этот материал моряки.

— Моряки? — уставилась на нее женщина за прилавком.

— Ну конечно — на пижамы, — вполне серьезно ответила Евлогия, а Диманка с трудом сдерживала улыбку. — У меня брат служит во флоте, так он сшил себе точно такую пижаму, на время летних маневров.

Продавщица смерила взглядом Евлогию, покосилась на Диманку и сказала:

— Тогда купи еще на одну, чтоб у парня была смена.

— Думаете, не возьму? — Евлогия была задета, не раздумывая, она подошла к кассе. — Пожалуйста!

— Сумасшедшая… — засмеялась Диманка, когда они вышли на улицу. — Что это тебе в голову взбрело?

— Ужасно люблю дурака валять, — призналась Евлогия. — К примеру, пошла за брынзой, а очутилась в кино. С тобой такого не бывает?

Диманка пожала плечами.

— Слушай, тетя Дима, поехали в археологический заповедник! — Евлогия схватила Диманку под руку. — Ну пожалуйста, я плачу за такси!

Диманке не удалось ее отговорить. Они взяли такси на нижней площади и поехали к памятникам старины. Горячее солнце клонилось к закату, вдоль дороги, словно исполинские птицы, дремали деревья, а над полями дрожало марево. Евлогия то смотрела на мелькающий пейзаж, то что-нибудь шептала Диманке, то громко спорила с шофером.

— Вот это, желтое? Рапс. — Тот возражал, что не рапс, а горчица. — Рапс, дяденька, рапс, горчица совсем не такой цветок.

— Горчица вовсе не цветок, герань — другое дело, герань — цветок.

— Цветок, дяденька, раз цветет, значит, цветок.

— Горчица — это растение, — стоял на своем шофер и так круто повернул, что завизжали покрышки.

— Ну ладно, только к чему такие страсти? — Евлогия подтолкнула локтем усмехающуюся Диманку.

— А ты не зли меня, поняла?

Но через несколько сот метров Евлогия повторила как бы про себя:

— Цветок, конечно.

Шофер тоже, выждав какое-то время, повторил:

— Растение. — И на такой скорости очертил круг на площадке перед музеем, что пассажирки чуть не вылетели из машины.

— Девушка, — сказал он, — слава господу богу, что я успел женить сына. А то ведь, неровен час, могла бы ты снохой моей стать. Мигом спровадила бы меня в могилу.

— Цветок, — очень серьезно сказала Евлогия, и все трое громко рассмеялись.

— Дженева дочка, верно? — спросил шофер. — Правду говорят — яблоко от яблони!.. Ну, счастливо, в другой раз заплатишь. — И уехал, махнув рукой.

Они вышли за село. В речушке плескалась стая гусей, высоко в небе кружил ястреб. Евлогия предложила подняться к капищу.

— Мне ужасно нравятся языческие обычаи — дико, но честно! Если встречу язычника, непременно выйду за него замуж, не веришь? Нет, серьезно, для меня главное — чтобы в человеке не было фальши.

— А если твой язычник захочет принести тебя в жертву?

— Ну и что? Куда хуже, если человек расточает клятвы, а потом с глаз долой — из сердца вон… Мама родная, какая здесь красота!

Они стояли на зеленой полянке и благоговейно смотрели на открывшуюся перед ними картину.

 

10

Диманка вернулась домой в полном изнеможении. Нелегко было карабкаться по крутым тропам к капищу, продираясь сквозь густые заросли кустарника следом за ловкой, как козочка, Евлогией. Диманка опустилась на диван, расслабилась и долго лежала так в омывающей ее тишине, словно в бассейне с прохладной чистой водой. И задремала.

Разбудил ее щелкнувший замок входной двери. Она поняла, что это Тих, но не нашла в себе сил подняться.

— А, ты здесь? — удивился он, видя, что она лежит в темноте. — Уж не заболела ли?

— Я очень устала… Ты только сейчас с работы?

— Странно, раньше ты так не спрашивала. Нет, не с работы.

— От дяди Стоила?

Он опять удивился.

— Откуда ты знаешь?

— Во всяком случае, не от тебя.

Константин заходил взад-вперед по комнате. Диманка вглядывалась в его фигуру, походку, выражение лица так, словно увидела его после долгой разлуки.

— Я собирался тебе рассказать… Немного погодя.

— А зачем надо было скрывать? Отец знает?

— Нет.

— Странно.

— Да, странно. Только моей вины тут нет.

— А чья же тут вина?

— Мама, я в данном случае простой вычислитель.

— Ты делаешь вычисления, используемые против твоего отца, а он ничего не знает?

Константин внезапно взорвался:

— Можешь быть спокойна, я и ему собирался сказать по окончании работы.

— Вот те на. А почему не до того, как приниматься за нее?

— Потому что он бы воспротивился.

Диманка свернулась калачиком на диване — маленькая, хрупкая. Невыразимая нежность захлестнула душу Константина, но он не подал виду.

— Коста, — тихо сказала Диманка, — сядь возле меня.

Он сел. Мать положила ему на колено свою маленькую, как у ребенка, руку.

— Что происходит в нашем доме?

Константин молчал.

— Отец злится, ты скрытничаешь — может, я тут лишняя?

— Мама, ну что ты! — И он обнял ее.

Диманка потянулась к нему, взъерошила его волосы. Давно она не прикасалась к ним, не гладила их. Константин покорно склонил голову.

— Тих, — едва слышно проговорила Диманка, приглаживая волосы сына, — ты всегда будешь меня любить?.. Всегда!

Глубоко растроганный, он молчал.

— Всегда, мой мальчик, что бы ни случилось.

Поздно вечером, когда все улеглись, Христо сказал жене:

— Мы тут поговорили с Костой, когда ты была на кухне. Он, оказывается, ведет со Стоилом «изыскания»!

— Это Стоил тебе сказал?

— Он, — соврал Христо, хотя на самом деле все до последней подробности ему передала Мария. — Подражает западной моде.

— Ну а ты?

— Я? Я сказал ему, что он волен поступать, как ему заблагорассудится, но только не за спиной у отца. — Христо зевнул. — Ничего, скоро он поймет, что к чему.

— Ты опять с угрозами?

— Видишь ли, в чем дело, я не людоед. Если Стоил вовремя опомнится… — Христо опять зевнул. — На днях у меня был разговор с генеральным и с заместителем министра. Все складывается в мою пользу.

— Теперь уже за спиной у Стоила?

— Ты что, в адвокаты к нему нанялась? Я не навязывался начальству, они сами мне звонили… Стоил — мыслитель, другого такого во всей округе не сыскать, вот ведь какая штука.

— Это начальство так говорит?

— Это я говорю! — подчеркнул Христо. — В конце концов, деловой спор, ничего страшного в этом нет. Я не собирался раскрывать перед тобой все карты, но раз уж зашел разговор… Если я сумею еще годик удержать марку, вопрос о моем продвижении решится сам собой — заместитель генерального уходит на пенсию. Поняла?

— Поняла, — машинально ответила Диманка.

— Что-то не похоже. Для меня и для вас с Костой начнется новая жизнь.

— Вот теперь поняла. После такой новости ты начнешь из кожи вон лезть.

— Я знал, что ты будешь против. Наш городишко — пуп земли, верно? Для археолога, может, оно и так, но государственному деятелю нужны другие масштабы. В столице есть где размахнуться. Мой отец пахал на глубину двадцать сантиметров, а длина борозды не превышала пятисот метров, а я должен пахать поглубже, да и поле у меня будет дай бог. Вот это по мне!

Езжай, паши, делай что хочешь, чуть было не вырвалось у Диманки. А я останусь здесь. С Костой. Но вместо этого она спросила:

— А мне чем заниматься в Софии?

— Не беспокойся, устрою тебя в какой-нибудь музей. В столице как-никак побольше музеев, да и богаче они здешних, верно? — Он потянулся к Диманке, хотел приласкать ее, но она спокойно отстранила его руку. — Сейчас ты противишься, а потом благодарить меня будешь. Христо Караджов дает слово, что подыщет тебе такую же работу, но с большей… — он хотел сказать «зарплатой», но вовремя спохватился, — с большей возможностью для научных исследований. Масштабную работу, моя девочка.

— Масштабность нужна только Христо Караджову, — парировала Диманка, поморщившись от обращения, пришпиленного мужем к концу фразы. — Впрочем, делай как знаешь… А что касается отпуска, то в этот раз я поеду куда-нибудь одна.

— Как это одна? — встрепенулся Христо, вспомнив слова Марии о том, что если они поедут все вместе, то это обречет их на скуку. — Почему одна?

— Так…

Христо лихорадочно соображал.

— Зря ты себя травишь, — с подчеркнутой заботливостью начал он. — Не надо было тебе говорить… Во-первых, это довольно далекая перспектива, о которой знаем только мы с тобой. Всякое бывает, может, все останется по-старому. Во-вторых, последнее время я много думал о нас со Стоилом и сделал для себя вывод: нельзя допустить, чтобы мы стали врагами, мы сами должны выяснить отношения. Ноблес оближ — так, вроде бы, говорится.

Диманка чувствовала, что муж не случайно завел этот разговор. Она достаточно хорошо знала его злопамятность, истинно караджовское честолюбие и не сомневалась, что в верхах и в самом деле обещали ему повышение. А раз так, совсем ни к чему наживать себе врагов, особенно в лице Стоила, который для него теперь не соперник. Вот чем заняты его мысли. Через год, а может и раньше, он займет в столице высокий пост, с головой уйдет в заботы о шикарной квартире, будет разъезжать в заграничном лимузине, наймет домработницу, начнет подыскивать себе портных, пропадать на заседаниях, принимать гостей — новых, важных, высокопоставленных, а то и не очень важных, но зато нужных. И так будет каждый день, каждую ночь, до тех пор, пока масштабы опять не окажутся мелкими и на пути у него не встанет какой-нибудь новый Стоил…

А может, все сложится и по-другому: он уйдет с головой в дела, будет разъезжать по стране и по заграницам, дома будет редким гостем, а она останется с Константином. Мария исчезнет с ее глаз, и начнется новая, совершенно независимая жизнь? Диманка взглянула на мужа — он лежал на спине, закинув руки за голову и уставившись в потолок. Нет, она не может влиять на решения этого человека. Она смогла добиться лишь одного — превозмочь его в самой себе, там, где у него нет власти.

— Делай как знаешь, — сказала она наконец, чувствуя, что он ждет от нее ответа.

— И сделаю, — просто, вроде бы даже искренне ответил он. — Пусть Дженев поймет наконец, что я не желаю ему зла. Пусть убедится, что мне ничего не стоит занять его позицию. Меня это нисколько не свяжет.

 

11

В действительности события развивались не совсем так, как изобразил Караджов. В тот день, придя по долам в окружком, он решил заглянуть и к секретарю но промышленности. Весь седой, Сава Хранов сидел за письменным столом и читал какую-то брошюру. Увидев в дверях Караджова, он бодро встал и пошел ему навстречу. Они пожали друг другу руки, как близкие друзья. Хранов упрекнул Христо за то, что последнее время совсем не показывается, а тот, приложив руку к сердцу, виновато закивал головой, незаметно потянув носом воздух. Хранов не курил, в комнате застоялись запахи старых бумаг, пота в пыли. Даже здесь уборщицы ловчат, подумал Караджов, ступая по свалявшемуся ковру.

Они сели на диван, обменялись вопросами о семье, о здоровье, потом перешли к городским и столичным сплетням, позлословили всласть о соседнем округе, чьи успехи, отмеченные в центре, вызывали у них зависть. И лишь после всего этого перешли к заводу.

— Ну как вы там со Стоилом управляетесь, что новенького? — отеческим тоном спросил Хранов. — Этими днями я собирался наведаться к вам, походить по цехам, посмотреть да послушать людей…

Караджов насторожился. Хранов не спрашивает, как управляется он, директор, а говорит о них обоих — его это задело. К тому же без обиняков заявляет, что хочет сам все увидеть и услышать… Караджов был не особенно высокого мнения о Хранове, считал, что тот уже староват, не имеет специальной подготовки, довольно-таки ограничен. Однако этот человек прошел тюрьмы и подполье, его хорошо знали не только в партийных кругах, но также в городах и селах всего края. Жил он скромно, был терпелив и выдержан, не имел ни явных врагов, ни восторженных друзей. Даже на официальных мероприятиях к нему обычно обращались по-свойски — бай Сава.

— Бай Сава, — осторожно начал Караджов. — Что виноват, то виноват, сознаюсь, хотя и ты вроде хворал какое-то время, а я уезжал на несколько дней, потому так вышло. — Незаметно для себя Караджов перешел на деревенский говор — оба они были выходцы из села. — А про нашу мороку расскажу все как есть. Затем и пришел к тебе — попла́чусь, думаю, как родному отцу, да совета попрошу.

Хранов без труда уловил хитринку в словах гостя, но не устоял — просительный тон Караджова пришелся ему по душе.

— Верно, приболел я малость, было такое дело.

— Про наши каждодневные заботы толковать нет нужды, — продолжал Караджов. — Тебе они знакомы. Без них нам не прожить, как собаке без блох. — Оба невесело усмехнулись. — Другой камень у меня на сердце, и все из-за Стоила.

— Вот те на! — воскликнул Хранов. — Уж не разболелся ли он?

Надо же такое сморозить! — разозлился в душе Караджов.

— Жив он и здоров, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, нас с тобой переживет. Только не в этом дело. Стоил, бай Сава, уперся, как осел на мосту, и ни вперед, ни назад. Одним словом, начхать ему на выполнение годового плана. Вызвал я его третьего дня…

— Вот оно что… — протянул Хранов. — Что же это с ним, с нашим Стоилом?

— Послушай, бай Сава, — заискивающе продолжал Караджов. — Не пристало нам с тобой в прятки играть, верно? — Хранов кивнул. — Мне теперь все ясно как божий день: нашему Стоилу мода спать не дает. К месту и не к месту подавай ему научный подход! Вот уже больше года какие-то мальчишки днюют и почуют в цехах. Зевнет рабочий — они и это берут на карандаш, а сам Стоил камеру вертит да замеряет. Но ить завод наш с какой поры дымит? У него своя статистика, немалый опыт. Чему ж нынче верить — тем мальчишкам или практике? Самое скверное то, что народ уши навострил, разговоры пошли. Понятное дело: каждому охота работать поменьше, а премию получать побольше, ни за что ни про что. Теперь скажи — прав я или нет?

Караджов покосился на секретаря, чтобы оценить, какое впечатление произвело на него сказанное. Он учитывал, что Сава Хранов человек старой закалки, практик, к нововведениям относится недоверчиво.

— Дак ведь, — почесал в затылке Хранов, — наука есть наука, без нее не обойтись. Хотя, конечно, смотря какая наука и как ее применять.

Вроде клюет, подумал Караджов.

— Я кое-что слыхал про Стоиловы эксперименты, вот и Первый позавчера специально этим интересовался. Мы, как говорится, не против экспериментов. Да и Стоил человек правильный, старой закалки, экономике в Софии учился — пускай бы себе замерял. Но то, что ты сейчас говоришь, чуток настораживает. Потому как вы, молодые, иной раз увлекаетесь, разве нет?

Караджов пожал плечами.

— Мне это больше чем ясно. Если бы речь шла о настоящей науке — кто бы стал возражать? Тебе хорошо известно, сколько мы в свое время хлебнули от тех, кто ее травил, ты это знаешь лучше меня. — Хранов важно кивнул. — Когда в верхах начали делать ставку на новые методы, сколько было радости! Но зачем же все ставить с ног на голову?

В глазах Хранова он прочел колебание.

— Ты вроде бы мне не веришь? — решительно спросил Караджов.

— Отчего же, верить-то я верю, но ведь и Стоил не лыком шит. Не кроется ли за этим другое?

Караджов вздрогнул. Еще не хватало, неужели этот старый суслик что-то пронюхал? Он мигом перебрал в уме все последние разговоры, приключения с Марией, свои тайные замыслы. И успокоился: обо всем этом Хранов не мог ни знать, ни даже подозревать. А вот позиция Стоила очень уязвима — его можно обвинить и в других грехах, более тяжких. Не зря же Хранов обронил фразу: «Не кроется ли за этим другое?» Они такие, эти старики! Если им что-то не по нутру или чего-то недопонимают, тут же начинают подозревать! Караджов обвел глазами одежду Хранова — и летом ходит в темном костюме, темный галстук стянут в маленький тугой узел, как и мысли. Задержался взглядом на круглой физиономии Хранова, охваченный странным предположением, что этот человек способен думать и щеками, и скулами, и даже своими усиками. Вдруг вспомнилось лицо Стоила — оно все светится, а во взгляде — отблеск спокойных, но глубоких вод. Да, Стоил сделан из другого теста, совсем иного замеса… Но вот незадача — приходится вести борьбу не с Храновым, а со Стоилом.

На висках у Караджова выступил пот. В его годы человек либо уже сделал карьеру, либо, смирившись со своей судьбой, сидит себе тихо-мирно. А вот он запоздал, и, как назло, в самый ответственный момент начались осложнения. У Стоила перед ним явное преимущество — он не делает карьеру. И у Савы Хранова есть свое преимущество — он уже достиг желанной цели. Караджов стал перебирать в памяти родных и знакомых. Получалось, что все они в чем-то его обскакали, даже те, что остались в самых низах, — и односельчане, и покойные родители. В его возрасте оба они уже покончили со своими главными заботами: вырастили детей, подняли хозяйство, завоевали добрую славу на селе, уважение родных и соседей — словом, прошли тот путь, какой им полагалось пройти за свою жизнь.

А он чего достиг? Еще в юности стал испытывать странный зуд, погнавший его в город, к иной жизни. И вот на тебе, уже перевалило за пятьдесят, он вроде бы достиг многого такого, о чем прежде и мечтать не мог, а по существу — почти ничего. Потонул в крупных и мелких играх, то пресыщенный, то мучимый жаждой, актер и зритель одновременно, а если вдуматься — и режиссер провинциального фарса под названием «Христо Караджов против Стоила Дженева» в двух частях, с поучительным финалом, дождаться которого способны разве что самые любопытные сороки. Рот его наполнился горькой слюной, в он никак не мог ее проглотить.

— Ты что-то приумолк, — спугнул его мысли голос Хранова.

Караджов мгновенно сосредоточился: настал самый удобный момент!

— Я тебе кое-что открою, — понизил он голос. — Но только чтоб между нами. Наш Стоил, Сава… — И что-то шепнул ему на ухо. Хранов даже рот раскрыл от изумления.

— Дело это мудреное, — продолжал Караджов. — Еще в университете мы изучали разные там экономические теории. Так вот, одна из западных теорий — теория ценностей. Согласно ей, рабочий производит не товар, предназначенный для продажи, а ценности. — Хранов оторопело глядел на него. — Ценности, будь они неладны! — повысил голос Караджов. — Нечто неопределенное, дорогостоящее, но только не товар, соображаешь? — Хранов неуверенно кивнул. — Якобы если нет товара, значит, нет и прибавочной стоимости, нет эксплуатации, капиталистов и прочее.

— Ну хорошо, а…

— Погоди. Наш Стоил втайне исповедует именно эту теорию, только подлаживает ее к нашим условиям. Он рассуждает так: если без удержу наводнять рынок предметами, называть их товаром и не создавать ценностей, то при отсутствии конкуренции и других помех мы рискуем превратить производство в пустую забаву. То есть можем якобы превратиться в барахолку. И тут он говорит: а не разумнее ли нам перестать гнаться за количеством, а приналечь на качество? Обрати внимание — только качество, и гарантировать его будет не конкуренция, а приборы, придирчивый контроль. Контроль от рабочего места до склада. Тогда рабочий получит больше денег, а государство — ценностей.

— Ты смотри! — воскликнул Хранов. — И это наш Стоил?

— Наш друг и приятель, — безо всякой иронии поддакнул Караджов. — Ему и невдомек, что, если встать на такой путь, мы будем без конца топтаться на месте, рабочий, пресытившись и развратившись, уподобится простому ремесленнику, который часами мудрит над каким-нибудь болтом, потому что он, видите ли, не просто токарь или фрезеровщик — не-е-ет, он ценности создает! А если к этим ценностям пришлепнуть их высокую стоимость, то вот тебе и национальный доход, и престиж на мировом рынке, и все такое прочее. А производительность — ёк! Ёк, Сава! — повторил Караджов, довольный своим спиритическим сеансом.

В сущности, это был вольный пересказ спора, разгоревшегося между ним и Стоилом. Именно в силу того, что у нас нет конкуренции, подчеркнул тогда Стоил, мы можем выполнять работу без спешки, делать меньше, но надежнее, и только таким путем нам удастся достичь экономии ресурсов и высокой производительности. Не формально, а на деле.

Тогда Караджов был загнан в угол. Он сообразил, что Дженев прав, по крайней мере в принципе, и, чтобы не сдаваться, поднапряг мозги и предложил свой вариант теории ценностей. Выслушав его, Стоил усмехнулся и сказал, что это уже из другой оперы, и, если Христо позабыл, он готов напомнить ему, в чем соль этой теории. И в заключение Стоил сказал — этих слов он никогда не забудет и не простит: «Теперь мне ясно, что ее породило, эту погоню за количеством. В Европе мы были последними бедняками. Не знаю, обращал ли ты внимание на такую особенность: чем беднее стол, тем больше аппетит. Мы хотим разбогатеть в одну ночь, к тому же только собственным трудом. Ведь сами себя обманываем. Ты меня просто удивляешь: умный человек, а перед сложными вопросами как-то пасуешь».

До чего точно подмечено: бедняк задумал в одну ночь разбогатеть. Что из этого может получиться? Христо ревниво взглянул на лицо Стоила — прокопченное, словно лик святого на иконе, и окончательно убедился, что им не понять друг друга. Если бы он выдал свои сокровенные мысли, Стоил наверняка бы их отверг. А спасовать означало признать правоту Стоила, его принцип.

Всеми этими соображениями он не мог поделиться не только с Храновым — смешно подумать, — но и вообще с кем бы то ни было. Да, он одинок, эта мысль в который уже раз приходит к нему. На его месте любой почувствует себя одиноким: homo homini…

— Да-а-а, — после долгого молчания протянул Хранов. — Вот слушал я тебя и все пытался как-то раскусить Стоила. Волей-неволей подумаешь: если оно действительно так, как ты рассказываешь, — не иначе, рехнулся человек.

Озабоченный тон партийного начальства побудил Караджова поскорее застраховаться.

— Бай Сава, я с тобой поделился, да только не надо пока звонить во все колокола, ладно? Сам понимаешь, положение у меня деликатное, мы с ним друзья, со Стоилом, вместе работаем, и вообще это дело непростое, тонкое, в подобных случаях негоже рубить с плеча. А вдруг я не так понял его?

— Спору нет! — согласился Хранов. — Я даже думаю, не лучше ли было бы собраться нам втроем, сообща пораскинуть мозгами, авось полегоньку-потихоньку удастся вернуть заблудшую овцу в кошару. Все мы люди, чего в жизни не бывает…

 

12

По дороге на завод Караджов перебирал в памяти подробности разговора с Храновым и никак не мог избавиться от неприятного чувства, что предал Стоила. Во всем теле была тяжесть, как после шумной попойки, бежавшие мимо машины, дома сливались в сплошную стену. Начинается, подумал он.

«Волга» затормозила у объединения. Караджов отпустил шофера, прошел к себе в кабинет, позвал секретаршу, велел связать его с Софией и никого не пускать. И тут невольно подумал о том, что вроде бы и не собирался говорить ни с генеральным директором, ни с заместителем министра. Так же как, идя в окружном, он не знал, что именно будет рассказывать о Дженеве.

С генеральным разговор был непродолжительным. Караджов ответил на его вопросы, что-то записал в блокнот и дал понять, что особых проблем у него нет, если не считать истории с Дженевым, которую тут же вкратце изложил.

— Он что, на взыскание напрашивается? — грозно спросил генеральный. И приказал Караджову разобраться с этим делом.

— Передай своему Дженеву, что он мне лично ответит, если и впредь будет оригинальничать. Хорош зам по производству!

Караджов учтиво помолчал, затем с важным видом заверил шефа, что оснований для беспокойства не будет.

Генеральный, похоже, что-то записал и бодро закончил:

— Благодарю, Караджов! Привет супруге. — И положил трубку.

А вот заместитель министра взволновал Караджова до глубины души. В отличие от генерального с этим человеком он сразу сумел найти общий язык, и мало-помалу между ними установились приятельские отношения. Бывая в столице, Караджов не упускал случая наведаться к своему покровителю из министерства, они часто заходили куда-нибудь и продолжали разговор за стаканом вина. Караджов ценил заместителя министра за простоту и большой опыт, а тому были по душе живой практический ум Караджова, его напористость, умение идти на риск. Вскоре после их знакомства он подумал, что было бы неплохо иметь в объединении такого человека, как Христо Караджов. В последнее время коммерческие вопросы и снабжение были в центре внимания. Именно на эту работу он прочил Караджова, юриста по образованию.

В ходе телефонного разговора Караджов уловил в голосе шефа какие-то веселые нотки, и пока строил догадки, что́ бы это могло означать, тот сообщил ему о предстоящем уходе на пенсию одного из заместителей генерального директора объединения и о том, что он сам намерен рекомендовать Караджова на этот пост.

— Препятствий нет и пока не предвидится, — сказал шеф. — Так что считай вопрос почти решенным. С твоей стороны на данном этапе требуются две вещи: во-первых, никому ни слова и, во-вторых, обеспечение годового плана — он должен быть выполнен на караджовском уровне. Понятно?

— Есть! — в тон ему ответил ошарашенный Христо. — Уровень гарантирую по всем показателям — сам лично буду жать на педали.

— Порядок. Хозяину видней, учить тебя не надо.

— Так точно! — выпалил Христо.

— Ну и нюх у тебя, Караджа! Сегодня-завтра сам хотел позвонить, а твой звонок опередил меня.

Шеф еще раз напомнил, что разговор сугубо доверительный, и пообещал в ближайший месяц-два пригласить Караджова на ознакомительную беседу.

— Ну давай, счастливчик, скоро с тебя будет причитаться.

Разговор закончился, а Караджов все еще держал трубку, словно завороженный тонкими гудками, похожими на сигналы морзянки. Еле сдерживая волнение, он пытался расшифровать их: «Назначить… ту-ту… на должность… ту-ту… заместителя генерального директора… ту-ту… с окладом… ту-ту… и навсегда вычеркнуть из списков должностных лиц периферии… ту-ту… имея в виду в перспективе… ту-ту…»

Внезапно сорвавшись с места, Караджов пустился в пляс по ковру — легко, радостно, с упоением. Потом спохватился и кинулся к двери, выглянул в приемную. Секретарша читала книгу, пряча ее в ящике стола, как в подоле платья. Увидев начальника, девушка смутилась.

— Читай, читай! — успокоил ее Караджов. — Впрочем, если тебе делать нечего, можешь уходить! А я еще поработаю.

Он запер изнутри наружную дверь, захлопнул внутреннюю и облегченно вздохнул. Затем бросил пиджак на стул, сорвал галстук — извиваясь в воздухе, как змея, он задержался на спинке стула и тут же сполз на пол. При каждом вдохе Караджов старался вобрать в себя как можно больше воздуха, словно хотел оторваться от земли и взлететь. Он выдвинул ящик стола, разворошил бумаги, двумя пальцами поднял некоторые из них и брезгливо отбросил в сторону.

Итак, он — заместитель генерального директора. В Софии его ждут другой стол, другие бумаги, другой кабинет, другая секретарша, «мерседес»… Все будет на ином уровне — и заседания, и деловые бумаги, и разговоры. Новые знакомства, новые женщины… Тут он помедлил. На Марии я ставлю крест. Что было, то сплыло. В Софии таких хоть пруд пруди. Прежде всего — работа. С первого же дня я должен внедрить свой стиль. Собственный, караджовский стиль просвещенного феодала, пусть не крупного, далее не барона, но феодала. Он вскинул руку: «Слушайте, господа вассалы!»

Слушать было некому, и он громко захохотал. Совсем рехнулся — рыбка-то еще в море… Хорошо, хоть сознаю это. Караджов прошелся по кабинету, потрогал листья пальмы, гладкие, холодные в эту знойную пору, и вылил несколько кружек воды в облупленную кадку. Давно он этим не занимался — немудреная операция доставила ему удовольствие. Что от меня потребовал шеф? Во-первых, хранить молчание, во-вторых, дать годовой план. Хранить молчание — легче легкого. А вот план — это потруднее, придется повоевать со Стоилом.

Со двора доносились гулкие удары пневматического молота: один, два, три. Слегка дребезжали окна. Стоил не проблема. Особенно теперь, после этого разговора, — отдам приказ, и дело с концом. Будь любезен, выполняй!

Караджов нахмурился. До сих пор такой способ вполне годился, а сейчас? Насколько я знаю Стоила, его упрямство сломить будет трудно. А в столь деликатной ситуации даже какой-нибудь пустяк способен все испортить, особенно если начальство окажется не в настроении. А настроение у большого начальства меняется…

Удары молота возобновились, на сей раз неровные — то мощные, то совсем слабые. Какая-то необычная поковка… Как же все-таки быть? Пусть на время, но мы должны помириться, поладить. Зря я поторопился сегодня, решил он.

Надо, пока не поздно, позвонить Хранову. Он набрал номер, но Хранова не оказалось на месте. Разве теперь его поймаешь? Караджов тяжело вздохнул. Нужны веские аргументы, чтобы убедить Стоила. Как говорится, соображения высшего порядка. Он наморщил лоб. Соображения высшего порядка? Для начала это неплохо. Так, мол, и так, Стоил, я уже собрался было скрестить с тобою шпаги, но видишь, что получается, жизнь откладывает нашу дуэль — нет, я не бросаю оружия, не прячусь в кусты, но сам видишь, как все обернулось. Он задумался. Хм, что значит обернулось? Разве этот обгорелый пень способен внять каким-либо доводам? Лучше всего сослаться на что-то сверхобязательное, веское, не терпящее возражений, идущее сверху.

Забренчал телефон — раз, другой, третий… Глядя на аппарат, Караджов раздумывал, брать трубку или нет, — звонили с завода.

Он узнал голос Миятева, секретаря парткома. По его голосу Караджов сразу почувствовал — что-то случилось. И не ошибся. Во втором механическом несчастный случай: из токарного станка, работающего на больших оборотах, вылетела плохо закрепленная заготовка и попала во фрезеровщика. Он лежит с развороченным животом и умирает.

— Как это умирает? — вскричал Караджов. — А врачи где?

Миятев ответил, что с минуты на минуту должна приехать «скорая».

— Тогда почем ты знаешь, что он умирает? — возмутился Караджов, все более сознавая, что Миятев говорит правду.

Перед механическим стояла группа рабочих, они курили и тихо обсуждали случившееся. Внезапно налетевший Караджов рассеял их, как коршун цыплят. Просторный заводской цех, обычно наполненный визгом разрезаемого металла и шумом моторов, встретил его тишиной: машины замерли, люди говорили шепотом, на лицах у всех было написано, что стряслась беда. Лишь тонкий зловещий свист пара нарушал мертвую тишину цеха. Толпа на месте происшествия расступилась, чтобы пропустить директора. Возле высокого станка на полу из деревянных брусьев, запрокинув голову, лежал пострадавший — молодой парень. Лицо у него было белое как полотно, изо рта текла струйка крови, волосы слиплись, нижняя часть тела была прикрыта какой-то замасленной дерюгой. Караджов растерянно огляделся, заметил помрачневшее лицо Миятева, пробирающегося к нему сквозь толпу, и в этот миг внимание его привлекла слабая пульсация вены на шее пострадавшего. Все поплыло у него перед глазами, Христо прислонился к станку. Точно так же лежал когда-то его старший брат Петко, раздавленный груженой телегой во время сбора винограда. Забравшись на колесо, Петко опрокидывал в телегу кошелку с виноградом. Одна гроздь свалилась на круп лошади, она шарахнулась в испуге и понесла, спицы колеса захватили парня…

В это время Христо играл в прятки в тени старых орехов по другую сторону виноградника. Золотая осень очистила небо, радовала богатым урожаем, среди виноградных лоз прыгали дрозды в своих блестящих фраках, воздух был напоен медовым духом зрелого винограда и терпким запахом жухлой листвы.

Вопль матери распорол надвое пространство и навечно врезался в его душу. Что было потом, он помнил смутно: суматоха вокруг корчащегося Петко, причитания женщин, огромная фигура отца, который стоял над умирающим сыном, как исхлестанная ветрами скала. Изо рта Петко текла струйка крови, на шее ритмично вздувалась вена. Сосед с ожесточением бил по морде нераспряженную кобылу, она дико вращала глазами, фыркала и вставала на дыбы…

Вена на шее рабочего продолжала вздуваться и опадать, словно по ней ползла раздавленная жизнь и постепенно угасала, угасала. По щеке Караджова скатилась слеза, первая за многие годы. Вот и нет человека: летящая железяка, струйка крови изо рта, эта перебитая, натужно ползущая вена — и больше ничего. Расстается с жизнью молодой парень, как некогда расстался его брат…

Под вечер Караджов пошел проведать близких погибшего. Парень жил вдвоем с матерью в старой приземистой хатенке рядом с разрушенной турецкой мечетью. Под южной стрехой были аккуратно сложены напиленные на зиму дрова. Дворик был весь разделен на грядки, где росли лук, чеснок, помидоры, петрушка, а под окнами — цветы. В доме собрались одетые в черное мужчины и женщины.

Караджов молча поклонился, подошел к матери погибшего, поцеловал ей руку. Ему предложили сесть, поднесли рюмку ракии. По обычаю Караджов выплеснул половину на дощатый пол, а остальное — в горло.

— У тебя есть еще дети? — спросил он.

Убитая горем женщина рассказала, что у нее есть дочь, замужняя, живет далеко, завтра должна приехать. Только лучше бы ей не приезжать…

— Понимаю, мать, понимаю, тебе очень тяжело.

Какой-то мужчина вытер рукавом слезы. Караджов склонил свою большую голову — пускай люди выплачутся. Потом снова обратился к матери:

— Проведем расследование. Виновные будут строго наказаны, а тебе назначим пенсию.

— Ох, миленький, — запричитала женщина, — что мне пенсия, когда я потеряла дитя родное!.. — И она зашлась в мучительных рыданиях. Ее с трудом успокоили, но она еще долго всхлипывала, и, как прозрачный ручей, лилась ее чистая материнская скорбь.

— Я не знаю, кто ты и что ты, — обратился к Караджову худой светлоглазый человек, — но послушай, что я тебе скажу. Вы накажете его товарища, ладно. Ну, а завод, его вы накажете?

— Как это мы можем наказать завод? — удивился Караджов.

— А так: за эти нормы, за эту гонку. Будут еще несчастья, нет ли, только…

Караджов помрачнел, эти слова обожгли его. Тут не место для спора, к тому же у собравшихся здесь людей свое, далеко идущее объяснение случившемуся, и сложилось оно не сегодня и не вчера. И надо же было, чтобы эта беда свалилась на его голову именно сейчас!

Караджов посидел еще немного, сообщил, что все расходы на похороны завод берет на себя, и простился.

По пути домой он решил заглянуть к следователю, своему однокашнику, с которым поддерживал хорошие отношения, к тому же этот человек пользовался большим авторитетом.

Только бы не пришел к заключению, что я виновен, прикидывал Караджов. При чем тут я? Он вспомнил о похоронах. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы собралась большая толпа, особенно из заводских. Надо будет самому составить список, а возглавит процессию Миятев. Вспомнив о секретаре парткома, он презрительно поморщился. Последнее время этот малый все чаще показывает когти. На всех совещаниях берет слово: партком считает, по мнению парткома… Что вы собой представляете, собственно говоря, кто вас спрашивает, с какой стати вы всюду суете свой нос? Когда обсуждался список рабочих и итээровцев, посылаемых на курсы повышения квалификации, еще он полез со своими поправками! Да и с премиями тоже — всюду вмешивается! В прошлом году, когда он дал Миятеву отвод, такой шум поднялся: Панков такой-сякой — то ли дело Миятев… А если разобраться — два сапога пара! Давно пора взять его в шоры, пускай возится со своей наглядной агитацией! Караджов грубо выругался.

Когда он пришел, следователь как раз заканчивал ужин. Они уединились в небольшой гостиной. Караджову не пришлось рассказывать о случившемся — тот уже все знал. Это не к добру, подумал он. Особенно неприятно было то, что виновным оказался опытнейший токарь, передовик производства. Как он мог допустить такую оплошность, не закрепил деталь?

Как бы между прочим, Караджов спросил, кому поручено вести следствие. Оказалось, какому-то юнцу — совершенно незнакомое имя. Караджов совсем помрачнел. Молодые чересчур ретивы — как начнет копать, соваться во все дыры… Впрочем, чего тут копать, вопрос ясен. Он спросил, есть ли уже предварительное мнение о случившемся, и тут несколько ожил: следователь сказал, что, по всей вероятности, случившееся будет квалифицировано как несчастный случай. Подследственный был с погибшим в хороших отношениях, так что никаких особых мотивов быть не должно, а железяка с таким же успехом могла попасть в любого другого рабочего, да и в него самого, в этого токаря. Но статистика несчастных случаев заставляет призадуматься, добавил следователь. Необходимо принимать какие-то меры.

— И статистику уже успели посмотреть? — удивился Караджов, но тут же согласился и даже приврал, что завтра-послезавтра созывает экстренное заседание дирекции. Следователь отметил, что это очень своевременно и что было бы неплохо, чтобы следствие имело на руках какие-то данные о принятых на заседании дирекции мерах.

— Само собой разумеется! — обрадовался Караджов и, опять как бы между прочим, спросил, долго ли продлится следствие. Следователь ответил, что оно продлится неделю. А слушание дела будет в ближайшие два-три месяца.

Вот это уже не устраивало Караджова. Как раз в ближайшие два-три месяца его должны переводить в Софию!

— Что-то у вас слишком длинная процедура, — сказал он с упреком. — Или наоборот?

Следователь сослался на то, что суд страшно перегружен, дел невпроворот: крупных, мелких — всяких.

— Послушай, — как можно более равнодушным тоном сказал Караджов, — вам, конечно, виднее, но было бы неплохо, если бы вы покончили с этим в текущем месяце. Я тебе объясню почему: чтобы меньше было разговоров и сплетен, запущенную рану лечить труднее.

Подумав, следователь пообещал переговорить с прокурором.

 

13

Евлогия возвращалась с работы. Близился вечер, и с гор тянуло прохладой. Оставив письменные столы, телефоны, калькуляторы, люди высыпали на улицу. В фонтане перед зданием банка робко проклевывались струйки воды. Часом позже они дружно взметнутся к небу, сверкающие и упругие. Но едва превысив человеческий рост, умерят свой порыв, схваченные в водный узел, чтобы плюхнуться вниз, в позеленевший лягушатник.

Побродив по городу, поглазев на витрины, Евлогия решила зайти в новое кафе-кондитерскую. Посетителей было много, в основном школьники, у которых сейчас каникулы. Выпив в баре чашечку кофе и апельсинового соку, она вдруг захотела чего-нибудь спиртного. В углу зала ей удалось найти свободный столик, и она заказала большую рюмку коньяку. Официантка даже опешила, но заказ приняла, исподтишка разглядывая ее.

Коньяк разлился по телу приятным теплом. Официантка прямо-таки обалдела, когда я заказала большой коньяк, озорно улыбнулась Евлогия. Ей и невдомек, что это уже второй. Шеф сегодня был невероятно щедр.

Во время работы ее срочно вызвали к начальнику. Не иначе где-то проштрафилась, подумала она, но, как выяснилось, дело было в другом. В кабинете собралось все руководство. «Заходи, товарищ Дженева», — обратился к ней шеф. Это еще что? До сих пор была Евлогия, и вдруг — товарищ Дженева! Уж не собираются ли ее повысить? Но поди тут догадайся: оказывается, наградить ее должны. Шеф выступил с речью, красочно описал недавнее происшествие, рассказал о том, как в поле у водителя «джипа» разыгрался приступ аппендицита, здорово все преувеличив, хотя случай-то был рядовой.

Они с агрономом обследовали кооперативные поля по ту сторону реки, надо было определить, годятся ли тамошние почвы для выращивания нового сорта кукурузы. Вокруг не было ни души. Они уже отмахали немало километров, порядком устали, а «джип», который должен был за ними приехать, все не появлялся. «Боюсь, с ним что-то стряслось, с нашим Станчо, — сказал агроном. — Так опаздывать…»

Они уже шли обратно, от усталости еле ноги волокли и вдруг заметили в лощине «джип», сильно накренившийся набок. Вблизи никого не было. Они ускорили шаг и за машиной увидели корчившегося на земле Станчо. По его бессвязной речи им стало ясно, что у него какой-то приступ, скорее всего аппендицит. Они переглянулись: а вдруг прободение? Евлогия ощупала его живот — боль была повсюду. «Ты водишь машину?» — спросила она у агронома. «Мотоцикл», — виновато ответил тот. Тоже мне мужчина! — возмутилась она про себя и кинулась за руль. «Джипом» она никогда в жизни не управляла. Опробовала тормоза, переключение скоростей. Педали были жесткие, рычаг не слушался, руль торчал как-то слишком высоко, перед глазами громоздилась тупая морда двигателя. Ну и каракатица! «Давай его на заднее сиденье, быстро!» — скомандовала Евлогия, и они с трудом втащили в машину теряющего сознание шофера. Мотор взревел и сердито затарахтел. «Садись, чего медлишь! — крикнула Евлогия растерянному агроному. — Рядом с ним садись!»

Машина вздрогнула, рванула с места и заплясала по вспаханному полю. Черная масса земли стремительно мчалась навстречу и ныряла под колеса, а машина металась то влево, то вправо, буксовала, неистово ревя, снова рвалась вперед, шарахалась из стороны в сторону, и гора, видневшаяся впереди, качалась туда-сюда, как пьяная.

Кое-как они выбрались на проселок. Колеи были неровные, на разных уровнях, то проваливались, то дыбились, машина подминала высокую траву, сшибала бурьян, а Евлогия глядела вперед, вцепившись в руль, и даже не сообразила сбавить газ или перевести рычаг на меньшую скорость. Они пролетели мимо персиковых садов — изумленный сторож проводил их долгим взглядом, — перемахнули железнодорожный переезд и выкатили на асфальт. Тут машина успокоилась, Евлогия крепче нажала на газ, и они добрались до больницы. Вот и все.

Жители Семково звонили ей по телефону, благодарили, а родные Станчо даже посылочку ей прислали. Операцию сделали вовремя, и закончилась она благополучно — у парня уже начинался перитонит. И пока шеф на все лады расхваливал ее перед собравшимися, она вспомнила, что в четверг хотела навестить шофера в больнице. Ну и напасть, совсем забыла!

Что же она делала в четверг? Моталась по служебным делам, потом ходила делать прическу, под вечер решила пройтись по нижней улице, вдоль речки, а когда собралась повернуть обратно, бросила взгляд на противоположный холм, где находилось кладбище, и неожиданно пошла туда.

Берега глубокого каменистого русла речки соединяло тонкое бревно. Пройдя по нему, Евлогия попала на чей-то виноградник, затем пролезла сквозь ограду из колючей проволоки. Кладбище было разделено на три части: болгарскую, самую большую, армянскую и еврейскую. Болгарское кладбище было чистое, ухоженное, хотя и заметно бедней, чем соседние. Тут и там вдоль центральной аллеи вырисовывались силуэты гробниц с небольшими мраморными статуями женщин в скорбных позах, их охраняли могучие сосны и пышные ели. Некоторые из этих гробниц местной знати уже обветшали, статуи покосились. Остальные надгробия представляли собой приземистые каменные сооружения с неизменным крестом наверху, их окружали скромные, поросшие травой могилы. Всюду стояли стеклянные банки и потрескавшиеся, словно старые фрески, фарфоровые тарелки, из которых по субботним и воскресным дням кормился благодарный мир пернатых.

Совсем другой вид имели могилы атеистов, уже захватившие немалую площадь. Над ними возвышались деревянные пирамидки с пятиконечной звездой наверху. Будто здесь было капище далеких пришельцев, чья вера во многом отличалась от веры всех других. Папа тоже атеист, почему-то подумала Евлогия.

Она подошла к скамейке возле одной из могил, устало присела. Странно, она не чувствовала здесь умиротворения, от кладбищенского воздуха теснило грудь.

Раскинувшийся внизу город напоминал крону гигантской елки, увешанную звенящими золотыми звездочками. Вокруг плотными ярусами его обступали горы, а на самой высокой вершине мерцала, словно большой светлячок, хижа — пристанище туристов.

Тишину нарушал лишь стрекот цикад. А в метре или двух тлеют кости, на которых держалась плоть со всеми ее безумствами, подумала Евлогия. Безумства рождают новую плоть и новые безумства. И так всегда… Любовное чувство Евлогия познала еще в студенческие годы: она увлеклась одним человеком, но он оказался таким многоопытным, что это оттолкнуло ее. Она все время представляла себе его прежнюю жизнь, женщин, с которыми он встречался, и чувствовала себя униженной, хотя винить его в чем-то было бы глупо. Спокойный, деловитый, уверенный в себе, он старался угодить ей, как будто это входило в его обязанности. С самого начала у них не было того душевного трепета, из которого рождается любовь. Может быть, виной тому был его тщательно скрываемый эгоизм. Очень скоро они расстались, с той легкостью, с какой расстаются случайные знакомые.

Глупая я, с горечью созналась она. Никогда я не найду человека себе по душе — кто его знает, где он сейчас… А если и найду, так сразу начнется быт — стирка, готовка, ссоры. До чего же вздорна жизнь! Ее обожгла обида, снова вернулось желание покинуть город, бросить всю эту надоевшую писанину и обосноваться в каком-нибудь селе, в Семково, к примеру. Там ее будут чтить, как доктора, а то и больше. Она займется агрономией, основательно, как настоящий хлебороб. Целыми днями будет в поле, среди не знающих усталости хитроватых крестьян, и скупых и щедрых. Станет пить наравне с мужиками, злословить по адресу баб, сама будет объектом злословия, купит машину, сошьет себе черное платье до пят и будет ездить в город, ходить по театрам и концертам вместе с тетей Димой, назло всем!.. И записные книжечки будет вести, собирать меткие словечки семковчан, а их там можно столько услышать! Ей отведут уголок в местной газете — а почему бы и нет, — она будет печатать свои рассказы, серьезные и смешные, — пускай читает просвещенный люд, диву дается.

На кладбище спустились сумерки, и Евлогии стало не по себе. Она пролезла сквозь ограду и вышла к глубокому ложу железной дороги. Внизу бежали рельсы, всегда неразлучно и вечно порознь. Тяжелый смрад креозота, ползущий снизу, таял в запахе летнего дождя, грозовых раскатов, скошенной люцерны, полевых цветов.

Постояв на самом гребне, Евлогия внезапно сбежала по крутизне вниз и пошла по слегка поблескивающему рельсу. Время от времени она теряла равновесие, взмахивала руками, как птенец, пытающийся взлететь, и соскакивала на шпалы.

И вдруг раздался неистовый вопль приближающегося поезда. Распоров небо, он рикошетом ударил по рельсам и сник, обессиленный, где-то совсем рядом. Евлогия камнем бросилась в ров. Поезд пронесся над ней всем своим дребезжащим туловищем, ревя и громыхая у нее в мозгу, и умчался в сторону вокзала…

Евлогия тряхнула отяжелевшей головой, ее воспоминания рассыпались, как пепел сигареты, и она вышла из кафе, забыв расплатиться.

 

14

Стоил побывал в «Оптике» — бывшем магазине аптекарских товаров Йовчева, где на витрине красовались заграничные фотографии усталых мужчин и моложавых красоток в очках. Больше года Стоила мучали головные боли. Не так давно он пошел наконец к врачу, и тот сказал, что это переутомление глаз.

«Наверно, по вечерам читаете?» — «А что ж мне еще делать?» — «Молодую жену развлечь в темноте, — пошутил доктор. Он не знал Стоила. — И глаза отдохнули бы…»

Стоил смущенно улыбнулся в ответ. Неужто догадался, что я давно отшельником живу? — наивно подумал он. Может, это как-то отражается на глазном дне?

В магазине он подобрал роговую оправу для очков прямоугольной формы и посмотрел на себя в зеркало. Глаза на его худом лице стали огромными. Чем не реклама, мелькнуло у него в голове, только воротничок у меня не крахмальный и пеньки торчат на подбородке, как на лесосеке.

У самого выхода он столкнулся с Храновым. Заботливый семьянин, тот нес полную сетку с продуктами, которые сам охотно покупал для домочадцев.

— О, профессор, сколько лет, сколько зим! — сердечно поздоровался Хранов. — С какой это стати в оптику?

Стоил обрадовался встрече — он ценил искреннее добродушие этого человека — и показал ему только что приобретенные очки, но о головных болях упоминать не стал. Хранов взял очки, надел, и его круглое лицо сделалось до смешного важным.

— Как только вы их носите, эти уздечки? — удивился он. — Я, браток, терпеть их не могу, у меня от них психоз начинается. — Светло-карие глаза Хранова смотрели ясно, зрение у него хорошо сохранилось, как, впрочем, и все здоровье. Он был крепко сбит и всегда бодр и свеж, как огурчик.

— Ничего не поделаешь, Сава, слепнуть начинаю.

Шагая вверх по бульвару, они перешли на среднюю аллею, где старые ухоженные липы образовали тенистый свод. На скамейках сидели школьники, мальчишки заигрывали с девчонками, а те делали вид, будто сердятся. По обе стороны бульвара стоял шум, навстречу друг другу двигались нескончаемые людские потоки, ревели моторы.

— Помнишь, как тут было до войны? — спросил Хранов. — Из окрестных сел съезжались крестьяне, все было забито повозками и фаэтонами, на площадях дремали извозчики.

Стоил, разумеется, помнил. Мальчишкой он вместе с дружками догонял крытый фаэтон, тайком хватался за заднюю ось и катался, пока длинный хлесткий кнут не обжигал ему спину. Извозчики не видели мальчишек, но знали, что те виснут на оси, и время от времени ловко заносили над ними кнут: оп-ля-а-а!

Ездила на извозчиках только избранная публика: офицеры в пелеринах со своими расфуфыренными женами, коммерсанты в полосатых брюках и модных прорезиненных немецких плащах, отпрыски местных богачей, отбывающие на курорт или возвращающиеся домой, или просто состоятельные горожане, старавшиеся пустить пыль в глаза, наконец, больные люди, приехавшие поездом или выписанные из больницы, — в сопровождении близких они неловко карабкались на подножку, стесняясь так шиковать на виду у всех.

Детство у Стоила было трудное. Мать он помнил только по выцветшим фотографиям с желтыми разводами. С этих фотографий на него смотрела молодая женщина с кроткими, печальными глазами, и всякий раз, когда Стоил брал в руки старые снимки, ему невольно приходила в голову мысль, что мать чувствовала близкую смерть — ее жизнь оборвалась внезапно, от менингита. Верно ли, что у нее был менингит?

Отец, кочегаривший на железных дорогах, долгое время не решался заводить новую семью, но мачеха все же пришла к ним в дом. Дородная, губы плотно сжаты, глубоко посаженные глаза смотрят зорко и враждебно. Первое, что мачеха сделала, — это выделила для него старую треснувшую тарелку, вышедшую из употребления ржавую вилку и ложку и строго наказала: «С этого дня ты будешь пользоваться только вот этим, понял? И сам будешь мыть после еды. Руки отшибу, если притронешься к другому!»

Стоил ушел из дому куда глаза глядят и решил больше не возвращаться. Он долго бродил по городу, глотая слезы, и в такт биению его сердца отбивал удары беззвучный колокол: мама-мама… Ночь он провел на кладбище, у могилы матери, ему было страшно, особенно под утро, когда с разных сторон неслись крики незнакомых птиц, его бил озноб. Весь следующий день он снова бродил по городу, который вдруг сделался чужим и далеким. Его сосал голод, без конца приходилось сглатывать обильную слюну. К вечеру, вконец измученный, он опять пошел на кладбище. У одной из богатых гробниц он полакомился оставленной кутьей. Ему показалось, что горчит, но он ел и ел — вареные зерна так и таяли во рту — и смотрел, как на ближней могиле резвятся воробьи.

Вернувшись к могиле матери, он прочел надпись на деревянном кресте и, всхлипывая, упал ничком на заросший травой холмик. Трава была сухая, неприятно пахла и колола ему ноздри, глаза, к губам пристали травинки и комочки земли. Обняв могилу, он глухо рыдал, судорожно всхлипывая.

И вдруг почувствовал, как чья-то рука гладит его по голове. Он умолк и замер. Рука продолжала ласкать его. У него в груди закипела ярость, он готов был вскочить на ноги и ударить по этой непрошеной руке, но тут послышался ласковый старческий голос: «Встань, внучек, ох, тяжко тебе, понимаю».

Над ним склонилась какая-то старушка, вся в черном, из рукавов высовывались высохшие узловатые руки, усыпанные коричневыми пятнами. Лица ее он не разглядел. «Ну, вставай, — подбадривал тот же голос, — матушка твоя, упокой господь ее душу, уснула навеки. Вставай же, вставай…»

Он вскочил и побежал между могилами — не хотел, чтобы его видели плачущим, вообще не хотел, чтоб его видели. Ночевал на вокзале — ждал отца, а когда приходили пассажиры, прятался. В эту ночь, скрючившись на скамейке, он впервые подумал, что поезд куда надежнее, чем человек, даже самый близкий, и что теперь начинается самое трудное: жить без надежды. Лишь спустя годы он снова обрел надежду — когда вступил в студенческий кружок. Надежда жила в том, о чем они тогда говорили, говорили тихо и страстно…

— До войны, Сава, жизнь была ясная, — наконец ответил он Хранову.

— Ну вот! С чего это ты вдруг решил дать задний ход?

— Какой еще задний ход?

— Оплакиваешь прошлое.

— Я тебе не поп, — обиделся Дженев.

— Нечего дуться! Коли ты не святоша, должен шутки понимать.

Стоил почувствовал, что Хранов собирается сказать ему что-то неприятное.

— Давай, Сава, от шуток язык становится острей.

Уже знает про наговоры Караджова, смекнул Хранов. А у того не хватило терпения — поспешил застраховаться. Вот характер!

— Раз ты настаиваешь… Но сперва я должен спросить, что там у вас за склока с Караджой?

Стоил резко повернулся, и Хранов понял, что наступил на больную мозоль.

— Значит, Христо успел попотчевать кого надо! — Стоил уже взял себя в руки. — В таком случае ты должен мне все рассказать.

Они сели на садовую скамейку. Хранов положил ногу на ногу, Стоил откинулся на спинку.

— Что же тут рассказывать? Караджа все выложил про ваш, как говорится, спор, без всякого зла говорил человек.

Когда Хранов пересказал подробности, Стоил окончательно убедился: Христо повел войну в строгом соответствии со своим, караджовским методом — для того чтобы выстрелить в спину, более удобную позицию, чем кабинет Хранова, едва ли можно было найти.

— Послушай, — сказал Стоил, выслушав Хранова. — Мы не базарные торговки, чтобы затевать свару. Но я этого дела так не оставлю. Или мы коммунисты, или… да что тут говорить!

— Говори, Стоил!

— Придет время — вправят мозги кому следует, бай Хранов, и очень скоро!

— Никак ты меня стращаешь?

— Я никого не стращаю, но и не позволю обливать меня грязью! Скажи честно, ты веришь, что я способен, закусив удила, шарахаться в такие крайности, веришь?

— Я тоже ему говорил… — пошел Хранов на попятный.

— Ну и?..

— Мой долг внести ясность, Стоил. Дженев снова закурил.

— Ты меня извини, но тебе не пристало вносить ясность таким способом…

— Только без личных выпадов! — обиделся Хранов. — Кончится тем, что я вызову вас обоих на бюро!

— Меня этим не испугаешь! — вскочил с места Стоил.

— Знаешь что, — Хранов говорил уже примирительно, — давай-ка обговорим все по-товарищески. Пойдем ко мне, посидим, пропустим по чарочке, я хочу, чтоб ты сам помог мне понять, что там у вас.

Стоил нахмурился еще больше — не хотелось ему идти к Хранову, изливать душу. Однако Хранов говорил с подкупающей искренностью, и Стоил согласился.

Более двух часов не умолкал он, сидя за столом у Хранова. Хозяин дома героически слушал, лишь время от времени качая головой и цокая языком. Стоил сопровождал свои теоретические выкладки конкретными примерами, переносил Хранова в заводские цеха. По ходу рассказа он исписывал целые страницы всевозможными данными, сопоставлял факты, анализировал их, глядя то в широко раскрытые, то в прищуренные глаза Хранова.

А когда опустел второй кувшин вина и в пепельнице перед Стоилом образовалась целая гора окурков, он стал прощаться и пригласил Хранова к себе — посмотреть заснятый на заводе материал.

— Я пока не могу судить, что и как, для этого нужно время, так ить? — говорил Хранов, провожая гостя. — Но в любом случае я приду. Оно, конечно… было бы неплохо, чтобы и Христо тоже пришел, сам понимаешь.

Стоил как будто не расслышал.

— Кто?

— Я просто предложил, а там дело хозяйское…

На этом они расстались.

 

15

Придя домой, Стоил увидел в холле Караджова. Сняв пиджак, тот коротал время в обществе бутылки коньяка. Как только Стоил вошел, он вскочил на ноги.

— Салют! — несколько театрально воскликнул Христо. — Любопытно узнать, где это ты пропадаешь в столь поздний час?

Неспроста его принесло в такое время, подумал Дженев. И коротко ответил:

— Здравствуй. Выходит, не я один пропадаю.

— Битых два часа тебя жду! Должно быть, изрядно надоел Марии с Евлогией. Пускай, думаю, отдыхают, а я сам себя развлеку. — Он указал рукой на бутылку. — Уполовинил ее, браток, пока тебя дождался.

Уже и побрататься успели, отметил про себя Стоил и спросил устало:

— У тебя дело?

— Стоил, — доверительно начал Караджов, — пусть тебя не удивляет то, что я сейчас скажу. Обстоятельства в корне изменились!

Дженев молчал.

Крепкий орешек! — мысленно посетовал Караджов и уверенно продолжил:

— Сегодня позвонил генеральный. Ни тебе добрый день, ни тебе добрый вечер. Бери, говорит, лист бумаги и пиши: в будущем году увеличить план до пяти пунктов! Я так и ахнул, оно и понятно — ты чего на меня уставился, попробуй тут не ахни, если, как тебе известно, у меня были наметки намного скромнее… Так вот, на пять пунктов, говорит, это будет ваш последний рывок перед реконструкцией. — Караджов перевел дух. — Хочешь верь, хочешь нет, но в тот момент я лишний раз подумал, что в каком-то отношении ты прав!

Стоил смотрел на него в упор и молчал.

— Ты что, не веришь мне? — Караджов решил вести игру до конца.

Стоил все молчал, однако опустил взгляд, и напряжение несколько разрядилось. Нарочито неторопливым движением Караджов взял бокал за ножку и вылил содержимое в рот.

— Слушай, — сказал он хрипло, — раз уж мы докатились до того, что перестали верить друг другу, бери трубку и говори с ними сам, сейчас же, при мне! — Он выругался. — Ну, чего ждешь? — Каждый, даже самый маленький мускул его тела напрягся в ожидании.

— И что дальше? — с убийственным спокойствием спросил Дженев.

Эти слова, это спокойствие явились неожиданностью для Караджова. Поверил ему Стоил или решил не уступать натиску? А вдруг он в самом деле возьмет да позвонит?

Караджов поднял глаза. Но не прочел на сухом лице своего заместителя ничего, кроме обычного дженевского упорства. Нет, не станет он заниматься проверками, просто заартачится еще больше.

Стоил ждал.

— Ты, выходит, не слушаешь, о чем я веду речь, — обиженно сказал Христо.

— Напротив, Караджа, напротив.

— А если напротив, почему не хочешь понять?

Дженев пожал плечами.

— Мне все ясно. Только теперь тебе придется работать без меня.

У Караджова вырвался вздох облегчения: все-таки поверил! Теперь он мог вести игру более спокойно.

— Стоил, — просительно сказал он, — к чему это ребячество? Ты прекрасно понимаешь, что без тебя мне никак не обойтись. В особенности сейчас.

— Почему?

— Чудак! Как подумаю, сколько мы с тобой пережили, какими были для нас все эти годы… — Караджов отпил прямо из бутылки. — Просто не верится, что между нами могла пробежать черная кошка. Не надо так! Я ведь признал и готов еще раз повторить: в принципе твоя позиция, возможно, более верна, только жизнь порой вносит свои поправки и вынуждает нас идти на компромисс.

— Напрасно ты наводишь тень на ясный день, пытаешься обвести меня вокруг пальца. С Храновым ты был более откровенен.

При всей своей самоуверенности Караджов вдруг почувствовал, что теряет почву под ногами. Значит, старый осел проговорился!

— Представляю себе… — начал он, лишь бы не молчать. — Представляю, что тебе мог наплести этот… Впрочем, когда ты с ним виделся?

— Я только сейчас от него, — обошел ловушку Дженев.

— Так я и думал, — взял себя в руки Караджов. — Нагородил с три короба, разукрасил, как обычно, и, конечно, ни словом не обмолвился, что встретились мы с ним чисто случайно. Не сказал ведь, правда?..

Стоил молчал, лишь желваки заходили у него на скулах.

— Не сказал и того, что разговор шел только о вещах, которые мы с тобой в свое время обсуждали, и ни о чем другом. И того не сказал, что я настоятельно просил его но делать выводов и не распространяться об этом. Верно?

Стоил по-прежнему молчал.

— Но самое главное, — не испытывая ни малейшего угрызения совести, разглагольствовал Караджов, — все это предшествовало сегодняшнему разговору с Софией, вот в чем соль!

В его глазах было столько искренности, что Стоил заколебался. Неужели человек способен так притворяться? А может, и в самом деле случилось что-то непредвиденное и приходится переводить стрелки часов?

Он вспомнил свой разговор с Храновым, обвинения, намеки… Нет, там, у Хранова, Караджов был самим собой. А здесь совсем другой человек — дипломат, который хитрит, ссылаясь на высокое начальство. Зачем ему попусту расходовать патроны, зачем бить лежачего? Не проще ли, не выгоднее ли помириться — как волку с ягненком…

— Караджа, — глухо заговорил Дженев, — Хранов во всех подробностях рассказал мне о вашем разговоре. То, чего от тебя требует начальство, — отдельный вопрос. Между нами примирения быть не может, на прошлое не ссылайся. Я предлагаю продолжить разговор на рабочих местах.

Караджов встал.

— Прогоняешь меня?

— Не прогоняю, но и не держу.

От обиды у Караджова помутилось в глазах.

— Ладно, философ, твой дом — твоя воля! — Он схватил пиджак. — Одно тебе скажу: зря ты так!

— Возможно, — равнодушно ответил Стоил.

Караджов хлопнул дверью.

Подлец! — мысленно выругался Дженев, глядя ему вслед. Вчера становился в позу Нерона, сегодня чуть ли не кается, а завтра? Стоил опустился в кресло. Что это — нехватка знаний, отсутствие убеждений или откровенный карьеризм? Этот вопрос он задавал себе не первый раз.

В гостиную неслышно вошла Мария в ночной сорочке с глубоким вырезом.

— Ушел? — спросила она, хотя все время подслушивала под дверью.

— А что, надо было оставить его переночевать? — съязвил Стоил.

Мария едва было не ответила ему такой же резкостью, но женское чутье удержало ее. Стоя за спинкой кресла, где сидел муж, она взъерошила ему волосы. Он никак не отреагировал на ласку, но Мария и это сочла за благо.

— Стойо, — грудным голосом произнесла она, — что у вас происходит?

Стоил ничего не ответил.

— Я до сих пор не лезла к тебе с расспросами, но это уже бросается в глаза.

— Что бросается в глаза?

— Ваша вражда.

— Хм! — Губы Стоила скривила ироническая усмешка.

— Ну ладно, ладно, споры, — поправилась Мария. — А какие такие споры могут быть у вас, вы что, отцовское наследство не поделили?

— Мария, оставь меня в покое.

— Нет, не оставлю! — решительно заявила она и обвила своими мягкими руками его шею. — Мало вам того, что расстроилась дружба, так еще выставляете себя на всеобщее посмешище из-за каких-то там норм!

Стоил резким движением высвободился из ее рук.

— Это он тебе так сказал?

Мария ничем не выдала себя. Не хватало еще, чтобы Стоил узнал, о чем они с Христо говорили, особенно в этот вечер.

— Христо такой же осел, как и ты, — сказала Мария. — Он тоже затаил обиду — Ева мне говорила.

— Подумать только! А она что об этом знает?

— То же, что и сын Христо! — выпалила Мария. — Твой тайный помощник.

Значит, проболтался мальчишка. А ведь обещал молчать, расстроился Стоил.

— Выходит, вы все знаете. А если так, то чего же ты от меня хочешь?

Мария села, оголив ноги.

— Ваша ссора — это просто ребячество, и оно кончится плохо не только для вас двоих, но и для всех нас. Разве можно идти против министерства?

Стоил не ответил, продолжая курить.

— Вы даете себе отчет, чем может кончиться эта комедия? Вас уже выставили из горкома и городского совета, а теперь и с заводом расстанетесь? Вы этого добиваетесь?

— Я не состою в браке ни с заводом, ни с Христо Караджовым!

— Может, ты и со мной не состоишь в браке?

Дженев бросил взгляд на жену и отвернулся.

— Знаю, что ты хочешь сказать! — вздохнула Мария. — Но у нас с тобой есть дочь…

— Она уже взрослая.

Мария понимала это лучше, чем он. Вот уже несколько лет между матерью и дочкой не прекращалась тайная война.

Евлогию раздражали неискренность и кокетство матери, вызывающая манера одеваться, откровенный флирт, гулянки до поздней ночи, о которых судачили окружающие. Как-то раз Евлогия случайно зашла в филармонию в отсутствие матери, и ей во всех подробностях рассказали о похождениях Марии. Она убежала в какую-то артистическую уборную и долго плакала. Ей было так обидно за отца, она чувствовала, что способна на любой безрассудный поступок.

Вечером Евлогия со всей яростью обрушилась на мать. «От тебя уже вонь идет, — осипшим от волнения голосом кричала она. — Ты скоро потонешь в похоти и лжи!»

Мария молчала и нагло смотрела в глаза дочери. Евлогия кинулась в свою комнату, принесла старенького желтого утенка и принялась молча рвать его на части. Оторвала голову и швырнула ее к ногам матери, выдернула лапку, распорола пушистое брюшко. «Твой подарок, — неистово шептала она. — Твой первый подарок, с ним я засыпала, с этим творением промартели. Возьми его обратно!»

Обе женщины почти одновременно всхлипнули и отвернулись друг от друга, их плач разбился о царившую в доме напряженную тишину.

С чего началась эта неприязнь, эта вражда, приведшая к такому разрыву? — размышляла Мария. Евлогия не была для нее желанным ребенком — вот откуда все пошло. К тому же, как нарочно, Евлогия очень многое унаследовала от отца: его нрав, даже группу крови. Эта группа крови прямо-таки поразила Марию. Значит, она, мать, всего лишь утроба, приютившая и выносившая чужую плоть и кровь, чужое существо. Выходит, так. Даже на самые пустячные ее замечания маленькая Ева отвечала упрямым взглядом, в котором можно было прочесть: отстань, у меня есть папа. Даже повзрослев, Евлогия все делала наперекор матери, начиная с выбора ткани и покроя платьев и кончая агрономией…

Мария проглотила остатки горестных воспоминаний. Ее распирала злоба, на этот раз против Стоила. Оголив ноги еще больше, она сказала примирительным тоном:

— Ладно, Христо вспыльчив, ему простительно, но ты такой сдержанный — именно ты должен первый подать ему руку, пусть ему станет стыдно…

Стоил молча поднялся и вышел на балкон.

 

16

Минут через десять он вернулся в гостиную и застал там дочь. Евлогия сидела в ночной сорочке за столом и рассеянно водила карандашом по газете.

— Ты почему не спишь? — удивился Стоил.

— А ты?

Стоил подсел к дочери.

— В мои годы спят мало.

Они посмотрели друг другу в глаза. Евлогия заметила, что отец еще больше поседел и осунулся. Его лицо бороздили глубокие морщины, на подбородке была седая щетина, а глаза на сером землистом лице стали больше.

Стоил в свою очередь отметил, что дочь заметно посвежела, щеки зарумянились, губы по-детски пухлые, может быть, после сна? Она была как молодая веточка, нежащаяся под апрельским солнцем в предвкушении скорого расцвета. Похорошела моя Ева, с радостью подумал он.

— Ты слишком много куришь, — сказала Евлогия.

— К осени стану курить меньше, — неожиданно пообещал он.

— Почему к осени?

Стоил помедлил с ответом.

— Перейду на другую работу.

Евлогия сразу все поняла.

— Что между вами происходит, папа?

— Разве ты не знаешь? Мне говорили, что тебе все известно.

Евлогия покраснела. Значит, мать выдала ее.

— Известно, но кое-чего я никак не могу понять. Вы же одной веры, правда?

— Были.

— Нет, наверно, вы и сейчас думаете одинаково. Но нельзя же становиться врагами из-за какого-то там количества!

— Ты так считаешь?

Стоил потянулся к сигаретам, но Евлогия опустила ладонь на его руку.

— Папа, я знаю подробности, мне Тих многое рассказал. Тут или недоразумение, или гордость, или что-то еще.

Стоил покачал головой.

— Недоразумения тут нет, моя девочка, а о гордости и говорить нечего. Все дело в том, что у каждого из нас есть принципы, к сожалению, совершенно противоположные.

Евлогия уставилась на давно не чищенный ковер.

— Что-то я никак не соображу. Вы оба закусили удила и мчитесь то рысью, то галопом — разве не так?

Евлогия заметила, что отец весь напрягся.

— И у нас на работе то же самое, только у природы законы жестче, ретивым у нас не разгуляться. Конечно, есть селекция, выведение новых сортов, гибридизация и прочее, и прочее, но у биологии свои скорости, вам она, наверно, покажется несознательной. Да?

— Ты тоже толкуешь о количестве.

— Я — о количестве?

— Скорость — это количественная категория: путь, деленный на время.

— Я говорила о скоростях в биологии, — возразила Евлогия.

— Все равно. Скорости могут увеличиваться и сокращаться, весь вопрос в том, соблюдается ли допустимая мера. Она существует и в природе, и в обществе — везде.

— А как ее установить?

— Путем добросовестных исследований.

— Что-то не верится. Кто же не считает себя добросовестным? Взять хотя бы дядю Христо, разве он недобросовестный?

— Теперь уже нет, — отрубил Стоил и увидел, как округлились глаза дочери. — Он неуч в нашей области. К тому же, а может быть именно поэтому, карьера не дает ему спать.

— Выходит, за всем этим кроется корысть?

— Выходит так, Ева.

— Не может быть… — прошептала Евлогия. — Ведь он такой умный.

— Чем больше сталкиваешься с жизнью, тем лучше начинаешь понимать, что быть умным — это одно, а хитрым — совсем другое.

— Тебе не нравятся люди, ловкие умом?

— Я им не верю.

— Странно… Значит, ты не понимаешь натуру болгарина.

Стоил пристально глянул на дочь. Она вполне зрелый человек, а он до сих пор относится к ней как к вчерашней студентке.

— Почему же не понимаю? — возразил он. — Болгары разные бывают.

— Я вот езжу по селам, да и у себя на работе замечаю: мало знают наши люди, зато быстро соображают и умеют ловко выйти из положения. Разве это плохо?

— Ловчить, Ева, значит, обходить существо дела.

А ведь отец прав, подумала Евлогия. Вот Недялков, к примеру, отвечает за почвы в ее районе, но не изучает их, а проталкивает неприхотливые культуры: если получится — хорошо, а нет — все пойдет на фураж. При хронической нехватке кормов наказывать его за это никто не станет, напротив, похвалят. Неужто дядя Христо — тот же Недялков, только заводской?

— Не могу я поверить, что дядя Христо способен обходить главное. Ведь он гордый!

— Гордость, Ева, не всегда черта характера. Зачастую напускной гордостью прикрывают ничтожество.

— Но ты ведь тоже гордый!

Стоил опять потянулся к сигаретам, и Ева снова поймала его за руку.

— Не думай, что твой отец — идеал, — примирительно сказал он, оставив руку под ладонью дочери, словно получая благословение. — Твой отец тоже грешен. — И усмехнулся.

— Папа! — вскочила Евлогия. — Вы должны прийти к согласию! Вы оба упрямцы, ни один не желает уступить первым. Раз такое дело, я буду вашим судьей — хочешь? — Ева бросилась к отцу. — Хочешь?!

— Нет, Ева, не хочу. Спокойной ночи, — сказал он. И ушел в спальню.

Евлогия стояла в растерянности. Напускная гордость, чтобы скрыть от людей свое ничтожество… Так неужели отец тоже ничтожество?

Ее душу переполняла тревога. В университете она изучала генетику, темный хаос наследственности, тогда ей все это было интересно, а теперь? Ева взяла сигарету из оставленной отцом пачки. До чего странное существо человек! Как и все другие существа, он не может выбирать себе родителей, его появление на свет — полная случайность, плод увлечения двух индивидов, которые пришли в жизнь тем же путем. Выходит, человек — дитя случайности? Лишь загадочный ген вносит какой-то порядок в этот хаос. А мы-то кажемся себе высокоорганизованными существами, призванными поддерживать порядок и диктовать даже самой природе, хотя по существу являемся ее слепорожденными детьми.

Она открыла буфет и прямо из горлышка глотнула коньяку.

Вот вам, к примеру, Евлогия, рассуждала она про себя. Зачата папой, рождена мамой. Посредственный ум, посредственное образование, ярко выраженный эгоизм, обостренное сладострастие, скрытая тяга к деревне (тут ей вспомнился Христо Караджов, крестьянин по происхождению). Евлогия вытаращила глаза, дразня свое искаженное отражение в стекле буфета.

Она снова сделала глоток коньяку. Была бы жизнь устроена иначе, имела бы я возможность выбирать себе родителей, я бы выбрала маму Диманку и папу Стоила. Может, я и тогда звалась бы Евлогией, и фамилия могла бы быть та же — Дженева, но разве я была бы такой, какая есть? Нет, конечно. Я была бы другая — нечто среднее между мной и Константином. Не пошла бы в агрономию, не моталась бы по селам, не снились бы мне мужчины, с матерью мы жили бы в ладу, а дядя Христо и Мария — о родной матери она подумала как о совершенно чужом человеке — были бы нашими друзьями, но настоящими, потому что каждый был бы на своем месте.

Она опять отпила из бутылки. Коньяк легкой, прозрачной лавой разливался по ее телу, и оно как будто становилось более гибким и сильным. Из распахнутой балконной двери повеял ветерок и разметал тонкие шторы. Евлогия убрала бутылку и подошла к балкону. Стояла глубокая ночь. В летнем небе проклевывались звезды, над городом дымкой висело сияние неона, а дома с темными окнами казались слепыми и мертвыми. Где-то далеко, в новом районе, неуверенно закукарекал петух — не в меру ранняя птаха.

Не в меру ранняя, повторила про себя Евлогия. А я и вовсе ненормальная. Она отошла от балконной двери и включила магнитофон. Пела итальянка, у нее был молодой голос с приятной хрипотцой, страстный и ласковый. Может быть, это мать, баюкающая, своего младенца. Слова были простые — о любви, о каком-то белом домике, остального она не поняла. Мелодия лилась неторопливо, ее сдержанная печаль, особенно ощутимая в модуляциях низкого грудного голоса, говорила о людях, закаленных судьбой и способных прощать. Мне грустно, но не очень, — как будто хотела сказать итальянка, — просто захотелось спеть вам эту песню.

Евлогия слушала, не отрывая глаз от магнитофона. На ободок одной из катушек была наклеена белая полоска, она вращалась неравномерно, со сбоями. Но приглядевшись, Евлогия заметила, что первое впечатление было ошибочно — катушка с белой полоской вращалась ровно, это был обман зрения. Она еще пристальней стала следить за катушкой, за лижущими движениями белой дуги. Постепенно дуга превратилась в маленький радар, методично ощупывающий пространство вокруг себя. В этом равномерном кружении и ощупывании было что-то тревожное. Евлогия не раз видела, как крутятся настоящие радары — неутомимые немые руки, внушающие предчувствие подстерегающей опасности. Катушка продолжала свое вращение, итальянка умолкла, а белая дуга радара по-прежнему обшаривала стены, мебель и даже ее — флип, флип, флип…

Нервы Евлогии не выдержали, она нажала на кнопку. Радар остановился, все затихло, в воздухе повисла какая-то тягостная немота.

 

17

После визита к Дженеву Караджов вернулся домой мрачный. Диманка с Константином смотрели телевизор, и это разозлило его еще больше: телевизор у них в доме был не в почете, тем более эстрадные программы. Христо кивнул ради приличия и с трудом заставил себя присесть на диван. На экране кривлялась и выла доморощенная певица. Караджов нахмурился. Впитав с молоком матери мелодии народных песен, он не воспринимал чуждые его уху и сердцу современные мотивы, как ему казалось, вымученные и фальшивые. Вместо того чтобы растрогать или успокоить, они держали его в напряжении, нервировали, и он искал, на ком сорвать злость.

Так вышло и на этот раз. Слушая певицу, Караджов мысленно вернулся к недавней ссоре со Стоилом, к разговору с Марией и Евлогией, потом перед ним возникло лицо заместителя министра, и неожиданно для себя самого он набросился на сына:

— Имей в виду, оболтус, если я еще раз услышу, что ты со своими игрушками был у Дженева, разговор у нас будет короткий! Ясно?

— Это ты мне? — Константин ушам своим не верил.

— Нет, аллаху!

Константин набычился, готовый к отпору…

Когда он родился, Караджов был без ума от радости. «У меня сын, у меня сын!» — хвастался он каждому встречному. Дом бай Йордана в Брегове давно не видел такого множества гостей, такого богатого пиршества, такой веселой музыки. Христо ходил гоголем, зазывал всех подряд, и его широкая душа впитывала каждое поздравление, каждое благословение, как нива впитывает капли майского дождя.

И в последующие годы, пока Константин рос — хилый, хрупкий, — Караджов не мог на него нарадоваться. Он с удовольствием гулял с сыном по селу, показывал ему животных, затевал во дворе разные игры, старался закалять его. Однажды они принялись травить молодого ужа. Змея извивалась, норовя удрать, но Караджов в два прыжка перекрывал ей дорогу и возвращал к сынишке. Вначале тот верещал от страха, но потом, ободряемый возгласами отца и его примером, все смелей стал бросаться навстречу ужу, топал перед ним ножкой, а Караджов восхищался самообладанием мальчугана и громовым голосом кричал: «Молодец, Коста, держи его, не упускай!»

И все же, к великому огорчению отца, Константин оставался чувствительным и застенчивым, на бледном лице, так же как и в характере, все четче проступали черты Диманки. Нет, не получится из него настоящий мужчина, далеко ему до своего отца с его буйным и дерзким нравом, думал Караджов.

Школа еще больше отдалила их друг от друга. Караджов был постоянно занят, и за учебой сына следила Диманка, а после поступления в гимназию Константин окончательно отошел от него. Потом Караджову пришлось пережить еще одно поражение: он хотел, чтобы сын стал юристом, но тот поступил на математический факультет. С тех пор их отношения носили чисто формальный характер: они были вежливы, регулярно спрашивали друг друга, как дела, однако во всем сквозил холодок. Константин никогда и ничем не делился с отцом, не обращался за помощью или советом.

Изредка, правда, у них завязывался разговор, и Христо лишний раз убеждался, что им уже не найти общий язык. Сколько ни пытался он внушить сыну, что негоже засиживаться на одном месте, что надо драться за повышение, однако мечта о том, что в один прекрасный день город ахнет при виде нового, молодого Караджова, оказалась напрасной. Мало-помалу он пришел к убеждению, что сын попросту не способен его понять, он недостаточно умен и развит, чтобы оценить отца по достоинству.

Однако Караджов ошибался. Константин внимательно присматривался к нему, вслушивался в его голос, часто задумывался над тем, что и как он говорит. С годами он составил довольно точное, свободное от сыновних чувств мнение. По интонации, голосу и даже по отдельному жесту Коста безошибочно разгадывал его намерения. Если, к примеру, отец употреблял просторечные выражения, это означало, что ему не хватает убедительных доводов, что он рассчитывает на эмоции. Особенно это было заметно, когда отец повторял одно и то же по нескольку раз, эти повторы раздражали Константина. А когда отец пускал в ход шутки и колкие насмешки, это всегда было к месту и очень удачно. Но истинный Караджов раскрывался в гневе. Возбужденный, даже разъяренный — каким он запомнился сыну во время травли ужа, — здесь он был в своей стихии и изрыгал целые потоки слов, порой неожиданных, даже поразительных. Они, казалось, способны были убить наповал, раздавить, смести с лица земли…

Нынешний вечер, судя по всему, не предвещал ничего хорошего, но препираться с отцом у Константина не было настроения. Они смотрели друг на друга в упор, как петухи перед боем.

Ожидая, что ответит сын, Караджов невольно вспомнил то время, когда с умилением гладил этот лоб, ерошил волосы, пощипывал за щечки своего маленького Косту. Все же кое-что парень унаследовал и от него — например, упорство. Что поделаешь…

Не сказав ни слова, Константин вышел. Проводив его взглядом, полным удивления, горечи и обиды, Караджов стал искать повода, чтобы сорвать злость на жене. Но Диманка оставалась безучастной и далекой. Караджов сопел, почесывался и все же не сдержался:

— А ты чего молчишь, как сфинкс?

Диманка не шевельнулась.

— Пойти против родного отца! — не унимался Караджов. — Сопляк несчастный, еще штаны не научился подпоясывать…

Диманка молчала.

— Сидишь, в рот воды набрала. А все потому, что тебе сказать нечего, потому что втайне — какое там втайне! — ты с ним заодно…

Караджов хватил через край и тут же понял это, но было уже поздно: Диманка встала и вышла из комнаты. Оставшись один, Христо грубо выругался и подошел к старому буфету, где хранились напитки. Достав непочатую бутылку виски, он сходил за льдом, сбросил пиджак и наполнил бокал. Кусочек льда плюхнулся в коричневую жидкость, потонул и сразу же всплыл, однако большая его часть оставалась под поверхностью. Караджов засмотрелся на этот миниатюрный айсберг, обманчиво торчащий среди столь же обманчивого алкогольного моря. Удивительно! Перед ним был словно макет жизни: сверху, на виду — хорошие манеры, теплые улыбки, благородные профили, озабоченные и дружеские жесты, а подспудно-холодный эгоизм, далеко идущие планы и во всем расчет, расчет…

Ему стало тошно, и одним духом он осушил бокал, вытолкнув языком назойливый комок льда. После выпитого у Стоила коньяка виски подействовало на него мгновенно. Он напьется вдрызг, сгребет в охапку Марию и умчит в Брегово, в отчий дом, глядящий с высоты на родную долину, на крыши и дымоходы других крестьянских домов с их вечными заботами и сладким заслуженным сном. Там, босой, он повалит ее прямо на дубовый пол, и она уступит его мощному натиску. Главное — торжество силы над слабостью, как всюду в жизни. Лишь немногие это понимают, потому что немногим дано это испытать…

Он принялся пить прямо из бутылки, засовывая в рот кусочки льда, и его крупный язык играл ими, как кошка с мышкой. Эх, была бы Мария годков на десять помоложе… Вдруг перед ним, словно на экране, появилось лицо матери, родимое пятно на левой щеке, полные губы, строгий и властный взгляд хранительницы рода… Как его угораздило опоздать на ее похороны! По дороге в село захотелось набрать для нее свежих цветов. Он долго бродил по полю, пока получился приличный букет, а тем временем отпевание закончилось, свечи догорели, но все ждали, пока приедет он, сын… Ох, родненькая, виноват я перед тобой, только перед тобой, ни перед кем другим, ни перед богом, ни перед чертом! Ты могла стать бреговской Десиславой, а вот твой сын вырос непутевым — так уж получилось, твой грешный Христо ничто по сравнению с тобой, в нем еще теплится, еще горит твоя искорка, гляди — неровен час, и она погаснет, ой, погаснет, родненькая…

Он снова приложился к бутылке и откинулся на спинку дивана. В его помутневшем сознании всплыло панно, на котором неизвестный мастер скопировал картину Милле «Сборщицы колосьев» — бретонки или фламандки тащатся, согнувшись, по стерне и подбирают упавшие тут и там колоски. Сборщицы колосьев… Разве этим разбогатели фламандцы, собиранием крох? Наивный ты человек, Стоил, философ. Спроси у старого Караджова, он сам собирал колосья на стерне и знает не хуже других — кто собирает колосья, тот вечно прозябает в нужде. Богатеть надо одним махом!

Караджов встал на ноги, рослый и дюжий, он напоминал сейчас раненого быка, выбирающего, чей плетень разнести. Ему захотелось подышать свежим воздухом, и он взял бутылку и вышел на террасу. В эту ясную ночь было видно далеко. Он присел на узкие перила, его взгляд устремился сквозь сияние города — новомодный неоновый нимб — на юг, к предгорью, где, словно россыпи лютиков, искрились огни сел. Родимое село скрыто за горой. Он представил себе отчий дом, опоясанный галереей, двор с ветхими навесами, заросший травой, из которой пялит глаза ромашка. Петрушка и кинза пышно зеленеют у самого порога. Под окнами давно выродившиеся герань и пионы, одичавшие розы. Завалившийся колодец…

Повеял ночной ветерок и принес с собой слабый запах влажной земли. Ноздри Христо раздувались, он заволновался — давно забытый запах перенес его в поле, на пашню, на виноградник. Плечи распрямила могучая сила, в нем вдруг ожило яростное желание окунуться в стихию крестьянского труда. Была бы сейчас мотыга или лопата, был бы плуг или хоть какая-нибудь коса — разделся бы он до пояса, подвернул штанины, отбил лезвие молотком, взялся за отшлифованное до блеска косье, согнул спину и — хрясь, ши-и-и, хрясь, ши-и-и… Ноги переступают следом за косой, в воздухе висит острый запах скошенной травы, подрубленных цветов, вокруг снуют бабочки, стебли вздрагивают, задетые обушком косы, и покорно ложатся — хрясь, ши-и-и, хрясь, ши-и-и…

На станции, как вспугнутая птица, взвизгнул паровоз, и видение рассыпалось. Караджов еще долго сидел, бессмысленно глядя в равнинную даль с букетами огоньков, чью красоту он больше не воспринимал.

 

18

Прошло две недели. Все это время Караджов предпочитал без особой надобности не встречаться с Дженевым, их разговоры носили подчеркнуто служебный характер. Полным ходом готовился новый план. Непрерывной чередой шли заседания. Но Караджов ни на одном из них не присутствовал. Два раза он ездил в Софию, даже не предупреждая Дженева, ни словом не обмолвился и о предстоящей ему поездке за границу.

Стоилу были известны разработки, присланные объединением, но он никак не мог согласиться с установившейся практикой определения стоимости изделий, а то, что и рост производительности им спускали сверху, вызывало у него решительный протест. Однако после ссоры с Караджовым он решил действовать спокойнее, доработать свой вариант и вместе с караджовским вынести его на обсуждение в заводском коллективе, в окружном комитете и в объединении. Поначалу он собирался поделиться своими соображениями с первым секретарем, но потом пришел к убеждению, что не стоит этого делать, чтобы не дразнить Караджова раньше времени, не дать ему возможности предпринять контрмеры, а главное — чтобы у окружающих не создалось впечатление, что их спор не что иное, как склока. Одно его удивляло: в тот вечер Христо заявил, что ему дали устное распоряжение поднять производительность еще на один процент, с четырех до пяти, но прошло две недели, а до завода это все еще не было доведено. Работа велась в соответствии с прежним заданием. Это было не похоже на Караджова, и Стоил подозревал, что две его спешные поездки в Софию объяснялись именно этим — Караджову надо было узаконить новое увеличение норм.

В понедельник Дженев пришел на работу позже обычного: всю ночь у него болела грудь, душил кашель, и он не сомкнул глаз. Утром, с горечью во рту, с воспаленными глазами, он все же побрел к заводу, но почувствовал сильную слабость и зашел в поликлинику. Врачи приняли его вне очереди, и он испытывал неловкость перед остальными посетителями. Час спустя Дженев снова медленно шел по улице и мрачно размышлял. Его сердце и легкие в таком состоянии, что необходимо немедленно бросить курить, взять отпуск и уехать в горы. В противном случае врачи ни за что не ручаются. «Вы на инфаркт или на рак намекаете?» — спросил Дженев. Но врач был непреклонен: что счел нужным, то уже сказал — навсегда распрощаться с табаком и обеспечить себе длительный отдых. Значит, думал Дженев, либо у него обнаружили самое скверное и не хотят говорить, либо он просто переутомился и злоупотребил курением. Рука машинально скользнула в карман и нащупала сигареты. Придется на время забыть о них, решил Дженев и, свернув в сторону, осторожно, как будто делая что-то недозволенное, опустил сигареты в урну.

Придя на работу, он увидел на столе запечатанный конверт на свое имя. Не было ни марки, ни обратного адреса. Неужто анонимка? Он вскрыл конверт и глазам своим не поверил: вместо письма в конверте лежал адресованный ему приказ, подписанный Христо Караджовым, составленный и напечатанный в канцелярии. Каким же днем это помечено? Пятницей. В краткой форме директор велел своему заместителю в десятидневный срок скорректировать план, подняв показатель производительности до пяти процентов. Сомнений не было — близилась развязка.

Стоил позвал секретаршу. Она была одна на два кабинета, но в основном работала на Караджова, а на звонки Дженева отзывалась весьма неохотно. Секретарши, как правило, безошибочно угадывают ситуацию.

Девушка не стала заходить в кабинет, а остановилась в дверях.

— Слушаю вас, товарищ Дженев, — почти не скрывая досады, сказала она и с любопытством окинула взглядом комнату: табачного дыма не было.

Дженев спросил, кто оставил письмо у него на столе.

— Я оставила, — удивилась девушка. — Его товарищ Караджов дал.

Дженев поинтересовался, когда это произошло, в пятницу или сегодня.

— Как же это… Вы ничего не знаете? Сегодня утром товарищ директор уехал за границу!

По ее лицу скользнула едва заметная ироническая усмешка — ни дать ни взять аристократка. Можно подумать, перед тобой по меньшей мере княжна! — возмутился в душе Дженев.

— Вы свободны.

В порыве возмущения он чуть было не изорвал в клочья этот приказ, но сдержался и, сложив листок вчетверо, сунул его в карман.

За окном горбились корпуса цехов, ершились ребристые крыши депо, с неизменным упорством дымила котельная. Во дворе распугивали птиц электрокары, не утихал рев самосвала — должно быть, опять затеяли какой-то ремонт. Глухо, как из-под земли, доносились неровные удары большого гидравлического молота, сопровождаемые перестуком двух других, поменьше, — партия ударников в заводском оркестре.

Устарел завод, подумал Дженев, устарел, стал каким-то уныло-серым. А ведь в свое время, и не так уж давно, он казался совсем новым. В свое время… Что это было за время? Не они ли с Христо были недовольны этим временем, жаловались друг другу, что оно их сковывает? Но потрясений не пришлось долго ждать, за ними последовали реформы. Это было время расцвета их дружбы. Неважно, что потом их обоих понизили, особенно его, Дженева. Он сам на этом настоял — его больше влекло живое дело. И ничуть не жалеет. А вот Христо, похоже, никак не проглотит эту пилюлю.

Дженев отвернулся от окна — оно отвлекало его. Даже штору задернул — в тишине и полумраке лучше думается.

Итак, перед ним загадка — Христо Караджов. Дженеву вспомнилось, как они вдвоем заняли главные посты в этом городе: Караджов возглавил городскую управу, а он — партийную организацию. Христо вроде бы и радовался, и в то же время не скрывал своего разочарования — все осматривал кабинет Дженева, сравнивал его со своим, определял на глаз размеры, оценивал мебель, интересовался, куда выходят окна. Сознавая, что ему досталось второе место, он не упускал случая возвысить себя в глазах окружающих. Да, самочувствие Караджова, его поведение прямо зависели от занимаемого им положения, тут двух мнений быть не могло. Но такова человеческая натура, думал в ту пору Стоил и не придавал этому особого значения. Тщеславием Христо объяснялась и его привычка вертеться около начальства. Он не столько заискивал, сколько старался быть на виду. Но стоило ему выпить хорошенько, как он ехидным словечком или язвительным афоризмом до основания разрушал заложенный фундамент, и ему приходилось все начинать заново. Стоил не раз был свидетелем его медленных взлетов и мгновенных падений, и в этой игре было что-то по-детски привлекательное, проявлялась еще не совсем испорченная натура, не утратившая остатки искренности, без чего трудно жить на свете. И Стоил всегда как-то больше верил в поражения Караджова, нежели в его успехи. Выходит, заблуждался.

Позднее, заняв пост директора завода, Христо всего лишь за год изменился до неузнаваемости: наконец-то он обскакал Стоила, теперь уже решающий голос принадлежал ему. Последние годы Караджов менялся буквально на глазах, становился совершенно другим человеком. Он как бы отключил в себе все сдерживающие центры, внутренние тормоза, он был уверен, что отныне и впредь не будет у него полустанков, что в стремительный караджовский экспресс уже никто не подсядет. Караджов был юрист, любил основываться на предположениях, а не на трезвом анализе, и у него все больше входило в привычку хлыстиком поторапливать местную историю. Он частенько повторял: «Жизнь коротка, а вечно не только искусство, но и история, она всему найдет оправдание, что бы ни создавалось человеком — будь то пирамида или завод».

Стоил заерзал в кресле — очень хотелось курить. Рот был полон слюны, как во время манипуляций дантиста. Чтобы прогнать табачный голод, он сосредоточился на другом. Последнее время Караджов торопился завести новых друзей в столице, где одна за другой появлялись различные центральные организации, требовавшие от предприятий размаха и немедленных результатов. Это было нужное дело, Стоил одобрял новшество, больше того — предвидел создание хозяйственных объединений, которым было бы чем заниматься и за что отвечать.

Однако Христо по-своему оценил новую обстановку: настало его, караджовское время! Верещали новенькие сверкающие телефоны, шел лихорадочный обмен телеграммами и телексами, принимались поспешные решения — вполне в духе Караджова.

Он был выходец из села и этому был обязан цепким практическим умом. В жизни болгарского крестьянина все было предельно взвешено, отлажено опытом и традицией, и в этом состояло одно из его ценнейших качеств.

Однако зерно попало в другую почву, да и масштабы непомерно выросли, и сложность возведена в куб… Плод оказался с изъяном: вместо дальновидности — легкомыслие, вместо вдумчивости — поспешность, вместо естественного демократизма — склонность к самоуправству и своеволию.

Все это было знакомо Дженеву из теории, но он не ожидал, что данный случай окажется таким запутанным и опасным в жизни. Набросать схему ничего не стоит — куда трудней наблюдать эту схему в действии, обросшую намерениями и страстями, побуждениями и расчетами, — то есть проследовать за самим Христо Караджовым и установить четкую границу: досюда хорошо, а начиная отсюда — плохо.

Стоил закашлялся, приложил платок к губам и не заметил, что на нем остались маленькие пятна крови.

И это касается не одного Караджова, но каждого из нас. Меня, например. Каждый должен знать себе цену. Положа руку на сердце, мне бы не повредили некоторые недостатки Караджова, с горечью сознался себе Стоил. Я бы приручил их, и они сослужили бы мне неплохую службу…

И вдруг ему стало жаль, что дружба между ними рушится, что старое доброе время, которое кажется теперь каким-то упрощенным и даже наивным, ушло навсегда.

Без стука вошла секретарша.

— На проводе товарищ Бонев! — с волнением сообщила она и скрылась.

Стоил узнал голос первого секретаря.

— Здорово, Стоил! — по-свойски обратился к нему Бонев. — Ты очень занят?

Дженев сказал, что не очень. Секретаря как будто обрадовал такой ответ, и он пригласил Дженева к себе.

Стоил положил трубку. Зачем он понадобился именно сегодня, когда отсутствует Караджов? В последнее время — то ли в силу занятости, то ли по другим причинам — Бонев редко о нем вспоминал, особенно после того, как Караджов стал членом бюро окружкома. Хотя объективности ради надо признать, что Бонев относился к Стоилу с неизменным дружелюбием и уважением. Он до сих пор помнит день, когда секретарь пригласил его на беседу — вскоре после того, как принял руководство округом.

Прежний секретарь окружкома, Бужашки, человек волевой, но вспыльчивый, не сумел сработаться со здешними кадрами — это были люди покладистые, но недостаточно инициативные и исполнительные, лишенные деловой хватки. «Вы ведь поворачиваетесь, точно невольники какие-то, — срывался иногда Бужашки. — С психологией старых дев социализма не построишь, зарубите это себе на носу!»

Глубоко в душе Бужашки считал себя обиженным — оборвалась его военная карьера. И хотя уже смирился с тем, что уволен в запас, все же не мог избавиться от укоренившихся привычек, в нем все еще жил генерал, самолично принимающий решения и опирающийся на механизм военной иерархии: возлагаю ответственность, требую, приказываю! Можно было лишь удивляться тому, что методы его руководства не вызывали ни ропота, ни сопротивления. Люди вроде бы старались, но дела шли по-старому, а то и хуже.

Бужашки это видел, не переставал злиться, и в сознании его мало-помалу зрела убежденность, что он натолкнулся на глухое сопротивление. Наверное, поэтому началась перетасовка кадровых работников.

Вспоминая то время, Стоил хмурился: человек, пригласив тебя для знакомства, читает вслух твою автобиографию и то и дело испытующе смотрит тебе в глаза — все правильно? Не утаил ли чего-нибудь?

Дженев тогда не удержался, вспылил: «Я вам не проходимец, зарящийся на выгодное место, а руководитель городской партийной организации».

Бужашки молча проглотил эти слова — такими неожиданными и дерзкими они ему показались, — однако запомнил их навсегда. И всякий раз при встречах на заседаниях, оперативках, на бюро не упускал случая поддеть секретаря горкома.

Весьма необычно складывались отношения Бужашки и Караджова. Вначале они довольно быстро нашли общий язык, вернее, Караджов безошибочно нащупал слабинку первого секретаря: культ послушания — и просто-напросто старался не возражать, хотя порой бывал в корне не согласен. «Зря ты споришь с Бужашки, — говорил он Стоилу. — Кивай с серьезным видом — от этого тебя не убудет, — а понятие свое имей. Ведь не сможет же он прочесть твои мысли».

Караджов, по-видимому, стал пользоваться доверием бывшего генерала, они даже в гостях побывали друг у друга. «Хочешь, я вас помирю? — предлагал Стоилу Христо. — Соберемся у меня дома, выпьем по чарочке, ты перед ним расшаркаешься — дескать, пардон. Поклон, пардон — и вся недолга».

Стоил только мрачно усмехался в ответ.

Однако отношения с начальством вскоре и у Караджова испортились. Как потом рассказывал сам Караджов, собрались они с Бужашки посидеть, вдвоем, «по-мужски». Начали с коньяка, пропустили по одной, по другой, по третьей, затем пошло пиво, виски — выпили все, что было. И вдруг совершенно трезво и спокойно бывший генерал выдал такое — у Караджова мурашки забегали по спине: что уже давно за ним наблюдает и понял, что́ он за штучка — в глаза одно, а за глаза другое. «Фигляр ты, — заключил Бужашки. — Только не на того нарвался, раскусил я тебя».

Естественно, Караджов поначалу стерпел. Но потом между ними завязалась такая перепалка — только держись. «С тобой, наверно, случалось подобное, — рассказывал Христо Стоилу. — Подумаешь о чем-то — и не удержишь, само с языка сорвется, а потом глаза на лоб лезут: как меня угораздило такое брякнуть?..»

Несколько недель спустя Стоил Дженев и Христо Караджов были понижены в должностях. Стоилу был предложен пост директора завода, а бывшему мэру города — заместителя по производству. И тут, ко всеобщему изумлению, разразился скандал. Сославшись на неопытность в административных делах, Стоил отказался от директорства и предложил на этот пост Караджова. Поступок Дженева немало удивил бывшего генерала, и он воспротивился: Караджову, дескать, и заместительства много. Однако Стоил не сдавался. Пришлось снова консультироваться в центре, кое-кто там был за, а кое-кто против, и пока шли споры, в один прекрасный летний день в город вдруг возвратился Бонев, один из бывших руководителей местного подполья, до недавнего времени занимавший пост замминистра.

К Боневу шли секретари парткомов, директора и инженеры, рабочие, представители общественности. Мнения посетителей были настолько разноречивы, что у Бонева голова шла кругом, однако он был сдержан и не торопился с выводами.

В первые же дни пригласил он к себе и Стоила Дженева. Они были знакомы с давних пор. Справились друг у друга о здоровье, о семьях, оба признали, что заметно постарели, в отличие от своих жен, поговорили о том о сем, и наконец Бонев спросил, как шли дела в городе в течение последних лет.

— Только без дипломатии, — добавил он. Стоил понял, что Бонев настроен решительно, и добросовестно все рассказал.

— Вот что, дорогой, — заключил Бонев, терпеливо выслушав его, — по моему разумению, ты должен вернуться в горком. Я согласую вопрос наверху и тут же дам тебе знать. Не станем дожидаться выборов.

Дженев, подумав, отказался.

— Ни к чему нам затевать эти игры — то сняли, то опять поставили… Людям начнет казаться, что тут только и делают, что сводят личные счеты. Лучше я поработаю на заводе, по специальности, а там видно будет. Секретарем горкома может работать и более молодой, кто-нибудь из комсомолии, а вот заместителем директора по производству — не каждый.

— Заводов в нашем городе хоть отбавляй, а горком один, верно? — возразил Бонев.

— Тут дело не в общем руководстве, — не сдавался Дженев. — Караджов юрист, ему нужна правая рука.

— А мы Караджову дадим экономиста, экономистов у нас пруд пруди.

— Нет, товарищ Бонев, нет, я так не привык.

— Значит, становишься в позу обиженного? — не поверил первый секретарь и пристально на него посмотрел. Он уже слышал о чудачествах Дженева, например о том, что он отказался стать директором. Вот еще одно. — И все-таки, Дженев, тебе придется вернуться в горком.

— Если машина закрутится, вернусь, что поделаешь, только турецкая пословица гласит: «зорлан гюзелик олмаз» — насильно мил не будешь.

— Почему насильно? Неужто партийная работа тебе надоела? — обиделся Бонев.

— Мне ближе работа по специальности, и я дорожу своим ремеслом. Есть у меня и кое-какие задумки, хочу проверить их на практике.

И Стоил вкратце рассказал о своих планах.

— Если вернешь меня в горком, все пойдет прахом, — добавил он.

Действительно, трудный человек, размышлял Бонев, впрочем, главное не это, а то, что я ему верю и именно такие мне нужны. Он поглядел на окутанного табачным дымом Стоила и решил подождать. Пройдет время, они познакомятся поближе, и тогда можно будет подумать о чем-то более существенном, например о передвижении его на место Хранова.

Шли годы, Бонев в повседневных заботах свыкся с Храновым, с Караджовым и другими работниками и позабыл о Дженеве. Последний раз они встретились на партийном собрании в заводоуправлении, на которое Караджов его пригласил. Собрание как собрание, куча нерешенных вопросов, с доброй половиной которых на следующий день и без собрания можно было бы справиться, если бы каждый болел за свое дело, не кивал на другого и не полагался на то, что и так обойдется. Бонев сидел в президиуме, вид у него был мрачный.

После собрания Караджов пригласил его на коктейль.

В кабинете собрались несколько человек из числа заводского руководства. Была здесь и какая-то молодая женщина — пригласили, видно, для украшения компании. Первый секретарь невольно обратил внимание на то, что отсутствует Дженев. А ведь он собственными глазами видел его на собрании — Стоил сидел в зале, не в президиуме.

«Коктейль» у Караджова был бессмысленной и неловкой затеей, вроде бы знак внимания к гостям, а по существу избитый прием, используемый для того, чтобы лишний раз что-то поклянчить. Прослушав набор плоских анекдотов, рассказанных так, чтобы они казались возможно более пикантными, Бонев собрался уходить. Караджов попытался его задержать, пустил в ход банальную фразу о том, что руководству негоже отрываться от масс.

— Это вы и есть те массы, от которых я отрываюсь? — спросил вдруг Бонев, стоя в дверях.

Собравшиеся явно опешили.

Выехав с завода, Бонев увидел тощую фигуру Дженева, шагавшего вдоль дощатого забора мебельной фабрики. Бонев окликнул его и пригласил в машину, но Стоил наотрез отказался под тем предлогом, что ему нужно больше двигаться.

— А мне что, не нужно? — спросил Бонев.

Стоил пожал плечами.

После некоторого колебания Бонев отпустил машину, и они пошли вдвоем по безлюдной улице.

— Что это ты особняком держишься? — спросил Бонев. — Тебя что, не пригласили на угощение?

Помолчав, Дженев ответил вопросом:

— Как ты-то можешь принимать подобные приглашения?

— Если б отказался, я бы вас обидел! — сказал Бонев, без нужды повышая голос.

— Так ты ради этого два часа морщился в президиуме?

Боневу был непривычен такой тон — вернее, он успел отвыкнуть от него, но сдержался.

— Было заметно? Значит, не зря я пришел — вы сделаете необходимые выводы! — попробовал отшутиться Бонев.

— Я б на твоем месте сел в зале, — продолжал атаковать Дженев. — Где-нибудь посередине, а то и в самом конце.

— Чтобы произвести впечатление?

— В первый раз, может, и произведешь, а во второй, в третий — люди привыкнут.

— И что?

— Да ничего. Вдруг услышишь что-нибудь дельное, приправленное острым словечком…

— Тогда, может, мне идти впереди, спиной к тебе? — пытался скрыть раздражение Бонев.

Деревянная ограда кончилась, перед ними в синих сумерках открылся скверик. На скамейке, обнявшись, замерла влюбленная парочка.

— Я хочу задать тебе личный вопрос, — снова заговорил Дженев. — Можно?

— Давай!

— У тебя есть домработница?

— Нет, а в чем дело?

— Кто у вас ходит за покупками?

— Теща, жена… А что?

— Давно ты последний раз был в зеленной лавке, в бакалее?

— Хм… скажем, полгода. Но…

— А сидел за столом вместе с рабочими?

— Сам-то ты сидел? — огрызнулся Бонев.

— Я у тебя спрашиваю, у первого секретаря.

Бонев чувствовал, что реагирует не так, как следовало бы, но сказал:

— Это что, персональная критика невзирая на лица?

— А тебе неприятно? — ответил вопросом Дженев.

Бонев уже не мог сдержаться.

— Вот что, — твердо сказал он. — Нечего наступать на больную мозоль. Я сам знаю, как мне быть и что делать.

— Тогда заседай в президиумах и избегай разговоров, которые тебе не по вкусу, — холодно ответил Дженев.

В молчании подошли они к нижней площади и остановились посреди тротуара, не решаясь ни проститься, ни возобновить разговор. Выручила привычка: обменявшись несколькими фразами о работе, о неотложных делах — Бонев всячески остерегался поучающего тона, — они разошлись. С тех пор они не встречались один на один и держались так, будто словесной перестрелки у фабричной ограды никогда не было…

Дженев снял руку с телефона. Когда-то Бонев именно в это же время пригласил его на первую беседу, Зачем же он понадобился сейчас, когда между ними все давно уже ясно?

 

19

Кабинет первого секретаря был отделан высокими панелями под дуб. Добротные, из хорошего материала, панели эти были, однако, чрезмерно светлого тона и придавали не только кабинету, но и его хозяину вид не слишком серьезный, хотя это не соответствовало действительности. За годы работы здесь Бонев зарекомендовал себя человеком уравновешенным, серьезным, трезво мыслящим. Никто, и Дженев в том числе, не помнил случая, чтобы Первый занимался, допустим, самовосхвалением или обошел стороной промахи и упущения, имевшие место в работе окружного комитета. Это производило хорошее впечатление. Иногда Дженеву казалось, что, пускаясь в самокритику, Бонев хитрит, заранее рассчитывая на такой эффект. Однако это не меняло дела.

Стоил вошел в кабинет, все еще гадая, как себя вести: быть предельно откровенным или вообще умолчать о своих заботах.

У Бонева сидел Хранов, они о чем-то разговаривали. Увидев Хранова, Стоил предположил, что его вызвали из-за ссоры с Караджовым. Мог бы предупредить, с досадой Думал он, пока Бонев пожимал ему руку. И решил вести разговор со всей прямотой.

Однако вскоре выяснилось, что встреча — сугубо делового характера. На другой день Боневу предстояло лететь в столицу для очередного согласования капитальных вложений, значительная часть которых предназначалась для модернизации завода. Дженев помнил не один вариант планов модернизации и не испытывал особой радости при мысли, что ему предстоит снова толочь воду в ступе. Каково же было его удивление, когда между прочим выяснилось, что дней двадцать назад произошли важные перемены, что теперь заводу отпущены большие средства и что новый вариант плана подробно обсуждался с Караджовым.

— Я просил Караджу ввести тебя в курс дела, — сказал Бонев. — Нам хотелось знать и твое мнение. Но ты что-то отмалчиваешься.

Стоил недоуменно посмотрел на них и ответил, что впервые слышит о новом варианте.

По лицу Бонева было видно, что он не знает об их отношениях с Караджовым. Хранов молчал, опустив седую голову. Надо было как-то объяснить создавшуюся ситуацию. Стоила мучили сомнения: после того, как им так грубо пренебрегли, он и за час не выговорится — надо, видно, распускать чулок до конца. А время еще не пришло.

Кроме того, Дженев не любил жаловаться, не любил вызывать сочувствие — качество довольно редкое в наши дни. Он сказал, что, видимо, произошло недоразумение: поездка за границу — дело хлопотное, и, собираясь в дорогу, Караджов мог забыть о каких-то вещах. Убеждая Бонева, он взглянул на Хранова — тот согласно кивал, — и недоразумение вроде бы уладилось. Они занялись рассмотрением последнего варианта плана. Бонев давал пояснения и время от времени записывал замечания Дженева. Хранов слушал по-прежнему молча. Когда дошли до намечаемых показателей производительности, Стоил вынул из кармана маленький блокнотик, надел очки и зачитал несколько цифр.

— Иначе нам не избавиться от чрезмерного брака, который нас губит, — заявил он.

Его слова произвели впечатление.

— Как это понимать — чрезмерный брак? — спросил Бонев. — Что значит чрезмерный?

— Явный и скрытый брак — вот что это значит. Брак, достигающий четырнадцати процентов.

Бонев даже отшатнулся, услышав это, и вопросительно поглядел на Хранова.

— Стоил, ты часом не ошибаешься?

Дженев опять привел несколько цифр.

— Сава, — обратился Бонев к Хранову, — как могло случиться, что ты до сих пор не знаешь о таком безобразии?

Хранов виновато пожал плечами.

— А ты? — Первый гневно посмотрел на Дженева. — Ты-то почему молчал?

— Я не молчал, — спокойно ответил Дженев. — Хранов знает все это. — Он не обратил внимания, что несколько секунд назад Хранов сделал вид, что ничего не знал.

— Что за чертовщина, Сава? — резко спросил Бонев. — То ты знаешь, то не знаешь. Чему я должен верить?

Сава Хранов, бросив свирепый взгляд на Дженева, начал неуверенно объяснять:

— У них с Христо идет какой-то нескончаемый спор по некоторым, как бы это выразиться… проблемам.

— Вот как? — Бонев вскочил с кресла. — И по каким же таким проблемам у них идет спор, если и это не секрет?

— Как тебе сказать… — тянул Хранов. — По части теории мудрят.

Бонев недоумевал все больше.

— Мать честная! С каких это пор брак стал теоретической проблемой?

— Так у них получается. — Хранов защищался как мог.

Бонев прошелся раз-другой по кабинету, затем сказал, чтоб они подготовились к продолжению разговора — по приезде Караджова соберутся вчетвером, — и, сухо простившись, отпустил обоих.

В коридоре Дженев с Храновым остановились друг против друга. Возмущенный до глубины души, секретарь по промышленности слова не мог выговорить и ждал от Дженева объяснений. Но Дженев смотрел на него таким открытым взглядом, что он не выдержал.

— Ну, Стоил, как прикажешь это понимать? Сталкиваешь нас лбами? — Дженев все так же невозмутимо смотрел ему в глаза. — Позоришь меня перед начальством? — кипел Хранов. — Или место мое тебе приглянулось? Милости прошу, садись, руководи. Но зачем уж так-то?!

По коридору прошли две женщины — одна из них работала в комитете, и Хранов потащил Дженева к своему кабинету.

— У тебя что, уши заложило? — уже в дверях закричал он. — Не слыхал, что я ответил Первому про брак? Провалиться вам с этим вашим браком!

— Ты же знал о нем. Чего глухарем прикидываешься?

— Это я-то прикидываюсь глухарем? — Хранов вытаращил глаза.

— Ты, конечно. И поскольку тебе не хотелось портить отношений ни с Христо, ни со мною и вообще иметь неприятности, ты попытался замазать эту историю. Разве не так? — Дженев отошел к окну, на свое любимое место. — Ты, Сава, затыкаешь уши, когда речь заходит и о более важных проблемах. Чего смотришь?

— А я-то… — Хранов лихорадочно искал слова. — Мне все не верилось, все хотелось его понять, и вот, извольте радоваться: аж во куда уселся! — Хранов похлопал себя по голому темени. — Во куда!

— Может, только твой внучек способен на такие шалости, — бросил ему Стоил, собираясь уходить.

— Что ты сказал? — в замешательстве переспросил Хранов.

— Слушай, Сава, — рассердился Дженев, стоя уже у двери. — Ты, похоже, и вправду не понимаешь, о чем идет речь. Если у тебя пороху не хватает, что тут поделаешь… Но если ты хитришь, если впредь собираешься хитрить, то советую отказаться от этого, пока не поздно. Я больше не желаю быть козлом отпущения.

И хлопнул дверью.

 

20

Вернувшись из окружкома, Дженев позвонил инженеру Белоземову, попросил заглянуть к нему после работы и спустился в столовую заводоуправления. Ему не особенно нравилось здесь, и он обычно брал просто бутерброд с чашкой кофе. Уютно он чувствовал себя только в цеховых столовых, где не было такого комфорта, где вместо живых цветов из вазочек торчали покрывшиеся пылью пластмассовые тюльпаны и гиацинты. Эти уродцы, помесь химии и дешевого вкуса, не имели запаха, зато чувствовали себя вольготно в любой сезон. Главное, что привлекало его в цеховых столовых, это то, что туда сходились люди от станков, кранов и автокаров и с аппетитом ели жирную чорбу и еще более жирную, сдобренную красным перцем яхнию.

Едва открыв дверь, Дженев заметил Миятева. Секретарь парткома обедал один в дальнем углу зала, и Стоил усмотрел в этом плохой признак: если это не чистая случайность, то, значит, его все избегают.

В последнее время они встречались редко — в основном на разных заседаниях, — и в этом тоже, как сейчас подумалось Дженеву, было мало хорошего: сам он несколько оторвался от партийных дел завода, да и дела эти, очевидно, не поражали масштабностью, раз их не было заметно. Дженев понимал, что одна из главных причин такого положения кроется в нежелании Караджова советоваться ни с парткомом, ни с активом. Это особенно стало бросаться в глаза после того, как он стал членом бюро окружкома. Еще раньше директор с явным неудовольствием согласился на избрание Миятева секретарем парткома. «Молод Миятев для такого дела, — твердил Караджов, — в машинах, может, и разбирается, а вот люди и наши проблемы для него загадка. И потом, почему обязательно надо сменять Панкова? Он ведь, как старый вол, не оступится и борозды не испортит».

Однако это было не совсем верно. Панков, старший экономист, последнее время не столько прокладывал новые борозды, сколько топтался на месте. Мнения низов и верхов совпали, и Караджову пришлось подчиниться. И не только потому, что не в его характере было выступать против общего мнения, но и потому, что он не придавал должного значения самой партийной организации. В доброе старое время Караджов не раз высмеивал Стоила за ею «комитетские комплексы», как он выражался. «Ты, брат, живешь представлениями подполья и первых лет после Девятого сентября, — говорил он. — А нынче климат совсем иной — создали власть, крепкую, на века. Да и научно-техническая основательно пришпорила нас. Какие еще собрания, какие заседания бюро не дают тебе спать? Сейчас все решается в узком кругу — профессионально, полупрофессионально, как угодно, но только в узком кругу. Руководить и демократию разводить — все равно что кошку с собакой мирить. Я тебе не раз говорил: не верю я ни в сознательность массы, ни в ее мораль».

В ту пору Караджов на многое еще смотрел критически, однако все свои надежды возлагал на всемогущую государственную машину. Теперь у него были основания торжествовать: он сам, в числе других, стоял у пульта этой машины, а в лице Миятева видел хорошо оплачиваемого, но бесполезного чиновника, который к тому же начал воображать о себе бог весть что.

— Товарищ Дженев! — позвал Миятев, видя, что Дженев топчется у стойки с готовыми блюдами, словно не помня, зачем сюда пришел.

Дженев очнулся, выбрал еду, мало подходящую для его язвы — мясной рулет и приторно-сладкую баклаву, — и сел возле Миятева.

Подбежала уборщица, принялась вытирать столик замызганной тряпкой. Дженев поморщился, но терпеливо дождался, пока она закончит, и кивнул в знак благодарности.

— Как это вы без первого? — спросил Миятев, который всегда испытывал неловкость в присутствии этого человека, — может, его смущала необычайная биография Дженева, а может, просто мрачное выражение его лица.

— А разве там оно было? — удивился Дженев.

Миятев усмехнулся, встал и принес ему суп с курицей. Дженев вдруг покраснел — он представил себе, как могут истолковать окружающие этот невинный жест. Но в столовой было немноголюдно, обед близился к концу, и посетители глядели только себе в тарелки.

— Вы здесь редко бываете, — нарушил молчание Миятев, чувствуя, что должен поддержать разговор. — Дома обедаете?

Вот кому полагалось бы обедать в цехах, подумал Дженев и сказал:

— Знаешь, Миятев, надо бы тебе время от времени обедать в цеховых столовых: будешь видеть, чем кормят людей, да и поговорить с ними не раз представится удобный случай.

Миятев побледнел. Чтобы переменить тему, Дженев начал расспрашивать его о делах. Разговор мало-помалу оживился, речь зашла о предстоящем заседании парткома, на котором должны были рассматриваться важные вопросы. Миятев рассказывал подробно и, довольный тем, что заместитель директора слушает его так внимательно, пригласил Дженева на заседание. Дженев пообещал прийти, но предупредил, что высказываться не будет.

— Наведывайся ко мне, — добавил он в заключение. — И я буду заглядывать в партком. В одной упряжке ходим, верно? И вообще — не теряйся! — И он приветливо улыбнулся.

В кабинете Дженев разложил расчеты и стал просматривать их, продолжая думать о Миятеве. Интересный он человек, этот Миятев: при всей его любезности, при кажущейся покладистости у него достаточно зоркий взгляд, да и голова срабатывает довольно точно. От него Дженев узнал кое-что новое о работниках управленческого аппарата, об уловках технической службы, о недовольстве дирекцией, а следовательно, им. В этих пересудах проступала исконная болгарская горячность и вспыльчивость, сводились личные счеты, обнаруживались корыстные интересы, но были в них и здравые суждения, трезвая оценка действительности. А в итоге получалась странная картина: люди выражали негодование по поводу своих собственных нарушений и упущений.

Миятев, как видно, тоже заметил это. «Квадратура круга, понимаете? — сказал он. — Неразрешимая задача. А может, и еще что-нибудь. В заводских порядках столько неразберихи…» Дженеву понравились жесткие нотки в тоне инженера. Значит, и Миятева занимают неполадки. А первое время, когда его избрали секретарем, он был такой ретивый: товарищ Дженев, мы мобилизуем коллектив, мы подхватим почин, развернем соревнование, улучшим наглядную агитацию, изыщем резервы…

«Много неразберихи, говоришь? — повторил Дженев. — В нормировании, от которого зависит качество, в организации труда, которая сказывается на производительности, — не так ли?» «Частенько слово расходится с делом, — добавил Миятев, — противоречий хоть отбавляй». «Все верно, товарищ Миятев, — сказал он на прощанье. — Так что пора уже брать быка за рога».

Дженев перевернул еще несколько страниц со своими записями, но мысль его снова и снова убегала к Миятеву. Бонев требует объяснить причины брака. А что, если вынести вопрос на обсуждение парткома и рассмотреть его в более широком плане — в плане повышения производительности труда, — а затем доложить первому секретарю общее мнение? Окажется ли на высоте Миятев, не растеряются ли члены парткома под ударами караджовских молний? Он перебрал в уме все партийное руководство, взвесил характер каждого и вернулся к Миятеву. Судя по сегодняшнему разговору, он прошел довольно долгий путь. Многолетние наблюдения Дженева показывали, что мерилом человека является его умение, сталкиваясь с подлинными противоречиями, не пасовать перед ними. Приспособленцы любят разглагольствовать о проблемах и действенных мерах, но, чуть только дойдет до конкретного дела, противоречия каким-то необъяснимым образом исчезают, а перечень действенных мер сводится к «усилиям администрации», «повышению личного авторитета», «организации доски соревнования» и тому подобному. Знаком ли Миятев с этим явлением? Похоже, знаком, да и среди членов парткома немало мыслящих людей — Крыстев, Попангелов, Батошева из финансового отдела, этот шутник Грынчаров и Кралев из отдела труда и зарплаты.

Вошли Белоземов и Константин. Белоземов был, как всегда, подтянут и свеж — он принадлежал к тому типу мужчин, перед которыми старость кажется бессильной: убежденный холостяк, он следил за здоровьем, строго соблюдал режим. Константин, наоборот, выглядел неважно — глаза у него были красные, словно он недоспал, движения вялые. Дженев невольно вспомнил о Диманке — давненько он ее не видел.

Встреча была недолгой. Договорились о том, что Белоземов и Константин в кратчайший срок оформят всю документацию.

— Пора заканчивать, — сказал Дженев. — В четверг прошу на последний просмотр, остальное я беру на себя. Вопросы есть?

Вопросов не оказалось, и он проводил их.

Пока он размышлял, как ему поступить — поработать еще немного или пройтись по парку и до конца продумать все, что связано с Миятевым и парткомом, позвонила Мария и ласковым голоском сообщила, что сегодня она задержится — у них будут отмечать день рождения какого-то артиста. Дженев пожелал ей приятно провести вечер, радуясь в душе тому, что сможет дома спокойно отдохнуть или продолжить разговор с Евлогией — последнее время ему хотелось чаще общаться с дочерью. Спрятав в сейф бумаги, Стоил вышел из кабинета. Вахтер почтительно проводил его до ворот.

В городе царило летнее возбуждение, пестрели женские наряды — в каком-то словно языческом буйстве женщины обнажали свою плоть для солнца и сторонних глаз, и в этом было что-то очень жизненное и упоительное. Дженев шагал в толпе, среди пестроты цветов и форм, и размышлял о том, какое все-таки странное это существо — женщина. Внешне рассеянная, занятая множеством мелочей, в глубине души поглощенная такими вечными вопросами, как любовь, нежность, красота, — она во всем остается дочерью природы. И слава богу.

 

21

Кто-то поравнялся с ним, кто-то — он чувствовал — шел совсем рядом. Он был уверен, что это случайный прохожий, но все же оглянулся.

Это была Диманка.

Они тепло пожали друг другу руки — охлаждение между семьями на них не сказалось. Диманка с тревогой вглядывалась в его исхудавшее лицо, а Стоил с удовольствием отметил, что на ней старомодный костюм. Они пошли вдоль бульвара. Диманка начала расспрашивать, как он да что, бросил ли курение, где они собираются проводить отпуск, будут ли ремонтировать квартиру и о множестве других житейских дел, а Стоил с удовольствием отвечал: ее расспросы странным образом успокаивали его. Потом он сам стал спрашивать, как ей работается, обогатился ли ее музей новыми экспонатами, ходит ли она на концерты. Как всегда, Диманка была немногословна, когда говорила о себе, сказала только, что для развлечений не остается времени, но ей очень хочется возобновить свои посещения филармонии — через неделю, к примеру, в городе должен выступить известный пианист, и она решила пойти послушать его.

— С годами, — добавила она, — удовольствий у человека становится меньше, но тем они и ценнее.

О Христо, естественно, вспоминать избегали. Дженев был признателен ей за такт, его усталую душу постепенно обволакивало умиротворение, которого он уже давно не испытывал. От Диманки словно исходил какой-то чистый свет, и ему хотелось побыть с ней подольше, оказать внимание, даже поухаживать. Он решился и спросил, какие у нее планы на вечер.

Диманка чувствовала, что от ее ответа, возможно, зависит что-то очень важное, и в то же время смущалась: почему вдруг все должно зависеть от ее ответа? Она сказала, что идет домой, и в свою очередь спросила, что он намерен делать. Они шли рядом, не глядя друг на друга. Вопрос несколько смутил Дженева, и он признался, что хотел бы часок-другой провести вместе с нею, например у него дома.

— Дома? — удивилась она. — Сейчас?

— А почему бы нет? — неуверенно сказал он, мигом осознав свою ошибку: Мария предупредила, что задержится, а если Евлогия придет поздно? И тотчас же добавил: — Если тебя это не устраивает, тогда пойдем в ресторан.

Диманка задержала на нем вопрошающий взгляд. Стоил ее понял.

— Ты, я вижу, колеблешься, — сказал он. — Честно говоря, я не вижу причин для этого. Так идем?

— Я не одета… — растерянно проговорила она, однако по ее голосу он понял, что она сдается.

Да, именно так воспринял ее слова Стоил — как смирение и податливость слабого перед сильным. Душа его переполнилась нежностью — ему стало вдруг ясно, что ради Диманки он способен на многое.

Они поехали в ресторан, затерявшийся в лесопарке за верхней частью города. Долго молча тряслись в автобусе, зачарованные только что пережитым, тревожимые предчувствиями: ужин в таком укромном месте — дело не совсем обычное, непременно поползут слухи, любители позлословить способны так все подать, что им, возможно, придется пожалеть об этом вечере…

Им приглянулся столик на двоих в дальнем углу зала, возле оркестра. Составленные пирамидой инструменты мирно спали в своих чехлах. Стоил подал Диманке меню, она пробежала его глазами и тут же вернула: пусть он сам выберет, вообще пусть все делает сам. Это не было кокетством, совершенно чуждым ее характеру, она просто чуть расслабилась, чтобы преодолеть неловкость.

Стоил долго всматривался в перечень блюд и напитков, но никак не мог сосредоточиться. Наконец выбрал закуску под водку.

— Сегодня мы должны как следует выпить, — заявил он.

Диманка испугалась: ей никогда не приходилось видеть, чтоб он испытывал такую тягу к спиртному.

— А язва? — предупредила она.

— Водка для язвенника — бальзам.

Они сразу опьянели, ведь были голодны. Стоил пил большими глотками, она — маленькими, он то и дело напоминал ей, чтоб она закусывала, сам почти не прикасался к еде, а вот доливать свою рюмку не забывал. В ресторане пока было пусто, и они привлекали к себе внимание обслуживающего персонала. Особенно усердствовали женщины — выглядывали из кухни одна за другой.

— Не смущайся ты. И вообще уделяй как можно меньше внимания тому, кто его не заслуживает. — Стоил мрачно усмехнулся и добавил безо всякой связи: — Истину следует доверять лишь тому, кто ее достоин. Правильно я цитирую?

Диманка пожала плечами.

— А как определить, кто достоин?

— Это каждый делает самостоятельно.

— Я, например, часто ошибаюсь, — призналась она.

— К сожалению, я тоже. — Он посмотрел ей в глаза. — Порой мне начинает казаться, что у нас с тобой сходные характеры. Ты не считаешь?

Диманка потупилась.

— Моего характера лучше не касаться, не могу же я равняться с тобой.

Стоил нервно закурил.

— Вот это ты зря говоришь, ей-богу!

— Правда, иногда ты будто нарочно занимаешься самобичеванием, — сказала она вдруг.

Стоил склонился к ней и скороговоркой выпалил:

— Слушай, Дима, мы с тобой друзья, верно? Так неужели ты считаешь, что я способен заблуждаться относительно самого себя? Неужели думаешь, что я не знаю, кто я? — Он взмахнул рукой. — Сухой педант и несостоявшийся кандидат наук. — Ему вдруг захотелось поделиться с Диманкой идеей об использовании своих расчетов для уже давно заброшенной диссертации.

— Ты себя недооцениваешь, — как будто издалека отозвалась Диманка. Она увидела, как его лицо, и без того бесцветное, вдруг покрылось бледностью.

— Где-то я дал маху в этой жизни, — процедил сквозь зубы Дженев. В его памяти всплыли гимназистка Мария, крошечная Ева, невзгоды той поры, ассистентство, мечты о будущем. И он добавил: — Надо хоть на склоне лет как-то исправить ошибку — впрочем, от этого уже мало радости.

Она попыталась разгадать смысл сказанного: перед ней возникли Мария, Христо, вспомнились пути-дороги и мужа, и Стоила… В чем же она состоит, его ошибка? И что можно теперь исправить? Ничего уже не исправишь. Мы должны принимать вещи такими, каковы они есть. Каждый из нас должен найти точку опоры в самом себе и уверенно идти своим путем. Неужто тебе, мужчине, это менее ясно, чем мне?

— Не знаю, что ты имеешь в виду, — сказала она вслух.

Стоил налил себе и прикоснулся своей рюмкой к ее.

— Подыскать себе другую работу. Будь здорова!

Они долго молчали, наконец она спросила:

— Куда же ты подашься?

— Все равно куда. Меня устроит любая работа.

— Но кто же тебе позволит?

— А кто меня удержит? — грустно улыбнулся Стоил.

Ему хотелось, чтобы она спросила о диссертации, о проводимых им исследованиях, но Диманке это не приходило в голову. Она и сама занималась научной работой, но у нее было слишком смутное представление о той материи, которую изучал Стоил. Кроме того, она ценила в мужчине прежде всего нравственный облик, характер и поведение; в достоинствах ума она видела скорее дополнение к его образу, но не первейшую сущность. Было тут и нечто более глубокое: когда-то, еще в юности, Диманка стала проводить, быть может, весьма наивно, некую разделительную грань между умом и духом. И больше всего ценила в человеке дух, состоявший, по ее мнению, из чего-то крайне чувствительного и легко ранимого, но и очень устойчивого, в самом высоком смысле. Она полагала, что духом наделены лишь натуры особенные, возвышенные и одинокие. С давних пор Диманка считала Стоила таким человеком, и, будь она до конца откровенной, ей пришлось бы признаться, что именно он гасил в ней страстную мечту о первобытной силе и суровой красоте мужчины. Ту самую мечту, которая в свое время привела ее к Христо.

Теперь она видела перед собой иного Стоила — усталого, надломленного, видела, что дух его поколеблен. И она убеждала себя, что даже самые сильные натуры переживают минуты слабости.

— Ты что-то задумалась, — заметил он. — Далеко не очарована мной, верно?

Диманка пожала своими хрупкими плечами. Нить ее размышлений продолжала разматываться. Даже по его словам ясно, что перевес, вероятно, на стороне Христо. И это, к сожалению, естественно. Почему естественно? Христо менее умудрен опытом, чем Стоил, но он принадлежит к тому распространенному типу людей, чья энергия мигом превращается в грубую пробивную силу. Не признавая никаких сдерживающих начал, эта сила побеждает.

Иной раз, едучи с Христо ночью в автомобиле, она наблюдала, как он вел себя, когда навстречу мчались машины, ослепляя его мощными лучами дальнего света. Нимало не смущаясь, он с грубой бранью сам включал дальний свет. Сколько раз в подобных ситуациях они были на волоске от смерти! Диманка вся сжималась и замирала от страха и горечи, а Христо, злорадный, торжествующий, упорно ехал с дальним светом. Варварство ему идет, оно у него в крови. Таким он становится и после того, как выпьет лишнее. Ему ничего не стоит бросить оскорбление людям, которых он, казалось бы, уважает, выкрикнуть ничем не оправданную угрозу. И тогда, словно высвеченный молниями своего гнева, встает совсем другой Караджов — опасный, мстительный, готовый на самые безумные поступки. Хорошо, что бес в конце концов усмиряется в нем и страшные угрозы выветриваются у него из головы, однако тот факт, что они зарождаются, говорит сам за себя.

Но странная вещь, тот же самый Караджов способен простить грубость, обиду, несправедливость и даже подлость по отношению к нему, с благородной небрежностью или неподдельным снисхождением пройти мимо обидчика. Однако она никогда не могла предугадать, как он поступит в каждом отдельном случае, обескураженная двойственностью, какую таил в себе его нрав.

А вот сейчас, глядя на Стоила, она невольно думала о том, что он удивительно ясен и прямодушен и что с ним, вероятно, жилось бы и работалось легко и радостно. Однако эта его прозрачность, думала она, позволяет увидеть и четко очерченные пороги, переступить которые нелегко. Стоил и сговорчив — и неуступчив. Присущее ему упорство покоится на внутренней убежденности, тогда как у Христо нередко случалось наоборот. Именно дженевское упорство так бесило Караджова — он хотел, чтоб перед ним рушились все и всяческие преграды, рассыпались в пух и прах доводы и соображения, которые он не разделяет или не желает разделять…

Стоил и Диманка настолько углубились в себя, что забыли заказать ужин и не заметили, когда пришли оркестранты — молодые ребята, среди которых выделялся смуглый коренастый цыган. Они тихонько наигрывали популярные мелодии — для затравки и чтобы доставить удовольствие посетителям старшего возраста, отличающимся традиционными вкусами. А позже гости рискуют оглохнуть от модной эстрады.

Оркестр умолк на минуту, настроился и заиграл народную песню. В зале сразу стало просто и уютно. Да, именно так пел болгарин на протяжении веков: о родном крае, о своих близких, о самом себе. Диманка и Стоил не были почитателями народной песни, но слушали с чувством облегчения и даже благодарности. Ребята играли умело, увлеченно. Однако над всеми царил солист-цыган, чья душа свободно трепетала в бесконечных переливах мелодии и в неге хроматических переходов — в них словно оживала и таяла заветная мечта. Музыкант виртуозно менял инструменты, и по залу разливалось северное хоро: то страстное томление кларнета, то птичья беззаботность окарины, то басовитая рассудительность тромбона.

Стоил слушал, любуясь Диманкой, ее скромной позой, растроганный созвучием между нею и музыкой, вдруг родившимся в каком-то доселе неведомом уголке его души. Настоящее в жизни привлекает своей простотой — вот хотя бы эта музыка, струящаяся, как неиссякаемый родник, и милая скромная Диманка, вопреки всему чистая и нетронутая. И он с болью осознал, как сузилась и загрубела его душа, засушенная цифрами, схемами, коэффициентами. Этот цыган оказался настоящим волшебником — он сумел настежь распахнуть заколоченные окна, и в них хлынул свежий ветер музыки, которой было полно наше детство и к которой мы теперь стали так же равнодушны, как и к ближнему своему.

Стоил наполнил бокал и выпил одним духом.

— Не слишком много ты пьешь? — спросила она, глядя, как он раскачивается на стуле.

— Не бойся! — успокоил он ее слегка заплетающимся языком. — Просто у меня жажда ал-коголя…

— Алкоголь по-арабски значит возвышенный, совершенный. Но ты…

— Презираю совершенство! — отрубил Дженев.

— Как так? Ты же борешься за оптимальные пропорции?

Стоил снова принялся качаться.

— На заводе и в государственных делах — да, но в жизни — нет!.. Ты удивлена?

— А разве это не та же жизнь?

— Нет, и сейчас я тебе объясню почему… Это, как бы тут выразиться, огромные аптеки, что ли, где следует все измерять с точностью до микрона и миллиграмма, верно? — Диманка не уловила его мысль. — В государстве, к примеру, все должно быть определено весьма строго: от уровня налогов до температуры власти, а во всем остальном… так ведь? При таких условиях у нас будет совершенное государство и несовершенная, но живая жизнь… Минуточку, сейчас я закончу свою мысль. Если ты полагаешь, что я склонен о-обожествлять заводы, тогда ты меня плохо знаешь. Что они, в сущности, собой представляют? Предприятия, удовлетворяющие наши неотложные и не такие уж неотложные нужды. Честное слово, если бы з-зависело от меня, я бы ввел кое-какие ограничения, разумные ограничения. — На лице Диманки появилась улыбка. — Нечего усмехаться, как Мона Лиза, тебе это не ид-дет, — заметил подвыпивший Дженев и этим окончательно рассмешил ее. — Мона Лиза нехороший ч-человек, это я говорю тебе по секрету… Но я отвлекся, а мне хотелось сказать, что первым делом я занялся бы миграцией, новым великим переселением болгар. Неясно говорю? З-затем я бы занялся транспортом и наряду с этим… Впрочем, получается как-то н-несвязно…

Стоил потянулся ко второй бутылке с водкой, но Диманка положила ладонь на его руку, и в этот миг будто ток пробежал между ними. Диманка отняла руку.

— Н-не даешь мне пить, а хочешь, чтоб я соображал… Тогда я должен немного подымить, в твою честь.

Смеющаяся Диманка поднесла ему спичку. Он прикуривал долго и с удовольствием.

— В-третьих, я бы ограничил выпуск потребительских товаров… — Стоил комично почесал висок. — Не с-слишком ясно, да? Приведу тебе п-пример: твои туфли сколько стоят? Тридцать левов. Сколько ты их носишь? Полгода. Х-хорошо, пускай они стоят сорок левов и носятся год. Вот тебе экономия — и для тебя, и для г-государства: ты будешь покупать в два раза меньше туфель, а государство вместо десяти обувных фабрик будет держать пять… Понимаешь, мы сейчас действуем, как во времена р-раннего капитализма: заваливаем рынок никчемной продукцией, создаем оборот, получаем прибыли, с-скромные прибыли! А больше пускаем на ветер, и все потому, что хозяин один и касса одна. Самих себя обманываем.

— Странно, — задумчиво сказала Диманка.

— Что странно?

— То, что ты говоришь. Все вроде просто, но…

— В том-то и дело, что непросто!

— Тогда почему не сделать иначе?

— П-потому, что так повелось и так легче! — Стоил ткнул пальцем в стол. — Теперь тебе ясно?

— Нет, — призналась она.

— Ох, эти милые археологи! Эти кроткие г-гуманисты… — Он добродушно усмехнулся. — Потому, дружочек мой, что иначе пришлось бы закрывать заводики, увольнять тысячи людей, налаживать соревнование между предприятиями. Банки должны отказывать в кредитах, а это вещь неприятная, очень н-неприятная. Куда приятнее самому себе назначить ОТК — шлеп клеймо, и дело с концом! Первый сорт, второй сорт, все довольны и все ропщут…

— Странно, — повторила она, отпив из своей рюмки.

— А-а, сама пьешь, а м-меня кормишь странностями! — Он протянул руку, взял ее рюмку и отхлебнул. — А странностей дай бог… Спрашивается, может ли сознание одного быть объективным критерием для сознания другого? Объективно то, что вообще не зависит от какого-либо сознания… С-славно играет этот цыган, правда?

Диманка кивнула.

— Иной раз становится так жалко, что нет г-голоса. Сейчас я бы спел тебе песню…

Чтобы скрыть свое замешательство, Диманка спросила:

— А какую?

Стоил комично насупился.

— Я тебе открою одну т-тайну, можно?.. Ты, должно быть, даже не подозреваешь, что я тебя люблю…

Диманка залилась краской и опустила голову. Стоил удивился:

— П-постой, любовь любви рознь, верно? Тебе известно, что у меня нет сестры… Но почему ты не смотришь на меня? Почему ты не желаешь на меня взглянуть? — искренне недоумевал он.

Диманка подняла голову, и Стоил встретил ее смущенные, подернутые влагой глаза.

— Я, наверно, тебя о-обидел, — внезапно расстроился он.

Она ласково и виновато заморгала, как бы внушая ему: не надо говорить об этом. Стоил понял, его переполнило чувство нежности и благодарности, и в тот же миг он зашелся в мучительном кашле. Он весь покраснел, потом начал синеть, и вокруг все оглядывались на них. Диманка смотрела на него с нарастающей тревогой — неужели это удушье? И пока она лихорадочно соображала, каким образом провести его через зал к выходу, на его носовом платке появились следы крови. Всякий раз, когда он прикладывал его к губам, кровавое пятно увеличивалось. Диманку обуял страх. Сама не зная зачем, она стала звать официанта, но, прежде чем тот подошел, Стоил внезапно поднялся, знаком показал ей, что хочет выйти, и неуверенными шагами прошел вдоль зала, давясь жестоким кашлем.

 

22

Забыв о стеснительности, Диманка еще раз позвала официанта, торопливо расплатилась и почти бегом кинулась за Стоилом, сопровождаемая множеством любопытных глаз. Она нашла его неподалеку от ресторана, он сидел у какого-то пня. Кашель уже немного ослаб. Стоил часто вытирал свой окровавленный рот и усиленно дышал. Диманка бросила сумку и села возле него на траве.

— Что с тобой случилось? — встревоженно шептала она. — Откуда эта кровь? Дай-ка я тебя вытру…

Стоил ответил сквозь кашель, что ничего страшного, вероятно, что-то с бронхами, от курения.

Она не поверила, достав платочек, начала вытирать ему лицо, губы, умоляя его прилечь, пока она вызовет врача.

— Ни в коем с-случае! — защищался он. — Сейчас все пройдет.

Диманка огляделась вокруг — над ними высился вековой лес, сгустивший в своей листве ночную тишину. В прохладном чистом воздухе дышалось легко, позади светился ресторан, внизу, словно грузное животное, сопела пивоварня. За ней виднелась старая часть города. Надо вернуться в ресторан и вызвать «скорую помощь».

— Ну как? — спросила она. — Тебе лучше?.. Ты сможешь подождать, пока я вызову «неотложку»?

Он крепко держал ее за руку, а другой рукой вытирал кровь на губах и повторял:

— Н-никаких врачей, никаких «неотложек»… Я сейчас, сейчас…

Наконец она уговорила его прилечь. Подложив ему под голову сумку, она расслабила галстук, расстегнула ворот рубашки. Дрожали пальцы — она никогда не предполагала, что будет касаться его груди, шеи, лица, губ, вытирать кровь и прощупывать пульс… Она уже не помнила, где находится, на нее набегали и тут же откатывались горячие волны. В ее воображении рисовалось самое ужасное — как он захлебывается собственной кровью, как падает у него пульс, замирает сердце — здесь, в этом безмолвном лесу, совсем рядом с рестораном, где сейчас столько народу, телефоны, машины…

Минут через десять, когда приступ миновал, они медленно побрели по безлюдной аллее, уходящей к восточной части города. Вокруг замерли вековые буки, светила луна, перекликались ночные птицы. Вскоре они увидели старый родник — из трещины в скале по оловянной трубке журча бежала вода, а наверху был выдолблен каменный львенок.

Первой к роднику подошла Диманка. Она умылась, причесалась и задумчиво побрела дальше. Какой ужасный вечер, думала она. Зря я согласилась… Она вспомнила мучительный кашель Стоила, его окровавленный рот, и ей стало совестно — она остановилась, чтобы дождаться его, и когда он приблизился, пристально поглядела ему в лицо.

Губы у Стоила были сухие, но одежда измята, на рубашке темнели пятна. Они через силу улыбнулись друг другу.

— Я знаю, ты жалеешь, — сказал Стоил.

Диманка коснулась его руки кончиками пальцев, и он замолчал.

— Ты должен пойти к врачу, — сказала она через несколько шагов. — Эта кровь…

— Ничего страшного, это все от курения.

Она вдруг остановилась.

— Скажи, как тебе пришло в голову пригласить меня в ресторан?

— Просто так, мне очень хотелось поболтать с тобой. А у тебя душа не лежала, правда?

Она промолчала.

— Я так и знал, — вздохнул Стоил. — Ты согласилась из деликатности, даже из жалости.

— И ты с этим смирился?

— Как видишь.

— Если б я не хотела, я бы не пошла, — сказала она тихо.

— Нет худа без добра. Все уже улеглось, а хорошее воспоминание останется. По крайней мере у меня.

Чудак, подумала она и спросила:

— А у меня?

Стоил пожал плечами.

— Ах, Стойо, Стойо… — вырвалось у нее.

Они долго шли рядом, то плечом, то рукой касаясь друг друга, вглядываясь в лунные блики, слушая птичьи грезы и тревоги. Они сами были усталыми птицами, тянущимися к своим гнездам.

Они выбрались на открытое место и увидели, что стоят над городом. У самых ног бесшумно плескалось электрическое море, полоща бесчисленные свои звезды. Это был их город. Здесь родились их родители, и родители родителей, и они оба: она в нижней, зажиточной части, он — в верхней, когда-то бедняцкой. На этих улицах и площадях прошло их детство, ее — счастливое, его — суровое, полное забот, но не менее дорогое. Тут они впервые увидели небо и землю, солнце, дождь и снег, огненно-голубые вены молний, услышали родную болгарскую речь, тут впервые отведали хлеба, воды — самых сладких на свете. В этом городе они прочли по слогам первые слова, с этого вокзала они отправились в столицу — в университет, на явки, в тюрьму. Наконец, они снова возвратились сюда, усмирив порывы молодости, обремененные заботами и ответственностью.

Небольшая скала, поросшая травой и мхом, поманила их к себе — чем не смотровая площадка. Они любовались мерцающей звездами долиной, приютившей город. Почти десять веков сползал он на равнину, около тысячи лет жизнь в нем то бурлила, то тлела, возводились и разрушались здания, но жизнь не угасла.

Стоил обвел взглядом золотистое ожерелье нижнего бульвара, одевшего реку в каменную броню. За вокзалом виднелся темный прямоугольник кладбища. Его память отправилась на поиски, и скоро он отыскал место, где были могилы его близких: отца — почти сровнявшаяся с землей, и матери — более высокая и аккуратная. В его воображении отчетливо возник некролог под черно-серой пятиконечной звездочкой с его именем. И в этот момент он как-то болезненно осознал: когда наступит его черед, то, кроме Евлогии, должен его проводить еще один человек — Диманка… Было что-то несправедливое, непоправимое в том, что, родившись и выросши в этом городе, они встретились так поздно, а оценили друг друга и того позднее — перед закатом жизни, когда все давно уж решилось. Нет, он не солгал ей, когда сказал, что видит в ней сестру, — теперь может быть только так. Перед памятью родных, на виду у взрослых детей, у родного города другое было бы невозможно или, если выразиться точнее, неестественно. Он слишком стар и болен. Стыд и совесть — вопрос особый. Никогда и никому не открыл бы он своих чувств, в особенности ей. Все бы унес с собой туда, в темный прямоугольник за вокзалом, как многие поступили до него и поступят после. Острая потребность видеть и слышать ее, побыть с нею наедине превозмогла сегодня его волю, но тут словно сама природа вмешалась: «Довольно!» — и кровавый кашель пришел на выручку, стал его душить.

Сейчас надо бы сказать Диманке то самое, заветное слово, но запоздалое слово что запоздалая весть — к чему?.. В его душе ожили звуки кларнета, грустные переливы словно молили о ласке. Отзвучали виртуозные трели окарины, разлилась холодная тишина одиночества. Сглотнув, он ощутил соленый привкус собственной крови.

— Красиво, правда?

Диманка вздрогнула, словно очнулась от сна. Ей хотелось идти куда-то, куда глаза глядят, по этому городу, под искрящимся звездным небом, как некогда дочери древнего пастуха. Хотелось идти и идти, погружаясь в лунный туман, населенный таинственными тенями, насыщенный благоуханием цветов и трав. Не раз бывало в юные годы, проснувшись глубокой ночью и отбросив одеяло, она неслышно выходила на балкон, зачарованная и охваченная какой-то тревогой. Ее и позже притягивала к себе летняя ночь, но всякий раз, выйдя на балкон, она осознавала, что былого очарования остается все меньше, а смутную девичью тревогу вытесняют заботы и огорчения, постепенно напластовавшиеся в душе. Правы были древние, когда говорили, что жизнь — непрестанное прощание с детством. Но вот что удивительно: чем больше Диманка прощалась с детством и рвала поредевшие нити, тем менее способной оказывалась она нести груз забот и ответственности. Это была не растерянность, не тревога перед грядущей старостью или смертью — нет, это сказывалась ее неприспособленность к лихорадочным темпам современной жизни, жажда тишины и самоуглубленности, внезапно возникающая потребность уединения. Она никогда не созналась бы себе в этих порой мучительных состояниях, видя, как трудна и груба жизнь, какие нужны усилия, чтобы удовлетворить повседневные потребности человека.

— Я уже и не помню, когда в последний раз была здесь так поздно, — сказала Диманка. — Забыла, как здесь хорошо.

Стоил порывисто пожал ей руку.

— Если в другой подобный же вечер я приглашу тебя сюда, пойдешь?

Диманка не ответила.

Он повел ее по козьим тропам вниз, к городу, снимая, как ребенка, со скалистых уступов. Подойдя по глухим улочкам к самому дому, они прошептали друг другу «спокойной ночи», и она торопливо ушла. Долго еще он бродил по городу, как бездомная собака, но потом все-таки пошел домой.

Евлогия читала, Марии не было. Возбужденный и обессиленный, Стоил бесцельно слонялся по гостиной. Евлогия заметила пятна у него на рубашке.

— Что с тобой? — спросила она, отложив книгу. — Что это у тебя за пятна?

Стоил пробурчал что-то невнятное и сиял рубашку. Но и на майке были пятна, хотя и не такие отчетливые. Евлогия вскочила.

— Папа, — сказала она, — ты завтра же должен взять отпуск!

Она усадила его на диван, а сама примостилась у его ног. Стоил вдруг остро ощутил силу ее преданности.

— Что читаешь? — спросил он.

— Роман.

— Интересный?

— Очень.

— И что же в нем интересного?

Евлогия задумалась. Роман дал ей почитать Тих, он часто приносил книги, и все очень интересные, хотя и немного странные. Такой была и эта. Евлогия читала запоем, ее захватывали глубокие, тонкие наблюдения над человеком, над жизнью вообще, но ей было трудно выразить словами то, что она чувствовала. Вчера вечером Тих говорил: «Все, что описано в романе, встречается в нашей жизни, мы сами все это переживаем, но не всегда отдаем себе отчет в этом — слишком уж мы стыдливые, не желаем выражать в словах наши поступки, наши интересы, наши желания и намерения. Я, например, когда читал эту книгу, часто краснел и думал: мать честна́я, в таком положении я и сам однажды оказался, — и даже вспомнил, когда…» «Когда?» — спросила Евлогия, а он и в самом деле залился краской и не стал отвечать, об этой истории, мол, неудобно рассказывать, просто неудобно, достаточно того, что ее помнишь…

Тих парень непростой — умный, скрытный, хотя со стороны может показаться обыкновенным, заурядным мальчиком, послушным и исполнительным. Он не раз поражал ее точностью своих суждений — ну, например, о том, что, ревностно следя за порядком вокруг нас, мы подчас не замечаем хаоса, который творится в наших душах. Умница Тих. С матерью он довольно откровенен, с отцом — никогда, его отец человек практичный, не любит отвлеченных разговоров… «Твой отец умный», — заметила Евлогия однажды. «Верно, — согласился Тих, — только чересчур пристрастный. А мама слишком стеснительна, понимаешь, стесняется меня, стесняется самой себя, да и я такой же, как она, не раз бывало дойдем до самого главного в разговоре — и замолкнем, хотя прекрасно понимаем, о чем именно мы умалчиваем»…

— Так что же в этом романе интересного? — повторил Стоил.

Евлогия ответила довольно уверенно:

— Смешение слов.

— Смешение? — не понял Стоил.

— Ты понимаешь, слова в этой книге будто разбросаны, и получается странная картина: и нелогично, и логично, как в жизни, и ты веришь прочитанному.

— С каких пор ты стала верить нелогичному? — осторожно спросил он.

— Верю, — подтвердила она. — Даже больше, чем тому, что логично.

— Ну-ну, выкладывай твои обоснования!

— К чему обоснования, когда и так ясно?

— Ничего, моя девочка, не ясно, если не вникнуть… Вот ты, к примеру, логична или нелогична?

Евлогия погладила колено отца.

— Ха-ха… А если я скажу: и то и другое?

Стоил положил руку на голову дочери.

— И все-таки, Ева, жизнь логична.

— Логично зло, — возразила она, глядя ему в глаза снизу вверх. — Потому что вызывается определенными побуждениями.

— Все вызывается какими-то побуждениями, и добро тоже.

— Ах, да неправда! В букваре собрано столько добра, но кто ему верит, букварю, кроме первоклашек? В жизни выходит иначе: говорят одно, а делают другое, потому что так выгодней. Выгодней, понимаешь? Идеалисты в жизни проигрывают.

— А где выигрывают?

— Разве что в мечтах.

— Что ж, им этого достаточно. — Стоил был явно задет.

— Извини, что говорю так резко… Но раз уж начала, я должна закончить: идеалистам, по-моему, лучше не занимать высоких постов. — Евлогия заметила, как отец вздрогнул, она хлопнула его по колену и встала, прежде чем он успел ответить. — Пойду почитаю господина Маркеса, а ты ложись. В другой раз продолжим. — Она порывисто обняла его и убежала к себе.

Стоил долго лежал на диване, задумавшись. Значит, и она, наследница, взялась его судить. Нелогичное, оказывается, более жизнестойко, чем логичное. Эх, Ева, Ева, найдешь ли ты людей более логичных, чем хитрецы, и менее логичных, чем идеалисты, как ты их называешь, которые без конца разбивают лоб, натыкаясь на вполне очевидные вещи? Ты мне другое хотела сказать и сказала — относительно постов. А может, я и в самом деле не гожусь управлять заводом? — спросил он себя, нахмурившись. Может, мне следовало стать машинистом, как отец?

Память унесла его в прошлое. Если быть откровенным, то надо признать: ни одно его начинание не доведено до конца, ни одно. Не говоря уже о последнем… Его несостоятельность тут играла роль или нечто другое, трудно объяснимое, то нежизнеспособное сочетание — идеалист на государственном посту, — на которое ему намекнула Ева? Но какой же он идеалист — недоученный отпрыск нашей трезвой провинции, притом злой, упрямый, и вообще…

Усталость укрощала его мысли, и уже сквозь дремоту он увидел мирную, успокаивающую картину — белье, развешанное на веревке, от него веет запахом чистоты и свежести. Потом увидел свои рубашки — белоснежные, накрахмаленные, отутюженные. Они сшиты из тонкой ткани, в них легко и удобно, в них он чувствует себя как бы более совершенным. Даже так — более совершенным? Неужели он поверил и в маленькие иллюзии повседневности, как верил в большие?

В этот вечер он сделал Диманке горестное признание, назвав себя несостоявшимся кандидатом наук. Он был с нею абсолютно искренен, что верно, то верно, страсти алхимика и мечтания педанта — вот из чего он состоит. Мысль, словно тоненький луч, шарит в полумраке, нащупывая контуры понятий. Кандидат наук. Тех самых наук, которые опираются лишь на логику, на четкие и строгие законы. Однако в жизни, похоже, не все так четко, в жизни все постоянно изменяется. Ева сто раз права: ну разве не безумие пытаться укротить этот водоворот и добиваться совершенства в хаосе повседневности, из которого другие извлекают выгоду…

«Ты, браток, похож на холм, который со всех сторон открыт ветрам и дождям, — сказал ему однажды подвыпивший Караджов. — Холм, на котором растут одни только дикие груши». Глубоко задели его эти слова, до сих пор их помнит. И дело тут не в самолюбии. Вот ведь и Ева недавно сказала про него: «одинокий сеятель одуванчиков».

Вспомнилось, как месяц назад прошелся он по цехам — чистенький, накрахмаленный. Одни здоровались о ним, другие лишь кивали, а многие делали вид, будто и не видят его, и он догадывался, почему: начальство, при портфеле, чего, мол, ему нужно?

Он тогда подошел к Нестору, мастеру с большого пресса. Рабочий отказался взять его «Стюардессу», предпочел свою второсортную «Арду». «Привык я к ней, товарищ начальник, у каждого свои заботы и свой табачок». С Нестором они были знакомы с детства. Много лет назад он бросил пекарню и встал у пресса, у него были золотые руки. Завязался разговор — о заводе, о семьях, о премиальных. «Я тебе прямо скажу, — заключил Нестор, — поначалу тебя расхваливали на все лады: вот, мол, какой справедливый человек, но теперь стали судить с другого боку: наш зам по производству погнался, дескать, за ломтем, а каравай потерял, нормы его, видите ли, не устраивают, и все такое прочее. Корчит из себя ангела, не худо бы чуток подрезать ему крылышки…»

Стоил слушал, пораженный до глубины души: Нестор говорил то, что слышал от других, без обиняков. «Нестор, неужели ты веришь всякой болтовне?» Нестор потупился: «Верить не верю, но одно хочу тебе сказать: попроще управляйте, братцы, и нечего там мудрить». «Кто мудрит?» — недоумевал Стоил. «Дирекция, кто же. Имей в виду, рабочий на чужое не зарится, он хочет иметь, что ему положено. Ты меня понял?»

А ты попытался меня понять? — мысленно упрекнул его Стоил. Пошевелил хотя бы раз мозгами, чтобы уяснить себе, почему я погнался за этим ломтем? Известно ли тебе, чего стоит ломоть и во что обходится наш хлеб?

Не было смысла спорить. Похоже, философ прав: происходит только то, что может произойти, и ничего больше. Похоже, хлеб жизни замешивается на безумстве одних и на трезвости других, так было и так будет… И крылышками меня снабдили, с горечью вспомнил он. Они даже не подозревают, что у меня есть свои, я ношу их под рубашкой, давно ношу, еще с той поры, когда я, измочаленный, ночами возвращался с товарной станции.

Разгружали цемент — по сто мешков весом пятьдесят килограммов, иначе говоря, по пять тонн на человека. Справа спали деревья городского сада, их корни подрагивали в такт работающей дизельной станции. Иногда он, измочаленный, падал на траву и вслушивался в безумное сердцебиение…

Слева темнело здание мужской гимназии, завтра его ждали трудные уроки — математика, физика, биология, — когда к ним готовиться? А самое главное — после обеда должен собраться нелегальный кружок — политэкономия. Он и этого не прочел, хотя материалы уже два дня хранились у него, спрятанные в дымоходе, и всякий раз он вынимал их так бережно, чтоб сажа не могла испачкать не только бумагу, но и написанные на ней мысли, великие мысли о царящей несправедливости и грядущем благоденствии. В самом деле, как все просто: кто владеет средствами производства, тот распоряжается прибавочной стоимостью. Он наивно представлял ее в виде пачек ассигнаций, лежащих в стороне от основной кучи денег, тщательно заклеенных и охраняемых часовыми в цилиндрах и фраках, в фуражках и пелеринах, в полосатых брюках английской шерсти… Довольно скоро он сам обзавелся полосатыми брюками, только не из английской шерсти, а из потертой фланели в широкую полоску — не прощали церберы, стерегущие прибавочную стоимость, даже безусым гимназистам и начинающим студентам не прощали. Его повели в суд в наручниках, будто он был боксер и они опасались его кулаков, а ведь он тогда был худеньким мальчишкой, увидев которого монарх — тот, что на стене, на портрете, в фуражке и с саблей, — был немало удивлен: таких мальчишек он любил похлопать по плечу, порасспрашивать перед шпалерой любопытствующей публики, как зовут, ходит ли в школу, о родителях, живы-здоровы ли. Пока длился суд, он все время смотрел на портрет. Ах, мальчик, мальчик, слышался ему голос с иностранным акцентом, ты же мне говорил, что прилежно учишься и слушаешься своих наставников, а куда ты пошел, против кого, против меня? Ошибаешься, царь, ты такой же человек, как все, и даже не болгарин, ты здесь долго не задержишься, против другого я пошел — против денег, охраняемых фраками и пелеринами, против прибавочной стоимости я пошел! Наивный ребенок, отечески скорбел монарх, большевистская ересь сбила тебя с толку, никакой прибавочной стоимости не существует, ее придумали евреи, каждый народ получает то, что создает, я это знаю по моему личному бюджету, а вы, болгары, старые кочевники, еще в претензии к Европе, вы всё готовы съесть и выпить, плеть вам полагается, а не наука, плеть!.. А, Караджа, тебе кажется, что, если ты напялил на себя царский мундир и втиснулся в эту раму, я тебя не узнаю?

Стоил почувствовал, что кто-то копошится возле его ног, и с удивлением увидел своего отца в пропитанной мазутом спецовке, с огромным гаечным ключом в руках. Он отвинчивал гайку, которой ноги Стоила были привинчены к полу. Для маскировки он все время пыхтел, как паровоз. Как только я ее отвинчу, прошептал он между двумя выхлопами пара, ты беги! Беги, мой мальчик, иначе эти вот сотрут тебя в порошок. И продолжал ловко орудовать ключом.

Стоил оглянулся: у входа стоял на часах жандарм, окна были зарешечены — куда бежать? И в тот же миг он ощутил, как плечи его налились силой, как напряглось все тело: впервые в жизни он ощутил в себе способность летать. И пока судьи, уткнувшись в папки, слушали приговор, гайка свалилась на пол. Оторвав от паркета онемевшие ноги, он взмахнул руками и, не обращая внимания на изумленные взгляды присутствующих, пронзил в полете монаршье брюхо. Августейший весь разодрался, на раме повисли клочья, а Стоил, ослепленный солнцем, устремился в высоту и простор. Его тело было удивительно легким, руки жадно загребали прозрачный воздух, а вытянутые ноги управляли полетом — стоило чуть шевельнуть ими, и направление менялось. Он кружил над городом, медленно вращались внизу улицы и площади, центр и старые кварталы, соборная колокольня, в чьих бойницах ворковали голуби, круглая мечеть, заборы, и в отдалении — каменное русло реки.

 

23

Стоил Дженев пришел за две-три минуты до начала заседания. Его неизменный темный костюм заметно выделялся в пестроте будничной одежды остальных. Лишь инженер Попангелов да Батошева из финансового отдела могли с ним тягаться в строгости одежды.

Дженев молча поздоровался со всеми за руку, сознательно начав не с Миятева.

Он недоспал, но напряжение не давало расслабиться. А для напряжения были причины: когда накануне он предложил Миятеву внести изменение в повестку дня, у секретаря парткома глаза полезли на лоб. Помолчав, Миятев сказал, что следовало бы подождать возвращения директора. Дженев не мог не заметить, что Миятев назвал не фамилию Караджова, а его должность. Затем Миятев спросил, вправе ли партком пересматривать государственный план. Дженеву пришлось пояснить, что речь идет не о государственном плане, а о двух, даже о трех — если иметь в виду последнее распоряжение Караджова — вариантах проекта и такое обсуждение вполне отвечает новым представлениям о процессе планирования. Миятев колебался. «Почему бы нам не дождаться возвращения директора? — повторил он. — Раз проблема спорная, пускай присутствуют все стороны. Тем более что и у парткома есть к директору вопросы».

Дженев решил быть откровенным до конца. Он во всех деталях осветил Миятеву историю вопроса, изложил наиболее веские доводы — свои и Караджова, рассказал о разговоре с Храновым и первым секретарем. «Понимаешь, товарищ Миятев, — сказал он под конец, — дело тут не в том, кто кого околпачит, не в престиже и не в амбициях. Речь идет о принципах, даже об идеях, которые необходимо отстаивать. Караджова мы не устраняем от участия в споре, он сам устранился — так ему выгоднее, — чтобы потом явиться в роли громовержца. Вот в чем штука».

После мучительной паузы Миятев наконец сдался, заметив, однако, что, когда вернется директор, поднимется такая кутерьма, какой свет не видывал.

Члены парткома знали, что изменилась повестка дня, но наверняка даже не подозревали, какой сюрприз им приготовил заместитель директора по производству. Наблюдая за ними, Дженев думал, не слишком ли много требует он сегодня от этих людей. И все же решился.

В комнату внесли небольшой киноаппарат — новенький, блестящий, японского производства. Все оживились: заседание с кинопросмотром?

— Ну и ну! — изумился Грынчаров. — Товарищи, тут что-то не то! Миятев, кого ты нам покажешь — Чарли Чаплина или Раджа Капура?

— Я и сам не знаю! — оправдывался секретарь парткома. Еще раз окинув взглядом присутствующих, он отметил, кого нет, и, открыв заседание, предоставил слово Дженеву. Дженев прокашлялся, повертел в руках сигарету и начал ровным глуховатым голосом. В точных выражениях, без лишних подробностей он обрисовал сложившуюся на заводе обстановку и коротко охарактеризовал три проекта плана, в том числе свой, минимальный вариант и караджовский — с наиболее высокими показателями.

В комнате царила тишина, все слушали внимательно — не только потому, что говорил он предельно ясно, но и потому, что в его словах было немало спорного.

Закончив, Дженев посмотрел на часы — его сообщение заняло всего двенадцать минут. Закурив, он включил киноаппарат. На запыленной поверхности стены затрепетали бледные кадры. Когда задернули шторы и в комнате стало темно, изображение сделалось четким, и все увидели вагранки, формовочную, людей — сперва камера запечатлела сразу многих, потом сосредоточила все внимание на отдельных литейщиках. В верхнем правом углу экрана мелькали цифры, указывающие время.

Не отрывая взгляда от экрана, Дженев разъяснил, что это кинохронометраж отдельных операций. Иногда он останавливал аппарат, чтобы дать более подробные объяснения, затем снова пускал его. Участники заседания следили за экраном с нарастающим интересом. Нетрудно было догадаться, что съемка производилась скрытой камерой; люди держались естественно, их позы, мимика, жесты то и дело вызывали оживление.

Почти полчаса длился этот необычный фильм.

Когда Дженев, показав работу нескольких цехов, участков и технологических линий, выключил аппарат и вернулся к столу, тишина сделалась гнетущей. Задымили сигареты. Все без исключения знали свой завод, но никто бы не подумал, что картина, методично прослеженная и зафиксированная бесстрастным глазом камеры, может показаться столь необычной: пока бо́льшая часть рабочих, подгоняемых машинами, вела борьбу за секунды, вокруг сновали, непринужденно беседовали или наблюдали за ними другие люди — руководители, техники, снабженцы, нормировщики. Эти чувствовали себя вольготно, временем не дорожили — словом, оставались вне рабочего ритма.

Дженев отметил про себя благоприятную реакцию зрителей и, выждав несколько минут, сообщил, что участники заседания смогли увидеть лишь часть заснятого, а целостная картина, полученная в процессе кино- и фотохронометража, обстоятельно проанализирована в материалах, содержащихся в этой вот папке. Он указал на лежащую перед ним папку, затем раскрыл ее и зачитал выводы. В них говорилось, что при существующих условиях всякая попытка перевыполнить план приведет к перегрузке рабочих и дальнейшему увеличению брака, то есть даст обратный результат как в экономическом, так и в психологическом отношении.

— Вот и все, — закончил Дженев, потирая виски.

— Прошу высказываться, — сухо предложил Миятев.

Первым подал голос Тонев, заместитель Миятева, который все время делал какие-то записи в блокноте.

— Скажите, товарищ Дженев, — подчеркнуто вежливо обратился он к Стоилу. — Кто снимал этот фильм, если не секрет, и кто делал выводы?

— Снимал я, — ответил Дженев. — А анализ мне помогли сделать два специалиста. А что?

— Я просто спрашиваю, — грубовато ответил Тонев и опять уткнулся в свою записную книжку.

Затем поднял руку Кралев из отдела труда и зарплаты — грузный, медлительный. Он скоро собирался на пенсию, но голова его работала пока исправно.

— Лично я-а-а, — протянул Кралев, — хотел бы высказать некоторое несогласие с товарищем Дженевым по вопросу… Но вначале о другом. Поскольку мы с вами на заседании парткома, то уместно спросить: не выходит ли эта проблема за пределы нашей компетенции, что ли, не влезаем ли мы в дела администрации и, смею заметить, вышестоящего руководства? Ведь…

— Товарищ Кралев! — прервал его Крыстев, другой заместитель секретаря, начальник конструкторского бюро. — Мне кажется, что подобные процедурные вопросы неуместны. Что плохого в том, что мы обсудим проекты планов?

Дженев с Миятевым переглянулись.

— Товарищи, — неуверенно вмешался Миятев. — Об этом мы уже договорились. Тут верно сказано, партком вправе обсуждать любые вопросы, имеющие отношение к работе завода. Так что прошу высказываться.

Молчание затянулось.

— Слушай, Миятев, — снова поднялся Крыстев. — Дай-ка я скажу несколько слов. — Он оглядел присутствующих, задержал взгляд на седеющей гриве Дженева. — Я, товарищи, предварительно не знакомился с тем, что проделал наш уважаемый Дженев со своими помощниками, не знал и того, что мы будем сегодня этим заниматься…

— Никто не знал, — послышались другие голоса.

— Но я полагаю, — продолжал Крыстев, — что партийный комитет поступил правильно, пригласив сюда товарища Дженева, чтобы он вскрыл перед нами подлинные проблемы завода, да еще с таким знанием дела. Сомневаться не приходится: все, что мы тут слышали и видели, — сущая правда.

— Ты же говорил, что не был знаком, — кольнул его Тонев.

— Понимаешь, Анастас, не надо быть ясновидцем, чтобы заметить имеющийся разрыв между технологией, нормами и качеством. Четырнадцать процентов технологического брака, товарищи, это даже по китайским масштабам немало! — Его слова вызвали на лицах небольшое оживление, одна Батошева осталась безучастной. — И я согласен с товарищем Дженевым: или мы будем и дальше выставлять напоказ липовую производительность, за которой кроются тонны загубленного сырья и зря потраченный труд, или попробуем добиться чего-то более реального. И прав товарищ Дженев: высокая производительность тогда хороша, когда от нее есть польза обществу, а ежели от нее только нам с вами польза, а обществу урон, то с таким положением больше нельзя мириться.

— Ну хорошо, что ты предлагаешь? — спросил Тонев.

— Голосовать, что же еще! Лично для меня вопрос ясен, чего тут разжевывать?

— Ты хочешь сказать, что если нужно разжевывать, то для нас, а не для тебя, да? — поддел его Тонев. Недоучившийся экономист, он не мог подавить в себе чувство зависти и постоянно схлестывался с образованными людьми, особенно с инженерами, чье значение, по его мнению, неоправданно возрастало.

Склонив голову, Дженев внимательно слушал. Пока что все шло, как он предвидел. Крыстев и Тонев пробовали влиять на ход обсуждения. Он знал и того и другого. Опытный в житейских делах и скрытный по натуре, Тонев всячески старался спрятать свои личные интересы и амбиции. Не лишенный способностей, он был неплохим организатором, умело находил середину между уговорами и принуждением, к людям относился внимательно в отличие от Крыстева, который был скуп на слова, отличался прямотой, но подчас смешивал вполне уместные притязания специалиста со своим субъективным мнением и так же часто попадал впросак. Мы с ним два сапога пара, с горечью подумал Дженев.

У него было твердое убеждение, что подобные проблемы следует решать не на посиделках, а на совещаниях специалистов. Что он понимает, этот Тонев или, скажем, Трошев, в экономике? Однако у них есть голос, от их позиции зависят практические решения, результаты которых…

— Товарищи мужчины! — раздался резкий голос Батошевой. — Давайте говорить по существу!

У Венеты Батошевой, моложавой женщины, был ясный ум и острый язык. Не случайно она сменила уже двух мужей, распрощавшись с тем и другим без колебаний: один изменял ей, а другой оказался пьянчужкой.

— Здесь Крыстев сказал, — продолжала она, — что четырнадцать процентов брака — это многовато. С этим нельзя не согласиться, и я считаю, наш замдиректора по производству наконец-то нащупал больное место завода. Как можно мириться с тем, что литейный постоянно дает негодные отливки, которые мы так и сяк пытаемся доводить и в конце концов снова возвращаем в печь?

— Это не ново, Батошева, не ново, — упрекнул ее Тонев. — У тебя есть что-нибудь по существу?

Батошева взорвалась.

— Как видно, некоторые считают, что говорить по существу — значит заниматься пустой болтовней… Я предлагаю одобрить выводы товарища Дженева и принять решение в этом духе.

— В каком духе? — спросил Тонев.

— В духе того, что мы здесь слышали и видели.

— О снижении производства? Ты часом не…

— Да, Тонев, да! Только такие нормальные, как ты, могли довести дело до такого состояния.

— Ты соображаешь, что говоришь? — приподнялся Тонев. Узкий пиджак не мог вместить его тучную фигуру.

— Спокойно, товарищи, что за тон? — одернул их Миятев. — Есть еще желающие?

Желающих продолжать дискуссию не оказалось. Миятев еще раз оглядел всех и сказал:

— Я считаю, у нас состоялся полезный разговор. Исследования товарища Дженева интересны и своевременны, в этом сомневаться не приходится…

— Приходится, приходится! — возразил Тонев.

— Может, уже хватит? — с упреком бросил Миятев. — Слово для заключения предоставляется товарищу Дженеву.

— Все мы тут люди взрослые, — сказал Дженев. — Нам не пристало обманывать самих себя: нормы, их перевыполнение — это кардинальный вопрос, в них заключена мера труда и потребления, они выражают отношения между рабочим и государством, здесь не должно быть легкомыслия. У меня все. — И Дженев жадно затянулся сигаретой.

— А вот меня заботит другое, — не унимался Тонев. — Не кроются ли за этими кардинальными проблемами какие-то личные интересы? И я спрашиваю: можем ли мы допустить, чтобы партком попался на эту удочку? Давайте вообще никакого голосования не проводить — нельзя подменять административное руководство!

— Это что же, инструкция? — спросила Батошева.

— Какая инструкция? — не уловил иронии Тонев.

— Да того самого руководства.

— Вот что, Батошева, занималась бы ты… знаешь чем!

Миятев снова попросил его умерить тон.

— Я предлагаю голосовать! — решительно сказал Крыстев.

Тонев встал и заявил с мрачным видом:

— Я покидаю заседание.

В комнате поднялся шум. Дженев встал и тоже заявил, что покидает заседание, поскольку не является членом парткома. И тут же ушел.

— Голосуем, — обратился Миятев к участникам заседания. — Кто за…

Голосовали молча, каждый тайком посматривал на соседа — поднятые руки сейчас говорили больше, чем слова.

 

24

Едва вернувшись из-за границы, Караджов узнал о заседании парткома, которое приняло решение в поддержку Дженева. Не было нужды пускаться в расспросы — весь завод гудел, как потревоженный улей. Не теряя времени, Караджов вызвал к себе в кабинет Тонева и набросился на него. Выждав, пока утихнет директорский гнев, Тонев спокойно рассказал, что было и как. Но когда дошел до голосования, не нашел слов, чтобы объяснить, почему большинство встало на сторону Дженева.

— Я даже заявил, что покидаю заседание, — оправдывался Тонев. — Но из-за этой тыквы, Миятева, все пошло кувырком. Ты должен остерегаться его — ни дать ни взять змея подколодная: поставил вопрос на голосование, и мы сели в лужу…

Караджов метался по кабинету, словно рысь в клетке.

— Один его опередил, другой ему помешал… ты не иначе как Библию накануне читал? Допустили, чтоб вас оставили с носом! И чтоб весь завод лихорадило от слухов. Ты даешь себе отчет, что происходит? — Тонев виновато моргал. — Не говоря уже о том, какую мне свинью подложили! — продолжал неистовствовать Караджов. — Завтра Первый созывает совещание, и мне придется идти туда с ножом в спине — вот до чего вы довели!

— Крыстев оказался главным запевалой, — вспоминал Тонев. — И эта, Батошева. Да и Попангелов, и Грынчаров…

— На кой черт ты мне их перечисляешь, как в заупокойной молитве! А Великов и Грозьо где были в это время, в баню ушли, что ли? А Кралев? Спал, должно быть? — Караджов поднял трубку, но тут же бросил ее с грохотом. — Вот начну их вызывать одного за другим — они у меня узнают, как голосовать… Чего молчишь? Надо созывать новое заседание, без Крыстева и Миятева.

— Без секретаря парткома?!

— Без. Надо было глаз не спускать со Стоила, следить за каждым его шагом. А ты сам запутался в его сетях, словно жирный карп. Новый вариант плана готов?

Тонев объяснил, что, несмотря на его напоминания, Стоил и ухом не повел, даже не созвал начальников отделов.

Внимательно слушая его, Караджов не только не удивлялся, но радовался — все складывалось так, как было рассчитано: завтра он положит на стол Первого свой приказ Дженеву, а заодно и проект плана, тайно разработанный людьми Дженева, пока он был за границей. При этом скажет Боневу, что Дженев умышленно не стал выполнять приказ. Мало того, Стоил, его заместитель по производству, оказался способен на неблаговидный поступок — обманул партком.

Да, комедия, разыгранная Дженевым в парткоме, дорого ему обойдется, в этом Караджов не сомневался, однако на самом заводе положение было неутешительное. Люди были возбуждены, сегодня Караджову стало известно, что решение парткома многим пришлось по душе, народ оживился, авторитет Дженева растет. С этим Караджов мириться не мог, надо было что-то спешно предпринимать. Он решил, до конца играя роль разгневанного шефа, основательно припугнуть всех этих Дженевых и Миятевых и добиться отмены решения. На предстоящей встрече у Бонева это тоже имело бы эффект.

— Ступай! — гаркнул он на стоящего в ожидании Тонева. — Ступай и займись подготовкой Великова и Грозьо. Да не забудь Кралева подключить, Трошева и Грынчарова. Ждите меня в твоем кабинете, только без лишнего шума, понял?

Тонев ушел, опустив голову, как провинившийся школьник, и Караджов с усмешкой закрыл за ним дверь. Значит, так: несмотря на некоторые осложнения, ловушка себя оправдала, поймался-таки зайчишка! Ох и мастак же ты, Караджа, эта прогулка за границу, которую вполне можно было отложить хоть до будущего года, оказалась как нельзя кстати. Теперь каждый поймет, что они за люди, эти Дженевы и Миятевы: стоило ему на день-два уехать, они сразу подняли головы. Противопоставлять партийное руководство государственному, поощрять потребительскую стихию — хорошо, даже очень хорошо! Теперь Христо Караджов покажет вам где раки зимуют. Он поднял трубку. Позвонить Хранову или время еще терпит? Если ему сказать, он может притащиться на заседание, но тогда и Миятева не обойдешь. А у Бонева завтра должно сложиться впечатление, что члены парткома сами разобрались в обстановке, сами пришли к выводу, что у Миятева больше нет морального права руководить парткомом.

Караджов нахмурился: что-то тут не так. Если Миятев явится, председательствовать должен он. Если не придет — есть Тонев. Конечно, было бы идеально, если бы секретарь парткома сам устроил себе харакири, но уверенности в этом нет. Тонев рассказал, что Дженев и ему подобные основательно обработали этого человека. Караджов положил трубку. Обойдемся и без Миятева, а вот если и Крыстева не позвать, это уже будет слишком, его обязательно надо пригласить.

Набрав номер Хранова, Караджов после обычных приветствий попросил отложить завтрашнюю встречу. Хранов наотрез отказался: Первый собирается уезжать, нельзя. Караджов настаивал, вслушиваясь в интонации Хранова: знает он о заводском заседании или не знает? Хранов говорил невнятно, видно, что-то дожевывал. Этот старый суслик никак не набьет брюхо, выходил из себя Караджов.

— Ладно, ладно, бай Хранов, — сказал он в заключение. — Нельзя — значит, нельзя. Во сколько завтра, в восемь? Хорошо, точка! — И бросил трубку.

С кого же начать? С Крыстевым не следует встречаться, пусть им займется Тонев. С Миятева? Караджов почесал в затылке. С этим надо держать ухо востро — лучше потолковать с ним после операции, с глазу на глаз. Караджов вздохнул. Что бы придумать? Пускай, например, Тонев созовет мини-совещание — может, сообща удастся придумать, каким способом отстранить Миятева от участия в пересмотре вопроса. Но если после этого возникнут осложнения, получится, что они пустились в другую крайность.

И Караджов снова вызвал к себе Тонева.

— Слушай, — тихо сказал он ему, — дело может дойти до строгача, и не только — Миятеву запросто могут дать под зад, если мы окажемся на высоте. — И посмотрел на него испытующе. Тонев тут же сообразил, что́ он имеет в виду. — Если ты возьмешь дело в свои руки, проявишь, как говорится, инициативу, твердость и принципиальность… надеюсь, ты меня понял? — Тонев важно кивнул. — Момент очень выгодный, все в нашу пользу. Как было бы здорово, если бы с завтрашнего дня мы с тобой стали заправлять заводом… Только имей в виду: меня в данном случае нет, ясно?

И Караджов изложил ему идею мини-совещания. Сразу после него они созовут партком.

Помолчав, Тонев сказал:

— Он все же секретарь…

Что верно, то верно. Караджов забарабанил пальцами по столу. Что же еще предпринять? Не считаясь с возможным сопротивлением Миятева, добиться отмены решения в его присутствии? Или выждать какое-то время? Он спросил у Тонева, сколько наберется достаточно надежных людей на случай нового голосования.

— Арифметика здесь непростая: попробуй с ходу определить, кто чем дышит? Последнее время Миятев обедал в столовой вместе с Дженевым. Что ему стоит потащить за собой и других?

Караджов пыхтел.

— Предупреждал я кое-кого, да что толку!.. Значит, вместе обедают?

Тонев кивнул.

— Научно-техническую мафийку сколачивают, да?.. Слушай, побудь-ка у себя в комнате, я должен кое-что проверить.

Тонев вышел.

Караджов постоял в раздумье над телефоном, набрал номер Батошевой. Немного прибрав у себя на столе, передвинув кресла, он застегнул пиджак и направился к двери. Встретил он ее подчеркнуто любезно и, пропустив, предложил ей кресло, а сам сел напротив.

— Венеточка, — начал Караджов. — Я уже все знаю и нахожусь в полном недоумении: как могло случиться, что вы пошли на поводу?

Батошева одернула платье и неторопливо закурила, выпустив мощную струю дыма.

— Может, я неправ? — все так же мягко продолжал Караджов.

Батошева открыто посмотрела ему в лицо.

— Ты выспрашиваешь или допрашиваешь?

— Извини, если у тебя сложилось такое впечатление, я расстроен.

— Ты встревожен, — уточнила она.

Как только они увиделись, обоим вспомнился их короткий роман после ее первого развода, мучительная ночь у нее дома… В конце концов она устала и сдалась, испытывая отвращение к самой себе. И надо же было такому случиться — ему, не иначе, передалось ее состояние, и в последний момент он позорно отступил. С той поры при виде его она испытывала смешанное чувство уважения и растерянности, а он — неловкость, обычно ему несвойственную.

— Бы все с ума посходили, — тихо сказал Караджов.

Батошева продолжала глядеть ему в лицо. Не побрился он как следует, а может, и впрямь состарился? И снова нахлынули подробности той давней ночи.

— Это ты, Христо, сошел с ума, — с чувством сказала она и встала. — На меня ты не рассчитывай. И вообще…

Караджов проводил ее взглядом. В ее походке была она вся — независимая, открытая и, может быть, добрая. У него вдруг заныла душа: вот женщина, подумал он, сердцем которой я хотел бы владеть безраздельно.

Батошева ушла, и тут же неслышно вошел Тонев.

— Крыстев с Миятевым сидят в парткоме, заперлись, — сообщил он.

В глазах Караджова мелькнула злоба.

— Ну и что?

— Да ничего, — ответил Тонев. — Страсти-мордасти из-за каких-то пустяковых процентов!

Караджов покачал головой.

— Дело не в процентах. Тонев. Они народ норовят привлечь к себе, общественное мнение создают, разве ты не видишь?

— Вижу.

— А групповщины ты в этом не усматриваешь?

— Есть что-то.

— Слушай, давай будем умнее: не станем отменять решение, пускай сами отменят его — после того как дадут объяснение где следует. Иди занимайся своим делом, будто ничего не произошло. Понял?

Тонев вышел, и Караджов осторожно повернул ключ в замке. Значит, готовятся. Завтра их победа обернется для меня поражением перед заводским коллективом: смотрите, мол, кто вам хочет добра, а кто — зла… И Крыстева сманил — этот рак может ему пригодиться, того и гляди обнаружит какой-нибудь тайный ход или предложит зачитать письменное указание центра, которого в действительности не существует. И тогда — твоим булыжником да по твоей же голове. До чего можно дойти, вздохнул он. Защищая святыню от еретиков, и сам рискуешь впасть в ересь.

Он начал звонить и до тех пор не оставил телефон, пока не связался с генеральным директором. Начальство заседало, но все же уделило ему две-три минуты и вопреки ожиданиям уклонилось от посылки письма.

— Разве ты не сам вызвался? — хитро поддел его генеральный директор. — Какие еще бумажки? Шли обоснование, а мы тут рассмотрим его — инициатива снизу, не так ли?

Караджов с трудом сдержался, сказав при этом, что без соответствующих санкций он не вправе вносить изменения в государственный план.

— Почему в государственный план? — не понял генеральный директор.

Ну и хитрец! — злился в душе Караджов. Даже в самом пустяковом деле не проведешь.

— Не так все просто, — сказал он, — сам понимаешь, мне нужна ваша авторитетная поддержка.

— Поддержка — тебе? — засмеялся генеральный. — Вот те на, перед кем же поддерживать?

— Представь себе — перед заводским парткомом, перед округом, завтра я встречаюсь с Первым.

— Ну, милый мой, — отозвался после короткой паузы генеральный, — поспешишь — людей насмешишь. А что, разве есть возражения?

Хитрец! — снова подумал Караджов и сказал, что ленивых мозгов вокруг сколько хочешь.

— Давай договоримся так, Караджов, — сказал генеральный, — идея твоя ценная, это раз. Ты обосновываешь ее по всем правилам искусства — это два. И получившийся новый вариант, согласованный с округом, присылаешь нам — три. Как говорится, без субъективизма и волюнтаризма, понял? — Караджов молчал. — Алло, ты меня слышишь? — повысил голос генеральный директор. — Я еще раз повторяю, очень ценная идея. Обкатывай ее и присылай. Думаю, за такую работу даже орден полагается. Ну, бывай!

Караджов продолжал держать трубку, словно не веря тому, что беседа окончилась. Волюнтаризм, орден… Ну и тип, не генеральный директор, а дипломат. Надо было позвонить сразу заместителю министра. Нет, все равно круг замкнулся бы на этом перестраховщике. Генеральный директор называется — не может хоть раз нажать на кнопку… А вдруг Дженев предупредил его? Но что он мог предложить руководству — свои пораженческие теории? Ведь сейчас везде только и говорят, что о производительности: повысить производительность, поднять производительность — хоть до потолка, до неба!.. Обоснования ему подавай. Неужто я сам не сообразил бы!

Караджов метался по кабинету, как в клетке, почти физически ощущая потребность вылить свою злобу. Было бы ружье — ох, и отвел бы душу, стрелял бы, стрелял, пока бы не рухнул ничком последний выжига, пока не заползали бы на брюхе безучастные наблюдатели и не подняли руки вверх всякие моралисты вроде Дженева. И тогда, отбросив ружье и облачившись в тогу, он крикнул бы: «Встать, суд идет!» И стал бы судить: каждому определил бы его место и принудил делать только то, на что он способен, вот тогда был бы толк!

Караджова разбирала досада. В голове был полный сумбур, перед глазами маячили люди, в ушах звучали чьи-то слова, из этого хаоса временами проступало лицо Дженева и нелепое желание взять вдруг да и отказаться от своих намерений. Желание это было неосознанным, оно шло от сердца, из давно необитаемых его глубин… А что, если и впрямь поставить точку и подать Дженеву руку?

Что-то неладное со мной творится, признался он себе, растирая левую сторону груди. Подать Дженеву руку и перейти на его редут? А как же обещание замминистра? Он моментально отрезвел: завтра зам генерального, а послезавтра генеральный — надо быть круглым идиотом, чтоб от этого отказываться!

Караджов пошел домой пешком, хотелось немного размяться, развеяться. Но очень скоро он почувствовал усталость: отвык ходить, да и проголодался. Странная вещь — ведь он основательно пообедал. Это было знакомо ему еще со студенческих лет: во время сессии его одолевал нестерпимый голод, и тайком от товарищей он по нескольку раз ходил обедать. А к вечеру впадал в такую апатию, что даже пропускал свидания с девушками.

Сегодня ему хотелось вернуться домой пораньше, хорошенько вымыться и почитать, но, представив себе скучный вечер, скучную Диманку, словно занесенную случайным ветром на других миров, Караджов без колебаний завернул в закусочную. Он заказал свиные отбивные, шашлык, рубленую котлету, кебапчета, овощной салат и холодное пиво. Ел жадно, с наслаждением, на его губах лоснился жир, пиво холодом обжигало горло.

Жизнь похожа на раскормленное, ленивее животное, думал он, жуя сочное мясо, ее не подгонишь, не пришпоришь, она может бежать трусцой, но галопом — вряд ли. Время течет, животное плетется не спеша, жует свою жвачку… Ему вспомнились слова, сказанные недавно Стоилом: «Мы с тобой относимся к числу тех, кому шницеля обеспечены». Плоско, но правильно, так есть, так будет и впредь, ну и что из этого? Ногтем он нацарапал на салфетке букву «б», потом еще несколько букв — получилось «батошева», не с прописной. Для него она недоступна. Уже недоступна. «На меня не рассчитывай!» А почему?

Караджов уполовинил уже вторую бутылку пива, разомлел, расслабился, но мысль его работала четко. Ну-ка, попробуй теперь сделать небольшое усилие, сказал он себе, взгляни кое на кого со стороны. На ту же Венеточку Батошеву, к примеру, или на этого типа по фамилии Крыстев, на педанта Попангелова, на Миятева, хитрюгу Грынчарова — все они на том, дженевском редуте. А теперь оцени тех, кто с тобой: Тонев, Кралев, Трошев, Великов, Грозьо. Да-а-а, хороша компаньица!

Справившись с большим куском остывшего мяса, он допил пиво прямо из бутылки. Во рту горчило. Хмель — вкус жизни!..

Улица шумела, но теперь этот шум его не раздражал. Он поравнялся с витриной, где стояли манекены с ярко намалеванными губами и бровями. Мимо проковылял инвалид на скрипучем протезе. Топай, пес колченогий, подумал Караджов, проводив его взглядом. Еще раз оглянувшись на красавиц из папье-маше, он пришел к выводу, что сейчас ему нужна Мария, только она может успокоить его, приласкать, развеять его скуку.

Прибавив шагу, Караджов стал обдумывать план на эту ночь: они с Марией укатят в Брегово, на зорьке выскользнут из дома, он отвезет Марию в соседний город и оставит в гостинице, а сам прямиком в окружной комитет. Питье у него есть, надо подкупить только закуски, фруктов — это можно успеть, пока Мария уладит домашние дела и пустит в ход классическую версию насчет срочной командировки. Караджов взглянул на часы: хорошо, что вовремя вспомнил — Мария еще в театре. Он зашел в телефонную будку.

 

25

Марию не пришлось долго уговаривать, она согласилась сразу, и в голосе ее слышалось радостное нетерпение. Вот это женщина, восхищался Караджов, стоит мне пальцем поманить — и она пойдет за мной хоть в пекло!

Спустя два часа с переполненными сетками в руках они осторожно крались к родительскому дому Христо, потонувшему во мраке и уединении. Раскинувшись под голубоватым светом люминесцентных ламп, спало уставшее за день село — в страду не до гуляний, после работы и стар и млад валится в постель.

Они прошли через заднюю калитку, мимо погреба, спугнув стайку крыс. Как и в прошлый раз, Мария так перепугалась, что чуть не закричала, Караджов схватил ее и грубо зажал ей рот ладонью. Чудной народ эти женщины, подумал он, способны на любой риск, а при виде какого-то мышонка сходят с ума от страха…

Они поднялись на второй этаж и распахнули окна, чтобы проветрить. Христо обошел комнаты, в чулане, словно слепой, на ощупь нашел фартук матери. Он всегда висит там.

Если бы старая сейчас увидела его… Им овладело смешанное чувство стыда и облегчения — ее уже нет, и слава богу: родители нужны до поры до времени, а потом им следует уходить. Он прикрыл дверцу чулана и тут же снова открыл, снова провел рукой по фартуку и снял его с крючка. В былые времена мать всегда встречала его в этом наряде. Как она радовалась его приезду! Шаркая по дому в своих шлепанцах, расспрашивала о житье-бытье, о невестке, о внуке, о работе. Внимательно выслушав сына, наставляла певучим голосом: «Да, сынок, добрая слава — что мед на сердце, а худая — что нож острый, в городах, сказывают, чего только не случается, и хулу возводят, и на разные пакости идут — берегись, родной, дорожи своим именем…»

Караджов снял фартук и повесил его на место. «Дорожи своим именем»… Эх, мама, хорошо, что ты уже там, за околицей.

По темному коридору Христо прошел в гостиную, где Мария накрыла низенький столик и разостлала на полу большой китеник — шерстяной ковер с длинным ворсом. Христо замер у окна, разглядывая золотое ожерелье огней соседнего села, вдыхая аромат трав, плывущий с покоса. Мария все еще не замечала его присутствия. Бесшумной поступью охотника он подкрался сзади и грубо повалил ее на китеник. На этот раз Мария не испугалась…

Потом, внезапно ощутив голод, они принялись за еду, запивая ее домашним вином.

— Сколько мы не виделись? — проговорила Мария, заранее зная, что он не сможет ответить.

Караджов хмыкнул.

— Помнишь, когда это было последний раз? — вроде бы невинно спросила она.

— Как не помнить? — соврал Христо, и она усмехнулась в темноте.

— Не помнишь. Ну когда?

— Ладно, не помню! Непонятно, почему я обязательно должен помнить точную дату? — сердито сказал он.

Мария легонько поцеловала его, потом вдруг больно ущипнула за ухо. Караджова передернуло.

— Стареть начала, да? — спросила она. — Ну что ж, я и сама знаю: кожа сохнет, грудь становится дряблой — я уже не та, верно!

— Не болтай! — ответил Караджов, но Мария почувствовала еле уловимую нотку неуверенности, проскользнувшую в его голосе.

— Ты нашел себе другую? — И она снова, еще больней ущипнула его за ухо.

— Что ты делаешь? — дернулся он.

— Ласкаю тебя, — ехидно протянула Мария и, приблизив к нему лицо, спросила в упор: — Почему ты выбрал именно эту ночь?

Ей все известно, удивился Христо, но откуда — от Стоила?

— Это что, допрос?

— Хочешь, я скажу тебе кое-что заслуживающее внимания? — спросила она улыбаясь и, подождав, сама ответила: — Не хочешь, понимаю.

— Слишком много ты понимаешь, — бросил Караджов. Главного — о его сегодняшнем разговоре с Софией — еще не знал никто.

— Ты решил сматывать удочки, — быстро сказала Мария.

— Что ты имеешь в виду? — удивился он.

— Женщину не проведешь, — добавила она.

Караджов придвинулся ближе, нащупал ее руку. Мягким, но решительным движением она высвободила ее.

— Оставь.

— Да что с тобой?

— Прекратим этот разговор, — вздохнула Мария. — Расскажи лучше, как ты провел время за границей. Немки, должно быть, порядком тебя измотали? — Она знала о завтрашнем совещании, но решила не спрашивать, а немки ее и вовсе не интересовали.

Караджов немного успокоился: обычная женская ревность, тем более что по возвращении, да и задолго до отъезда, он действительно не нашел времени повидаться с ней.

— Ты что, ревнуешь? — спросил он, повеселев.

— Ха! — воскликнула Мария, но тут же переменила тон: — Ты так осунулся — у тебя неприятности?

Караджов навострил уши: знает она или это чисто женская интуиция?

— Ничего особенного, заводские будни. А что?

— Просто так, я же любопытна. Разве нет?

— Как все женщины…

— Я знала, что ты это скажешь. А вот ты ни за что не угадаешь, что я сейчас скажу… В прошлый четверг мой Стоил и твоя Диманка устроили интимное рандеву. — Она помолчала, вслушиваясь в его шумное дыхание. — Ездили в Боровец, пили и ворковали за отдаленным столиком, а потом выскользнули поодиночке наружу и скрылись в лесу… Во мраке аллеи любви! — не удержалась она от ехидства.

Христо не ответил. По его сопению нетрудно было догадаться, как он волнуется. Выждав немного, Мария спросила:

— Почему ты молчишь?

— О чем тут говорить? — хрипло спросил он. — Это их дело.

Она пыталась установить то, что он старался не обнаруживать — его подлинную реакцию. Если он проглотит эту пилюлю, все постепенно уляжется, и их связь снова не надо будет особенно скрывать. Больше того, у них появится возможность делать вид, что они поступают так в отместку Стоилу и Диманке. Если же он придет в ярость, на что она втайне и рассчитывала, то дело можно довести и до семейного размена, оформленного или нет — все равно.

Мария частенько перебирала в уме различные варианты, которые позволили бы ей окончательно заполучить Христо. Сплетни о свидании в ресторане обрадовали и взбодрили ее: как говорится, сама судьба протянула ей руку! И когда Христо предложил ей поехать сюда, она решила, что теперь самое время его испытать.

Мария нащупала в полутьме бокал, отхлебнула прохладного вина.

Но нельзя не учитывать еще одного возможного исхода, самого скверного. Если возмущение Христо выльется в ревность, тогда всему конец. Знала она мужчин, особенно таких вот, как он: сами развратники и бонвиваны, они вдруг становятся ревнивцами, оберегающими семейную честь. Чем объяснить его сегодняшнюю апатию — ведь все-таки они целый месяц не встречались. Она снова налила вина и поднесла бокал к его губам.

— Ты знал, что они встречаются? — спросила Мария и дернула плечом, сбрасывая его рубашку. — Ведь эта встреча у них не единственная.

Сейчас соврет, мелькнуло у нее в голове, пока она ждала, что он скажет. Однако Караджов не собирался врать.

— Не знал, — тихо выговорил он.

Сердце Марии обожгла тревога. Забыв осторожность, она яростно крикнула ему в лицо:

— Ты ревнуешь эту драную кошку?! — И, как тигрица, бросилась на Христо.

 

26

Где-то после полуночи Караджов проснулся. Не двигаясь, он огляделся — все было на месте, каждый предмет, каждая тень. Как и в прошлый раз, рядом, тихо похрапывая, спала Мария. Караджов прислушался. Прежде она никогда не храпела. Стареет, подумал он, но пока держится… Пока держится, повторил он. Проскальзывает жизнь, как мокрый шнурок сквозь пальцы.

Ему вспомнилось, как в детстве они с ребятами мастерили удочки из палки и тонкой пеньковой веревочки. Попавший на крючок карп частенько уносил в глубокий омут и удочку, и веревочку — мокрый шпагатик было немыслимо удержать, прощай добыча…

Караджов почувствовал вдруг, что у него сильно чешется живот. И вспомнил, что на него пролилось из кувшина вино, да так и засохло, темное, как кровь. Он тихонько вышел, спустился на кухню и вынес во двор большой луженый котел, полный холодной воды. В котле, словно кораблик, плавала старенькая кратунка — кружка из тыквы. На Христо нахлынули воспоминания: из этой кратунки мать поливала его, когда купала в просмоленном деревянном корыте, из нее он пил самую сладкую воду — воду детства. Он вымылся, ежась от холода. Покинутое луной небо почернело, но маргаритки, выросшие между плитами мощеного двора, безошибочно ловили слабый отраженный свет. Караджов зачерпнул кратункой воды и стал осторожно поливать крепкие упругие стебельки. Село спало, как младенец, под звонкое баюканье цикад: цр-р-р, ц-р-р… Далеко в низине протарахтел поезд и стих, скрывшись за поворотом.

Караджов сел, вытянув ноги, и ощутил приятную прохладу камня. Хорошо иногда побыть голым, думал он. Стаскивая с себя одежду, избавляешься от чего-то неестественного, тебя ласкает не только воздух, но и сама свобода, ты уже воплощение и силы, и беззащитности. И тогда пробуждается какая-то дерзость, смелость — ведь у тебя нет ни меча, ни револьвера, ни телефона, ни средств передвижения, ни погон.

Холод пробирал его все сильнее. Через несколько часов он должен явиться в город — подтянутый, выбритый, со значительной миной человека, обремененного государственными заботами. А затем честить иконоборца Стоила, возводить на него напраслину, ради чего?

Караджов встал, разминая затекшие ноги, и почувствовал вдруг необычайный прилив сил, ему захотелось натянуть на себя рабочую одежду и выйти в поле… Исключено. Наверху спала Мария, жена Стоила, с которой у него куда более интимные отношения, чем у самого Стоила. Караджов вернулся в комнату. Домашнее тепло и вид спящей женщины тотчас погасили вспыхнувший в нем было порыв, он расслабился, лег на китеник и забылся сном.

На рассвете Мария проснулась от холода: они с Христо лежали на ворсистом ковре голые, словно море выбросило их на берег после кораблекрушения. Караджов крепко спал, раскинув руки и ноги, — ни дать ни взять убитый гладиатор.

В окно медленно просачивался утренний свет. С окрестных гор сползал густой сумрак, оседая в долине. Село все еще спало. Мария вышла во двор, потянулась и глубоко вдохнула прохладный воздух. Она с удовольствием жила бы здесь, особенно летом, выращивала бы цветы, гуляла по этой долине, по лесам, по соседним селам, научилась бы готовить по-крестьянски, с множеством приправ, консервировать фрукты, запасаться овощами на зиму — Евлогия умеет, а чем она хуже? Ей захотелось сделать зарядку, размяться, но в соседнем дворе что-то зашуршало, и она юркнула в дом. Она накинула на Христо одеяло, а себе постелила на лавке и незаметно задремала.

Ее разбудил крик за окном. Чей-то хриплый голос с местным тягучим выговором:

— Эй, есть тута кто али нет?

Вскочив с лавки, Мария подобралась на четвереньках к окну и поглядела в щелочку. Посреди двора стояли два человека — один низкорослый крестьянин, одетый по-деревенски, а другой в форме полевого сторожа, с ружьем через плечо. Они смотрели именно сюда, на это окно. У Марии заломило в висках, закружилась голова, и она чуть не упала на дощатый пол, но тотчас опомнилась, подкралась к двери и стала запирать ее. Резко щелкнул замок, но она, уже не обращая на это внимания, ползком вернулась к спящему Караджову.

 

27

Часов в девять вечера Дженев почувствовал себя плохо. Началось кровохарканье, обычный для курильщика кашель до такой степени углубился, что, казалось, иглами прошивал его легкие. Стоил заливался потом — это был признак нового кризиса. Вскоре состояние его ухудшилось еще больше, началось удушье. Приступы следовали один за другим — то слабые, при которых он еще мог держаться на ногах, то жестокие, сопровождавшиеся обильным кровотечением. Стоя на коленях, он наклонялся над ванной, и журчащая вода смывала его кровь. Поначалу ярко-алая, она постепенно становилась бледно-розовой и покорно сползала в сток. Во всем этом было что-то зловещее, напоминавшее убийство.

Он был дома один. Мария сообщила из театра о своей неожиданной командировке в соседний город — в сущности, ему было все равно, куда и зачем она поехала, — а Евлогия еще не пришла. Впервые за многие годы Стоил почувствовал себя всеми покинутым и в промежутках между приступами представлял себе свое будущее: жалкая беспомощность, унылый закат в полном одиночестве.

Прижимая ко рту платок, он дотащился до телефона и набрал домашний номер Диманки. С минуту слушал долгие гудки, а потом, спохватившись, с горькой гримасой бросил трубку: ведь этим телефоном пользуется и Христо! Лучше позвонить Крыстеву.

— Найден, — еле выговорил он, — ты мог бы забежать ко мне?.. Да, сейчас… Я жду.

В прихожей послышались шаги Евлогии. Едва открыв дверь, она тут же все поняла и бросилась к отцу. Уложила его, подсунула подушку под голову, принесла мокрое полотенце и, с трудом сдерживая слезы, стала считать его пульс. Стоил успокоился, расслабился, он был так благодарен дочери и корил себя за мрачные мысли.

Минут через десять приехала «скорая помощь». Ему сделали уколы, напоили какой-то холодной горечью и предписали полный покой, предупредив, что утром приедет лечащий врач.

А в дверях уже стоял запыхавшийся Крыстев. Услышав по телефону голос Дженева, он обо всем догадался. В комнате пахло лекарством и кровью. Присев возле Стоила, он схватил его легкую, восковую руку, обтянутую кожей.

— Что ты с собой делаешь? Опять накурился до чертиков!

Дженев усмехнулся:

— Надо же такому случиться именно сейчас, перед совещанием!

— Оставь свои совещания! Если ты только за тем меня позвал, я ухожу!

— Погоди, — задержал его Дженев. — Больше не буду, обещаю.

Пока они говорили, Евлогия заварила чай, прибрала в гостиной и сказала, что ей надо в аптеку.

— Дядя Найден, вы меня дождетесь, правда? — попросила она.

Оба проводили ее отеческими взглядами.

— Славную ты вырастил дочку, — заметил Крыстев. — Вся в тебя. И в характере что-то есть дженевское.

Стоил вздохнул:

— Лучше бы не было.

— Почему? — возразил Крыстев, у которого дочь была слишком робкая и какая-то нескладная.

— Женщина есть женщина, ей не перенять того, чем жил ее отец, — задумчиво сказал Стоил.

— Очень уж усложнилась жизнь, будь она неладна! — отозвался Крыстев.

— И упростилась.

— В каком смысле?

— В том смысле, что характеры у людей стали проще, намерения обнажились, хотя все это недоказуемо. Ты не находишь?

— В какой-то мере да, — произнес Крыстев.

— Почему — в какой-то мере? Возьми хотя бы нашего Христо, он с самой гимназии у меня на глазах. Так вот, сейчас родная мать не узнала бы его, да он и сам удивился бы, если б мог взглянуть на себя со стороны.

— Пожалуй, ты прав, он изменился до неузнаваемости.

— А почему? — живо спросил Дженев, морщась от покалывания в груди.

Крыстев пожал плечами.

— Потому что для этого есть условия, — продолжал Дженев. — Мы сами их создали. И герои не заставили себя ждать.

Крыстев задумчиво кивнул.

— Ты честная душа, ты поймешь меня: так повелось, что мы стали довольствоваться полуправдой. Каждый день, уговаривая себя, что это временно, закрываем глаза на недостатки или явное безобразие. Но рано или поздно за все это приходится дорого платить…

Крыстев сидел ссутулившись и молчал.

— Ужасная штука, эти компромиссы, Найо. Наш Христо — живой пример.

— Что правда, то правда, — сказал Крыстев, тронутый дружеским обращением. — Но такое положение не может долго продолжаться.

— Почему не может? — приподнялся Дженев. — Еще как может, особенно если не стыдно перед самим собой…

— Ох, в этом ты прав, спору нет! Каждый день соглашаемся на компромиссы, по собственной глупости соглашаемся.

— И со зла, — добавил Дженев.

— И со зла, — кивнул Крыстев. — Но такая практика недолговечна.

Дженев вздохнул.

— Как знать, Найден. То, что вошло в практику, искоренить не так-то просто. Зло сильней любой идеи добра, это я испытал на собственном горбу… А теперь доставай блокнот и пиши.

Крыстев удивился.

— Пиши, пиши, я буду тебе диктовать. Завтра пойдешь вместо меня в окружком. Вон там все материалы, ночью посиди над ними, а Первому, Боневу, передашь то, что я тебе продиктую. Лично, из рук в руки!

Около получаса писал Крыстев, изумленный простотой и новизной выводов Дженева. В то же время его не покидало чувство, что он пишет завещание. Дженев говорил очень тихо, он лежал, закрыв глаза и сцепив руки на груди, и был похож на человека, который уже приготовился в далекий, бесконечно далекий путь.

Наверное, так оно и было на самом деле. Никогда прежде Стоил не чувствовал себя таким немощным, обессиленным. Но и мысль его прежде не достигала такой ясности. Слова рождались легко и сразу выстраивались, каждое само находило свое место, словно повторялись усвоенные с детства заветы жившего невесть когда мудреца. Эту ясность и полноту мысли он ощущал как некий неистощимый родник. А где-то в глубине его существа пульсировал другой, более глубокий родник, темный и мутный, — кровь. Всего час или два назад она выбилась наружу, разорвав единый круговорот, именуемый жизнью, его жизнью, и, смешавшись с водой, порозовев, ушла в городскую канализацию, в ничто…

Крыстев записал последнюю фразу:

«Товарищ Бонев, это не что иное, как моя собственная попытка установить диагноз проблемы».

— Записал? — спросил Дженев, не открывая глаз.

— Записал.

— Я не стану перечитывать, ты человек аккуратный. Который час?

— Без десяти одиннадцать.

— Тебе пора идти. Папки на письменном столе, их две, обе синие. Возьми их.

— Слушай, а может, лучше отложить заседание?

— На какой срок отложить?

— Пока ты поправишься.

— Нечего откладывать. Что от тебя зависит, ты сделаешь. Возьми с собой Миятева. В душе он честный, только робеет иной раз.

Крыстев встал.

— И все-таки лучше я попрошу отложить, а?

— Ступай. Завтра загляни, расскажешь. И посмелей!

Не успела закрыться дверь, как вбежала Евлогия.

— Ну как ты? — Присев возле отца, она стала разглаживать его лоб. — Устал?

Протянув руку, Дженев опустил ее на голову дочери.

— Наоборот, приободрился.

Евлогия засуетилась, принесла ему холодный чай с медом, томатный сок, печенье. Присев на корточки, она сжала его пальцы.

— Папа, сегодня мама не придет, верно?

Им овладело какое-то смутное предчувствие.

— Я… ну, пригласила тетю Диму с Костой… Они в кухне…

И она прислонилась головой к руке отца.

— Дяди Христо тоже нет дома, — послышался ее голос. — Должно быть, уехал.

Дженев вздрогнул.

— Как уехал, куда?

— Неизвестно — может, и не уехал… Просто его нет, взял с собой плащ и портфель.

Дженев привстал. Волосы Евы, словно тончайшая бахрома, закрывали ее опущенное лицо. Мария в неожиданной командировке, Христо прихватил плащ — неужто и в эту ночь?.. В душе у него отвалился первый камешек и бесшумно полетел вниз, в пропасть. Потом откололись другие и тоже полетели следом за ним, и еще, еще, все крупней и тяжелей, а он испытывал только облегчение.

 

28

— Не надо отзываться! — прошептал Караджов, глядя в щелку на стоящих во дворе людей. — С ними только заговори, без конца будут лясы точить…

Он грубо выругался.

Мария, уже одетая, молча сидела в дальнем углу комнаты. Наверняка этот сосед заметил ее в прошлый раз, когда она вышла голая. Дернуло же ее сегодня опять вылезти, да еще на рассвете. Мария чувствовала себя виноватой и даже жалела, что вчера согласилась поехать сюда. Неужели будет скандал?

Какой я болван! — бичевал себя Караджов, торопливо одеваясь. Как будто это первый раз… И как назло именно сегодня!

— Провалялись мы с тобой… — сказал он шепотом.

— Они еще здесь? — робко спросила она.

— Сейчас уберутся, — заверил он, хотя прекрасно знал здешние нравы: эти люди не разойдутся до тех пор, пока не удовлетворят свое любопытство. — Но нам лучше выбраться задним двором. Идем!

Они спустились вниз, прошли по душному подвалу. Впереди шел Караджов, за ним, с наспех собранным свертком в руках, семенила Мария. У выхода Караджов сделал ей знак, чтобы не шевелилась, а сам выглянул в зарешеченное оконце, светившееся в сумраке.

— Ах, мать вашу!.. — услышала Мария.

— Ну, что там? — спросила она — от страха у нее подкашивались ноги.

Караджов вздохнул. Это Делю, должно быть, прибежал в общину, нагородил, что кто-то забрался в дом, и там решили снарядить команду для поимки воров, прелюбодеев или, не приведи господи, диверсантов. Вот положеньице!..

Они вернулись наверх. Христо, присмотревшись к стоящим во дворе, узнал их и сразу успокоился: какой же он чудак, ведь чего проще — сойти к ним во двор, поговорить, в конце концов это его родной дом! Христо в двух словах изложил Марии свой план: он выходит, выпроваживает сторожей со двора и запирает дом. Мария остается тут до вечера — пусть спит, делает что хочет, лишь бы тихо. Вечером он приедет и увезет ее.

— А машина? — напомнила Мария. Да, машина, о ней он совсем забыл.

— Я что-нибудь соображу, — сказал он ласково и поцеловал ее. — Извини, но другого выхода нет. Вечером, живой или мертвый, я здесь.

Он вышел из дому и стал деловито запирать двери.

— Караджа, так это ты? — узнал его полевой сторож. — Тю-у-у…

— А в чем дело? — вызывающе спросил Караджов. — Всеобщая мобилизация, что ли? Ну, здоро́во!

Смущенные крестьяне почтительно поздоровались с ним за руку и потянулись к его сигаретам. Стали рассказывать. Это все Делю. Вечно ему что-то чудится. Ночью он дважды ходил на двор, и оба раза ему привиделось, будто к соседям залезли воры. Вот голова садовая!

Караджов победоносно усмехнулся. У Делю было темно, но он нисколько не сомневался, что тот сейчас затаился где-нибудь в пристройке и следит за ними, прислушивается. Христо стал рассказывать свою одиссею: мол, приехал сюда, чтобы малость развеяться, отдохнуть в родном доме, но на беду забарахлила машина, и пришлось оставить ее за околицей. Надо скорее идти, приводить ее в порядок да возвращаться — дела не ждут. Сторожа рассказали, что в артельной мастерской есть техник, Вытьо, так он починит машину.

— Я его знаю, — соврал Караджов. — Может, придется позвать.

— Да ты что?.. Мы сами позовем его!

Караджов нахмурился.

— Постойте, — сказал он, взглянув на часы. — А где он живет, Вытьо?

И крестьяне до того обстоятельно объяснили, что он решительно ничего не понял.

— Мы сделаем так: поначалу я попробую справиться сам, может, за ночь мой «жигуленок» одумался и теперь заведется, так ить? А ежели откажет, позову Вытьо. Зачем зря человека будить?

— Велика важность, он старый табакур, небось пять раз уже вставал, — возразили сельчане.

Докурив, они сердечно простились с хозяином и ушли, не подозревая о тайном наблюдении, которое вели за ними Мария, Делю и еще двое-трое соседей.

Искоса глянув на свою недвижимость, на зашторенные окна второго этажа, Караджов пошел в сторону города. Уже совсем рассвело, во дворах мелькали люди, кое-где из труб струился дымок. Караджов с одними здоровался, других старался не замечать, чувствуя спиной любопытные взгляды.

Одинокая машина покрылась росой. Слава тебе господи, сказал про себя Караджов. И на этот раз выкарабкался! Сев за руль, он сунул ключ в замок и прокрутил стартер. Однако мотор молчал. Контакта не было.

 

29

Дожевав конфету, Хранов не без труда сковырнул языком прилипшую к зубам начинку и поглядел на часы. Ну что за народ! Дженев слег, Караджова нет и в помине. На целых пятнадцать минут опаздывать к Первому — это непорядок; впрочем, Караджов никогда раньше не позволял себе подобных вольностей. Чудно как-то. Домашний телефон не отвечает, на заводе не появлялся. Куда он мог запропаститься?

— Ну, сколько еще будем ждать товарища директора? — спросил Бонев.

Хранов пожал плечами, проворчал:

— Чудеса, да и только — словно сквозь землю провалился!

Бонев барабанил пальцами по столу. Перед ним лежали три листа бумаги, исписанные от руки, — послание Дженева, которое только что передал инженер Крыстев. Бонев прочитал его очень внимательно. Странная вещь — при чтении у него то и дело возникала потребность возразить, некоторые пункты казались особенно колючими — словно это был упрек ему самому. А иные фразы звучали прямо-таки вызывающе. Но перевернув последнюю страницу, он осознал, что достоверность, логика Дженева убедили его.

«Дорогой товарищ Бонев, — начиналось письмо, — я пишу тебе, будучи в постели. В этом нет смягчающего обстоятельства, напротив. У тебя может сложиться впечатление, что этим я хочу придать факту значение большее, чем он заслуживает: обычный спор о каких-то там процентах, буря в стакане воды. Дело обстоит совсем иначе, и я постараюсь это доказать.

В течение ряда лет я сам закрывал глаза на подобную практику. Три или четыре раза, уже и не помню, мы поднимали выработку, не меняя технологии, не добавляя новых машин и не совершенствуя старые — не, не и не. Доили так называемые внутренние резервы, которые, разумеется, можно вскрывать, но не бесконечно. И вот на́ тебе, в будущем году снова предлагается усилить доение. — (Ну и стиль! — удивился Бонев.) — Но рабочий не дойная корова, хотя и корова свалится с копыт, если вовремя не отключить доильный аппарат. У нас на заводе не перевелись любители громких слов: повысим производительность, снизим себестоимость и прочее. А если взглянуть на вещи трезво, то картина откроется довольно неприглядная. Почти четырнадцать процентов брака, из них более одиннадцати — технологического. Перерасход заработной платы, премиальных, неоправданные выплаты прогрессивок и тому подобное. Дутая производительность и высокая себестоимость, рекламации, убытки, не отражаемые в отчетах, приписки — с чем мы только не миримся в погоне за высокими показателями, на что только не идем ради показухи, как нынче говорят.

Если ты возьмешь в руки первый том «Капитала» и откроешь главу первую, озаглавленную «Товар», то сразу восстановишь в памяти, что эти вопросы были решены более века назад: не существует производительности вообще, а есть реальная общественная производительность, то есть не просто продукция, имеющая стоимостное выражение, деленная на число работающих, но продукция — непременно, безусловно, обязательно — стандартная, действительно отвечающая определенным функциям, имеющая потребительную стоимость! Брак — это не продукция, это погубленные материалы и напрасно затраченный труд. И ни штемпеля, проставляемые для того, чтобы околпачивать простаков, ни уловки сортировщиков, ни разные там доводки не должны нас успокаивать. А если все же успокаивают, значит, мы сами этого хотим, значит, мы привыкли мириться с полуправдой, неправдой, а то и с заведомой ложью.

Страшная это привычка, товарищ Бонев.

Среди материалов, которые принесет Крыстев, есть детальный фотохронометраж работы основных участков и линий, всех важнейших операций. Там все убедительно — камера и хронометр. Выведено среднее фактическое и нормативное время, сделаны сопоставления. В целом по заводу второе на тридцать — тридцать пять процентов выше первого. Это много. Это превышает возможности рабочий не только средней, но и высшей квалификации, запас их психофизической энергии, их выносливость. Отсюда и брак.

Христо — извиняюсь, товарищ Караджов — все это прекрасно знает и тем не менее предлагает новый вариант плана с еще более высокими контрольными цифрами, то есть собирается повысить и без того высокие нормы, хотя подобные действия, кроме экономической и моральной, имеют и государственно-правовую сторону: мы не вправе менять нормы произвольно, без типового обоснования и заключения отраслевой экспертной комиссии. Самодеятельность тут неуместна. Я считаю, что это административный зуд и близорукость. Последствия такого шага предвидеть нетрудно. Ни одно серьезное дело не может строиться на принуждении, и только на нем. Подобная рекордомания преследует лишь сиюминутные выгоды, в ней явные признаки немощи, суетности и нетерпения, всего того, что характерно для человека, неуверенного в себе. Ведь хорошо известно, что самые нетерпеливые приходят последними».

Бонев задумался, затем снова вернулся к тексту.

«Я знаю, или мне кажется, что я знаю, какими мотивами руководствуется Караджов: в них нет ничего общественного, это мотивы чисто личного свойства — ему не терпится произвести впечатление, наделать шуму, выслужиться, а там, гляди, и новый, более высокий пост предложат. Похоже на то, что у нас на заводе создалась благоприятная среда для мещанского высокомерия и чванства. Извини, если мое письмо смахивает на лекцию, но мне трудно удержаться, чтобы не сказать: нормы — в высшей степени важный рычаг хозяйствования. Это не только мерило наших потребностей, но прежде всего — наших возможностей, в них заключены кардинальные отношения между рабочим и государством, между рабочим и обществом, следовательно, нормы должны быть такими, чтобы в них совпадали установленные мера и контроль с нашими внутренними нормами и контролем, присущими каждому из нас. Наше молодое общество, как и любое другое, ревниво и недоверчиво относится к оценкам и суждениям со стороны. А раз так, раз мы хотим быть одновременно и пациентами, и докторами, нам надо учиться сложному искусству устанавливать диагноз самим себе.

Мое предложение: принять за основу вариант плана, который представит товарищ Крыстев — он знаком с контрольными цифрами.

Товарищ Бонев, это не что иное, как моя собственная попытка установить диагноз проблемы».

Философом был, философом остался, подумал Бонев и обратился к Хранову:

— Как ты расцениваешь спор между этими заводскими петухами?

— Шут их поймет, — нерешительно начал Хранов. — Один другого стоит, грызутся без конца, и у каждого в запасе своя теоретическая база. Вот какая штука. Караджов, по-моему, придерживается более правильной линии, по-государственному человек мыслит, но уж больно резок и груб. Наш Стоил человек хороший, но книжник, какие-то профессорские у него повадки. А профессора — знаем мы их — того и гляди начнут гнуть свою линию…

Эх, Сава, Сава, подумал Бонев, пора тебе, голубчик, на пенсию. И спросил:

— Ты знаком с их расчетами?

— В самых общих чертах, — промямлил Хранов.

— Ну и?

— Что тебе сказать… Папки, папки, диаграммы, цифры, даже формул насовали. К чему эти мудрствования, мать честная?.. — Хранов мельком глянул на первого секретаря и понял, что тот недоволен. — Мало того, что сами грызутся, как базарные бабы, так еще весь партком втравили. — При этих словах у него побагровела шея. — Грубое нарушение устава!

— Это другой вопрос, — бросил Бонев. — Итак, ты считаешь, что Караджов более прав?

— Леший его знает…

Бонев встал.

— Слушай, Сава, что это за работа? Извини меня, но с помощью шутов и леших такие вопросы не решаются!

Теперь у Хранова покраснели и уши. Бонев вернулся к столу.

— Дженев передал мне что-то вроде послания, — сказал он, усмехаясь. — В профессорском стиле, как ты скажешь. Пока оставлю его у себя, оно адресовано лично мне. Не знаю, что думает Караджов. — Бонев взглянул на часы и нахмурился. — Как можно опаздывать на целых тридцать минут и не давать о себе знать!.. Но вернемся к делу. Не знаю, какие там соображения у Караджова, на что он намерен опираться, но здесь, — он указал на лежащие у него на столе листы бумаги, — есть интересные, хотя и спорные вещи. Вообще мы, пожалуй, недостаточно знаем Стоила.

— Какой-то он стеснительный, ему не хватает размаха, — вставил Хранов, полагая, что его слова дополнят сказанное Боневым.

— Смотря что понимать под словом «размах» в области экономики. Я тебе не успел сказать — с завода поступают сигналы. Вот и сегодня собиралась прийти ко мне группа рабочих, Миятев их удержал.

— Хм! — насторожился Хранов. — Петиция?

— Я найду способ встретиться с этими людьми, не здесь, — сказал Бонев и тут же спросил самого себя: а почему бы не здесь? — Но для нас это сигнал, очень важный сигнал.

— Это они с Миятевым морочат людям головы… Крыстев и тот!

— Ой, да мы про него совсем забыли, про этого человека! — спохватился Бонев. — Я предлагаю: сейчас мы позовем Крыстева и скажем ему, что встреча откладывается. Папки Дженева пускай останутся здесь, я их возьму с собой в Софию. К середине дня я должен иметь и караджовские материалы — о том, зачем они мне понадобились, ни тому, ни другому, разумеется, говорить не надо. С Караджова от моего имени потребуй объяснение. — Бонев стал расхаживать по комнате. — Зови Крыстева. Впрочем, погоди.

Он нажал на кнопку звонка и дал указание секретарше. Через минуту вошел Крыстев с увесистым портфелем в руке.

— Прошу, товарищ Крыстев. — Бонев подал ему руку. — Извини за задержку, но товарищ Караджов не соблаговолил явиться. Садись. Чай, кофе?

— Чай, — сказал Крыстев.

Бонев дважды нажал на кнопку.

— Ты мог бы в течение десяти минут изложить мне наиболее важные пункты варианта товарища Дженева? Как я понимаю, ты его поддерживаешь?

— Да, — решительно сказал Крыстев.

— А вариант Караджова?

— Естественно, нет.

— Ладно. Я слушаю.

Раскрыв папки, развернув таблицы и диаграммы, Крыстев начал объяснять. Время от времени Бонев что-то записывал в блокнот. Хранов сидел в стороне и напрасно силился вникнуть в суть дела — слишком он расстроился.

Когда они уже были где-то на середине, тихо открылась дверь и вошел Стоил Дженев. Строгий светлый костюм лишь подчеркивал его бледность. Он сдержанно кивнул и остался стоять у двери. Бонев поднялся и пошел ему навстречу.

— Милости просим, Стоил! — Бонев протянул Дженеву руку. — Зря ты встал с постели.

— Мне уже лучше, — ответил Дженев.

— А мы как раз рассматриваем твое обоснование. — Бонев указал на таблицы, а тем временем Стоил пожимал руки двум другим присутствующим. — Ты что будешь пить: чай, кофе?

— Ничего.

— Конфеты?

Дженев отказался и от конфет. Наступило неловкое молчание.

— Стоил, — обратился к нему Бонев, — мы тут решили на время отложить встречу: ты болеешь, с Караджовым случилось что-то непредвиденное, так что, — он развел руками, — лечись себе спокойно, а как вернусь из Софии, если будем живы…

Дженев продолжал стоять посреди кабинета, неестественно бледный, изможденный, глядя на всех лихорадочно блестящими глазами. Бонев еще больше смутился, поглядел на Хранова и Крыстева, они его поняли и удалились.

Оставшись с Дженевым у раскрытых папок, Бонев предложил ему кресло. Они сели.

— И все-таки не надо было тебе приходить, — упрекнул его Бонев. — Ты очень бледный.

Пожав плечами, Стоил отвернулся. Он продолжал молчать, и это окончательно обезоружило первого секретаря. Ему вспомнилась жизнь этого человека, полная суровых испытаний, о которых он слышал или знал сам, — сиротское детство, подполье, тюрьма, схватки с Караджовым, наконец, эта болезнь и это письмо… Был какой-то злой рок в судьбе Стоила Дженева, но и нечто независимое, гордое. Как он написал? «Страшная это привычка, товарищ Бонев…», «нетерпение неуверенного…», «мы пациенты и доктора одновременно…» — есть, есть правда в этих словах, хотя бы перед самим собой следует признать. Ради нее Стоил, больной, покинул постель, ради нее тогда, после собрания, разделал его под орех у ограды мебельной фабрики. Но если быть вполне откровенным, может ли он, Бонев, утверждать, что тот случай не повлиял на него каким-то образом? До того он собирался назначить Стоила на место Хранова или после? Да, до того.

Стоил все молчал. Не потому, что ему было трудно говорить — тут Бонев ошибался, — напротив, сейчас он испытывал легкость, как накануне вечером, когда диктовал Крыстеву письмо. И вообще сегодня он действительно чувствовал себя лучше. Трудность состояла в том, что ему надо было говорить о самом себе, надо было сказать: «Видишь ли, товарищ секретарь, все предельно просто, ты сам мог убедиться. Если бы я захотел, то уже настрочил бы не одну диссертацию, обзавелся учеными степенями, возглавил бы кафедру в столице или на периферии — доцент, профессор, здесь статья, там реферат, научные советы, симпозиумы, и тогда Караджов первый стал бы расшаркиваться передо мной — перед светилом, не важно, светит оно или нет. Мы бы теперь с глубокомысленным видом вели приятные беседы, касающиеся высокой теории, вы ставили б меня в пример: вот, мол, как должна развиваться наука, рука об руку с практикой… А я, как ты тому свидетель, схлестнулся тут с Караджовым и компанией из-за каких-то там полутора процентов, и мы продолжаем эту свару, как базарные бабы. Глупец я? Очень похоже. И не только потому, что я непрактичен, но и потому, что в еще большей степени наивен. Глупец обычно отличается бескорыстием. И упорством. Что ж, принимай меня таким, каков я есть. А там уж — каждый своей дорогой».

Дженев с привычным усердием вытирал носовым платком сухие губы и мял ею в руке. Какой бледный, в который раз ужасался Бонев, Не дай бог, случится самое плохое, мы его проводим со знаменами, с речами и духовым оркестром, установим над ним деревянную пирамидку и… забудем его, вместе с его правдой. Бонев вздохнул. Что он мог ему сказать, какие слова? Не было их у него, по крайней мере сейчас не было.

— Стоил, — нарушил он молчание. — Я улетаю вечером. А что, если махнем на машине в археологический заповедник, на свежий воздух? Побродим там, поболтаем, закусим где-нибудь. Как ты на это смотришь?

Дженев колебался: он пришел на совещание, а не затем, чтобы вести частные разговоры — их он вообще избегал. И потом, чего особенно мудрствовать над столь ясными вещами? Он вдруг увидел себя как бы в роли просителя, жалкого страдальца. Ему пришла в голову детская мысль: выйдя отсюда вместе с Боневым, незаметно шмыгнуть куда-нибудь. Однако Бонев глядел ему в глаза искренне, даже просительно, и Дженев не нашел приличного предлога, чтобы отказаться.

— У тебя столько дел, — проговорил он.

— Дела оставь. Ты как считаешь, не слишком трудно это для тебя?..

— Да нет, — просто ответил Дженев.

Бонев позвал секретаршу и предупредил, что до конца дня его не будет.

Полчаса спустя в приемную ворвался запыхавшийся Караджов.

— Заседают? — спросил он хрипло.

— Товарищ Бонев вышел с товарищем Дженевым.

— Как это вышел, куда они пошли? — не поверил Караджов.

— Товарищ Бонев не сказал, куда они идут, его не будет до конца дня.

— С Дженевым?

Она подтвердила, и ошарашенный Караджов попятился за дверь. А теперь куда? Перед ним мелькнула табличка храновского кабинета, он подошел к двери, услышал голос Хранова и только тогда сообразил, что сюда ему путь заказан. Он вошел в туалет. Из крана надоедливо капала вода: чмок, чмок. Караджов прислонился к стене, и первое, что привело в движение его пересохшие губы, была площадная брань в адрес Марии. Сейчас она сидит в его родном доме и ждет наступления ночи. Чтобы я еще когда-нибудь к ней прикоснулся! Из-за нее все это…

Чмоканье в раковине не прекращалось. Караджов выглянул в окно — стояло мирное летнее утро. Самое время для прогулок. Отправились в город или на пикник, чтобы показать ему, что они не особенно дорожат его присутствием, и без него обойдутся. Если так, значит, стряслась беда, назревает что-то серьезное. Неужели Бонев пошел на поводу у Стоила, наслушавшись его разглагольствований, неужели поверил его выкладкам?

Ему припомнились утренние злоключения в родном селе, сторожа во дворе, онемевший мотор — можно подумать, что кто-то нарочно все это подстроил, чтобы он опоздал именно сегодня! Караджов тяжело вздохнул: да, запаздываю я в этой жизни, ворон ловлю…

Он вышел на улицу. Город тихо нежился, принимая утренние воздушные ванны, радостно поблескивая окнами. Действительно, самое время для прогулок. Караджов сел за руль, положил рядом портфель. Короткий скрежет стартера сменился ровным шумом двигателя. Теперь-то ты не капризничаешь, четырехтактная черепаха! — подумал он со злостью и восхищением. Он вел машину уверенно, с какой-то легкостью, как всегда, ловко нарушая правила. Вырвавшись из города, поехал куда глаза глядят — на развилке можно было повернуть на восток, к морю, или на запад, к столице, хотя и в ту и в другую сторону ехать было рано. Мелкие камешки, словно вспугнутые животные, рыча выскакивали из-под колес, и Караджов стал вслушиваться в этот успокаивающий шум: а что тут такого, ничего особенного не случилось, он просто опоздал на совещание, а те его не дождались. Сейчас они где-то едут, может, по этим местам. Устроившись на заднем сиденье, Стоил окуривает Первого ученым фимиамцем, Первый потягивает носом и кивает, ему и невдомек, что он, Караджов, может так его окурить, что тошно станет…

Впереди разметался перекресток, косой асфальтовый крест, от которого, словно аппендикс, отделялся узкий разбитый проселок. Караджов оглянулся, включил правый указатель поворота — на восток, потом левый — на запад, оставил позади перекресток и затрясся по проселку. Он ехал в сторону Брегова. Машина почти по крышу погрузилась в пышную зелень хлебов и словно поплыла в ней, раскачиваясь на неровной дороге. Караджов смотрел на расстилающееся перед ним зеленое спокойствие, поглощаемое бесшумным автомобилем, и время от времени поднимал глаза к зеркалу — позади мерно волновались хлеба и алые маки помахивали ему вслед немыми колокольцами. Контраст был ошеломляющий: загребаешь спокойствие, а оно вихрем уносится прочь…